дин подонок, тоже эмигрант, обобрал его. - Послушайте, Бетти. - Да. Нагло ограбил. У Грефенгейма была ценнейшая коллекция марок. Часть этой коллекции он отдал приятелю, который уже давно выехал из Германии. Тот должен был сохранить марки. Но когда Грефенгейм прибыл сюда, приятеля как подменили. Он заявил, что ровно ничего не получал от Грефенгейма. - Старая история! - сказал Кан. - Обычно, впрочем, утверждают, что переданные вещи были отняты на границе. - Тот тип оказался хитрее. Ведь иначе он признал бы, что получил марки. И, стало быть, у Грефенгейма появилось бы все же некоторое основание требовать возмещение убытков. - Нет, Бетти, - сказал Кан. - Никаких оснований. Вы ведь не брали расписку? - спросил он Грефенгейма. - Разумеется, не брал. Это было исключено, такие передачи совершались с глазу на глаз. - Зато этот подлец живет теперь припеваючи, - возмущалась Бетти, - а Грефенгейм голодает. - Ну уж и голодаю... Конечно, я рассчитывал оплатить этими деньгами мое вторичное обучение. - Скажите мне, на сколько вас обштопали? - требовала безжалостная Бетти. - Ну знаете... - смущенно улыбался Грефенгейм. - Да, это были мои самые редкие марки. Думаю, любой коллекционер охотно заплатил бы за них шесть-семь тысяч долларов. Бетти уже знала эту историю, тем не менее ее глаза-вишни опять широко раскрылись. - Целое состояние! Сколько добра можно сделать на эти деньги. - Спасибо и на том, что марки не достались нацистам, - сказал Грефенгейм виновато. Бетти взглянула на него с возмущением. - Вечно эта присказка "спасибо и на том". Эмигрантская безропотность! Почему вы не проклинаете от всей души жизнь? - Разве это поможет, Бетти? - Всегдашнее ваше всепонимание, почти уже всепрощение. Неужели вы думаете, что нацист на вашем месте поступил бы так же? Да он избил бы обманщика до полусмерти! Кан смотрел на Бетти с ласковой насмешкой; в своем платье с лиловыми оборками она была точь-в-точь драчливый попугай. - Чего вы смеетесь? Ты, Кан, хоть задал перцу этим варварам. И должен меня понять. Иногда я просто задыхаюсь. Всегдашнее ваше смирение! И эта способность все терпеть! - Бетти сердито взглянула на меня. - Что вы на это скажете? Тоже способны все вытерпеть? Я ничего не ответил. Да и что тут можно было ответить? Бетти встряхнула головой, посмеялась над собственной горячностью и перешла к другой группе гостей. Кто-то завел патефон. Раздался голос Рихарда Таубера. Он пел песню из "Страны улыбок". - Начинается! Ностальгия, тоска по Курфюрстендамму, - сказал Кан. И, повернувшись к Грефенгейму, спросил: - Где вы теперь обретаетесь? - В Филадельфии. Один коллега пригласил меня к себе. Может, вы его тоже знаете: Равик(1). - Равик? Тот, что жил в Париже? Ну, конечно, знаю. Вот не предполагал, что ему удастся бежать. Чем он сейчас занимается? - Тем же, чем и я. Но он ко всему легче относится. В Париже было вообще невозможно сдать экзамены. А здесь возможно: вот он и рассматривает это как шаг вперед. Мне тяжелей. Я, к сожалению, знаю только один проклятый немецкий, не считая греческого и латыни, на которых довольно свободно изъясняюсь. Кому они нужны в наше время? - А вы не можете подождать, пока все кончится? Германии не выиграть эту войну, теперь это всем ясно. И тогда вы вернетесь. Грефенгейм медленно покачал головой: ----------------------------------------- (1) Равик - герой романа Ремарка "Триумфальная арка". - Это - наша последняя иллюзия, но и она рассыплется в прах. Мы не сможем вернуться. - Почему? Я говорю о том времени, когда с нацистами будет покончено. - С немцами, может, и будет покончено, но с нацистами - никогда. Нацисты не с Марса свалились, и они не изнасиловали Германию. Так могут думать только те, кто покинул страну в тридцать третьем. А я еще прожил в ней несколько лет. И слышал рев по радио, густой кровожадный рык на их сборищах. То была уже не партия нацистов, то была сама Германия. А пластинка все вертелась. "Берлин остается Берлином", - пели певцы, которые за это время оказались либо в концлагерях, либо в эмиграции. Бетти Штейн и еще два-три человека внимали певцам, преисполненные восторга, недоверия и страстной тоски. - Там, в стране, вовсе не хотят получить нас обратно, - продолжал Грефенгейм. - Никто. И никого. Я возвращался в гостиницу. Прием у Бетти Штейн настроил меня на грустный лад. Я вспоминал Грефенгейма, который пытался начать жизнь заново. Зачем? Свою жену он оставил в Германии. Жена у него была немка. Пять лет она стойко сопротивлялась нажиму гестапо, не соглашаясь на развод с ним. За эти пять лет цветущая женщина превратилась в старуху, в комок нервов... Его то и дело таскали на допрос. И каждую ночь на рассвете жена и он тряслись от страха: в это время за ним обычно приезжали. Допросы начинались на следующий день или много дней спустя. И Грефенгейм сидел в камере с другими заключенными, как и они, весь в холодном поту от смертной тоски. В эти часы в камере возникало своеобразное братство. Люди шептались, не слыша друг друга. Они ловили каждый звук в коридоре, где раздавались шаги тюремщиков. Члены братства помогали товарищам тем немногим, что они имели, и одновременно были полны любви и ненависти друг к другу, раздираемые необъяснимыми симпатиями и антипатиями; иногда казалось, для них всех существует строго ограниченное число шансов на спасение и каждый новый человек в камере уменьшает возможности остальных. Время от времени "гордость немецкой нации", двадцатилетние герои, выволакивали из камеры очередную жертву, пиная ее ногами, подгоняя ударами и руганью, - иначе они и не мыслили себе обращение с больными и старыми людьми. И в камере воцарялась тишина. Нередко проходило много часов, прежде чем к ним швыряли взятого на допрос - окровавленное тело. И тогда все молча принимались за работу. Для Грефенгейма эти сцены стали настолько привычными, что, когда его в очередной раз забирали из дома, он просил плачущую жену сунуть ему в карман несколько носовых платков - пригодятся для перевязок. Бинты он брать не решался. Даже перевязки в камерах были актом огромного мужества. Бывало, что людей, которые на это шли, убивали как "саботажников". Грефенгейм вспоминал несчастных жертв, которых опять водворяли в камеру. Каждое движение было для них мучительно, но многие все же обводили товарищей полубезумным взглядом и шептали охрипшими от крика голосами: "Мне повезло. Они меня не задержали!" Быть задержанным - значило оказаться в подвале, где узников затаптывали насмерть, или в лагере, где их истязали до тех пор, пока они не бросались на колючую проволоку, через которую был пропущен ток. Свою практику ему уже давно пришлось передать другому врачу. Преемник обещал заплатить за нее тридцать тысяч марок, а заплатил тысячу, хотя практика стоила все триста тысяч. Это случилось так: в один прекрасный день к Грефенгейму явился унтерштурмфюрер, родственник преемника, и предложил на выбор - либо ждать отправки в концлагерь за незаконный прием больных, либо взять тысячу марок и написать расписку на тридцать тысяч. Грефенгейм ни минуты не колебался, он знал, какое решение принять. Жена его и так созрела для сумасшедшего дома. Но разводиться все еще не желала. Она верила, что спасает мужа от лагеря. Жена Грефенгейма была согласна развестись при одном условии - если Грефенгейму разрешат уехать. Ей нужно было знать, что он в безопасности. Наконец им все же счастье улыбнулось! Как-то ночью к Грефенгейму пришел тот же самый унтерштурмфюрер, за это время уже успевший стать оберштурмфюрером. Он был в штатском и, помявшись немного, изложил свою просьбу: сделать аборт девице. Оберштурмфюрер был женат, и его супруга не разделяла национал-социалистской идеи о том, что арийские производители должны иметь большое потомство чистых кровей, даже если в скрещивании будут участвовать разные особи. Супруга оберштурмфюрера считала, что чистых кровей у нее самой предостаточно. Грефенгейм сначала отказывался - подозревая западню. Осторожности ради он сослался на своего преемника, тот ведь тоже врач. Почему бы оберштурмфюреру не обратиться к нему? Тем более преемник - его родственник и тем более - тут Грефенгейм проявил сугубую осмотрительность - он должен испытывать благодарность к оберштурмфюреру. Но оберштурмфюрер привел свои контр доводы. "Этот сукин сын не желает! - сказал он. - Стоило мне только намекнуть ему, как он разразился целой речугой в духе национал-социализма о наследственных признаках, генетическом достоянии нации и прочей чепухе. Сами видите, благодарности не жди. А ведь без меня он не получил бы вашей практики!" Грефенгейм не заметил ни тени иронии на упитанном лице оберштурмфюрера. "Вы - дело другое, - продолжал оберштурмфюрер. - Мы не станем выносить сора из избы. А мой тесть, эдакий мерзавец, проболтается рано или поздно. Или всю жизнь будет меня шантажировать". - "Но вы и сами сумеете его шантажировать, раз он пойдет на недозволенное хирургическое вмешательство", - осмелился возразить Грефенгейм. "Я простой солдат, - прервал его оберштурмфюрер. - Эти штуки не по мне. Предпочитаю иметь дело с вами, дорогуша. Мы друг друга поймем с полуслова. Вам запрещено работать, а ей запрещено делать аборт. Стало быть, никто ничем не рискует. Она придет к вам сегодня ночью, а утром уйдет домой. Порядок?" - "Нет! - сказала жена Грефенгейма из-за двери. Мучимая страхом, она подслушала весь разговор. Сейчас эта полубезумная стояла в дверях. Грефенгейм вскочил. - Оставь меня! - сказала жена. - Я все слышала. Ты и пальцем не шевельнешь, не шевельнешь пальцем до тех пор, пока не получишь разрешение на выезд. Такова - цена. Обеспечьте ему разрешение", - сказала она, оборачиваясь к оберштурмфюреру. Тот попытался растолковать ей, что это не в его ведении. Но жена Грефенгейма была неумолима. Тогда оберштурмфюрер собрался уходить. Жена стала угрожать ему - она все расскажет его начальнику. Кто ей поверит? Пусть свидетельствует против него, он тоже будет свидетельствовать. Посмотрим, чья возьмет. Под конец он ей Бог знает чего наобещал. Но жена Грефенгейма не поверила ему. Сперва разрешение на выезд - потом аборт. Невозможное совершилось. В дебрях этого забюрократизированного царства ужасов попадались иногда оазисы. Девушка пришла к Грефенгейму. Это случилось примерно две недели спустя. Ночью. А потом, когда все благополучно миновало, оберштурмфюрер разъяснил Грефенгейму, что он обратился к нему еще и по другой причине: врачу-еврею он доверял больше, чем этому остолопу, своему тестю. До последней минуты Грефенгейм страшился западни. Оберштурмфюрер вручил ему двести марок гонорара. Грефенгейм отказался. Тогда оберштурмфюрер насильно засунул ему деньги в карман. "Вам, дорогуша, они еще пригодятся". Оберштурмфюрер и впрямь любил эту девицу. Исполненный подозрительности, Грефенгейм даже не попрощался с женой. Он вообразил, что так обманет судьбу. И загадал: если он попрощается, его вернут обратно. Грефенгейму удалось бежать. А теперь, сидя в Филадельфии, он горько раскаивался, что уехал, не поцеловав жену. Мысль эта не давала ему покоя. И он не имел никаких вестей из дома. Впрочем, иметь вести было почти невозможно, ведь вскоре началась война. Перед гостиницей "Ройбен" стоял "роллс-ройс". За рулем сидел шофер. "Роллс-ройс" производил впечатление золотого слитка в груде пепла. - Вот наконец подходящий кавалер для вас, - сказал Меликов, сидевший в глубине плюшевого холла. - Я, к сожалению, занят. В углу стояла Наташа Петрова. - Неужели этот роскошный "роллс-ройс" принадлежит вам? - Взят взаймы, - ответила она. - Как платья и драгоценности, в которых меня фотографируют. У меня все не свое, все не подлинное. - Голос у вас свой, а "роллс-ройс" - подлинный. - Пусть так. Но мне все равно ничего не принадлежит. Скажем так: я обманщица, но вещи у меня подлинные. Вас это больше устраивает? - Да, но это гораздо опаснее, - сказал я. - Наташе нужен кавалер, - вмешался Меликов. - Этот "роллс-ройс" дали ей только на сегодняшний вечер. Завтра она должна его вернуть. Не хочешь ли стать на один вечер авантюристом и пожить в свое удовольствие? Я засмеялся. - Примерно так я и поступаю много лет. Но без машины. Машина для мены нечто новое. - Вдобавок мы держим шофера, - сказала Наташа Петрова, - и даже в ливрее. В английской ливрее. - Мне следует переодеться? - Конечно, нет! Посмотрите на меня. Переодеться мне, кстати, было не во что. Я имел всего два костюма, и сегодня на мне был лучший из них. - Поедете со мной? - спросила Наташа Петрова. - С удовольствием. Для меня это было самое верное средство избавиться от мыслей о Грефенгейме. - Сегодняшний день, кажется, станет счастливым, - сказал я. - Я ведь дал себе три дня отпуска. Но о таких сюрпризах даже не смел мечтать. - Вы можете сами давать себе отпуск? Я - не могу. - Я - тоже. Но в данный момент я меняю место работы. Через три дня стану зазывалой, окантовщиком и слугой у одного торговца картинами. - Продавцом тоже? Секунду Наташа Петрова внимательно смотрела на меня - Избави Бог! Этим занимается сам господин Силверс. - А вы разве не умеете продавать? - Слишком мало смыслю в этом деле. - В том, что ты продаешь, вовсе не надо смыслить. Именно тогда продаешь всего успешней. Не видя изъянов, чувствуешь себя свободнее. - Откуда вы все это знаете? - засмеялся я. - Мне тоже иногда приходится продавать. Платья и шляпки. - Она опять внимательно посмотрела на меня. - Но за это я получаю комиссионные. Вам тоже надо их потребовать. - Пока еще вообще неизвестно, не заставят ли меня подметать пол и подавать клиентам кофе. Или коктейли. Мы медленно проезжали по улице. Перед нами маячила широкая, обтянутая вельветом спина шофера и его бежевая фуражка. Наташа нажала на какую-то кнопку - и из стенки, обшитой красным деревом, появился складной столик. - Вот вам и коктейли! - сказала она и сунула руку в нишу, оказавшуюся под столиком: там стояло несколько бутылок и рюмок. - Холодные как лед! - объяснила Наташа. - Последний крик моды! Маленький встроенный холодильник. Ну так что же? Водки, виски или минеральной воды? Водки? Я угадала? - Разумеется. Я взглянул па бутылку. - Настоящая русская водка. Как она сюда попала? - Нектар! Или даже лучше. Одно из немногих приятных последствий войны. Человек, которому принадлежит машина, имеет какое-то отношение к внешней политике, и ему приходится часто ездить в Россию и в Вашингтон. - Наташа засмеялась. - Впрочем, к чему вопросы? Давайте просто наслаждаться. Мне разрешили пить эту водку. - Но не мне. - Человек, которому принадлежит машина, знает, что я не стану разъезжать в его "роллс-ройсе" одна. Водка была замечательная. Все, что я пил до этого, казалось мне теперь слишком крепким и невкусным. - Еще рюмку? - спросила Наташа. - Не возражаю. Видно, такова уж моя судьба - примкнуть к тем, кто наживается на войне. Мне разрешили въезд в Штаты, потому что идет война. Я получил работу, потому что идет война. Против воли я стал паразитом. Наташа Петрова подмигнула мне. - А почему бы вам не стать им по собственной воле? Это куда приятней. Мы ехали сейчас вверх по Пятой авеню вдоль парка. - Скоро начнутся ваши владения, - сказала Наташа Петрова. Через некоторое время мы свернули на Восемьдесят шестую улицу. Это была широкая, типично американская улица, и все-таки она сразу напомнила мне маленькие немецкие городишки. По обе стороны мелькали кондитерские, пивнушки, сосисочные. - Здесь все еще говорят по-немецки? - спросил я. - Сколько угодно. Американцы не мелочны. Они никого не сажают. Не то что немцы. - Наташа Петрова засмеялась. - Впрочем, и американцы сажают. К примеру, японцев, которые здесь жили. - А также французов и немецких эмигрантов, которые жили в Европе. - По-моему, всюду сажают не тех, кого надо. Правда? - Возможно. Как бы то ни было, нацисты с этой улицы разгуливают на свободе. Нельзя ли нам поехать куда-нибудь еще? Секунду Наташа Петрова смотрела на меня молча, потом задумчиво сказала: - С другими я не такая. Что-то раздражает меня в вас. - Ценное признание. Со мной происходит то же самое. Она не обратила внимания на мои слова. - Раздражает. Нечто похожее на скрытое самодовольство, - сказала она, - оно так далеко запрятано, что не доберешься. Но это злит. Вы меня понимаете? - Безусловно. В других это злит и меня. Но к чему такой разговор? - Чтобы вас позлить, - ответила Наташа Петрова, - только поэтому. А что вас раздражает во мне? - Ничего, - сказал я, рассмеявшись. Наташа вспыхнула. И я тут же раскаялся, но было уже поздно. - Чертов немец! - пробормотала она. Лицо у нее побледнело, она избегала встречаться со мной взглядом. - Возможно, вам будет интересно узнать, что Германия лишила меня гражданства, - ответил я и разозлился на самого себя за эти слова. - Ничего удивительного. - Наташа Петрова постучала в стекло. - А теперь к гостинице "Ройбен". - Извините, мадам, - сказал шофер, - на какой она улице? - Это та гостиница, у которой вы меня дожидались. - Очень хорошо. - Зачем подвозить меня к гостинице? - сказал я. - Могу выйти сейчас. Автобусов везде сколько угодно. - Ваша воля. Тем более, здесь - ваши родные места. - Остановите, пожалуйста! - сказал я, обращаясь к шоферу, и вышел из машины. - Большое спасибо, Наташа. Она не ответила. Я стоял на Восемьдесят шестой улице в Нью-Йорке и смотрел не отрываясь на кафе "Гинденбург", откуда доносились звуки духового оркестра. В кафе "Скрипач" был выставлен домашний крендель. В соседней витрине висели кровяные колбасы. Вокруг меня слышалась немецкая речь. Все эти годы я не раз представлял себе, как было бы хорошо вернуться к своим. Но не о таком возвращении я мечтал. IX У Силверса я поначалу должен был составлять каталог на все когда-либо проданное им и отмечать на фотографиях картин имена их прежних владельцев. - Самое трудное, - говорил Силверс, - это установить подлинность старых полотен. Никогда нельзя быть уверенным в их подлинности. Картины - они как аристократы. Их родословную надо прослеживать вплоть до написавшего их художника. И линия эта должна быть непрерывной: от церкви Х к кардиналу А, от коллекции князя Y к каучуковому магнату Рабиновичу или автомобильному королю Форду. Пробелы здесь недопустимы. - Но речь ведь идет об известных картинах? - Ну и что? Фотография возникла лишь в конце девятнадцатого века. К тому же далеко не у всех старинных полотен есть копии, с которыми можно было бы свериться. Нередко приходится довольствоваться одними предположениями, - Силверс саркастически ухмыльнулся, - и заключениями искусствоведов. Я сгреб в кучу фотографии. Сверху лежали цветные снимки картины Мане - небольшого натюрморта: пионы в стакане воды. Цветы и вода были как живые. От них исходило удивительное спокойствие и внутренняя энергия - настоящее произведение искусства! Казалось, художник впервые сотворил эти цветы и до него их не существовало на свете. - Нравится? - спросил Силверс. - Прелестно. - Лучше, чем розы Ренуара там на стене? - Это совсем другое, - сказал я. - В искусстве вообще вряд ли уместно слово "лучше"! - Уместно, если ты - антиквар. - Эта картина Мане - миг творения, тогда как Ренуар - само цветение жизни. Силверс покачал головой. - Недурно. Вы были писателем? - Всего лишь журналистом, да и то плохоньким. - Вам сам Бог велел писать о живописи. - Для этого я слишком слабо в ней разбираюсь. На лице Силверса вновь появилась саркастическая усмешка. - Думаете, люди, которые пишут о картинах, разбираются в них лучше? Скажу вам по секрету: о картинах нельзя писать - как вообще об искусстве. Все, что пишут об этом, служит лишь одной цели - просвещению невежд. Писать об искусстве нельзя. Его можно только чувствовать. Я не возражал. - И продавать, - добавил Силверс. - Вы, наверное, это подумали? - Нет, - ответил я и не покривил душой. - А почему вы решили, что мне сам Бог велел писать о картинах? Потому что писать о них нечего? - Все-таки это лучше, чем быть плохоньким журналистом. - Как знать. Силверс рассмеялся: - Вы, как и многие европейцы, мыслите крайностями. Или это свойственно молодежи? Однако вы уже не так молоды. А ведь между крайностями есть еще множество всяких вариантов и нюансов. У вас же об этом неверные представления. Я вот хотел стать художником. И стал им. Писал со всем энтузиазмом, присущим заурядному художнику. А теперь я антиквар и торгую картинами - со всем присущим этой профессии цинизмом. Ну и что? Предал я искусство тем, что не пишу больше плохих картин, или предаю его тем, что торгую картинами? Размышления в летний день в Нью-Йорке, - помолчав, сказал он и предложил мне сигару. - Попробуйте-ка вот эту сигару. Самая легкая изо всех гаванских. Вы любите сигары? - Я еще плохо в них разбираюсь. Курю все, что попадается под руку. - Вам можно позавидовать. Я удивленно поднял голову: - Это для меня новость. Не думал, что этому можно завидовать. - У вас все еще впереди - выбор, наслаждение и пресыщение. Под конец остается лишь пресыщение. Чем ниже ступень, с которой начинаешь свой путь, тем позже наступает пресыщение. - По-вашему, начинать надо с варварства? - Если угодно. Я обозлился. Варваров мне довелось видеть предостаточно. Эти салонные эстетические концепции меня раздражали - ими можно забавляться в более безмятежные времена. Даже за восемь долларов в день я не желал слушать разглагольствования Силверса. Я показал ему кипу фотографий. - В картинах импрессионистов, наверное, проще разобраться, чем в картинах эпохи Ренессанса, - сказал я. - Все-таки они писали на несколько столетий позже. Дега и Ренуар дожили до первой мировой войны, а Ренуар даже пережил ее. - И тем не менее появилось уже немало подделок и Ренуара, и Дега. - Стало быть, единственной гарантией является тщательная экспертиза? Силверс усмехнулся: - Экспертиза или чутье. Нужно знать сотни картин. Видеть их вновь и вновь. На протяжении многих лет. Смотреть, изучать, сравнивать. И снова смотреть. - Ну, разумеется, - сказал я. - Только почему же тогда многие директора музеев ошибаются в своих заключениях? - Одни - умышленно. Но это быстро выходит наружу. Другие на самом деле ошибаются. Почему? Вот мы и подошли к вопросу о различии между директором музея и коммерсантом. Директор музея покупает редко и за счет музея. Коммерсант покупает часто - и всегда за свой счет. Не кажется ли вам, что этим они и отличаются друг от друга? Если коммерсант в чем-то ошибается, он теряет свои деньги. Директору же музея гарантирован каждый цент жалованья. У него интерес к картинам чисто академический, а у коммерсанта - финансовый. Естественно, что у коммерсанта взгляд острее, он большим рискует. Я принялся разглядывать этого изысканно одетого человека. Костюм и ботинки на нем были английские, рубашка - из лучшего парижского магазина. Он был выхолен и благоухал французским одеколоном. И мне показалось, что он отделен от меня стеклянной стеной: я слышал все, что он говорил, но так, будто он где-то далеко-далеко. Он жил в некоем темном мире, мире головорезов и разбойников - в этом я был уверен, но разбойников весьма элегантных и весьма коварных. Все, что он говорил, было верно и в то же время неверно. Все представало в странно искаженном виде. На первый взгляд Силверс производил впечатление спокойного, убежденного в своем превосходстве человека, но у меня было такое чувство, что он в любую минуту может превратиться в безжалостного дельца и не убоится пойти по трупам. Его мир насквозь фальшив, он слагался из мыльных пузырей благозвучных фраз и сомнительной близости к искусству, в котором Силверс разбирался лишь в ценах. Человек, действительно любящий картины, не стал бы ими торговать, подумалось мне. Силверс посмотрел на часы. - На сегодня хватит. Мне пора в клуб. Меня нисколько не удивило, что он торопился туда. Это вполне вязалось с моим представлением о его нереальном существовании за "стеклянной стеной". - Мы найдем общий язык, - сказал он и провел рукой по складке брюк. Я невольно посмотрел на его ботинки. Он был слишком уж элегантен. Носки ботинок были чуть острее, чем нужно, а цвет - чуть светлее. Покрой костюма несколько вызывающий, а галстук - чересчур пестрый и шикарный. Он в свою очередь окинул взглядом мой костюм. - Вам в нем не жарко? - Когда очень жарко, я снимаю пиджак. - Это не годится. Купите себе костюм из тропикала. Американские готовые вещи очень добротны. Здесь даже миллионеры редко шьют костюмы на заказ. Купите в магазине братьев Брук. А хотите подешевле - у "Браунинг энд Кинг". За шестьдесят долларов можно приобрести нечто вполне приличное. Силверс вытащил из кармана пиджака пачку банкнот. Я еще раньше заметил, что у него нет бумажника. - Вот, - сказал он и протянул мне сто долларов. Считайте это авансом. Стодолларовая бумажка жгла мне карман. У меня еще было время зайти в магазин "Браунинг энд Кинг". Я шел по Пятой авеню, славя имя Силверса в безмолвной молитве. Лучше всего было бы сохранить деньги и донашивать старый костюм. Но это было невозможно. Через несколько дней Силверс наверняка спросит меня о костюме. Так или иначе, после всех лекций об искусстве, как о наилучшем помещении капитала, мой собственный капитал удвоился, хоть я и не приобрел картины Мане. Через некоторое время я свернул на Пятьдесят четвертую улицу. Чуть подальше находился небольшой цветочный магазин, где продавались очень дешевые орхидеи - может быть, не совсем свежие, но это было незаметно. Накануне Меликов дал мне адрес фирмы, где работала Наташа Петрова. В мыслях у меня был полный разброд - я так и не понял, что представляет собой эта женщина: то она казалась мне модницей и шовинисткой, то я сам себе казался вульгарным плебеем. Теперь, похоже, в мою жизнь вмешался Бог, о чем свидетельствовала стодолларовая бумажка, лежавшая у меня в кармане. Я купил две орхидеи и послал Наташе. Цветы стоили всего пять долларов, но производили впечатление более дорогих, что было весьма кстати. В магазине "Браунинг энд Кинг" я выбрал себе легкий серый костюм, причем подгонять пришлось только брюки. - Завтра вечером будет готово, - сказал продавец. - А нельзя ли получить костюм сегодня? - Уже поздно. - Он мне очень нужен сегодня вечером, - настаивал я. Особой срочности в этом не было, но на меня вдруг напала блажь получить новый костюм как можно скорее. В кои-то веки я мог себе это позволить, и мне в голову внезапно пришла глупая мысль, будто новый костюм знаменует собой конец моей бездомной эмигрантской жизни и начало оседлого обывательского существования. - Попытайтесь это устроить, - попросил я. - Пойду узнаю в мастерской. Я стоял между длинными рядами развешанных костюмов и ждал. Казалось, костюмы со всех сторон шли маршем на меня, как армия автоматов, доведенных до верха совершенства, когда в человеке уже нет нужды. Продавец, прошмыгнувший по безмолвным рядам, показался мне анахронизмом. - Все в порядке. Приходите часов в семь. - Очень вам благодарен. Я вышел на раскаленную пыльную улицу. Я свернул на Третью авеню. Лоу-старший украшал витрину. Я предстал перед ним во всем великолепии своего нового костюма. Он вытаращил глаза, точно филин ночью, и махнул канделябром, предлагая мне войти. - Замечательно, - сказал он. - Это уже первый плод вашей деятельности в качестве обер-мошенника? - Нет, всего лишь аванс от человека, которому рекомендовали меня вы, господин Лоу. Лоу ухмыльнулся: - Целый костюм. Tiens(1). - И даже деньги еще остались. Силверс посоветовал мне магазин братьев Брук. Я же выбрал более скромный. - У вас вид авантюриста. - Благодарю вас. Так оно и есть. - Кажется, вы уже неплохо спелись, - пробурчал Лоу и принялся устанавливать на фоне генуэзского бархата прелестного свежераскрашенного ангела восемнадцатого века. - Удивительно, что вы вообще еще появляетесь среди нас, мелких сошек. Я молча глядел на него. Маленький толстяк, оказывается, ревновал, хотя сам же направил меня к Силверсу. - Вас больше устроило бы, если бы я ограбил Силверса? - спросил я. - Между ограблением и лизанием зада есть определенная разница! Лоу поставил на место французский стул, у которого лишь половина ножки была действительно старинной. Меня охватило теплое чувство. Ко мне уже давно никто не относился с такой бескорыстной симпатией. А задумался я над этим лишь совсем недавно. Мир полон добрых людей, но замечаешь это, лишь когда оказываешься в беде. И это является своего рода компенсацией за трудные минуты жизни. Удивительный баланс, заставляющий в минуты отчаяния уверовать даже в очень далекого, обезличенного, автоматического Бога, восседающего перед пультом управления. Впрочем, только в минуты отчаяния - и никогда больше. ----------------------------------------- (1) Смотри-ка (франц.). - Что вы так на меня уставились? - спросил Лоу. - Славный вы человек, - искренне воскликнул я. - Прямо отец родной! - Что? - Это я так... В неопределенно-трансцендентном смысле. - Что? - переспросил Лоу. - У вас, надо понимать, все хорошо, раз вы несете такой вздор. Вздор, да и только. Вам что, так уж нравится состоять при этом паразите? - Он вытер пыль с ладоней. - Наверное, у него черную работу делать не приходится, не так ли? - Он швырнул грязное полотенце за штору на груду японских офортов в рамках. - Ну как, там лучше, чем здесь? - Нет, - ответил я. - Так я и поверил! - Просто там все иначе, господин Лоу. Когда глядишь на прекрасные картины, все остальное отступает на второй план. К тому же картины - не паразиты! - Они жертвы, - неожиданно спокойно произнес Лоу-старший. - Представьте себе, каково бы им пришлось, будь у них разум! Ведь их продают, как рабов. Продают торговцам оружием, военным, промышленникам, дельцам, сбывающим бомбы! На обагренные человеческой кровью деньги эти типы приобретают картины, излучающие мир и покой. Я взглянул на Лоу. - Ну, хорошо, - сказал он. - Пусть эта война иная. Но такая ли уж она иная для этих паразитов! Их цель - заработать, нажиться, а где и как - им все равно. Если понадобится, они готовы и дьяволу... - Лоу замолк. - Юлий идет, - прошептал он. - Боже праведный, в смокинге! Все погибло! Лоу-младший не был в смокинге. Мы увидели его в ту секунду, когда он входил с улицы, освещенный последним грязновато-медвяным лучом солнца, весь пропахший бензином и выхлопными газами. На нем была узкая визитка цвета маренго, полосатые брюки, котелок и, к моему удивлению, светло-серые старомодные гетры. Я с умилением рассматривал их, ибо ничего подобного не видел с догитлеровских времен. - Юлий! - воскликнул Лоу-старший. - Постой, подожди. В последний раз говорю: вспомни хотя бы о своей благочестивой матери! Юлий медленно переступил порог. - О матери я помню, - сказал он. - А ты не сбивай меня с толку, еврейский фашист! - Юлий, побойся Бога. Разве я не желаю тебе добра? Разве я не заботился о тебе, как только может заботиться старший брат, разве не ухаживал за тобой, когда ты болел, ты... - Мы близнецы, - заметил Юлий, обращаясь ко мне. - Я вам уже говорил, что брат старше меня всего на три часа. - Иной раз три часа значат больше, чем целая жизнь. Ты всегда был мечтателем, не от мира сего, мне вечно приходилось смотреть за тобой, Юлий. Ты же знаешь, я всегда думал о твоем благе, а ты вдруг стал относиться ко мне, как к своему заклятому врагу. - Потому что я хочу жениться. - Потому что ты хочешь жениться Бог знает на ком. Господин Росс, вы только взгляните на него, прямо жалость берет, он стоит здесь с таким видом, будто собирается взять барьер. Юлий! Юлий! Опомнись! Не спеши! Он, видите ли, хочет сделать предложение по всем правилам, как какой-нибудь коммерции советник. Тебя опоили любовным зельем, вспомни о Тристане и Изольде и несчастье, которое их постигло. Своего родного брата ты называешь фашистом за то, что он хочет предостеречь тебя от неверного шага. Юлий, найди себе добропорядочную еврейку. - Не нужна мне добропорядочная еврейка. Я хочу жениться на женщине, которую люблю! - Нет, вы только подумайте, он ее любит! Посмотри, на кого ты похож! Он собирается сделать ей предложение. Вы только поглядите на него, господин Росс! - Ничем не могу вам помочь, - сказал я. - На мне тоже новый костюм. Костюм для обер-мошенника. Не так ли, господин Лоу? - Это я пошутил. Вскоре разговор вошел в более спокойное русло. Юлий взял назад свои слова о "еврейском фашисте" и обозвал брата "сионистом", а затем - "семейным фанатиком" . В пылу спора Лоу-старший допустил одну тактическую ошибку. Он сказал, что мне, к примеру, вовсе не обязательно жениться на еврейке. - Это почему? - спросил я. - Когда мне было шестнадцать лет, мой отец советовал мне взять в жены еврейку. Иначе, полагал он, ничего путного из меня не выйдет. - Вот видишь! - воскликнул Юлий. Спор разгорелся с новой силой. Однако Лоу-старший благодаря своей напористости взял верх над лириком и мечтателем Юлием. Ничего другого я и не ожидал. Если бы Юлий твердо решил жениться, он не появился бы здесь в визитке, а просто пошел бы к своей богине с рыжими космами - крашеными, как полагал Лоу-старший. Убедить его не спешить с предложением оказалось не так уж трудно. - Ты ничего не потеряешь, - увещевал его Лоу-старший. - Еще раз хорошенько все обдумай. - А если она заведет себе другого! - Не заведет, Юлий. Ты ведь не зря вот уже тридцать лет в деле! Разве мы не уверяли тысячу раз своих покупателей, что у нас уже есть претенденты на облюбованную ими вещь, но это всегда было только ловким трюком. Ну, Юлий, поди и сними эту дурацкую визитку! - Нет, - неожиданно резко возразил Юлий. - Я ее надел и не сниму. Лоу-старший испугался, что опять возникнут осложнения. - Хорошо, будь по-твоему, - сказал он с готовностью. - Куда пойдем? Может быть, в кино? На фильм с Полетт Годар. - В кино? - Юлий с сожалением оглядел свою визитку цвета маренго. В кино ее никто не увидит, из-за темноты. - Хорошо, Юлий. Тогда пойдем в ресторан, самый первоклассный. Закажем хорошую закуску. Рубленую куриную печенку, а на десерт пломбир с персиками. Куда хочешь, туда и пойдем. - К "Соседу", - решительно заявил Юлий. Лоу-старший на какое-то мгновение задумался, как бы переваривая услышанное. - Ну хорошо, к "Соседу" так к "Соседу". - Он обернулся ко мне. - Господин Росс, пойдемте с нами. Вы сегодня так элегантны. А что это у вас за сверток? - Мой старый костюм. - Оставьте его здесь. Зайдете за ним после. В гостиницу я вернулся около десяти вечера. - Тут для тебя есть пакет, - объявил Меликов. - Если не ошибаюсь, это бутылка. Я развернул бумагу. - Боже мой! - воскликнул Меликов. - Настоящая русская водка! Я осмотрел упаковку. Никакой записки не было. Только водка. - Ты заметил, что бутылка не совсем полная? - спросил Меликов. - Я не повинен в этом. Так и было. - Знаю, - сказал я. - Кто-то выпил две довольно большие рюмки. Нальем, что ли? Ну и денек! X Я зашел за Каном. Мы были приглашены на торжество к Фрислендерам. - У них большой праздник, - пояснил Кан. - Фрислендеры позавчера стали американскими гражданами. - Так скоро? Разве не надо ждать пять лет, чтобы получить документы? - Фрислендеры и ждали пять лет. Они прибыли в Америку еще до войны, с первой волной наиболее ловких эмигрантов. - И впрямь ловкачи, - согласился я. - Что же это нам не пришла в голову такая идея? Фрислендерам сопутствовала удача. Еще до прихода нацистов к власти они поместили часть своего капитала в Америке. Старик не доверял ни европейцам вообще, ни немцам в частности. Свои сбережения он вложил в американские акции, главным образом в "Америкэн телеграф энд телефон компани". С течением времени они изрядно поднялись в цене. Единственное, в чем Фрислендер ошибся, это в сроках. В Америке он поместил только ту часть своего капитала, которая не требовалась в деле. Фрислендер торговал шелком и мехами и считал, что всегда сумеет, в случае если ситуация станет опасной, быстро реализовать свой товар. Но ситуация стала опасной уже за два года до захвата власти нацистами. Дела Дармштадтского национального банка, одного из крупнейших банков Германии, внезапно пошатнулись. У касс началась свалка. Немцы еще не забыли страшной инфляции, которая разразилась десять лет назад. Тогда триллион фактически стоил четыре марки. Во избежание полной катастрофы правительство закрыло банки и блокировало все переводы денег за границу. Этой мерой оно стремилось предотвратить обмен наличного запаса марок на более устойчивую валюту. В то время у власти стояло демократическое правительство, однако, само того не ведая, оно вынесло смертный приговор множеству евреев и противников нацистской партии. Капиталы, блокированные в 1931 году, так и не были разморожены. Поэтому после прихода нацистов к власти почти никому не удалось переправить за границу свои средства и тем самым спасти их. Надо было либо все бросить, либо сидеть и караулить свои деньги, ждать гибели. В кругах национал-социалистов немало потешались над этой ситуацией. Фрислендер тогда еще колебался. Он не мог решиться все бросить и уехать; к тому же, подобно многим евреям в 1933 году, он стал жертвой странного благодушия и считал все происходящее лишь временным явлением. Бесчинства нацистов прекратятся, как только они достигнут вожделенной власти. Тогда будет сформировано разумное правительство. Ну что ж, придется пережить несколько беспокойных месяцев, как при любом перевороте. Потом все войдет в свою колею - Фрислендер был не только осторожным дельцом, но и пламенным патриотом. Он не очень доверял нацистам, но ведь имелся еще и президент Германии - почтенный фон Гинденбург, фельдмаршал и столп прусского права и добродетели. Прошло еще некоторое время, прежде чем Фрислендер пробудился от спячки. Спячка продолжалась до тех пор, пока суд не предъявил ему обвинение во всевозможных злодеяниях, начиная с мошенничества и кончая изнасилованием несовершеннолетней девочки, которую он и в глаза не видел. Мать и дочь клялись, что обвинение вполне обоснованно, так как глупый Фрислендер, веровавший в пресловутую справедливость немецкой юстиции, с возмущением отверг притязания мамаши - она требовала от него 50 000 марок. Однако Фрислендер быстро "образумился" и при второй попытке шантажа оказался уже более сговорчивым. Как-то вечером к нему зашел секретарь уголовной полиции, подосланный крупным нацистским деятелем. От Фрислендера потребовали куда более высокую сумм), но взамен ему было позволено вместе с семьей выехать из Германии. Ему сказали, что на границе с Голландией часовому будут даны соответствующие инструкции. Фрислендер ничему не верил. Он каждый вечер проклинал себя, а по ночам его проклинала жена. Он подписал все, что от него требовали. И произошло невероятное: Фрислендера с семьей переправили через границу. Сначала - жену и дочь. Получив открытку из Арихейма, он отдал остаток своих акций нацистам. Через три дня он тоже был в Голландии. Затем начался второй акт трагикомедии. Срок его паспорта истек, прежде чем он успел обратиться с ход