афа Люксембурга" в ресторане "Эль Марокко". Но тогда была ночь, а сейчас - ясный и очень ветреный день. А днем все выглядит иначе. - Где вас только носит? Вы пропадали целую вечность! - сказал Силверс. - Чтобы заплатить адвокату, вряд ли требуется столько времени. Я был поражен. Куда девались его светские манеры? Впрочем, его внешнему лоску я никогда особенно не доверял. Сейчас в нем чувствовалась напряженность и нервозность, сгорбившись, он быстро шагал по комнатам. Даже в лице его что-то изменилось - мягкая, округлая плавность линий исчезла. Я вдруг увидел перед собой существо, готовящееся к нападению, что-то вроде ручного леопарда, узревшего дичь. - Когда нечем платить, визиты могут быть и более продолжительными. Силверс, казалось, не слышал. - Идемте, у нас мало времени. Нам надо еще перевесить картины. Мы направились в приемную с мольбертами. Силверс прошел в соседнюю комнату, вынес оттуда два полотна и поставил передо мной. - Скажите, не раздумывая, какое бы вы купили? Это опять были две картины Дега. Обе без рам. На обеих были изображены танцовщицы. - Ну, живей! - потребовал Силверс. Я показал на левую. - Вот эту. - Почему? Она ведь менее выписана. Я пожал плечами. - Она мне больше нравится. А почему, сказать вам с ходу затрудняюсь. Вы это лучше понимаете, чем я. - Разумеется, лучше, - нетерпеливо буркнул Силверс. - Пошли. Надо вставить обе картины в рамы до прихода клиента. Я принес несколько рам из запасника. - Надо подобрать по размеру, - пробормотал он. - Вот эти будут, пожалуй, в самый раз. У нас не остается времени подгонять их. В рамах картины поразительно менялись. Полотно, раньше как бы растекавшееся в пространстве, вдруг удивительным образом концентрировалось. Картины производили более законченное впечатление. - Показывать их следует только в рамах, - сказал Силверс. - Лишь антиквары могут судить о них без рам. Даже директора музеев не всегда способны разобраться. Какая рама, по-вашему, лучше? - Вот эта. Силверс с одобрением посмотрел на меня. - У вас неплохой вкус. Но мы возьмем другую. Вот эту. - Он втиснул танцовщиц в широкую, богато отделанную раму. - Не слишком ли она шикарна для не совсем законченного полотна? - спросил я. - Как раз такой она и должна быть, потому что картина сырая. Именно потому. - Понимаю. Рама скрывает несовершенство. - У рамы вполне законченный вид, это придает законченность и обрамляемому полотну Рама вообще играет очень большую роль, - поучал меня Силверс, усаживаясь поудобнее. Я уже не раз замечал, что он любит говорить менторским тоном. - Некоторые торговцы произведениями искусства экономят на рамах - они полагают, что клиент этого не заметит. Рамы теперь дороги, а позолоченные гипсовые рамы, черт возьми, на первый взгляд и впрямь напоминают настоящие дорогие рамы, и, заметьте, не только на первый взгляд. Я осторожно вставлял в раму одно из полотен Дега. Тем временем Силверс подбирал раму для второй картины. - Вы все-таки хотите показать обе? - спросил я. Он хитро усмехнулся: - Нет. Вторую картину я попридержу. Никогда не знаешь, что может случиться. Обе картины - "девственны". Я их еще никому не показывал. Клиент, который придет сегодня, хотел прийти лишь послезавтра. Кстати, оборотную сторону заделывать не будем, времени нет. Загните только гвозди, чтобы покрепче держалось. Я принес вторую раму. - Хорошо. Правда? - сказал Силверс. - Людовик Пятнадцатый - богатство, пышность. В результате картина поднимается в цене на пять тысяч долларов. Как минимум! Даже Ван Гог хотел, чтобы его картины помещали в первоклассные рамы. А вот Дега обычно заказывал для своих полотен простые деревянные рейки, выкрашенные белилами. Я думаю, впрочем, что он, скорей всего, был отъявленным скупердяем. Может быть, у него просто не было денег, подумал я. И Ван Гог тоже страшно нуждался: при жизни он не сумел продать ни одной картины и существовал только благодаря скудной поддержке брата. Картины, наконец, были готовы. Силверс велел мне отнести одну из них в соседнюю комнату. - Другую повесьте в спальне моей жены. Я посмотрел на него с удивлением. - Вы правильно поняли, - сказал он. - Пойдемте со мной. У миссис Силверс была прелестная спальня. На стенах и в простенках висело несколько рисунков и пастелей. Силверс оглядел их, точно полководец, производящий смотр. - Вон тот рисунок Ренуара снимите, вместо него давайте повесим Дега, Ренуара перенесем вон туда, к туалетному столику, а рисунок Берты Моризо уберем совсем. Штору справа слегка задернем. Чуть больше... Так, вот теперь хорошее освещение. Он был прав. Золотистый свет из-под приспущенной шторы придал картине очарование и теплоту. - Правильная стратегия, - заметил Силверс, - половина успеха в нашем деле. Теперь пойдемте. И он стал посвящать меня в тайны своей стратегии. Картины, которые он сегодня собирался показать клиентам, я должен был вносить в комнату, где стояли мольберты. После четвертой или пятой картины он попросит вынести из кабинета полотно Дега. Я же должен буду напомнить ему, что эта картина висит в спальне миссис Силверс. - Можете говорить по-французски, - наставлял он меня. - Когда же я спрошу вас о картине, отвечайте по-английски, чтобы это было понятно и клиенту. Я услышал звонок. - А вот и он, - воскликнул Силверс. - Ждите здесь, наверху, пока я не позову вас. Я отправился в запасник, где одна возле другой на деревянных стеллажах стояли картины, и присел на стул; Силверс же спустился вниз, чтобы встретить клиента. В запаснике было оконце с матовым стеклом, забранное частой решеткой, и мне стало казаться, будто я сижу в тюремной камере, где по чьему-то капризу хранятся картины ценою в несколько сотен тысяч долларов. Молочный свет напомнил мне камеру в Швейцарии, где я просидел две недели за незаконное пребывание без документов - обычное "преступление" эмигранта. Камера там была такой чистой и прибранной, что я охотно просидел бы в ней и дольше: еда была превосходной, к тому же камера отапливалась. Но через две недели в бурную ночь меня переправили в Аннемас, на границе с Францией. На прощание мне сунули сигарету и дали пинка: "Марш во Францию. И чтоб духа твоего в Швейцарии больше не было". Я, наверное, немного вздремнул. Вдруг зазвенел звонок. Было слышно, что Силверс с кем-то разговаривает. Я вошел в комнату. Там сидел грузный мужчина с большими красными ушами и маленькими поросячьими глазками. - Господин Росс, - притворно сладко проговорил Силверс, - принесите, пожалуйста, светлый пейзаж Сислея. Я принес и поставил картину перед ними. Силверс долго не произносил ни слова: он смотрел в окно на облака. - Нравится? - спросил он наконец скучливым голосом. - Одна из лучших картин Сислея. "Наводнение" - мечта каждого коллекционера. - Ерунда, - процедил клиент еще скучливее, чем Силверс. Силверс улыбнулся. - Если картина ерунда, то и критика не лучше, - заметил он с явной иронией. - Господин Росс, - обратился он ко мне по-французски, - унесите это замечательное полотно. Я немного постоял, ожидая, чтобы Силверс сказал мне, какую картину теперь принести. Но поскольку указаний не последовало, я удалился, унося с собой Сислея. Однако краем уха я успел услышать слова Силверса: "Сегодня вы не в духе, господин Купер. Отложим до следующего раза". "Ну и хитер, - размышлял я в молочном свете запасника. - Теперь придется Куперу попотеть". Когда спустя некоторое время меня позвали снова и я одну за другой стал вносить картины, оба уже курили сигары из ящичка, который Силверс держал для клиентуры. Затем пришел мой черед подавать реплику. - Картина Дега не здесь, господин Силверс, - сказал я. - А где же? Она должна быть здесь. Я подошел, нагнулся к нему поближе и прошептал так, чтоб услышал клиент: - Картина наверху, у миссис Силверс... - Где? Я повторил по-французски, что картина висит в спальне у миссис Силверс. Силверс хлопнул себя по лбу. - А-а, правильно, я об этом совсем забыл. Ну, тогда ничего не выйдет... Мое восхищение им было безгранично. Теперь он снова уступил инициативу Куперу. Он не приказывал мне нести картину и вместе с тем ни словом не обмолвился о том, что картина предназначена в подарок жене или даже уже принадлежит ей. Он просто прекратил разговор об этом и выжидал. Я удалился в свою конуру и тоже стал ждать. Мне казалось, что Силверс держит на крючке акулу, но чем кончится поединок - акула ли проглотит Силверса или он выловит ее, - решить было трудно. Впрочем, положение Силверса было более выгодным: ведь акула, собственно говоря, могла только перегрызть леску и уплыть. Одно мне было ясно: Силверс ничего задешево не отдает, это исключено. Акула то и дело предпринимала новые забавные броски. Поскольку дверь была чуть приоткрыта, я слышал, что разговор зашел об экономическом положении и войне. Акула предрекала самое худшее: крах биржи, долги, новые расходы, новые битвы, кризисы и даже угрозу коммунизма. Все, мол, погибнет. Только наличный капитал сохранит ценность. Она не забыла упомянуть и о тяжелом кризисе тридцатых годов, когда обладатель наличных денег был королем и мог купить все за полцены, за треть, даже за четверть. - А предметы роскоши, такие, как мебель, ковры и картины, даже за десятую часть их стоимости, - добавила акула. Невозмутимый Силверс предложил покупателю коньяк. - Потом вещи снова поднялись в цене, - сказал он. - А деньги упали. Вы же сами знаете, нынешние деньги стоят вдвое меньше тогдашних. С тех пор они так и не поднялись в цене, зато картины стали дороже в пять раз и более. - Он притворно и слащаво засмеялся. - Ох уж эта инфляция! Как началась две тысячи лет назад, так с тех пор и не кончалась. Ничего не поделаешь - ценности дорожают, деньги дешевеют. - Поэтому ничего не следует продавать, - с радостным рычанием произнесла акула. - О, если бы это было возможно, - вздохнул Силверс, - я и так стараюсь продавать как можно меньше. Но ведь необходим оборотный капитал. Спросите моих клиентов. Для них я настоящий благодетель: совсем недавно я за двойную цену выкупил танцовщицу Дега, которую продал пять лет назад. - У кого? - спросила акула. - Этого я вам, конечно, не скажу. Разве вам было бы приятно, если бы я раструбил по всему свету, за сколько и что вы у меня покупаете? - А почему бы и нет? Акула определенно была непростой штучкой. - Другим, представьте себе, это не по нутру. А я вынужден на них ориентироваться. - Силверс сделал вид, что хочет встать. - Жаль, что вы ничего у меня не нашли, господин Купер. Ну, может быть, в следующий раз. Поддерживать цены на прежнем уровне я, разумеется, долго не смогу, вы это, конечно, понимаете? Акула тоже встала. - У вас же была еще одна картина Дега, которую вы мне хотели показать, - заметил он как бы между прочим. - Это та, что висит в спальне у моей жены? - протянул Силверс. И у меня в запаснике раздался звонок. - Моя жена у себя? - Нет, миссис Силверс ушла полчаса тому назад. - Тогда принесите, пожалуйста, полотно Дега, которое висит у зеркала. - Для этого потребуется некоторое время, господин Силверс, - сказал я. - Вчера мне пришлось ввернуть деревянную пробку, чтобы картина лучше держалась. Сейчас она привинчена к стене. Чтобы ее снять, мне нужно несколько минут. - Не надо, - бросил Силверс. - Мы лучше поднимемся наверх. Вас не затруднит, господин Купер? - Нисколько. Я снова уселся у себя, как дракон, охраняющий золото Рейна. Через некоторое время оба вернулись, а мне было ведено подняться за картиной, снять ее и принести вниз. Поскольку никакой пробки не было, я просто подождал там несколько минут. Из окна, выходившего во двор, я увидел миссис Силверс, которая стояла у кухонного окна. Она сделала вопросительный жест. Я резко замотал головой: опасность еще не миновала, и миссис Силверс следовало еще некоторое время побыть в укрытии. Я внес картину в комнату с мольбертами и вышел. Что они говорили, я не мог разобрать, так как Силверс плотно закрыл за мной дверь. Вот сейчас он, наверное, деликатно намекает, что его жена охотно оставила бы эту картину для своей частной коллекции; впрочем, нет, я был уверен, что он преподнесет все таким образом, чтобы не вызвать недоверия акулы. Беседа в комнате с мольбертами продолжалась еще около получаса, после чего Силверс вызволил меня из заточения на этом складе ценностей. - Картину Дега вешать назад не будем, - сказал он. - Утром вы доставите ее господину Куперу. - Поздравляю. Он состроил гримасу. - Чего только не приходится выдумывать. А ведь через два года, когда произведения искусства поднимутся в цене, этот человек станет потихоньку злорадствовать. Я повторил вопрос Купера: - Зачем же тогда вы действительно продаете? - Потому что не могу отказаться от этого. Я по натуре игрок. Кроме того, мне надо зарабатывать. Впрочем, сегодняшняя выдумка с привинченной пробкой была неплоха. Вы делаете успехи. - Не значит ли это, что я заслуживаю прибавки? Силверс прищурил глаза. - Успехи вы делаете слишком быстро. Не забывайте, что у меня вы бесплатно проходите обучение, которому мог бы позавидовать любой директор музея. Вечером я отправился к Бетти Штейн, чтобы поблагодарить за одолженные деньги. Я застал Бетти с заплаканными глазами, в очень подавленном состоянии. У нее собралось несколько знакомых, которые, по-видимому, ее утешали. - Если я не вовремя, то могу зайти и завтра, - сказал я. - Я хотел поблагодарить вас. - За что? - Бетти растерянно посмотрела на меня. - За деньги, которые я вручил адвокату, - сказал я. - Мне продлили вид на жительство. Так что я еще какое-то время могу оставаться здесь. Она расплакалась. - Что случилось? - спросил я актера Рабиновича, который держал Бетти за руку, нашептывая ей какие-то слова. - Вы не слышали? Моллер умер. Позавчера. Рабинович сделал знак, чтобы я прекратил расспросы. Он усадил Бетти на софу и вернулся ко мне. В кино он играл отпетых нацистов, а в обыденной жизни отличался кротким нравом. - Повесился, - сказал он. - У себя в комнате. Его нашел Липшюц. Смерть наступила, вероятно, день или два назад. Висел на люстре. Все лампочки в комнате горели и люстра тоже. Возможно, он не хотел умирать в темноте. Наверное, повесился ночью. Я собрался уходить. - Побудьте с нами, - сказал Рабинович. - Чем больше народу сейчас около Бетти, тем ей легче. Она не может быть одна. Воздух в комнате был спертый и душный. Бетти не желала открывать окна. Из-за какого-то загадочного атавистического суеверия она считала, что покойнику будет нанесена обида, если скорбь растворится в свежем воздухе. Много лет назад я слышал, что если в доме покойник, окна открывают, чтобы освободить витающую в комнате душу, но никогда не слышал, чтобы их закрывали, дабы удержать скорбь. - Я глупая корова! - воскликнула Бетти и громко высморкалась. - Надо же взять себя в руки. - Она поднялась. - Сейчас я сварю вам кофе. Или вы хотите чего-нибудь еще? - Нет, Бетти, ничего не надо, право. - Нет. Я сварю вам кофе. Шурша помятым платьем, она вышла на кухню. - Причина известна? - спросил я Рабиновича. - Разве нужна причина? Я вспомнил теорию Кана о цезурах в жизни и о том, что людей, оторванных от родины, везде подкарауливает опасность. - Нет, - ответил я. - Нельзя сказать, чтобы он был нищим. И больным он тоже не был. Липшюц видел его недели две назад. - Он работал? - Писал. Но не сумел ничего опубликовать. За несколько лет ему не удалось напечатать ни строчки, - сказал Липшюц. - Такова участь многих. Но дело, наверное, не только в этом? После него что-нибудь осталось? - Ничего. Он висел на люстре, посиневший, с распухшим, высунутым языком, и по его открытым глазам ползали мухи. На него было страшно смотреть. В такую жару все происходит очень быстро. Глаза... - Липшюц содрогнулся. - Самое ужасное, что Бетти хочет взглянуть на него еще раз. - Где он сейчас? - В заведении, которое называется похоронным бюро. Вам уже приходилось бывать в подобных местах? Лучше избегайте их. Американцы - юная нация, они не признают смерти. Покойников гримируют под спящих. Многих бальзамируют. - Если его загримировать... - сказал я. - Мы тоже об этом думали, но тут ничто не поможет. Едва ли найдется столько грима, да к тому же это будет слишком дорого. Смерть в Америке - очень дорогая штука. - Не только в Америке, - бросил Рабинович. - Но не в Германии, - заметил я. - В Америке это очень дорого. Мы подыскали похоронную контору подешевле. И все же это обойдется самое меньшее в несколько сот долларов. - Если бы они у Моллера были, он, возможно, еще бы жил, - сказал Липшюц. - Возможно. Я заметил, что в фотографиях, висевших у Бетти в комнате, появился пробел: снимка Моллера уже не было среди живых. Его портрет висел на другой стене, еще не в черной рамке, как другие портреты, но Бетти уже прикрепила к старой золотой рамке кусок черного тюля. Моллер, улыбаясь, смотрел с фотографии пятнадцатилетней давности. Его смерть никак не укладывалась у меня в голове, и этот черный тюль... Бетти вошла с подносом, на котором стояли чашки, и стала разливать кофе из расписанного цветами кофейника. - Вот сахар и сливки, - сказала она. Все принялись за кофе, и я тоже. - Похороны завтра, - сказала она. - Вы придете? - Если смогу. Мне уже сегодня пришлось отпроситься на несколько часов. - Все его знакомые должны прийти! - воскликнула Бетти взволнованно. - Завтра в половине первого. Время специально выбрано, чтобы все могли быть. - Хорошо. Я приду. Где это? Липшюц сказал: - Похоронное бюро Эшера на Четырнадцатой улице. - А где его похоронят? - спросил Рабинович. - Хоронить не будут. Его кремируют. Кремация дешевле. - Что? - Кремируют. - Кремируют, - машинально повторил я. - Да. Об этом позаботится похоронное бюро. Бетти подошла к нам поближе. - Он лежит там один, среди совершенно чужих людей, - пожаловалась она. - Если бы гроб стоял у нас здесь, среди друзей, ну хотя бы до похорон... - Она повернулась ко мне: - Вы о чем-то хотели спросить? Кто вам ссудил деньги? Фрислендер. - Фрислендер? - Ну конечно, а кто еще? Но завтра вы обязательно придете? - Непременно, - ответил я. Что можно было еще сказать?.. Рабинович проводил меня до двери. - Мы должны удержать Бетти, - прошептал он. - Ей нельзя видеть Моллера. Я хотел сказать - то, что от него осталось: ведь из-за самоубийства труп был подвергнут вскрытию. Бетти не имеет об этом понятия. Вы же знаете, она привыкла любыми средствами добиваться своего. К счастью, Липшюц бросил ей в кофе таблетку снотворного. Она ничего не заметила. Ей ведь уже пытались дать успокоительные пилюли, но она отказывается от лекарства, считая, что это предательство по отношению к Моллеру. Точно так же, как открыть окно. И все мы постараемся положить ей еще одну таблетку в еду. Самое трудное будет завтра утром, но необходимо удержать ее дома. Так вы придете? - Да. В похоронное бюро. А оттуда тело доставят в крематорий? Рабинович кивнул. - Крематорий там же? - спросил я. - При похоронном бюро? - Не думаю. - Что вы там так долго обсуждаете? - крикнула Бетти из комнаты. - Она что-то заподозрила, - шепнул Рабинович. - Доброй ночи. - Доброй ночи. По полутемному коридору, на стенах которого висели фотографии "Романского кафе" в Берлине, он вернулся в душную комнату. XIII В эту ночь я плохо спал и рано вышел из гостиницы - слишком рано, чтобы идти к Силверсу. До музея Метрополитен я добирался на автобусе - проехал по Пятой авеню до угла Восемьдесят третьей улицы. Музей еще был закрыт. Я прошел по Сентрал-парку позади музея до памятника Шекспиру, затем вдоль озера - до памятника Шиллеру, которого сперва я даже не узнал. Вероятно, его воздвиг какой-нибудь американский немец много десятилетий тому назад. Между тем открыли музей. Я был в нем не первый раз. Здесь все напоминало о времени, проведенном мною в Брюссельском музее, и, как ни странно, больше всего тишиною в залах. Безграничная мучительная скука первых месяцев, монотонная напряженность и непреходящий страх первых дней, страх быть обнаруженным, лишь постепенно переходивший в своего рода фаталистическую привычку, - все это под конец ушло куда-то, скрылось за горизонтом. Осталась лишь эта зловещая тишина, полная оторванность, жизнь как бы в штилевом ядре, окруженном бурными вихрями торнадо, - там же, где я был, царило безветрие, там не полоскался, не шевелился ни один парус. В первый раз придя в музей, я боялся, что во мне всколыхнется что-то более сильное, однако теперь я знал, что Метрополитен лишь снова погружает меня в ту же защитную тишину. Ничто во мне не дрогнуло, пока я медленно бродил по залам. Мир и тишина исходили даже от самых бурных батальных композиций на стенах - в них было что-то странно метафизическое, трансцендентное, потустороннее, какая-то поразительная умиротворенность оттого, что прошлое безвозвратно кануло в небытие, умиротворенность и тишина, какую имел в виду пророк, говоря, что Бог являет себя не в буре, а в тишине; эта всеобъемлющая тишина оставляла на своих местах, не давая войне взорвать этот мир, - мне казалось даже, что она защищает и меня самого. Здесь, в этих залах, у меня родилось безгранично чистое ощущение жизни, которое индийцы называют "самадхи", когда возникает иллюзия, будто жизнь вечна и мы вечно пребудем в ней, если только нам удастся сбросить змеиную кожу собственного "я" и постигнуть, что смерть - всего лишь "аватара", превращение. Подобная иллюзия возникла у меня перед картиной Эль Греко, изображающей Толедо - мрачный и возвышенный пейзаж; она висела рядом с большим полотном - портретом Великого Инквизитора, этого благообразного прообраза гестаповца и всех палачей мира. Я не знал, существует ли между ними взаимосвязь, и вдруг в мгновенном озарении понял: ничто не связано друг с другом и все взаимосвязано, и эта всеобщая взаимосвязь - своего рода извечный человеческий посох в земном странствии, один конец которого - ложь, другой - непостижимая истина. Но чем является непостижимая истина? Непостижимой ложью? В музее я оказался не случайно. Смерть Моллера задела меня сильнее, чем можно было ожидать. Вначале она как будто не слишком взволновала меня, ибо мне нередко доводилось переживать такое во Франции во время моих скитаний. Ведь и Хаштенеер, который по небрежности французской бюрократии беспомощно и бессмысленно прозябал в лагере для интернированных, узнав о приближении немцев, предпочел умереть, лишь бы не попасть в их кровавые руки. Но то была вполне объяснимая слабость в минуту опасности. С Моллером дело обстояло иначе. Человеку удалось спастись, а он не захотел жить, и он был не кем-то посторонним, незнакомцем, нет, - его смерть касалась всех нас. Я хотел и не мог не думать о судьбе Моллера. Мысли о нем преследовали меня, не давая ни минуты покоя. Именно поэтому я и отправился в музей и ходил по залам, переходя от одного полотна к другому, пока не дошел до картины Эль Греко. Пейзаж Толедо произвел на меня сегодня особенно мрачное и безрадостное впечатление. Вероятно, это объяснялось игрою света, а может, моим собственным мрачным настроением. Прежде я ничего не искал в этом пейзаже, сегодня же надеялся найти в нем утешение, но это был самообман: произведения искусства - не сестры милосердия. Кто ищет утешения, должен молиться. Но и это тоже всего лишь самообман. Пейзаж безмолвствовал. Он не говорил ни о вечной, ни о преходящей жизни - он был просто прекрасен и полон внутреннего спокойствия, однако сейчас, когда я искал в нем жизнь, чтобы отогнать мысли о смерти, мне вдруг почудилось в нем нечто загробное, будто я находился по ту сторону Ахерона. Зато огромный портрет Великого Инквизитора светился, как никогда, холодным красным светом, и глаза его следили за тобой, куда бы ты ни шел, словно он вдруг, спустя столько веков, пробудился ото сна. Полотно было огромное, оно господствовало надо всем в этом зале. И оно не было мертвым. Оно никогда не умрет. Пытки не прекращаются, страх не проходит. Спастись никому не дано. Мне стало вдруг ясно, что убило Моллера. Впечатление от происшедшего не прошло, оно осталось. Тем не менее во мне таилась надежда, и она обретала все большую силу, заставляя верить в возможность спасения. Я дошел до зала, где экспонировалась китайская бронза. Мне нравилась голубая бронза. Моя любимая яйцевидная чаша стояла в стеклянном шкафу, и я сразу направился к ней. Она была неполированной, в отличие от зеленой безукоризненной бронзы великолепного алтаря эпохи Чжоу, стоявшего посреди зала; его бронзовые фигурки сияли, как нефрит, древность сообщала им шелковистый блеск. Я охотно подержал бы чашу несколько минут в руках, но она была недосягаема в своем стеклянном шкафу, что было вполне разумно, потому что даже невидимые капельки пота с рук могли повредить драгоценный экспонат. Я задержался, пытаясь представить себе, какова она на ощупь. Удивительно, как это меня успокаивало. В высоком, светлом помещении было что-то магическое - именно это так и притягивало меня к антикварньм магазинам на Второй и Третьей авеню. Время здесь останавливалось, - время, которое я так бесполезно тратил только на то, чтобы остаться в живых. Хотя похороны стоили сравнительно недорого, но были обставлены с таким ложным пафосом, что лучше было бы положить тело в ящик из простых досок и на дрогах отвезти на кладбище. Самым отвратительным для меня было ханжество: кругом все и вся в черном, торжественные мины, скорбные лица, горшки с самшитом при входе и орган, который - как все отлично знали - был просто-напросто записью на граммофонной пластинке. Когда Бетти, красная, вспотевшая, вся в черных оборках, отчаянно и громко зарыдала, это прозвучало почти как избавление. Я понимал, что я несправедлив. На похоронах трудно избежать пафоса и тайного, глубоко запрятанного удовлетворения оттого, что не ты лежишь в этом ужасном полированном ящике. Это чувство, которое ты ненавидишь, но от которого тем не менее трудно избавиться, все чуть-чуть смещает, преувеличивает и искажает. К тому же мне было не по себе. Мысль о крематории вызывала у меня все большее раздражение. Мне было известно, что у похоронных бюро, естественно, нет собственных крематориев - они есть только в концентрационных лагерях в Германии, - но эта мысль засела у меня в голове и гудела, как неотвязный слепень. Мне тяжело было погружаться в подобные воспоминания, поэтому я решил про себя, что если после панихиды придется ехать еще и на кремацию, как это раньше было принято в Европе, я откажусь. Нет, не откажусь, просто исчезну без всяких объяснений. Говорил Липшюц. Я не слушал его. Меня мутило от духоты и резкого запаха цветов. Я увидел Фрислендера и Рабиновича. Всего пришло человек двадцать или тридцать. Половины из них я не знал, но, судя по внешности, это были в основном писатели и артисты. Двойняшки Коллер тоже присутствовали здесь. Они сидели рядом с Фрислендером и его женой. Кан был один. Кармен сидела на две скамейки впереди него, причем у меня сложилось впечатление, что, пока Липшюц говорил, она попросту спала. Остальное было как обычно на панихидах. Когда на людей обрушивается нечто непостижимое, они пытаются постичь это с помощью молитв, звуков органа и надгробных речей, сдобренных сердобольной обывательской фальшью. Вдруг возле гроба появились четверо мужчин в черных перчатках; они быстро и легко подняли гроб - их сноровка напоминала сноровку палача - и, бесшумно шагая на резиновых подошвах, вынесли его из помещения. Все закончилось неожиданно и быстро. Когда они проходили мимо меня, мне показалось, будто что-то потянуло вверх мой желудок, и, к своему изумлению, я почувствовал, как слезы навернулись мне на глаза. Мы вышли на улицу. Я осмотрелся, но гроба уже не было. Рядом со мной оказался Фрислендер. Я подумал: можно ли в такой момент поблагодарить его за одолженные деньги? - Идемте, - сказал он, - у меня машина. - Куда? - спросил я в панике. - К Бетти. Она подготовила кое-что выпить и поесть. - Мне пора на работу. - Сейчас ведь обеденное время. И вы можете побыть совсем недолго. Только чтоб Бетти видела, что вы пришли. Она принимает это очень близко к сердцу. И так - всякий раз. Вы же знаете, какая она. Пойдемте. Вместе с нами поехали Рабинович, двойняшки Коллер, Кан и Кармен. - Это была единственная возможность убедить ее не прощаться с Моллером, - заметил Рабинович. - Мы сказали, что после панихиды все придут к ней. Это была идея Мейера. Подействовало. Она гордится своей славой хорошей хозяйки, и это победило в ней все прочие соображения. Она встала в шесть утра, чтобы все сделать. Мы ей посоветовали приготовить салаты и холодные закуски: в жару это лучше всего. К тому же приготовление их займет у нее больше времени. Она хлопотала до часу. Слава Богу! О Господи, как там сейчас выглядит Моллер в такую жару. Бетти вышла нам навстречу. Двойняшки Коллер сразу же отправились с ней на кухню. Стол уже был накрыт. Все эти хлопоты трогали и бередили душу. - В старину это называлось тризной, - заметил Рабинович. - Впрочем, сей древний обычай... Увлекшись, он разразился длинной тирадой о возникновении этого обычая на заре человечества. "Вот ведь дотошный!" - подумал я, не слишком внимательно прислушиваясь к его словам и выискивая способ незаметно уйти. Появились двойняшки Коллер с блюдами - сардины в масле, куриная печенка и тунец под майонезом. Всем раздали тарелки. Я заметил, как Мейер-второй, иногда бывавший у Бетти, ущипнул одну из сестер за весьма соблазнительный зад. Итак, жизнь продолжается. Она может быть страшной или прекрасной в зависимости от того, как на нее смотреть! Проще было считать ее прекрасной. Всю вторую половину дня я выслушивал наставления Силверса. Он разучивал со мной очередной трюк: я должен был говорить покупателю, что картины нет, хотя на самом деле она находилась у Силверса в кабинете. Мне надлежало говорить, что картина сейчас у одного из Рокфеллеров, Фордов или Меллонов. - Вы представить себе не можете, как это действует на клиента, - наставлял меня Силверс. - Снобизм и зависть - неоценимые союзники антиквара. Если картина хоть раз выставлялась в Лувре или в музее Метрополитен, ценность ее значительно возрастает. Обывателям, покупающим произведения искусства, достаточно знать, что картиной интересуется какой-нибудь миллионер, чтобы она поднялась в цене. - Даже тем, которые действительно любят картины? - Вы хотите сказать - настоящим коллекционерам? Они мало-помалу вымирают. Теперь произведения искусства собирают, чтобы вкладывать деньги или хвастаться ими. - А раньше было не так? Силверс посмотрел на меня с иронией. - В спокойные времена дело обстоит иначе: тогда истинное понимание искусства может формироваться постепенно, в течение жизни одного-двух поколений. После каждой войны происходит перераспределение собственности: одни разоряются, другие обогащаются. Старые коллекции идут с молотка. Нувориши становятся коллекционерами. Отнюдь не из неутолимой любви к искусству. Почему у спекулянта землей или фабриканта оружия вдруг появляется такая любовь? Она обнаруживается лишь после первых миллионов. Главным образом потому, что жена теряет покой, если у них нет ни одной картины Моне, тогда как у Джонсонов целых две. Это так же, как с "кадиллаками" и "линкольнами". - Силверс рассмеялся своим добродушным гортанным смехом, отчего у него забулькало в груди. - Бедные картины! Ими торгуют, как рабами. - Продали бы вы картину какому-нибудь бедняку за часть стоимости только потому, что картина для него милее жизни, но у него нет денег, чтобы заплатить за нее? - спросил я. Силверс погладил подбородок. - Тут легко солгать и ответить: да. И все же я этого не сделал бы. Бедняк может каждый день бесплатно ходить в музей Метрополитен и сколько душе угодно любоваться полотнами Рембрандта, Сезанна, Дега, Энгра и другими произведениями искусства за пять столетий. - Ну, а если ему этого мало? - не унимался я. - Может, ему хочется иметь у себя какую-нибудь картину, чтобы всегда, в любое время, даже ночью, молиться на нее? - Тогда пусть покупает себе репродукции пастелей и рисунков, - без тени смущения ответил Силверс. - Они теперь настолько хороши, что даже коллекционеры попадаются на удочку, принимая их за оригиналы. Его не так-то просто было сбить с толку. Да я к этому и не стремился. Я невольно все время мысленно возвращался к похоронам. Когда я уходил от Бетти, Кармен вдруг воскликнула: "Бедный господин Моллер! Теперь его сжигают в крематории!" Какое идиотство - до сих пор называть его "господином"! Меня это разозлило и вместе с тем рассмешило. От всего этого утра, как зубная боль, осталась только мысль о крематории. И это был не просто образ. Я это видел в действительности. Я знаю, что происходит, когда мертвец вздымается в огне, будто от невыносимой боли, когда лицо его, озаренное пламенем горящих волос, искажается душераздирающей гримасой. Я знал и как выглядят в пламени глаза. - У старого Оппенгеймера, - спокойно продолжал Силверс, - была прекрасная коллекция, но он с ней порядком намучился. Дважды у него что-то похищали. Один раз ему, правда, вернули картину, после чего он был вынужден застраховать коллекцию на большую сумму, чтобы чувствовать себя спокойно. Тогда она стала для него слишком дорогой. Но он действительно настолько любил картины, что если бы потерял их, никакая страховка не была бы для него достаточной компенсацией. Поэтому, опасаясь новых ограблений, он перестал выходить из дому. И наконец пришел к решению продать всю коллекцию одному музею в Нью-Йорке. После этого он сразу обрел свободу, получил возможность ездить куда и когда хотел - у него появилось достаточно денег для всех его прихотей. А если он желал видеть свои картины, то шел в музей, где уже другим людям приходилось беспокоиться о страховке и ограблениях. Теперь он с презрением взирает на коллекционеров: в самом деле, ведь трудно сказать, картины ли являются их узниками или они сами являются узниками своих картин. - И Силверс опять залился своим булькающим смехом. - Кстати, совсем неплохая острота! Я смотрел на него и сгорал от зависти. Какая налаженная, устроенная жизнь! Он, правда, был немного циник, ироничный и холодный бизнесмен, и пламя, в котором агонизировало искусство, было для него лишь пламенем в уютном камине. Люди такого склада могли готовить себе пищу и жарить филе миньон на раскаленной лаве чужих страстей. Если бы можно было всему этому научиться! Хотел ли я этого на самом деле? Трудно сказать, но сегодня хотел. Мне было жутко опять возвращаться в свой темный гостиничный номер. Заворачивая за угол, я увидел стоявший перед гостиницей "роллс-ройс". Я прибавил шагу, чтобы застать Наташу Петрову. Когда чего-нибудь очень хочется, оно ускользает от тебя в последний момент - мне не раз, и даже довольно часто, приходилось это испытывать. - Вот он! - воскликнула Наташа, когда я вошел в плюшевый холл. - Сразу же дадим ему водки. Или сейчас слишком жарко? - Надо научиться делать "Русскую тройку", - сказал я. - Летом в Нью-Йорке - как в огромной пекарне. В Париже совсем другое дело. - Сегодня я опять выступаю в роли авантюристки, - сказала Наташа. - "Роллс-ройс" с шофером в моем распоряжении до одиннадцати часов. Хотите рискнуть и еще раз поехать со мною? Она бросила на меня вызывающий взгляд. А я подумал о том, что растратил уже все деньги. - Куда? - спросил я. Она засмеялась. - Не в "Лоншан", конечно. Поехали в Сентрал-парк, съедим по котлетке. - С кока-колой? - С пивом, чтобы пощадить ваши европейские чувства. - Хорошо. - Она и меня хотела утащить с тобой, - добавил Меликов, - но я приглашен к Раулю. - На панихиду или на торжество? - спросила Наташа. - На деловое свидание! Рауль собирается съезжать отсюда - хочет снять квартиру. И устроиться с Джоном по-семейному. Я должен отговорить его от этого шага. Таков приказ шефа. - Какого шефа? - спросил я. - Человек, который владеет гостиницей. - Кто же этот таинственный шеф? Я уже видел его? - Нет, - коротко ответил Меликов. - Гангстер, - ввернула Наташа. Меликов оглянулся. - Вы не должны так говорить, Наташа, не надо. Это нехорошо. - Я его знаю, я ведь жила здесь. Он толстый, обрюзгший, носит узкие костюмы и хотел спать со мной. - Наташа! - резко сказал Меликов. - Хорошо, Владимир, будь по-вашему. Поговорим о чем-нибудь другом. Но он хотел со мной спать. - Кто же этого не хочет, Наташа? - Меликов снова улыбнулся. - Всегда не тот, кто надо, Владимир. Горькая участь! Налейте-ка мне еще немного водки. Она повернулась ко мне. - Водка здесь такая вкусная потому, что босс, кроме всего прочего, является совладельцем водочного завода. Поэтому она обходится здесь дешевле, чем всюду. А мне она обходится дешевле еще и потому, что шеф не совсем оставил надежду лечь со мной в постель. У него исключительное терпение. В этом его сила. - Наташа! - воскликнул Меликов. - Хорошо, мы уходим. Или вам хочется еще немного гангстерской водки? - спросила она меня. Я покачал головой. - Он предпочитает водку в "роллс-ройсе", - съязвил Меликов. - Выпейте лучше здесь, - сказала Наташа. - В машине по какому-то трагическому стечению обстоятельств есть только бутылка датского шерри-бренди. Должно быть, хозяин автомобиля ездил вчера на прогулку с дамой. Мы вышли на улицу. У машины стоял шофер и курил. - Не хотите сесть за руль, сэр? - спросил он меня. - В "роллс-ройсе"? Нет, не рискну. Я плохо вожу. Кроме того, у меня нет прав. - Как чудесно! Нет ничего скучнее шофера-любителя, - сказала Наташа. Я посмотрел на нее. Казалось, она больше всего на свете боялась скуки. Я любил Наташу. Она была воплощенная уверенность в себе. Поэтому она, вероятно, и любила приключения, тогда как я ненавидел их - слишком долго они были моим хлебом насущным. Черствым хлебом. Черствым и беспощадным, как кандалы. - Вы действительно хотите поехать в Сентрал-парк? - Почему бы и нет? Закусочная там еще открыта. Можно посидеть под открытым небом и посмотреть, как играют морские львы. Тигры в это время уже спят. Зато голуби подлетают к столу. Даже белки подбегают к самой террасе. Где еще можно быть ближе к раю? - Вы думаете, элегантный шофер "роллс-ройса" будет доволен, если на обед мы предложим ему котлету с минеральной водой? Спиртного ему, наверное, нельзя? - Много вы понимаете! Он хлещет, как лошадь. Впрочем, не сегодня, потому что ему еще надо будет заехать за своим повелителем в театр. А котлеты - это его страсть. И моя тоже. Было очень тихо. Кроме нас на террасе сидело несколько человек. На деревьях повисли сумерки. Бурые медведи готовились ко сну. Только белые медведи беспрестанно плавали в своих маленьких бассейнах. Шофер Джон в стороне уничтожал три большие котлеты с томатным соусом и солеными огурцами, запивая все это кофе. - Жаль, что нельзя гулять ночью в Сентрал-парке, - сказала Наташа. - Через час это уже станет опасно. Четвероногие хищники засыпают, а двуногие просыпаются. Где вы были сегодня? У