очему немецкое государство не прекращает сопротивления. Они даже согласны были признать невиновность простого человека, зажатого в тисках послушания и долга. Никто не понимал, однако, почему сражался генералитет, который не мог не сознавать безнадежность ситуации. Давно известно, что генералитет, ведущий заведомо проигранную войну, превращается из кучки сомнительных героев в шайку убийц; вот почему эмигранты с отвращением и возмущением взирали на Германию, где из-за трусости, страха и лжегероизма уже произошла эта метаморфоза. Покушение на Гитлера только еще больше подчеркнуло все это: горстке храбрецов противостояло подавляющее большинство себялюбивых и кровожадных генералов, пытавшихся спасгись от позора повторением нацистского лозунга: "Сражаться до последней капли крови", - лозунга, который им самим ничем не грозил. Для Бетти Штейн все это стало глубоко личным делом. Теперь она рассматривала войну лишь с одной точки зрения - удастся ли ей увидеть Оливаерплац или нет. Мысль о пролитой крови заслоняли километры, пройденные союзниками. Бетти шагала с ними вместе. Просыпаясь, она прежде всего думала, где в данный момент находятся американцы; германское государство уменьшилось в ее сознании до предела - до границ Берлина. После долгих поисков Бетти удалось обзавестись картой Берлина. И тут она снова увидела войну со всей ее кровью и ужасами. Она страдала, отмечая на карте районы, разрушенные бомбежками. И она плакала и возмущалась при мысли о том, что даже на детей в Берлине напяливают солдатские шинели и бросают их в бой. Своими большими испуганными глазами - глазами печальной совы - смотрела она на мир, отказываясь понимать, почему ее Берлин и ее берлинцы не капитулируют и не сбрасывают со своей шеи паразитов, которые сосут их кровь. - Вы надолго уезжаете, Росс? - спросила она меня. - Не знаю точно. Недели на две. А может, и больше. - Мне будет вас недоставать. - Мне вас также, Бетти. Вы мой ангел-хранитель. - Ангел-хранитель, у которого рак пожирает внутренности. - У вас нет рака, Бетти. - Я его чувствую, - сказала она, переходя на шепот. - Чувствую, как он жрет меня по ночам. Я его слышу. Он точно гусеница шелкопряда, которая пожирает листву шелковицы. Я ем пять раз в день. По-моему, я немного поправилась. Как я выгляжу? - Блестяще, Бетти. У вас здоровый вид. - Вы думаете, мне это удастся? - Что, Бетти? Вернуться в Германию? А почему нет? Бетти взглянула на меня, ее беспокойные глаза были обведены темными кругами. - А они нас впустят? - Немцы? Бетти кивнула. - Я думала об этом сегодня ночью. Вдруг они схватят нас на границе и посадят в концентрационные лагеря? - Исключено. Ведь они будут тогда побежденным народом и уже не смогут приказывать и распоряжаться. Там начнут распоряжаться американцы, англичане и русские. Губы Бетти дрожали. - И вообще на вашем месте, Бетти, я не стал бы ломать себе голову насчет этого, - сказал я. - Подождите, пока война кончится. Тогда увидим, как будут развиваться события. Может быть, совсем иначе, чем мы себе представляем. - Что? - спросила Бетти испуганно. - Вы считаете, война будет продолжаться и после того, как возьмут Берлин? В Альпах? В Берхтесгадене? Войну она все время соотносила со своей собственной, быстро убывавшей жизнью, - иначе она не могла о ней думать. Но тут я заметил, что Бетти наблюдает за мной, и взял себя в руки: больные люди куда проницательнее здоровых. - Вы с Каном зря на меня нападаете, - сказала она жалобно, - все эмигранты, мол, интересуются победами и поражениями, одна я интересуюсь своей Оливаерплац. - А почему бы вам не интересоваться ею, Бетти? Вы достаточно пережили. Теперь можете спокойно обратить свои помыслы на Оливаерплац. - Знаю. Но... - Не слушайте никого, кто вас критикует. Эмигрантам здесь не грозит опасность, вот многие из них и впали в своего рода тюремный психоз. Как ни грубо это звучит, но их рассуждения напоминают рассуждения завсегдатаев пивных, так сказать, "пивных политиканов". Всё они знают лучше всех. Будьте такой, какая вы есть, Бетти. Нам хватит "генерала" Танненбаума с его кровавым списком. Второго такого не требуется. Дождь барабанил в окна. В комнате стало тихо. Бетти вдруг захихикала. - Ох уж этот Танненбаум. Он говорит, что если ему поручат сыграть в кинофильме Гитлера, он сыграет его как жалкого брачного афериста. Гитлер, говорит он, точь-в-точь брачный аферист с этим его псевдонаполеоновским клоком волос и со щеточкой под носом. Специалист по стареющим дамам. Я кивнул. Хотя давно уже устал от дешевых эмигрантских острот. Нельзя отделываться остротами от того, что вызвало мировую катастрофу! - Юмор Танненбаума неистощим, - сказал я. - Патентованный остряк. Я встал. - До свидания, Бетти. Скоро я вернусь. Надеюсь, к тому времени вы забудете все ужасы, какие рисует ваша богатая фантазия. И опять станете прежней Бетти. Ей-богу, вам надо было сделаться писательницей. Хотелось бы мне обладать хотя бы половиной вашей фантазии. Бетти восприняла мои слова так, как я и хотел - сочла их комплиментом. Ее большие глаза, в которых застыл вопрос, оживились. - Неплохая мысль, Росс! Но о чем я могла бы написать? Ведь я ничего особенного не пережила. - Напишите о своей жизни, Бетти. О своей самоотверженной жизни, которую вы посвятили всем нам. - Знаете что, Росс? Я действительно могу попробовать. - Попробуйте. - Но кто это прочтет? И кто напечатает? Помните, что получилось с Моллером? Он впал в отчаяние, потому что никто в Америке не хотел напечатать ни строчки из его сочинений. Из-за этого он и повесился. - Не думаю, Бетти. По-моему, это произошло скорее всего из-за того, что он здесь не мог писать, - сказал я поспешно. - Это нечто совсем другое. Моллер не мог писать, его мозг иссяк. В первый год он еще писал, тогда он был преисполнен возмущения и гнева. Но потом наступил штиль. Опасность миновала, слова возмущения начали повторяться, ибо его чувства не обогащались новыми впечатлениями; он стал просто скучным брюзгой, а потом брюзжание перешло в пассивность и пессимизм. Да, он спасся, но этого ему было мало, как и большинству из нас. Он хотел чего-то иного и из-за этого погиб. Бетти внимательно слушала. Глаза ее стали менее тревожными - И Кан тоже? - спросила она. - Кан? Что тут общего с Каном? - Не знаю. Просто мне пришло на ум. - Кан не писатель. Скорее, он противоположность писателю, человек действия. - Именно поэтому я о нем вспомнила, - сказала Бетти робко, - но, может, я ошибаюсь. - Уверен, что ошибаетесь, Бетти. Впрочем, спускаясь по темной лестнице, я не был в этом уверен. В подъезде я встретил Грефенгейма. - Ну, как она? - спросил он. - Плохо, - сказал я. - Вы ей даете лекарства? - Пока нет. Но они ей скоро понадобятся. Я шел по мокрой от дождя улице. Недалеко от магазина, где работал Кан, я свернул. Сперва я намеревался идти прямо на Пятьдесят седьмую улицу, но потом раздумал: решил заглянуть к Кану. Кана я застал в магазине. - Когда вы едете в Голливуд? - Дня через два. - Весьма возможно, что вы встретите там Кармен. - Кармен? Кан засмеялся. - Один тамошний жучок предложил ей контракт как дебютантке. На три месяца. По сто долларов в неделю. Но скоро она опять явится сюда. Кармен - антиталант. - А она хотела ехать? - Нет. Слишком тяжела на подъем. Мне пришлось ее уговаривать. - Зачем? - Пусть не думает потом, будто упустила шанс. Не хочу давать ей повод всю жизнь попрекать меня. Ну, а так она сама во всем убедится за три месяца. Правильно? Я не ответил. Кан явно нервничал. - Разве я неправильно поступил? - спросил он снова. - Надеюсь, правильно. Но она очень красивая женщина, я бы не рисковал. Он снова засмеялся несколько деланным смехом. - Почему, собственно? В Голливуде таких, как Кармен, тысячи. И многие талантливы. А она даже по-английски не говорит. Но вы все-таки позаботьтесь о ней, когда она туда явится. - Конечно, Кан. В той степени, в какой вообще можно заботиться о красивой молодой женщине. - С Кармен возни не много. Большую часть времени она спит. - Я охотно сделаю все, что смогу. Но ведь я сам не знаю там ни души. Разве что Танненбаума, больше никого. - Вы можете время от времени водить ее обедать. Уговаривайте ее, когда срок истечет, вернуться в Нью-Йорк. - Хорошо. Что вы будете делать во время ее отсутствия? - То же, что всегда. - Что именно? - Ничего. Вы же знаете, я продаю приемники. Что я могу делать еще? Энтузиазм, вызванный тем, что ты остался жив, напоминает шампанское. Когда бутылку откупоривают, шампанское быстро выдыхается. Хорошо, что почти никто не размышляет подолгу на эти темы. Желаю вам счастья, Росс! Только не становитесь актером! Вы и так уже актер. - Когда ты вернешься, в нашем кукушкином гнезде в поднебесье уже будет жить этот педераст-меланхолик, - сказала Наташа, - он возвращается в ближайшие дни. Сегодня утром я узнала это из письма на толстой серой бумаге, от которой несло жокей-клубом. - Откуда письмо? - Почему тебя это вдруг заинтересовало? - Да нет же. Просто я задал идиотский вопрос, чтобы скрыть замешательство. - Письмо из Мексики. Там тоже закончилась одна большая любовь. - Что значит: там тоже? - Этот вопрос также вызван желанием скрыть замешательство? - Нет. Он вызван чисто абстрактным интересом к развитию человеческих отношений. Наташа оперлась на руку и посмотрела в зеркало; наши взгляды встретились. - Почему, собственно, мы проявляем гораздо больший интерес к несчастью своих ближних, нежели к счастью? Значит ли это, что человек - завистливая скотина? - Это уж точно! Но, кроме того, счастье нагоняет скуку, а несчастье - нет. Наташа засмеялась. - В этом что-то есть! О счастье можно говорить минут пять, не больше. Тут ничего не скажешь, кроме того, что ты счастлива. А о несчастье люди рассказывают ночи напролет. Правда? - Правда, когда речь идет о небольшом несчастье, - сказал я, поколебавшись секунду, - а не о подлинном. Наташа все еще не сводила с меня взгляда. Косая полоса света из соседней комнаты падала ей на глаза, и они казались удивительно светлыми и прозрачными. - Ты очень несчастен, Роберт? - спросила она, не отрывая взгляда от моего лица. - Нет, - сказал я, помолчав немного. - Хорошо, что ты не сказал: я счастлив. Обычно ложь меня не смущает. Да я и сама умею лгать. Но иногда ложь невыносима. - Но я хочу стать счастливым, - сказал я. - Тебе это, однако, не удается. Ты не можешь быть счастливым, как все люди. Мы все еще смотрели друг на друга. И мне казалось, что отвечать, видя Наташу в зеркале, легче, чем глядя ей в глаза. - На днях ты меня уже спрашивала об этом. - Тогда ты солгал. Боялся, что я устрою сцену, и хотел ее избежать. Но я не собиралась устраивать сцену. - Я и тогда не лгал, - возразил я почти машинально и тут же пожалел о своих словах. За годы скитаний я усвоил некоторые правила, которые были мне необходимы, чтобы выжить, но не очень-то годились для личной жизни; одно из этих правил гласило: никогда не признавайся в том, что ты солгал. В борьбе с властями оно себя оправдывало, но во взаимоотношениях с любимой женщиной было не всегда приемлемым, хотя и здесь приносило скорее пользу, чем вред. - Я не лгал, - повторил я, - просто я неудачно выразился. Некоторые понятия мы почерпнули из прошлого века, века романтики, но теперь их следует сильно изменить. К ним относится и понятие счастья. Как легко было стать счастливым! Причем под счастьем подразумевалось абсолютное счастье! Я не говорю сейчас ни о писателях, ни о фальшивомонетчиках - этим удавалось дурачить целые эпохи своей хитроумной ложью; даже великие люди попадали под гипноз яркого шарика с сусальной позолотой, именовавшегося "счастьем": они считали его панацеей от всего! Человек полюбивший был счастлив, а раз он был счастлив, то уж абсолютно счастлив! Наташа отвела от меня взгляд и опять растянулась на кровати. - Да, профессор, - пробормотала она. - Это, конечно, очень умна, но не думаешь ли ты, что раньше было проще? - Да, наверное. - Все дело в том, как человек воспринимает жизнь! Что значит - правда? Чувства не имеют отношения к правде. Я засмеялся. - Конечно, не имеют. - Вы все на свете запутали. Как хорошо было в старину, когда неправду называли не ложью, а фантазией и когда о любви судили по ее силе, а не по абстрактным моральным нормам... Любопытно, каким ты вернешься из этого осиного гнезда - Голливуда! Там тебе все уши прожужжат громкими и избитыми фразами. Они сыплются в этом городе, как пух из лопнувшей перины. - Откуда ты знаешь? Разве ты там была? - Да, - сказала Наташа. - К счастью, я оказалась нефотогеничной. - Ты оказалась нефотогеничной? - Да. Понимай как хочешь. - А если бы не это, ты бы там осталась? Наташа поцеловала меня. - Конечно, мой немецкий Гамлет. Женщина, которая ответит тебе иначе, солжет. Ты думаешь, у меня такая уж благодарная профессия? Думаешь, я не смогла бы от нее отказаться? Чего стоят одни эти богачки с жирными телесами, которым надо врать, будто фасоны для стройных годятся и им! А худые стервы? Они не решаются завести себе любовника, да и не могут найти его, а свою злость срывают на людях подневольных и беззащитных. - Я был бы рад, если бы ты могла поехать со мной, - вырвалось у меня. - Ничего не выйдет. Начинается зимний сезон, и у нас нет денег. - Ты будешь мне изменять? - Естественно, - сказала она. - По-твоему, это естественно? - Я не изменяю тебе, когда ты здесь. Я взглянул на Наташу. Я не был до конца уверен, что у нее на уме то же, что и на языке. - Когда человека нет, у тебя появляется чувство, будто он уже никогда не вернется, - сказала она. - Не сразу появляется, но очень скоро. - Как скоро? - Разве это можно сказать заранее? Не оставляй меня одну, и тебе не придется задавать таких вопросов. - Да. Это удобнее всего. - Проще всего, - поправила она. - Когда рядом кто-то есть, тебе ничего больше не нужно. А когда нет, наступает одиночество. Кто же в силах выносить одиночество? Я не в силах. - И все же это происходит мгновенно? - спросил я, теперь уже несколько встревоженный. - Просто меняют одного на другого? Наташа рассмеялась. - Ну конечно, нет. Совсем не так. Меняют не одного на другого, а... одиночество на неодиночество. Мужчины, возможно, умеют жить в одиночестве, женщины - нет. - Ты не можешь быть одна? - Мне плохо, когда я одна, Роберт. Я как плющ. Стоит мне остаться одной, и я начинаю стелиться по полу и гибнуть. - За две недели ты погибнешь? - Кто знает, сколько ты будешь в отъезде? Не верю я в твердые даты. Особенно в даты возвращения. - Ничего себе, лучезарные перспективы! Она внезапно повернулась и опять поцеловала меня. - Тебе нравятся слезливые дуры, которые грозятся уйти в монастырь? - Когда я здесь, не нравятся, а когда уезжаю, очень нравятся. - Нельзя иметь все сразу. - Это самая грустная сентенция из всех, какие существуют. - Не самая грустная, а самая мудрая. Я знал, что мы сражаемся в шутку, что это всего лишь игра. Но стрелы были не такие уж тупые, слова проникали глубоко под кожу. - Будь моя воля, я остался бы, - сказал я. - Ехать в такое время года в Голливуд, по-моему, бессмысленно. Но если я откажусь, мне через неделю нечего будет есть. Силверс наймет на мое место другого. Я тут же возненавидел себя за эти слова. Мне вообще не следовало пускаться в объяснения - нельзя было ставить себя в положение человека зависимого, в положение мужа-подбашмачника. Наташа меня перехитрила, подумал я с горечью, это она выбрала место сражения. И теперь я должен был воевать не на ее, а на своей территории, что всегда опасно. Когда-то мне объяснил это знакомый матадор. - Хочешь не хочешь, надо мириться с судьбой, - сказал я рассмеявшись. Ей это не понравилось, но она не стала возражать. Я знал, что настроение у нее менялось молниеносно, - вот и на этот раз она вдруг с грустью сказала: Уже осень. А осенью не следует оставаться одной. Пережить осень и так достаточно трудно. - Для тебя настала зима. Ты ведь всегда на один сезон опережаешь время. Помнишь, ты мне говорила? А сейчас ты в разгаре зимних мод и снежных вьюг. - Ты всегда найдешь, что ответить, - сказала она неприязненно. - И всегда предложишь какой-нибудь выход. - Бывает, что и я не могу найти выхода, - сказал я. - Выхода для тебя! Выражение ее лица изменилось. - Мне бы не хотелось, чтобы ты лгал. - Я вовсе не лгу. Я действительно не вижу выхода. Да и как его увидеть? - Ты вечно строишь планы на будущее. И не любишь неожиданностей. А для меня все - неожиданность. Почему это так? - В моей жизни неожиданности плохо кончались. Правда, не с тобой. Ты неожиданность, которая никогда не переходит в привычку. - Останешься сегодня на ночь у меня? - Останусь до тех пор, пока не придется бегом нестись на вокзал. - Это вовсе не обязательно. Проще взять такси. В ту ночь мы спали мало. Просыпались и любили друг друга, потом засыпали, крепко обнявшись, и опять просыпались, и, поговорив немного, снова любили друг друга или просто лежали рядом, чувствуя теплоту наших тел и стараясь проникнуть в тайну человеческой кожи, сближающей и навек разъединяющей людей. Мы изнемогали от попыток слиться воедино и, громко крича, понукали друг друга, как понукают лошадей, заставляя их напрячь все силы, но эти окрики, и эти слова, всплывавшие откуда-то из глубин подсознания, были бесполезны; мы ненавидели, и мы любили друг друга, и изрыгали ругательства, которые были под стать разве что ломовым извозчикам, и все лишь затем, чтобы теснее слиться друг с другом и освободить свой мозг от искусственно возведенных барьеров, мешающих познать тайну ветра и моря и тайну мира зверей; мы осыпали друг друга площадной бранью и шептали Друг другу самые нежные слова, а потом, вконец вымотанные и измученные, лежали, ожидая, когда придет тишина, глубокая, коричнево-золотая тишина, полное успокоение, при котором нет сил произнести ни слова, да и вообще слова не нужны - они разбросаны где-то вдалеке, подобно камням после сильного урагана; мы ждали этой тишины, и она приходила к нам, была с нами рядом, мы ее чувствовали и сами становились тихими, как дыхание, но не бурное дыхание, а еле заметное, почти не вздымающее грудь. Тишина приходила, мы погружались в нее целиком, и Наташа сразу проваливалась куда-то вглубь, в сон. А я долго не засыпал и все смотрел на нее. Смотрел с тайным любопытством, которое я почему-то испытываю ко всем спящим, словно они знают нечто такое, что скрыто от меня навсегда. Я смотрел на отрешенное Наташине лицо с длинными ресницами и знал, что сон - этот маг и волшебник - отнял ее у меня, заставил забыть обо мне и о только что промелькнувшем часе клятв, криков и восторгов; для нее я уже не существовал; я мог умереть, но и это ничего не изменило бы. Я жадно, даже с некоторым страхом смотрел на эту чужую женщину, которая стала для меня самой близкой, и, глядя на нее, вдруг понял, что только мертвые принадлежат нам целиком, только они не могут ускользнуть. Все остальное в жизни движется, видоизменяется, уходит, исчезает и, даже появившись вновь, становится неузнаваемым. Одни лишь мертвые хранят верность. И в этом их сила. Я прислушался к ветру: на такой высоте он почти всегда завывал между домами. Я боялся заснуть, хотел окончательно отогнать от себя прошлое и смотрел на Наташине лицо, - между бровями у нее теперь залегла тонкая складка. Я смотрел на Наташу, и в какое-то мгновение мне показалось, что я вот-вот пойму нечто важное, войду в какую-то незнакомую, ровно освещенную комнату, о существовании которой я до сих пор не подозревал. И тут я почувствовал внезапно, как меня охватило тихое чувство счастья, ибо передо мной открылись неведомые просторы. Затаив дыхание, я осторожно приближался к ним, но в тот миг, когда я сделал последний шаг, все опять исчезло, и я заснул. XXIV В "Садах Аллаха" был бассейн для плаванья и маленькие коттеджи, сдававшиеся внаем. В них жили по одному, по двое или по нескольку человек. Меня поселили в домике, где уже находился один постоялец - актер. У каждого из нас была своя комната, а ванная была общая. По виду эта гостиница смахивала на цыганский табор, хотя жить в ней было удобно. Несмотря на непривычную обстановку, я почувствовал себя хорошо. В первый же вечер актер пригласил меня к себе. Он угощал виски и калифорнийским вином, и весь вечер к нему валил народ - его знакомые. Обстановка была самая непринужденная, и если кому-нибудь из гостей хотелось освежиться, он прыгал в зеленовато-голубую подсвеченную воду бассейна и плавал там. Я выступал в своей старой роли - бывшего эксперта из Лувра. Опасаясь длинных языков, я счел самым правильным и в частной жизни придерживаться той же версии; в конце концов Силверс платил мне именно за это. В первые дни я был совершенно свободен. Картины, которые Силверс послал сюда из Нью-Йорка, еще не прибыли. Я бродил по "Садам Аллаха" и ездил на берег океана с Джоном Скоттом - моим соседом-актером, который просвещал меня насчет жизни в Голливуде. Уже в Нью-Йорке меня преследовала мысль о нереальности окружающего; эта огромная страна вела войну, и в то же время войны здесь совершенно не чувствовалось: между Америкой и фронтами пролегало полмира; ну, а уж в Голливуде война и вообще казалась просто литературной категорией. Здесь бродили косяками полковники и капитаны в соответствующих мундирах, но никто из них понятия не имел о войне, то были кинополковники, кинокапитаны, кинорежиссеры и кинопродюсеры, каждого из которых могли в один прекрасный день произвести в чин полковника благодаря какой-то чепухе, тем или иным образом связанной с военными фильмами; никто из них, разумеется, ничего не смыслил в военном деле, разве что усвоил нехитрую истину: здороваясь, нельзя снимать фуражку. Война стала в Голливуде примерно таким же понятием, как "Дикий Запад", и у меня создалось впечатление, что статисты, участвовавшие в фильмах о войне, вечером появлялись в тех же костюмах. Иллюзия и действительность слились здесь настолько прочно, что превратились в некую новую субстанцию, наподобие того, как медь, сплавляясь с цинком, превращается в латунь, эдакое золото для бедных. При всем том в Голливуде было полным-полно выдающихся музыкантов, поэтов и философов, равно как и мечтателей, сектантов и просто жуликов. Всех он принимал, но тех, кто вовремя не спохватывался, нивелировал, хотя многие этого не сознавали. Пошлая фраза о том, что человек продает душу дьяволу, имела здесь вполне реальный смысл. Правда, Голливуд превращал в латунь всего лишь медь и цинк, так что далеко не все громкие сетования, раздававшиеся по этому поводу, были обоснованы. Мы сидели на песчаном пляже в Санта-Монике. Тихий океан катил свои серо-зеленые волны у наших ног. Рядом с нами пищали детишки, а позади, в дощатой закусочной, варили омаров. Начинающие актеры с независимым видом вышагивали по пляжу в надежде, что их "откроет" какой-нибудь talentscout(1) или помощник режиссера. Официантки во всех ресторанах и кафе также ждали своего часа, а пока что потребляли тонны румян и помады, ходили в обтягивающих брючках и коротких юбках. И вообще атмосфера здесь была, как в игорном доме, где каждый лихорадочно мечтает сорвать банк - получить роль в фильме. - Танненбаум? - спросил я с некоторым сомнением и воззрился па субъекта в клетчатом пиджаке, который стоял против солнца, заслоняя мне океан. ----------------------------------------- (1) Искатель талантов (англ.) - специальная должность в кинопромышленности США. - Собственной персоной, - с достоинством ответил исполнитель ролей нацистских фюреров. - Вы живете в "Садах Аллаха"? Не так ли? - Откуда вы знаете? - Это - прибежище всех актеров-эмигрантов. - Черт побери! А я-то думал, что избавился, наконец, от эмигрантов. И вы там поселились? - Я въехал туда сегодня в полдень. - Сегодня в полдень! Стало быть, два часа назад. И уже разгуливаете по берегу Тихого океана без галстука, с яркокрасным шелковым платком вокруг шеи и в клетчатом желтом спортивном пиджаке. Вот это я понимаю! - Не люблю терять время! Я вижу, вы здесь со Скоттом. - Вы и с ним знакомы? - Конечно. Я ведь уже был в Голливуде дважды. Первый раз играл шарфюрера, второй - штурмшарфюрера. - Вы делаете головокружительную карьеру. Теперь вы, по-моему, уже штурмбаннфюрер? - Группенфюрер. - Съемки уже начались? - спросил Скотт. - Нет еще. Приступаем на следующей неделе. Сейчас у нас идет примерка костюмов. "Примерка костюмов!" - повторил я про себя. То, о чем я боялся думать, то, что тщетно хотел изгнать из своих снов, обернулось здесь маскарадом. Я не сводил глаз с Танненбаума, и меня вдруг охватило ощущение небывалой легкости. Передо мной была серебристо-серая поверхность океана, волны из ртути и свинца, теснившиеся к горизонту, и этот смешной человечек, для которого мировая катастрофа обернулась примеркой костюмов, гримом и киносценариями. И мне показалось, будто сплошные тяжелые тучи над моей головой разорвались. Может быть, подумал я, может быть, существует и такое состояние, когда все пережитое перестаешь воспринимать всерьез. Я даже не мечтаю, чтобы для меня это свелось к примерке костюмов и к кинофильмам, - пусть хотя бы перестанет висеть надо мной, подобно гигантскому глетчеру, который в любую секунду может обрушиться и похоронить меня подо льдом. - Когда вы оттуда уехали, Танненбаум? - спросил я. - В тридцать четвертом. Я собирался еще многое спросить, но вовремя одумался. Мне хотелось узнать, потерял ли он близких - каких-нибудь родственников, которых не выпустили из Германии или сразу уничтожили... Скорее всего так и было, но об этом не полагалось спрашивать. Да и знать я хотел это только для того, чтобы представить себе, как он сумел все преодолеть, чтобы изображать теперь без душевного надрыва людей, которые были убийцами его близких. Впрочем, необходимости в этом не было. Уже самый факт, что он их играл, делал мои вопросы излишними. - Я рад вас видеть, Танненбаум, - сказал я. Он подозрительно покосился на меня. - По-моему, мы с вами не в таких отношениях, чтобы рассыпаться друг перед другом в комплиментах, - сказал он. - Но я действительно рад, - повторил я. Силверс что-то темнил; он действовал, но довольно безуспешно и через несколько дней переменил тактику; ринулся в прямую атаку. Начал названивать продюсерам и режиссерам, с которыми познакомился когда-то через других покупателей, и приглашать их посмотреть картины. Но произошла весьма обычная история: люди, которые в Нью-Йорке чуть не со слезами на глазах умоляли его посетить их, как только он окажется в Лос-Анджелесе, теперь вдруг с большим трудом узнавали его, а когда он приглашал их поглядеть картины, ссылались на недосуг - Черт бы побрал этих варваров, - брюзжал Силверс уже через неделю после нашего приезда. - Если ничего не изменится, придется возвращаться в Нью-Йорк. Что за народ живет в "Садах Аллаха"? - Для вас это не клиенты, - заверил я его. - В лучшем случае они могут купить маленький рисунок или литографию. - На безрыбье и рак - рыба. У нас с собой два маленьких рисунка Дега и два рисунка углем Пикассо. Возьмите их и повесьте у себя в комнате. И устройте вечеринку с коктейлями. - За свои деньги или в счет издержек производства? - Ну конечно, за мой счет. У вас в голове одни только деньги. - У меня пусто в карманах, вот и приходится держать деньги в голове. Силверс махнул рукой. Ему было не до острот. - Попытайте счастья у себя в гостинице. Может быть, подцепите какую-нибудь мелкую рыбешку, раз не удается поймать щуку. Я пригласил Скотта, Танненбаума и еще несколько человек - их знакомых. "Сады Аллаха" славились своими вечеринками с коктейлями. По словам Скотта, они иногда продолжались здесь до утра. Отчасти из вежливости, отчасти шутки ради я пригласил и Силверса. Сперва он вроде удивился, а потом с высокомерным видом отказался прийти. Такого рода вечеринки годились только для мелкого люда, посещать их было ниже его достоинства. Вечеринка началась весьма многообещающе: пришло на десять человек больше, чем я позвал, а часов в десять вечера незваных гостей было уже по крайней мере человек двадцать. Спиртные напитки скоро кончились, и мы перешли в другой коттедж. Седой человек с красным лицом, которого все звали Эдди, заказал бутербродов, котлет и гору сосисок. В одиннадцать часов я настолько подружился с десятком незнакомых людей, что мы стали называть друг друга по имени, впрочем, по всей видимости, это произошло слишком поздно. Обычно на голливудских вечеринках люди становились закадычными друзьями в более ранний час. В полночь несколько человек свалились в бассейн, а нескольких гостей столкнули туда. Это считалось чрезвычайно изысканной шуткой. Девушки в бюстгальтерах в трусиках плавали в голубовато-зеленоватой подсвеченной воде. Они были совсем молоденькие и очень хорошенькие, и их забавы производили почему-то вполне невинное впечатление. Вообще, несмотря на весь шум в гам, вечеринка казалась, как ни странно, на редкость целомудренной. В тот час, когда в Европе люди давным-давно лежат в постелях, мои гости обступили рояль и затянули сентиментальные ковбойские песенки. Постепенно я потерял контроль над собой. Все вокруг начало шататься, что меня, в общем, устраивало. Мне не хотелось быть трезвым - из ненависти к ночам, когда вдруг просыпаешься один и не знаешь, где ты; от этих ночей было рукой подать до неотвязных кошмаров. Теперь я медленно погружался в тяжелое, хотя и довольно приятное опьянение и передо мной то тут, то там мелькали коричневые и золотые вспышки. На следующее утро я не имел ни малейшего представления ни о том, где бродил ночью, ни о том, как попал к себе в комнату. Скотт попытался напомнить мне, что произошло. - Вы продали два рисунка, которые здесь висели, Роберт, - сказал он. - Они были ваши? Я оглянулся. Голова у меня гудела. Рисунки Дега отсутствовали. - Кому я их продал? - спросил я. - По-моему, Холту. Режиссеру, у которого снимается Танненбаум. - Холту? Понятия не имею. Боже мой, ну и напился же я. - Мы все перебрали. Вечеринка была чудесная. И вы Роберт, были просто великолепны. Я посмотрел на него подозрительно. - Вел себя как последний болван? - Нет, по-дурацки вел себя только Джими. Как всегда, плакал пьяными слезами. Вы были на высоте. Одного только не знаю: когда вы продавали рисунки, вы уже были под мухой? По виду ничего нельзя было сказать. - Наверное, под мухой. Я ровно ничего не помню. - И о чеке тоже не помните? - О каком чеке? - Но Холт же сразу дал вам чек. Я поднялся и начал шарить у себя в карманах. Действительно там лежал сложенный в несколько раз чек. Я долго смотрел на него. - Холт прямо зашелся, - сказал Скотт. - Вы рассуждали об искусстве как Бог. Он сразу же и забрал рисунки, в такой он пришел восторг. Я поднес чек к свету. Потом засмеялся. Я продал рисунки на пятьсот долларов дороже, чем оценил их Силверс. - Ну и ну, - сказал я, обращаясь к Скотту. - Я отдал рисунки слишком дешево. - Правда? Вот скверная история! Не думаю, чтобы Холт согласился их вернуть. - Ничего, - сказал я, - сам виноват. - Для вас это очень неприятно? - Не очень. Поделом мне. А рисунки Пикассо я тоже продал? - Что? - Два других рисунка? - Это я уж не знаю. Как вы относитесь к тому, чтобы залезть в бассейн? Самое лучшее средство против похмелья. - У меня нет плавок. Скотт притащил из своей комнаты четыре пары плавок. - Выбирайте. Будете завтракать или уже прямо обедать? Сейчас час дня. Я встал. Когда я вышел в сад, моим глазам представилась мирная картина. Вода сверкала, несколько девушек плавали в бассейне, хорошо одетые мужчины сидели в креслах, читали газеты, потягивали апельсиновый сок или виски и лениво переговаривались. Я узнал седого человека, у которого мы были накануне вечером. Он кивнул мне. Три других господина, которых я не узнал, также кивнули мне. У меня вдруг появилась целая куча респектабельных друзей, которых я даже не знал. Алкоголь оказался куда более верным средством сближения, нежели интеллект; все проблемы вдруг куда-то исчезли, и небо было безоблачно; поистине этот клочок земли вдали от сложностей и бурь окутанной мглой Европы был сущим раем. Впрочем, только на первый взгляд. То была иллюзия. Не сомневаюсь, что и здесь хозяевами положения были не бабочки, а змеи. Но даже эта иллюзия казалась невероятной; я чувствовал себя так, словно меня перенесли на остров Таити в благословенные моря южных широт, где мне не оставалось ничего иного, как забыть прошлое, мое убийственное второе "я", забыть весь горький опыт и всю грязь прошедших лет и вернуться к жизни, чистой и первозданной. Быть может, думал я, прыгая в голубовато-зеленую воду бассейна, быть может, на этот раз я действительно избавлюсь от прошлого и начну все сначала, отброшу все планы мщения, которые давят на меня, как солдатский ранец, набитый свинцом. Гнев Силверса мгновенно улетучился, как только я вручил ему чек. Это не помешало ему, однако, сказать: - Надо было запросить на тысячу долларов больше. - Я и так уже запросил на пятьсот долларов больше, чем вы велели. Если желаете, могу вернуть чек и опять принести вам рисунки. - Это не в моих правилах. Раз продано, значит, продано. Даже себе в убыток. Силверс сидел, развалившись, на светло-голубом кожаном диване у окна; внизу, под окном его номера, также был плавательный бассейн. - У меня есть желающие и на рисунки Пикассо, - сказал я. - Но, думается, будет лучше, если вы продадите их сами. Не хочу делать вас банкротом из-за того, что я неправильно манипулирую ценами, которые вы назначаете. Силверс вдруг улыбнулся. - Милый Росс, у вас нет чувства юмора. Продавайте себе на здоровье. Неужели вы не понимаете, что во мне говорит профессиональная зависть? Вы уже здесь кое-что продали, а я ровным счетом ничего. Я оглядел его. Он был одет даже более по-голливудски, чем Танненбаум, а это что-нибудь да значило! Спортивный пиджак Силверса был, разумеется, английский, в то время как Танненбаум носил готовые американские вещи. Но ботинки у Силверса были чересчур уж желтые, а его шелковый шейный платок слишком уж большой и к тому же слепяще-красный - цвета киновари. Я понимал, к чему клонился разговор: Силверс не хотел платить мне комиссионных. Да я и не ждал комиссионных. А потому не удивился, когда он сказал, чтобы я поскорее представил ему счет за вечеринку с коктейлями. После обеда за мной явился Танненбаум. - Вы обещали Холту приехать сегодня на студию, - сказал он. - Разве? - удивился я. - Что я там еще наболтал? - Вы были в ударе. И продали Холту два рисунка. А сегодня хотели посоветовать, в какие рамы их вставить. - Они же были в рамах! - Вы сказали, что это дешевые стандартные рамы. А ему надо купить старинные рамы восемнадцатого века, тогда ценность рисунков возрастет втрое. Поехали со мной. Посмотрите хоть раз, как выглядит студия. - Хорошо. В голове у меня по-прежнему был полный сумбур. Без долгих разговоров я последовал за Танненбаумом. У него оказался старый "шевроле". - Где вы научились водить машину? - спросил я. - В Калифорнии. Здесь машина необходима. Слишком большие расстояния. Можно купить машину за несколько долларов. - Вы хотите сказать: за несколько сот долларов? Танненбаум кивнул. Мы проехали через ворота в ограде, напоминавшей надолбы; ворота охраняли полицейские. - Здесь тюрьма? - спросил я, когда машину остановили. - Какая чушь! Это полиция киностудии. Она следит за тем, чтобы студию не наводняли толпы зевак и неудачников, которые хотят попытать счастья в кино. Сперва мы миновали поселок золотоискателей. Потом проехали по улице, где было полно салунов, как на Диком Западе; за ними одиноко стоял танцзал. Вся эта бутафория под открытым небом производила странное впечатление. Большинство декораций состояло из одних фасадов, за которыми ничего не было, поэтому казалось, будто здесь только что прошла война и дома разбиты и разбомблены с невиданной аккуратностью и методичностью. - Декорации для натурных съемок, - объяснил Танненбаум. - Здесь выстреливают сотни ковбойских фильмов и вестернов с почти одинаковыми сюжетами. Иногда даже не меняют актеров. Но публика ничего не замечает. Мы остановились у гигантского павильона. На стенах его в разных местах было выведено черной краской: "Павильон №5". Над дверью горела красная лампочка. - Придется минутку обождать, - сказал Танненбаум. - Сейчас как раз идет съемка. Как вам здесь нравится? - Очень нравится, - сказал я. - Немного напоминает цирк и цыганский табор. Перед павильоном №4 стояло несколько ковбоев и кучка людей в старинных одеждах: дамы в платьях до пят, бородатые пуритане в широкополых шляпах и в сюртуках. Почти все они были загримированы, что при свете солнца казалось особенно странным. Я увидел также лошадей и шерифа, который пил кока-колу. Красная лампочка над павильоном №5 потухла, и мы вошли внутрь. После яркого света я в первое мгновение не мог ничего различить. И вдруг окаменел. Человек двадцать эсэсовцев двигались прямо на меня. Я тотчас круто повернулся и приготовился бежать, но налетел на Танненбаума, который шел сзади. - Кино, - сказал он. - Почти как в жизни. Не правда ли? - Что? - Я говорю, здорово у них это получается. - Да, - с трудом выдавил я из себя и секунду колебался, не дать ли ему по физиономии. Над головами эсэсовцев на заднем плане я увидел сторожевую вышку, а перед ней ряды колючей проволоки. Я заметил, что дышу очень громко, с присвистом. - Что случилось? - спросил Танненбаум. - Вы испугались? Но вы же знали, что я играю в антифашистском фильме. Я кивнул, стараясь взять себя в руки. - Забыл, - сказал я. - После вчерашнего вечера. Голова у меня все еще трещит. Тут забудешь все на свете. - Ну, конечно, конечно! Мне бы следовало вам напомнить. - Зачем? Мы ведь в Калифорнии, - сказал я все еще нетвердым голосом. - Я растерялся только в первую секунду. - Ясно, ясно. И со мной бы это произошло. В первый раз со мной так и случилось. Но потом я, конечно, привык. - Что? - Я говорю, что привык к этому, - повторил Танненбаум. - Правда? - Ну да! Я снова обернулся и посмотрел на ненавистные эсэсовские мундиры. И почувствовал, что меня вот-вот вырвет. Бессмысленная ярость вскипала во мне, но без толку: я не видел вокруг ни одного объекта, на который мог бы излить ее. Эсэсовцы, как я вскоре заметил, говорили по-английски. Но и потом, когда моя ярость утихла, а страх исчез, у меня осталось ощущение, будто я перенес тяжелый припадок. Все мускулы болели. - А вот и Холт! - воскликнул Танненбаум. - Да, - сказал я, не сводя глаз с рядов колючей проволоки вокруг концентрационного лагеря. - Хэлло, Роберт! Холт был в тирольской шляпе и в гольфах. Я бы не удивился, если бы увидел у него на груди свастику. Или желтую звезду. - А я и не знал, что вы уже начали съемки, - сказал Танненбаум. - Всего два часа назад, после