осшей виноградом каменной галерее. Мрачный, массивный темно-коричневый портал надвигался на них, маня прохладой, а когда они подошли ближе, дал им возможность заглянуть вовнутрь и рассмотреть отдельные вещи. Нижние комнаты располагались вровень с землей, ступенек почти не было. Вилла не замыкала собою парк, он незаметно переходил в ее стены и ковры, которые не наводили тоску, поскольку не были от него отделены. Лишь немногие предметы обстановки нарушали тихую гармонию плоскостей; окна казались огромными картинами, запечатлевшими ландшафт за стенами. Дерево повсюду было потемневшее, ковры старые и выцветшие. Но никаких резких тонов. Пастель, посреди которой только окна отражали в красках парк и небо. Из своего кресла Кай мог видеть этот запущенный парк. Спереди - газон и разросшийся тис, затем скальные дубы, акации и несколько кипарисов. В кустах - изъеденные ветром, искрошившиеся нимфы, на лужайке - Пан, играющий на флейте. Время о них забыло. В комнату вошла Лилиан Дюнкерк, успевшая переодеться. Она проследила за его взглядом. - Парк заглох, мне часто это говорят, но я не могу решиться отнять у него свободу. Его боги - терпеливые и тихие. Не надо садовыми ножницами мешать их умиранию. Пусть бы парк накрыл их собой - по мне, это было бы лучше всего. Кай подхватил ее мысль. - Не надо пытаться спасти то, что отжило свой век. Музеи это подтверждают. Прелесть Афины там покрывается пылью под стеклом или в залах со стеклянным потолком. - Как прекрасно было бы, если бы от них ничего не осталось, кроме легенды. - Это лишило бы тысячи людей чувства собственного достоинства и куска хлеба - всех тех, кто вещает об этом с кафедр или ищет какой-нибудь обломок, какого другие еще не знают. - Вот так выглядит ныне бессмертие... - Бывает и хуже. В Британском музее. Египетские цари, которые хотели гарантировать себе даже физическое бессмертие. Их мумии там выставлены напоказ, как пестрый ситец у торговца на тихоокеанских островах. Справедливое наказание. Каждый может на них смотреть. Они бессмертны. - Есть хорошее стихотворение на эту тему. - И плохие пропагандисты, которые уже одним своим здешним существованием убедительно показывают, что наверняка не знали бы, что им делать с бессмертием. - Не слишком ли зло мы шутим? - А что нам еще остается? - Остается ли что-то вообще? - Насмешка, возможно, проясняет, но все же не разрушает... - Остается ли что-то? - Ничего бессмертного... - И все-таки... - Вечное... - Кай сказал это легко, без всякого пафоса. Лилиан Дюнкерк восприняла его ответ как комплимент. И нашла верный тон, чтобы прибавить: - Чай будем пить здесь. Кай не пытался плести беседу дальше, хотя она оборвалась в такой точке, где легкое влечение к диалектике, которая дремлет во всех парадоксах, вполне могло было подстрекнуть опытного фехтовальщика еще немного продлить эту увлекательную умственную акробатику, однако у беседы был свой стиль, и хотя крутой поворот придал ей другое направление, продолжать ее значило обнаружить склонность к болтовне или тщеславию. Почти внезапный переход был ловушкой, способной побудить краснобая и человека настроения к сентиментальности и тем разоблачить. Бывают ситуации, когда следует только молчать, - тогда они созревают гораздо легче, чем в перетряске слов. Они продолжали разговаривать на другие темы, о всяких мелочах - о чае, японских картинках и книгах, об автомобилях, о Сан-Себастьяне и оккультных проблемах. Лилиан Дюнкерк была вынуждена признать, как прекрасно аккомпанирует ей Кай, не сдавая собственных позиций. Она катила по ледяной дорожке фраз, легко перелетая в отдаленные области. Кай не терял нити разговора, он закруглял, дополнял, обходил кругом, но с неизменной сдержанностью. Речь его замедлилась, как будто бы с наступлением сумерек, и в ней зазвучали личные ноты. Они ощущались не в словах, а в тембре голоса, который придавал их содержанию особую окраску. Лилиан Дюнкерк это чувствовала - на нее словно веяло ветром, теплым, южным и не слишком напористым. Она к нему прилаживалась, пытаясь угадать, во что он перейдет - в неспешное парение или в бурю. Они сидели в креслах друг против друга. Наступающий вечер делал их фигуры нечеткими, как утонченный фотограф-портретист, лица немного расплывались, а руки мерцали светлыми пятнами, отражая огоньки сигарет. Они втянулись в словесный поединок, все более напряженный и быстрый. Кай чувствовал, что у этой женщины ни один его выпад не останется без ответа и не уйдет в песок. Она отражала его атаки с очаровательной уверенностью, вызывая этим волнующее чувство, которое походило на легкое опьянение, - чувство, что тебя понимают с полуслова и достаточно легкого прикосновения, чтобы ощутить ответное пожатие другой руки, - призыв к схватке, который именно и составляет таинство любви и родства крови, призыв скрестить оружие в одинаково высоком напряжении: ведь любить и разрушать - родственные понятия. Разговор утратил логическую связь, его питали теперь потоки, не имевшие ничего общего с причинностью, питало лишь чувство, которое все улавливало и постигало еще до того, как разум успевал протереть очки. Они балансировали на краю, они обесценивали слова - носители понятий, и бегло воспринимали их лишь как впечатления, картины, что мгновенно проскальзывают мимо. Лилиан Дюнкерк наклонилась вперед. Рука ее перебирала нефритовое ожерелье, которое она показала Каю. Камни она приподняла, чтобы на них падал свет из окна. В этом неверном свете они казались темно-зелеными, почти черными. Только края сверкали, как морская гладь в ясные дни. В середине ожерелья красовался крупный александрит. Цвет у него был переливчато-розовый, но, когда она его опустила, он стал темно-лиловым, как стола католического священника. - Он единственный джентльмен среди этих камней, так как он меняет цвет и приспосабливает его к окружению, и все же он выглядит богаче, чем они, и всегда сохраняет стиль. Окна, смотревшие на террасу, доходили до полу. Они были открыты. Воздух и вечер вливались в комнату, создавая определенный фон. Лилиан Дюнкерк встала и оперлась о кресло. Освещена была только ее рука, тело тонуло во тьме угла. Рука красиво лежала на спинке кресла, длинная и гибкая, словно живое существо: казалось, она дышит. Из темноты она заговорила с Каем - медленно, спокойно, звучным голосом. Последние лучи света гладили ее руку. Она взялась за ожерелье, приподняла его, - красочный отблеск александрита лег ей на запястье. От вида этой руки перехватывало дыхание сильнее, чем от всей фигуры. Но ее голос начинал околдовывать. Лилиан Дюнкерк обращалась к Каю. Запиналась, куда-то уходила, возвращалась обратно, слова ее становились все опасней и многозначительней. Кай уступал ей в мелочах, сводил разговор к безобидно-обычному, что становилось очень личным. Ни разу не позволил он себе клюнуть на "что", он знал "как" и сохранял спокойствие. Наступила минута, когда рутина властно требовала действия, но он понимал, что на карту поставлено нечто большее, и продолжал непринужденно болтать. Дюнкерк стояла с ним рядом. Ее плечи, кожа, ее рот были у него прямо перед глазами, - она улыбнулась, умолкла, словно что-то забыла, повела плечами, едва не задела его, проходя мимо, слегка обернулась, остановилась... Кай не шелохнулся, сколь ни соблазняло его мгновенье, - он знал: поддайся он сейчас, пойди на поводу, прими игру за реальность, и он многое упустит; эта игра была ему знакома, это прощупыванье, заманиванье с целью испытать партнера, выяснить, способен ли он выдержать более высокое напряжение или при первом же выпаде не заметит финта; игра, в которой партнер ничего не мог выиграть, но мог все потерять. Иметь только такт и вкус - не такая уж заслуга, но в данной ситуации они много значили: трудно было не воспользоваться прежде времени тем, о чем ты знал, что это, вероятно, правда, что это наверняка станет правдой, - не воспользоваться, а оставить в подвешенном состоянии точь-в-точь посередине, чтобы не спугнуть излишней и не расстроить недостаточной решительностью. Кай ощущал тихо поющую наэлектризованность своих нервов, он принял игру и сделал нечто большее: расширил ее так, что стало казаться, будто она уже дошла до предела и готова лопнуть. В молчании, воцарившемся между ними, в легко вибрирующем ожидании женщины, что подпитывалось в равной степени страхом и влечением, он грубо прорезал край, перекувырнулся и сбежал в область расхожих фраз, которые произносил с подчеркнуто лестным оттенком, дабы показать преднамеренность лишь их декоративной формы, а в несущественное содержание подмешать будто бы что-то пикантно-вторичное. У него было ощущение, словно он гонит машину по серпантину, ощущение бездны и надежности, и он брал повороты, насколько это ему удавалось. Лилиан Дюнкерк поражалась тому, как он иногда поворачивал. Он не останавливался, а несся мимо. Не становился плоско-индивидуальным, а оставался деловитым в личном и обаятельным в общем плане. Они бродили по парку, по эвкалиптовым аллеям, мимо богов. Каменная стена. Улица. Решетка. Снова парк, спускающийся до самого моря. Почти у самого выхода из бухты стояла яхта, белая на синей воде. Разговор соскользнул в привычную колею и закончился почти общепринятыми условностями. Каждый достаточно узнал про другого, и не требовалось что-то подтверждать или закруглять. Общепринято-условное завершение их встречи надежней всего оберегало ее содержание, не давая ему расплыться. Лилиан Дюнкерк показала Каю свою яхту и сообщила, что в прошлом году она взяла несколько призов. Они постояли какое-то время у релинга. Тут Кай в первый раз взял дело в свои руки и дал ему толчок, который был естественным, но исходить мог только от него. Как бы между прочим, он спросил: - Вы еще пойдете на яхте в этом сезоне? - Да, примерно через три недели я отплыву в Неаполь. - Как раз к этому времени я должен прибыть в Палермо и начать там тренировки. Нам по пути. - Я вас извещу. Оба понимали, что это значит. X Кай неторопливо шел к своему отелю. Он был раскован и с восторгом впивал в себя вечернюю свежесть. Сейчас я получу письмо от юной Барбары, думал он, словно это была самая естественная вещь на свете. В отеле он оказался только через час, так медленно он шел. Подойдя к своему почтовому ящику, он увидел там одно-единственное письмо - толстый белый конверт. Адрес был написан рукой юной Барбары. Кай отрицательно махнул рукой лифт-бою и пошел наверх пешком с письмом в руке. Вскрыл он его только у себя в комнате. Барбара писала, что она в Санкт-Морице, не хочет ли он приехать? Стало тихо. Кай был наедине со своим письмом; он чувствовал себя наедине и со своей жизнью. За горизонтом вставал сад его юности, шум которого тревожил его уже давно. Деревья издавали звуки и среди них вперемешку слышались забытые голоса. Глубокий вздох расправил его грудь. Он решил взглянуть в глаза судьбе. В Санкт-Мориц он поедет. На следующее утро ему доложили, что явился капитан О'Доннел в сопровождении члена Спортинг-Клуба по фамилии Шаттенжюс. Их приход не был для Кая чем-то неожиданным. С безмятежной радостью увидел он снова визитку О'Доннела, полоски у него на брюках были чересчур узкими, да и пластрон оставлял желать лучшего. Сам О'Доннел явно чувствовал себя не в своей тарелке. Тем церемоннее держался незнакомый Шаттенжюс. Он внес с собой атмосферу, сулившую дуэль по всем правилам, и в хорошо темперированных выражениях передал Каю вызов Курбиссона. Кай вызов принял и в качестве своих секундантов назвал принца Фиолу и Льевена, которых обещал поставить в известность. На этом Шаттенжюс счел дело оконченным и без лишней суеты намеревался по всей форме откланяться. Кай с трудом подавил желание предложить ему аперитив. Только уверенность в том, что его совершенно не поймут, удержала его от этой попытки нарушить церемониал. Все, что хотел сказать О'Доннел, выражал его взгляд. Кай его понял и догадался, что он вызвался быть секундантом лишь ради того, чтобы сгладить в этом деле излишне острые углы. К сожалению, Фруте помешала Шаттенжюсу эффектно удалиться, у нее не было особого чутья к стилю, и корректное прощание она воспринимала как оскорбление. Собака расположилась возле двери, и ей удалось одним-единственным низким грудным звуком заставить Шаттенжюса вздрогнуть так, что у него свалился цилиндр. Кай был удовлетворен. Он извинился, радуясь при виде растерянной физиономии незадачливого доставщика картеля. Потом он созвонился по телефону с Фиолой и Льевеном. Фиола сразу пришел к нему. Он был зол на Курбиссона за его глупость. - Он слишком молод для таких вещей. Юноша он импульсивный, за это я его люблю, но он страдает злосчастной склонностью к романтике и ничего не смыслит в делах, которые устраиваются сами собой. Вы что, нарочно ему нагрубили? - Да нет. Просто стрельба в голубей в тот момент действовала мне на нервы. - Вы человек чувствительный, Кай, но вы же немец. Два года тому назад вы и сами участвовали в такой стрельбе. Кай кивнул. - Это не объяснение. Логически мыслить - это, по-моему, правильно, а логически жить - нет. Фиола рассмеялся. - Вы правы. Не стоит беспокоиться о том, что ты думал вчера. В оправдание Курбиссону вы должны учесть, что он воспитывался в Англии. Там многое списывают на спортивные понятия и при этом бывают не слишком щепетильны. - Я это учту. Фиола пожал плечами. - Неприятная история. Но ведь вы никак не можете с ним договориться... - Он испытующе взглянул на Кая. Кай выдержал взгляд и спокойно ответил: - Верно, я никак не могу с ним договориться. Оба какое-то время молчали. Фиола задумался. Он понял, что Кай имел в виду, он ведь и сам пытался намекнуть на это своим вопросом. Кай жаждал ссоры, ибо он хотел Лилиан Дюнкерк и ссора бы его оправдала. - А если Курбиссон извинится? - Он не извинится. - Вы правы. - Фиола продолжал размышлять. Потом сказал: - Насколько мне известно, вы хорошо стреляете из пистолета... - Да. - Я хотел бы обратить ваше внимание на то, что Курбиссон этого совсем не умеет. Это же катастрофа. Ружьем он владеет отлично, тут у него почти нет соперников, но пистолеты... А учиться ему уже некогда... Кай тихо сказал: - Не волнуйтесь. Я в него не попаду. - Я был бы вам признателен, если бы вы отнеслись к делу именно так. Кай кивнул. - Это и без того входило в мои намерения. Фиола протянул ему руку. Кай прибавил: - Я даже дам Курбиссону шанс. Фиола был озадачен. - Что вы хотите этим сказать? Стрелок он плохой, кроме того, я, разумеется, сейчас же отправлюсь к нему. Кай протестующе поднял руку. - Я не это имел в виду. - Значит, я вас не совсем понял. - Этот инцидент возник не без моего участия, хоть и в ином смысле, возможно, я даже сам его спровоцировал. Фиола сразу поднял голову и осторожно сказал: - Думаю, что теперь я понял. Вы хотите сказать, что инцидент все равно был неизбежен... - Да. Он произошел бы довольно скоро. А так мне удобней, к тому же я могу дать Курбиссону формальную сатисфакцию. Это поможет ему... - Кай запнулся, - хоть как-то справиться с ситуацией. Он увидит, что признана причина, и хоть она не настоящая, но менее болезненная для него, чем дальнейшие события, ведь он еще слишком молод, чтобы понять: самое ценное его качество - именно его молодость. Фиола улыбнулся. - Приятно было бы еще с вами поболтать. Но я хочу еще поговорить с Курбиссоном, вы ведь знаете, что он мой дальний родственник. Потом я потолкую с Льевеном и О'Доннелом. Когда вы предполагали?.. - Завтра утром... Фиола поехал к Курбиссону, у которого совесть была нечиста и потому он пытался держаться холодно. Фиола на это не обращал внимания. Он подошел вплотную к Курбиссону и сказал решительно и спокойно: - Вы спровоцировали дуэль, Рене, на которой я буду секундантом. Одного этого факта достаточно, чтобы вы уяснили себе характер поединка. Я желаю, чтобы вы ни в коем случае не рассматривали его иначе, нежели как формальное улаживание спора. Ни в коем случае, Рене! Он нахмурился и бросил быстрый взгляд на Курбиссона. Тот нерешительно и словно протестуя отвел глаза. Фиола направился к двери, но, уже стоя возле нее, еще раз обернулся. - Вы меня поняли, Рене? - Да... - Курбиссон не шелохнулся. Он был бледен и выглядел усталым. Фиола условился встретиться с Льевеном. Вместе с О'Доннелом и Шаттенжюсом они обсудили время и место встречи. Порешили сойтись послезавтра ранним утром возле площадки гольф-клуба Монте-Карло. Море было свинцово-серое и светлело только к горизонту, в бухтах стояла тьма, черная, как чугун. Волны накатывали на берег с большими промежутками, - какая прекрасная мысль: взять и заплыть в свинцовое волшебство раннего утра, когда серебристая синева еще спит, разбудить ее брызгами, пеной и отблесками лучей на светлой коже, покамест восходящее солнце не озарит пурпурным сияньем блестящую гладь. Кай прозяб у себя на балконе в холодном воздухе, набравшемся той мистической прохлады, что после захода солнца налетает на бухты, как орда призраков. Он оделся. Ему пришло в голову, что он уже несколько дней не оказывал внимания Мод Филби, и он решил сегодня же ее навестить. Его вообще одолевал рой самых разнообразных мыслей. Он думал о своей машине, о Барбаре, о Мэрфи, о юном Хольштейне и пришел к выводу, что жить и ожидать чего-то впереди - замечательно. Он знал, отчего такие мысли пришли именно теперь, и это было еще одной причиной, почему он любил подобные ситуации. Продолжая зябнуть, он прошел в ванную и пустил воду. В ванной было тепло, она блестела никелем и кафелем. Набирая пригоршнями крупную ароматическую соль, он сыпал ее в ванну. Тело охватило блаженство, как бывает в Исландии, когда с холода заберешься в теплую постель. Потом кожу обжег холодный душ; дело довершило махровое полотенце. Фиола и Льевен, прихватив с собой врача, поднялись по бульвару Де Монте-Карло и встретились с Каем в "Кафе де Пари". Машина взяла курс на Гранд-Корниш, делая поворот за поворотом, пока не свернула на ответвление дороги, которое вело к Коль-дель-Арм. С одной стороны взгляд упирался в каменные стены, с другой открывался вид на скалу Монако, где тускло светились редкие огоньки и расплывались в дымке очертания бухт. С каждой минутой становилось все светлее. Заблистало море, и заалели вершины Приморских Альп. Когда они подъехали к плато, где располагались площадки для гольфа, взошло солнце. Фиола взглянул на часы. Они прибыли точно вовремя. Оставив машину возле площадок, они пошли пешком к условленному месту. Там еще никого не было. Но слышалось, как вверх по дороге едет какая-то машина. Доносились приглушенные гудки, порой сильнее, когда машина шла по направлению ветра, слабее, когда виток серпантина уводил ее за скалу. Льевен стал всматриваться и удивленно сказал: - Только двое, но возможно... Взаимное приветствие было сдержанным. К удивлению Фиолы и Кая, приехали О'Доннел и Шаттенжюс. Шаттенжюс - злобно-серьезный, О'Доннел - весьма озабоченный. Они остановились в ожидании и тихо переговаривались. О'Доннел еще раз вернулся к дороге и через несколько минут пришел назад, качая головой. Шаттенжюс сделал жест, означавший, что хватит ждать, и подошел к Фиоле. - Давайте сверим часы. - Шесть часов десять минут. - Стало быть, десять минут сверх обговоренного времени. Я должен, к своему прискорбию, заявить, что нам со вчерашнего вечера не удалось найти виконта Курбиссона. Поэтому мы и не можем объяснить, по какой причине он не явился. Судя по обстоятельствам, я пока могу сделать только один вывод, что, должно быть, какой-то несчастный случай или совершенно неотложное дело помешали виконту сообщить о себе. Прошу вас принять это мое заявление и до выяснения подробностей не ставить нам в вину тщетность наших усилий. Фиола был испуган и посмотрел на О'Доннела, а тот с выражением безнадежности сказал: - Он не ночевал дома... Льевен положил руку на плечо Фиоле и стал прислушиваться. Все умолкли и напрягли слух. Ветер донес до них шум еще одной машины. - Доктор, - попросил Фиола, - нам не видно, кто едет, пожалуйста, отойдите немного назад. Кто-то торопливо к ним приближался. Шаттенжюс вдруг снова стал чопорным и отошел в сторону. Между деревьями показался Курбиссон. Он был бледен и взволнован. С почти отсутствующим видом поздоровался со своими секундантами и заговорил с ними. Шаттенжюс хотел подойти к Фиоле, однако Курбиссон остановил его усталой улыбкой. Он был совершенно сломлен, однако у него еще хватило выдержки самому довести дело до конца. За день до этого, когда все уже было согласовано, он хотел повидать Лилиан Дюнкерк, однако утром ее не застал. Во второй половине дня он пришел опять, настроившись на то, что Лилиан Дюнкерк его не примет, и находя для этого тысячи причин. К его удивлению, он был допущен к ней сразу. Он застал у нее веселую компанию, чего тоже никак не ожидал, и не имел ни малейшей возможности поговорить с ней с глазу на глаз о том, что рвалось у него с языка. Она обращалась с ним так, будто бы ничего не произошло. Он присоединился к гостям, силясь быть любезным, и ждал, пока все уйдут. Когда оставалось всего несколько человек, ему удалось перехватить Лилиан Дюнкерк в соседней комнате. Курбиссон хотел попросить ее о встрече, но не успел: она сама любезно подошла к нему и протянула руку. - Прощайте, Рене. Пожалуйста, не надо мне ничего объяснять. Было бы огорчительно видеть вас в трагических ролях. Прежде чем вы до этого дойдете, вам предстоит прожить еще немало лет. У вас есть все данные. Прощайте... Он хотел говорить с ней, убеждать, действовать, хотел совершить нечто грандиозное, но все это стало ненужным: прощание было окончательным. И он пустился часами бродить по улицам. Его окликали фиакры. Возле него останавливались автомобили. Он чувствовал себя, как человек, у которого в крови змеиный яд и он должен ходить, ходить, автоматически, без конца. Он бродил по старому городу, поднимался по крутым улочкам, бродил без отдыха, отчаявшийся и отупевший. Внизу, на террасе казино, между пальмами, горели фонари, спускаясь к самому морю. Вокзал сиял пестротой, будто детская игрушка, и на фоне моря рисовалась округлая площадка для стендовой стрельбы. Курбиссон тихо разговаривал сам с собой, произносил заверения, мольбы, - все то, что не успел высказать. Была уже поздняя ночь, его одежда стала влажной от тумана. Вдруг он почувствовал голод, такой сильный и необоримый, что у него подкосились ноги. Он зашел в первую попавшуюся открытую дверь - в маленькую харчевню, где сидели местные жители, спросил хлеба и фруктов, жадно и быстро все съел, положил деньги на стол и отправился дальше. В конце концов он очутился возле небольшого отеля. Ему показалось невозможным проделать весь путь обратно и вернуться домой, он больше ни о чем не думал, взял комнату и почти мгновенно погрузился в сон. Один раз он проснулся, зажег свет и попытался сосредоточиться. Вспомнил, что должен известить своих секундантов, и решил, что непременно за ними заедет. Его судьба казалась ему теперь другой, чем накануне, та успела куда-то отодвинуться, но пока еще недалеко. Он понял, что сам во всем виноват, и ему показалось, что за последние несколько часов он стал намного старше. В своем доселе беззаботном существовании он углядел новые цели и в эту ночь принял важные решения. Он надеялся, что уже переборол себя, и не понимал, что кризис только усугубился, ибо за всеми его планами стояло желание отвоевать с их помощью Лилиан Дюнкерк. Потом он снова заснул и в крайнем изнеможении не услышал звонка будильника. Своих, секундантов он на месте уже не застал, так как опоздал на полчаса, и теперь погнал машину вверх, на плато, к площадкам для гольфа, с еще неясным, внезапно пробудившимся намерением проявить себя наилучшим образом и сделать что-нибудь значительное и верное. До сих пор он без раздумий принимал расположение, каким дарила его Лилиан Дюнкерк; теперь он понял всю ценность и незаслуженность этого подарка и хотел задним числом показать, что он его достоин. Он не чувствовал, насколько трогательно это его желание - запоздалый порыв к чему-то, что уже потеряно. В полной сумятице чувств прибыл он на место и торопливо сообщил О'Доннелу и Шаттенжюсу, что повод для дуэли утратил свое значение. О'Доннел вздохнул с облегчением. Шаттенжюс, надувшись от важности, спросил: - Стало быть, следует объявить, что вы отказываетесь от разрешения конфликта... - Да... Курбиссон остановил Шаттенжюса и, с трудом овладев собой, проговорил так громко, что его мог слышать и Кай: - Я хотел бы заявить, что получил некоторые сообщения, делающие причину моего вызова несостоятельной. Фиола бросился к нему и поздравил с благоразумным решением. Курбиссон покачал головой; вместе с Фиолой он подошел к Каю и посмотрел на него, - он молчал и мучился в поисках слова. Кай видел, как страдал молодой человек от своей потери, слишком гордый для того, чтобы об этом сказать и соответственно действовать; как он, в силу своего воспитания и своей порядочности, с тяжелым сердцем пытался подавить в себе зависть к победившему сопернику. Кай поспешил пожать руку Курбиссону и сказал, прежде чем тот заговорил: - Мы оба переоцениваем ситуацию, вы с одной, я с другой стороны. Ваше решение и то, каким образом вы его нашли, показывает, что вам известна двойственность подобных вещей. Но тогда вы знаете и другое, - он понизил голос, - что разрыв не всегда означает конец, а часто бывает ступенькой для восхождения... Курбиссон покраснел. У него за спиной Фиола улыбнулся Каю, и тот закончил: - Я хотел бы еще раз с вами поговорить. Через несколько недель у меня начинаются тренировки перед гонками на приз Европы, думаю, что тогда разговор между нами еще многое прояснит... С Курбиссоном внезапно произошла перемена. Он почувствовал, как с него свалилась неимоверная тяжесть, на душе снова стало светло, он горячо жал руки Каю с нежданно вспыхнувшей в глазах надеждой. - Я приеду... - И он ушел вместе с Фиолой и своими друзьями. Кай с Льевеном остались на площадке для гольфа. Трава блестела на солнце. Коричневыми, с множеством оттенков, выступали скалы на фоне неба. На них горбатился лес, блаженно подставляя зеленую спину потокам света. Внизу, дерзко, как пестрые заплаты, среди серебристо-серых олив расстилались цветочные поляны. Бухта возле Вентимильи красновато мерцала в легкой дымке, но ближе к Ницце был отчетливо виден каждый дом. В замке Монако окна пылали огнем. Дома наверху, на скале, сияли отблесками солнца. На дорогах поблескивали автомобили. Льевен взял клюшку для гольфа и, размахнувшись, со свистом разрезал ею воздух. - Гольф - игра несомненно интересная, но автомобили мне нравятся больше. Давайте постараемся выиграть приз Европы, Кай! - Это будет захватывающая охота! - Что вы думаете о Мэрфи? - Всякое... У Льевена вертелся на языке еще один вопрос. Но он предпочел промолчать. Стратегией обходных маневров была осторожность. Лучше было не спрашивать Кая про Мод Филби. XI Фруте слушала Кая с терпеливым превосходством бессловесной твари. Сейчас она его еще не понимала, но пыталась до поры до времени успокаивать хитрой миной, пока не удастся раскусить. Кай долго ей что-то втолковывал. Но в конце концов прервал свою речь, похлопал собаку по спине и сказал: - Ты права, Фруте, я говорю как адвокат, имея в виду нечто совсем другое. Тем не менее пусть так и будет: мы поедем в Санкт-Мориц, но прихватим с собой Хольштейна. Им понадобилось всего полчаса, чтобы собрать в дорогу ничего не подозревавшего Хольштейна. Они с Каем очень сдружились и в веселом настроении отправились в путь, чтобы самоуправно сдвинуть времена года и вставить в весну несколько дней ядреной зимы. Перед ними простирались красивые - протяженные и светлые - проселочные дороги, которым мотор придавал новый оттенок романтики. Глубокая долина осталась позади, и начали расти горы. Путники описывали кривые и брали крутые повороты. Внезапно на них обрушился ливень такой силы, что машина отфыркивалась и брызгала, как фонтан. Воздух стал непрозрачным из-за стоявшего стеной дождя, видимость не превышала нескольких метров, и Кай остановился на краю расплывающейся дороги. С обеих сторон поднятого верха изливались на землю широкие потоки. Голубой сигаретный дым был заперт в машине, - он не мог проложить себе путь в этом потопе. Поднятый верх создавал островок защищенности. Наконец шум дождя перешел в насмешливо-нежную музыку - тихое бульканье стекающей по канавам воды; влажный туман понемногу уползал в расселины, небо становилось все более ясным, пока вершины гор не залил почти слепящий свет и покрышки машины не принялись с рабской покорностью опять печатать на полотне дороги двумя параллельными лентами свой характерный узор. Потом показались холодные, суровые гребни скал и снег. Сначала они увидели его на склоне: он расстилался волнами, особенно дерзко свесив вниз один лоскут, а дальше, уже немножко растрепанный и подтаявший, обрамлял теплые коричневые проталины с оливково-зелеными вкрапленниками прошлогодней травы. Между ними повсюду тянулись к солнцу крокусы всевозможных цветов: юг и север - соседи, смело шагнувшие друг к другу. Машина невозмутимо катила сквозь этот символический ландшафт, взбираясь все выше. Приземистые хижины, вид на широкую сияющую долину, за нею - серебряные вершины, склон, плато, темные, коричневые дома, деревня, каменные коробки отелей: Санкт-Мориц. Фруте так стремительно выскочила из машины, что перекувырнулась в снегу. Вторым прыжком она чуть не сбила с ног юную Барбару и начала одолевать ее такой бурной нежностью, что девушка не могла и шагу ступить и лишь издали, смеясь, приветствовала Кая, пока собака, немного успокоившись, не освободила ей хоть часть дороги. Кай молча смотрел на Барбару. Сердце его билось не чаще, чем обычно. Он не был взволнован, хотя полагал, что непременно будет. Только сильнее и непосредственней ощущал тишину, которую Барбара носила с собой. Лицо у нее загорело, и потому линии его стали более четкими, чем раньше, ее движения были раскованными и непринужденными, легкими и свободными. Она держалась спокойно, как дама, и все-таки это была девушка. Они шли рядом по снегу. Кай впечатывал в него каблуки. - Мы давно не видели снега, Барбара, - в Средиземноморье цветут мимоза и нарциссы. Она улыбнулась. - Здесь на склонах уже цветет крокус, нарциссы, наверно, тоже можно будет скоро увидеть. Они попали в плен к вертящейся стеклянной двери, разделенной на шесть частей. Секунду Кай и Барбара стояли рядом, словно в стеклянном шкафу. Потом хрусталь и латунь крутанулись дальше и выдули их в прохладный холл, который казался полутемным после ослепительно сиявшего снега. - Я выбрала для вас хорошие комнаты, Кай. У вас там прекраснейший вид и прекраснейшие шезлонги. - Но, Барбара, это же просто замечательно, когда о тебе так заботятся. Они условились встретиться через час. Кай быстро переоделся и спустился в холл, Хольштейн между тем еще плескался в ванне. Внизу Кая уже дожидалась Барбара, одетая в лыжный костюм. Рядом с ней сторожко сидела Фруте, так и не отходившая от нее ни на шаг. Кай на миг остановился. Это была картинка: девушка, которая стояла, прямая и стройная, как ива, изящно вскинув голову над облекавшей ее плечи жесткой тканью костюма - какая же она тоненькая! - а рядом с нею сидел дог, уши торчком. - Вы, Барбара, единственный человек, с кем Фруте мне изменяет. Собака с несколько виноватым видом встала и недоуменно взглянула на Кая. Потом предпочла стать у него за спиной и напоминать о себе, лишь тихонько похлопывая его хвостом по ногам. Барбара оттащила ее за ошейник к себе и взяла в руки ее голову. - Я часто думала - у нее ведь серовато-желтые глаза. Это наверняка заколдованная собака. - Навряд ли. У нее слишком уж естественное пристрастие к сырому мясу. Барбара рассмеялась. - Это чудесно, Кай, что вы приехали. - Я тоже радуюсь тому, что мы здесь. Вы оказываете особое воздействие на человека, Барбара: когда находишься рядом с вами, жизнь перестает казаться сложной. Она призадумалась и чуть улыбнулась. - По-видимому, у вас она очень сложная? - Лишь изредка. Но и тогда не слишком долго. Чем старше становишься, тем проще она выглядит. Словно ты вырос из костюма и в конце концов кажешься смешным, если принимаешь это слишком всерьез. Но не стоит говорить о таких вещах, давайте прихватим Хольштейна и покатаемся на лыжах. Ландшафт предстал перед ними, будто застывший взрыв, - необоримое извержение света, белизна, умноженная белизной, сияние и блеск. Разноцветные свитеры ползали по этой белизне, кружили и сжимались в комочки возле ледяных прудов, пестрые, как амазонские попугаи. Встречались смелые женщины, что расхаживали в клетчатых бриджах в обтяжку и не испытывали стыда, но зато сеяли его за собой. Странно смотрелись на загорелых лицах очки в золотой оправе. Кай уверял, что нигде не видел таких сияющих лысин, как здесь. Они светились, словно звезды. Барбара болтала о том, о сем. Она была прелестна, а потому могла говорить все, что ей вздумается. Снег она расшвыривала ногами, мяла в руках, стряхивала с тяжело нагруженных им еловых лап, пристально разглядывала, нюхала, уверяла, будто что-то нашла, в итоге подбрасывала вверх и под падающими снежками пролетала дальше. Но нечто совсем невероятное творилось с Фруте. Как бешеная, грызла она снег и гоняла его с хитрой миной, тщетно пытаясь настичь торопливыми прыжками. Это опять-таки давало юной Барбаре повод побегать - девушка и собака ловили друг друга и забрасывали снегом, пока не падали, запыхавшиеся и обессиленные, а собака при каждой попытке девушки встать мягкими лапами опрокидывала ее обратно и носилась вокруг, издавая короткий, отрывистый лай. Эта забава длилась недолго, Хольштейн тоже принял в ней участие - началась перестрелка снежками, собака скакала от одного к другой, а Кай стоял и всех подстрекал. Однако сам он не вмешивался и при этом не мог отделаться от безотчетного чувства, странного и не то чтобы неприятного, - от какого-то легкого стеснения, чего-то, что его сдерживало помимо собственной воли. Вечером они пошли танцевать. У моря и в горах легкие бывают торжественно настроены благодаря мягкому шелесту дневного воздуха, кожа словно выдыхает солнечное тепло, и часы, проведенные между прихотливыми и резкими линиями гор, горизонтов и далей, придают вечернему общению отблеск такого деятельного и гармоничного здоровья, что кровь бежит по жилам и поет, что мысли вроде бы сами пританцовывают и во всем теле пульсирует упоение самим собой. Отблески в стаканах, скрипки, завешанные гардинами окна, за которыми стояли горы, небо, ночь и бесконечность, - Барбара и Хольштейн ни разу не упустили случая ступить на танцевальный квадрат. Кай испросил себе освобождение от танцев. Он занялся приготовлением коктейля - это была кропотливая работа. Прежде чем выпить, он чуть иронично и благожелательно подмигнул стакану. Всякий раз, когда Барбара проносилась в танце мимо него, глаза ее из-за плеча Хольштейна останавливались на нем. Он неизменно отвечал на этот взгляд с почти флегматичной отвагой и чувствовал себя неуютно, но все-таки был рад. С Барбарой к нему возвратилась тишина, с нею были связаны платаны перед домом в степи, красный закат на равнине, ночи без пробуждений, леса, звезды, ранний свет, ясный день. Но с нею возвратился и конфликт, какое-то внутреннее торможение и необъяснимая робость. Становилось поздно. По Хольштейну было видно, как он устал. Кай сделал знак им обоим. - У нас позади напряженный день, Барбара. Особенно у Хольштейна, давайте-ка отправим его спать. До завтрашнего, заметьте - раннего - утра, Хольштейн! Попытавшись вначале протестовать, юноша послушался и ушел. Барбара положила руку на плечо Каю. - Может быть, мы немного пройдемся? Я это делаю каждый вечер... Кай надел на нее пальто. Воздух был настолько холодный, что это уже не чувствовалось - не было ветра. Лапы Фруте неуверенно ступали по промерзшей земле, как беспомощные детские ножки. Барбара рассказывала про старого господина фон Круа, про брата и сестру Хольгерсен, про кобылу, которая принесла белоснежного жеребенка с треугольным черным пятном на лбу, - в Египте его наверно объявили бы священным животным, - про своих собак, про парк, про соседей и друзей. Кая словно охватило тепло погожего летнего дня. Он молчал, не зная, что сказать, кроме обычного в подобном разговоре набора слов. Они повернули обратно. В холле Барбара остановилась. - Спокойно ночи, Кай... Она посмотрела на него таким странным безличным взглядом, что на миг стала уже не Барбарой, а какой-то совсем чужой женщиной, потом знакомое, близкое вернулось. - Спокойной ночи. Пошли дни, когда Кай все утро сидел в отеле. Говорил, что должен написать письма. Тогда Барбара и Хольштейн шли без него кататься на лыжах. Они быстро привыкли друг к другу - ведь оба были очень молоды. Порой, выходя вместе с ними из дома, Кай ловил на себе взгляд юной Барбары, который его тревожил и показывал: в своих мыслях он слишком мало считался с тем, что она не только принцип, не только ребенок, но что сейчас она в таком возрасте, когда жизнь за один месяц продвигает человека дальше, чем позднее за несколько лет. Дни для него тянулись долго, если он оставался один. Он ложился у себя на балконе, а остальное предоставлял солнцу. К ланчу Кай являлся поздно, надеясь, что когда он выйдет на веранду, то застанет там Барбару и Хольштейна. Если их места оказывались пустыми, он был разочарован, но при этом не мог удержаться от улыбки. Для него всегда резервировали маленький столик так же, как и для других гостей. Однажды он спустился вниз и нашел зал в волнении. Фруте все утро бегала одна, на воле, и, кроме того, подружилась с персоналом кухни. Когда пробил гонг, она точно вовремя побежала к столику Кая, чтобы его приветствовать. Однако там его не нашла и улеглась под столиком, дожидаясь хозяина. Целая компания американок, ничего не подозревая, направилась в аккурат к этому столику, чтобы с непринужденностью этой нации его аннексировать. Когда они были от него в двух шагах, Фруте зашевелилась, стоило им сделать еще один шаг, как она встала, а когда рука одной из них легла на спинку кресла, собака так недвусмысленно обнажила верхние зубы, что вся компания остановилась. Менеджер объяснил, что этот столик занят, а для них оставлен другой. Но в руководительнице группы разом взыграла гордость всех женских объединений ее родины. Она потребовала, чтобы собаку убрали. Зал был полон растерянности, злорадства и громких звуков этого оригинального языка, когда вошел Кай. Дог перестал скалить зубы, но продолжал сторожить место и навстречу Каю не бросился. Только когда он подошел к столу, собака подпустила его к креслу. Кай беглым взглядом оценил обстановку и спокойно уселся, словно ничего существенного для себя не заметил. Протест мягко сошел на нет. Кивая голо