сама понесу. Эти штуки ужасно мнутся. Их надо держать в руках крепко, но бережно и нежно, иначе они выскользнут и не смогут избежать падения. Как женщины, -- добавила она вдруг и рассмеялась. -- Глупость какая! У меня порочная тяга к банальностям. Очень освежает, когда вокруг тебя целый день одни завзятые острословы. --Так уж прямо одни? Она кивнула. --Это у них профессиональное. Шуточки, парадоксы, ирония -- наверное, так проще скрыть легкий налет гомосексуальности, который лежит на всем, что связано с модой. Мы шествовали против движения, рассекая встречный поток пешеходов. Мария шла быстро, энергичным и широким шагом. Она не семенила и голову держала высоко, как фигура на носу галиона, -- из-за этого и сама она казалась выше ростом. --У нас сегодня большой день, -- сообщила она. --Цветные съемки. Вечерние платья и меха. --Меха? В такую жару? --Это неважно. Мы всегда опережаем погоду на один, а то и на два сезона. Летом готовится коллекция осенней и зимней одежды. Сперва фотографируют модели. А потом надо еще успеть все пошить и развезти по оптовикам. На это уходят месяцы. Так что со временем года у нас всегда какая-то свистопляска. Живешь как бы в двух временах сразу -- в том, которое на улице, и в том, которое на съемках. Иногда, бывает, и путаешь. И вообще, есть во всем этом что-то цыганское, ненастоящее, что ли. Мы свернули в узкий переулок, освещенный только с двух концов белыми неоновыми огнями киосков и закусочных по углам. Мне вдруг пришло в голову, что впервые в Америке я иду по улице с женщиной. В огромной, почти голой комнате, где было расставлено некоторое количество стульев и несколько светлых передвижных стенок, высвеченных яркими лампами, а также имелся небольшой подиум, собралась примерно дюжина людей. Фотограф Никки дружески обнял Марию Фиолу, вокруг носились обрывки разговоров, меня между делом представили всем собравшимся, тут же подали виски, и уже вскоре я очутился в кресле, несколько на отшибе от этой суеты и всеми забытый. Тем спокойнее мог я наблюдать за необычным, новым для меня зрелищем. Большие картонные коробки уносили за занавеску, там распаковывали и затем, уже пустые, ставили на место. За ними, по отдельности, шли манто и шубы, вызвавшие интенсивные дебаты -- что, как и в какой последовательности снимать. Помимо Марии здесь были еще две манекенщицы -- блондинка, туалет которой почти исчерпывался изящными серебристыми туфельками, и очень смуглая брюнетка. --Сперва манто, -- решительно объявила энергичная пожилая дама. Никки запротестовал. Это был худощавый человек с песочными волосами и тяжелой золотой цепью на запястье. --Сперва вечерние платья! Иначе они под шубами помнутся! --Девушкам совершенно не обязательно надевать их под шубы! Наденут что-нибудь другое. Или вовсе ничего Меха увезут первыми. Сегодня же ночью! --Хорошо, -- согласился Никки. -- Это скорняки, похоже, не слишком нам доверяют. Значит, сперва меха. Давайте вот эту шляпку из норки. С турмалином. Снова завязалась дискуссия, по-английски и по-французски, -- как фотографировать шляпку. Я прислушивался к интонациям, стараясь не слишком вникать в суть. Чрезмерное и чуть напускное оживление участников напоминало театральное закулисье -- будто идет репетиция "Сна в летнюю ночь" или "Кавалера роз". Казалось, еще немного -- и сюда под пенье фанфар впорхнет Оберон. Внезапно лучи юпитеров пучком сошлись на одной из передвижных стенок, к которой в срочном порядке придвинули огромную вазу с искусственным стеблем дельфиниума. Сюда и вышла блондинка в серебристых туфельках и бежевой норковой шляпке. Директриса-распорядительница еще раз пригладила мех, два юпитера, установленные ниже остальных, дружно вспыхнули, и манекенщица застыла, словно шалунья-преступница под дулом полицейского пистолета. --Снято! -- крикнул Никки. Манекенщица сменила позу. Директриса тоже. --Еще раз! -- потребовал Никки. -- Чуть правее! Мимо камеры смотри! Хорошо! Я откинулся в кресле. Контраст между моим реальным положением и этим зрелищем поверг меня в какое-то потустороннее состояние, в котором, впрочем, не было ни отрешенности, ни замешательства, ни испуга. Скорее это было уже почти неведомое чувство глубокой успокоенности и мягкого, тихого блаженства. Мне вдруг пришло в голову, что со времени моего изгнания я почти не был в театре, а тем паче -- в опере. Случайный киносеанс -- вот и все, что я мог себе позволить, да и то обычно лишь затем, чтобы спрятаться, укрыться, пересидеть пару часов. Я наблюдал за продолжением съемок норковой шапочки и белокурой манекенщицы, которая, казалось, с каждым новым кадром становится существом все более эфемерным. Представить себе, что у нее, как у простых смертных, есть элементарные человеческие потребности, было все трудней. Видимо, дело было в очень сильном и ярком освещении, которое разительно преображало реальность, к бы лишая ее телесности. Кто-то принес мне новую порцию виски. Хорошо, что я согласился сюда пойти, думал я. Впервые за долгое время я почувствовал, что отдыхаю: гнет, который ощущался более или менее осознанно, постоянно и почти физически, вдруг спал. --Мария! -- крикнул Никки. -- Теперь каракульчу! В тот же миг Мария очутилась на подиуме, тоненькая и стройная в окутавшем ее черном, матово поблескивающем манто, в изящной, надетой чуть набекрень плоской шапочке в форме берета из того же шелковистого, переливчатого меха. --Хорошо! -- воскликнул Никки. -- Стой так! Стой и не двигайся! Нет! -- заорал он на директрису, которая попыталась что-то поправить или одернуть. -- Нет! Хэтти, прошу тебя! После. Мы еще сделаем много снимков. А этот пусть будет так, ненароком, без всякой позы! --Но ведь так не видно... --Потом, Хэтти! Снимаю! Мария замерла, но не так, как прежде замирала блондинка. Она просто остановилась, будто стояла так всегда. Боковые юпитеры нащупали ее лицо и сверкнули в глазах, которые вдруг наполнились глубокой и чистой синевой. --Хорошо! -- заявил Никки. -- Теперь нараспашку! Хэтти подскочила к Марии. А та медленно распахнула манто, словно два крыла огромной бабочки. Прежде манто казалось ей почти узким, на самом же деле оно было широченное, с подбивкой белого шелка, на котором четко выделялись большие серые ромбы. --Так и держи! -- сказал Никки. -- Как павлиноглазка! Крылья пошире! --Павлиноглазки не черные. Они фиолетовые, -- поправила его Хэтти. --А у нас они черные, -- надменно ответил Никки. Оказалось, однако, что Хэтти в бабочках разбирается. Она утверждала, что Никки имел в виду траурницу. Тем не менее последнее слово все равно осталось за Никки. В моде никаких траурниц нет, решительно заявил он. --Ну и как вам это? -- раздался вдруг чей-то голос у меня за спиной. Бледный, полноватый мужчина со странно поблескивающими вишенками глаз плюхнулся в складное кресло рядом со мной. Кресло жалобно всхлипнуло и завибрировало. --Великолепно, -- ответил я совершенно искренне. --У нас, конечно, теперь уже нет мехов от Баленсиаги(21) и других великих французских закройщиков, -- посетовал мужчина. -- Все из-за войны. Но Манбоше(22) тоже неплохо смотрится, вы не находите? --Еще бы! -- Я понятия не имел, о чем он говорит. --Что ж, будем надеяться, эта проклятая война скоро кончится, и нам снова начнут поставлять первоклассный материал. Эти шелка из Лиона... Мужчина вдруг поднялся -- его позвали. Причину, по которой он проклинал войну, я даже не счел смехотворной; напротив, здесь, в этом зале, она представилась мне едва ли не из самых весомых. Начались съемки вечерних платьев. Внезапно возле меня очутилась Мария. На ней было белое, очень облегающее платье с открытыми плечами. --Вы не скучаете? -- спросила она. --Нисколько. -- Я взглянул на нее. -- По-моему, у меня даже начались приятные галлюцинации. В противном случае мне бы не померещилось, что диадему, которая у вас в волосах, я еще сегодня после обеда видел в витрине у "Ван Клиф и Арпелз". Она там выставлена как диадема императрицы Евгении. Или это была Мария Антуанетта? --А вы наблюдательны. Это действительно от "Ван Клиф и Арпелз". -- Мария засмеялась. --Вы ее купили? -- спросил я. В этот миг для меня не было ничего невозможного. Как знать, вдруг эта девушка -- беглая дочь какого-нибудь короля мясных консервов Чикаго. В газетах, в колонке светских сплетен, мне и не такое случалось читать. --Нет. И даже не украла. Просто журнал, для которого мы фотографируемся, взял ее напрокат. Вон тот мужчина сразу по окончании съемок увезет ее обратно. Это служащий фирмы "Ван Клиф", он охраняет драгоценности. а что вам понравилось больше всего? --Черное кепи из каракульчи, которое на вас было. Это ведь Баленсиага? Она обернулась и уставилась на меня во все глаза. --Это Баленсиага, -- медленно повторила она. -- Но вы-то откуда знаете? Вы что, тоже из нашего бизнеса? Иначе откуда вам знать, что кепи от Баленсиаги? --Пять минут назад я этого еще не знал. Я бы счел, что это марка автомобиля. --Откуда же сейчас знаете? --Вон тот бледный незнакомец меня просветил. Вернее, он только назвал фамилию, а уж остальное я сам домыслил. --Это действительно от Баленсиаги, -- сказала она. -- Привезли на бомбардировщике. На "летающей крепости". Контрабандой. --Отличное применение для бомбардировщика. Если бы все бомбардировщики так использовались, наступил бы золотой век. Она засмеялась. --Значит, вы не шпион от конкурентов и у вас не припрятан в кармане миниатюрный фотоаппарат, чтобы похитить наши секреты зимней моды? Даже жалко! Но похоже, за вами все равно глаз да глаз нужен. Выпивки у вас достаточно? --Спасибо, да. --Мария! -- позвал фотограф. -- Мария! Съемка! --Потом мы все еще на часок заедем в "Эль Марокко. -- сообщила девушка. -- Вы ведь тоже поедете? Вам меня еще домой провожать. И прежде чем я успел ответить, она уже стояла на подиуме. Разумеется, я не мог с ними ехать. У меня просто денег не хватит. Впрочем, рано об этом думать. Пока что я целиком отдался флюидам этой атмосферы, где шпионом считается тот, кто норовит похитить покрой меховой шапочки, а не тот, кого всю ночь пытают и на рассвете расстреливают. Здесь даже время подставное, подмененное. На улице жарища, а тут зимнее царство -- норковые шубки и лыжные куртки нежатся в сиянии юпитеров. Некоторые модели Никки снимал в новых вариациях. Смуглая манекенщица вышла в рыжем парике, Мария Фиола в белокуром, а потом и вовсе в седом -- за несколько минут она постарела лет на десять. Из-за этого у меня возникло странное чувство, будто я знаю ее целую вечность. Манекенщицы уже не давали себе труда уходить за занавеску и переодевались у всех на глазах. От яркого прямого света они устали и были возбуждены. Но окружающие мужчины не обращали на них почти никакого внимания. Некоторые явно были гомосексуалистами, другие, вероятно, просто привыкли к виду полуобнаженных женщин. Когда картонные коробки были наконец убраны, я объявил Марии Фиоле, что никуда с ней не иду. Где-то я уже слыхал, что "Эль Марокко" -- самый шикарный ночной клуб во всем Нью-Йорке. --Но почему? -- удивилась она. --Я сегодня не при деньгах. --Какой же вы дурачок! Мы все приглашены. Журнал за все платит. А вы сегодня со мной. Неужели вы думаете, я бы позволила вам платить? Не зная, следует ли расценить ее последние слова как комплимент, я смотрел на эту чужую, сильно накрашенную женщину в белокуром парике, с диадемой, сверкающей изумрудами и бриллиантами, и внезапно почувствовал прилив необъяснимой нежности, будто мы с ней были сообщниками. --А разве не нужно сначала сдать драгоценности? -- спросил я. --Человек от "Ван Клифа" пойдет с нами. Когда мы носим их украшения в таких местах, фирма расценивает это как рекламу. Я больше не протестовал. И уже ничему не удивлялся, когда мы сидели в "Эль Марокко", в этом царстве света, музыки и танцев, где полосатые диванчики дышали уютом и искусственное ночное небо, на котором всходили и заходили звезды, сиянием искусственной луны освешалс все это призрачное великолепие. В соседнем зале венский музыкант играл немецкие и венские песни и пел их по-немецки, хотя с обеими странами, с Германией и Австрией, Америка вела войну. В Европе такое было бы исключено. Певца мигом бросили бы за решетку в тюрьму или в концлагерь, а то и просто линчевали бы на месте. А здесь солдаты и офицеры, оказавшиеся в этот вечер среди публики, с энтузиазмом подпевали песням врага, насколько это было им доступно на чужом языке. Для всякого, кто был свидетелем, как в Европе понятие "терпимость" из благородного знамени прошлого столетия превратилось в презрительное ругательство в нынешнем, все это казалось удивительным оазисом, обретенным в пустыне в час утраты всех надежд. Я не знал, да и не хотел знать, чем это объяснить -- беззаботной ли самоуверенностью другого континента или его действительным великодушным превосходством. Я просто сидел тут, среди всех этих певцов и танцоров, среди множества нежданных и безвестных друзей, в мерцающих бликах свечей, подле незнакомки в неестественном белокуром парике, чья заемная диадема сияла блеском подлинных драгоценностей, сидел мелким дармоедом перед бокалом выданного мне шампанского, паразитом, который купается в дареном блаженстве этого вечера, словно взял его напрокат и завтра должен отнести в магазин "Ван Клиф и Арпелз". А в кармане у меня похрустывало одно из неотправленных писем эмигранта Заля: "Дорогая Рут, меня замучило раскаяние, я так поздно попытался вас спасти; но кто же думал, что они не пощадят даже детей и женщин? Да у меня и денег не было, я ничего не мог поделать. Я так надеюсь, что вы все-таки живы, хотя и не можете мне писать. Я молюсь..." Дальше прочесть было нельзя, чернила размылись от слез. Я не решался отправлять письмо из опасения, что оно может повредить женщине, если та все-таки еще жива. Теперь я точно знал: я его и не отправлю. VII Александр Силвер начал махать мне еще издали, как только заприметил. Его голова вдруг показалась в витрине между одеянием мандарина и молитвенным ковром. Раздвинув руками и то, и другое, он замахал еще энергичней. Прямо у него в ногах невозмутимо взирала на прохожих каменная голова кхмерского Будды. Я вошел. --Ну, что нового? -- спросил я, отыскивая глазами свою бронзу. Он кивнул. --Я показал эту вещь Франку Каро Ван Лу. Это подделка. --Правда? -- изумился я, не понимая, с какой тогда стати он еще издали и столь радостно меня приветствовал. --Но я все равно, разумеется, беру ее обратно. Вы не должны терпеть из-за нас убытки. Силвер потянулся за бумажником. На мой взгляд, слишком уж быстро потянулся. К тому же что-то в его лице не вязалось с тоном и смыслом его сообщения. --Нет, -- сказал я, понимая, что рискую половиной своего скудного состояния. -- Я оставляю ее себе. --Хорошо, -- согласился Силвер. Но не выдержал и рассмеялся. -- Значит, первый закон антиквара вы уже знаете. Он гласит: "Не дай себя одурачить". --Эту мудрость я давно усвоил, и не антикваром, а простой божьей тварью. Значит, бронза подлинная? --Почему вы так решили? --По трем причинам, но все они несущественны. Оставим эту пикировку. Итак, бронза подлинная? --Каро считает, что она подлинная. Он просто не понимает, что может свидетельствовать об обратном. По его мнению, некоторые музейные работники, из молодых, желая блеснуть знаниями, иной раз перегибают палку. Особенно если их только что приняли на службу: они тогда стараются доказать, что разбираются в деле лучше своих предшественников. --Во сколько же он ее оценил? --Вещь не выдающаяся. Добротное Чжоу среднего периода. На аукционе в "Парк Вернет" она может уйти сотни за четыре, ну за пять. Не больше. Китайская бронза очень упала в цене. --Почему? --Потому что все подешевело. Война. И коллекционеров китайской бронзы не так уж много. --Тоже из-за войны? Силвер рассмеялся. Во рту у него оказалось много золота. --Сколько вы хотите за вашу долю? --Во-первых, то, что я заплатил. И половину от того, что сверх этой цены. Не сорок на шестьдесят. Пятьдесят на пятьдесят. --Эту бронзу еще продать надо. Для аукциона Каро оценил ее так, но в действительности она может принести лишь половину. А то и меньше. Он был прав. Стоимость бронзы -- это одно, а цена, которую за нее можно выручить, -- совсем другое. Я прикидывал, смогу ли сам предложить бронзу Каро. --Пойдемте-ка выпьем кофе, -- предложил Силвер. -- Самое подходящее время для кофе. --Вот как? -- удивился я. Было десять часов утра. --А для кофе любое время самое подходящее. Мы перешли улицу. Сегодня к лакированным штиблетам и зеленоватым клетчатым брюкам Силвер надел сиреневые носки. В них он сильно напоминал иудейского епископа, только в мелкую клеточку. --Я скажу вам, что я намерен предпринять, -- начал он. -- Я позвоню в музей, где приобрел эту бронзу, и сообщу, что продал ее. А клиент пошел к "Лу и Каро", где вазу признали подлинной. И скажу, что могу попытаться выкупить вещь обратно. --По старой цене? --По цене, которую мы с вами обсудим за второй чашкой кофе. Как он вам сегодня? --Пока что хороший. Но почему вы хотите предложить бронзу тому же музею? Вы же поставите в неловкое положение того человека, который объявил ее копией, а то и приведете его в ярость. --Правильно. Пусть он снова ее забракует. Тогда совесть моя будет чиста, я свой долг выполнил. Торговля искусством в наши дни -- все равно что сельская лавочка: все антиквары страшные сплетники. Эксперту из музея всю историю с вазой рассказали бы уже завтра, и тогда этот музей как клиент потерян для меня навсегда. Понимаете? Я осторожно кивнул. --Но если я ему первому предложу эту бронзу, он мне только спасибо скажет. Даже обязан сказать. Если он откажется -- очень хорошо, у нас развязаны руки. В нашем деле есть неписаные законы, и это как раз один из них. --Сколько же вы с него запросите? -- поинтересовался я. --Цену, которую вы мне якобы заплатили. Не полсотни, конечно. Двести пятьдесят. --Сколько вы заберете себе? --Семьдесят пять, -- Силвер сопроводил свои слова щедрым жестом. -- Не сотню, только семьдесят пять. Мы не изверги. Ну, что скажете? --Это, конечно, весьма элегантно, но вся элегантность только за мой счет. Лу сказал, что на аукционе в "Парк Вернет" эта вещь могла бы... Силвер прервал меня. --Мой дорогой господин Зоммер, на бирже и в торговле искусством нельзя задирать цены до крайности, этак недолго и все потерять. Не устраивайте здесь покер! Когда видишь хорошую прибыль, хватай без раздумий. Это был девиз Ротшильда. Запомните это на всю жизнь! --Хорошо, -- сдался я. -- Но за эту первую сделку меня следует поощрить авансом. Как-никак, я рисковал половиной своего состояния. --Мы делим шкуру неубитого медведя. Музей еще откажется. И нам придется в муках искать покупателя. Времена-то какие! --А сами-то вы сколько предложили бы, если бы знали, что бронза подлинная? -- спросил я. --Сто долларов, -- выпалил Силвер как из пистолета. -- И ни центом больше. --Господин Силвер! И это средь бела дня, в половине одиннадцатого! Силвер махнул миловидной чешской официантке. --Попробуйте-ка лучше чешское миндальное пирожное, -- сказал он мне. -- С кофе очень вкусно. --И это средь бела дня?! --Почему бы и нет? В жизни надо уметь быть независимым. Иначе ты уже не человек, а машина. --Хорошо. А как насчет работы для меня? Силвер переправил мне на тарелку миндальное пирожное. Оно и вправду выглядело очень соблазнительно: толстый слой орехов и сахарной пудры на песочном тесте. --Я переговорил с братом. Можете приступать завтра Независимо от того, что мы решим с бронзой. У меня перехватило дыхание. --За пятнадцать долларов в день? Силвер глянул на меня с укором. --За двенадцать пятьдесят, как условились. Я начинаю думать, уж не гой ли вы. Еврей никогда не опустился бы до таких дешевых трюков. --Верующий еврей, наверное, не опустился бы. Но я только несчастный еврей-атеист и отстаиваю свое право на существование, господин Силвер. --Тем хуже. Что, у вас правда так мало денег? --Даже еще меньше. У меня долги. Я должен адвокату, который меня сюда протащил. --Адвокаты могут подождать. Они привычные. По себе помню. --Но этот адвокат мне еще понадобится. И даже очень скоро, мне ведь вид на жительство продлевать. Он наверняка ждет, что я с ним сперва рассчитаюсь. --Перейдемте-ка в магазин, -- сказал Силвер. -- Сердце разрывается вас слушать. Мы снова ринулись в поток автомобилей, как иудеи в Красное море, и счастливо достигли другого берега. Все-таки душою Силвер был рьяный анархист. Сигналы светофора он игнорировал убежденно и бестрепетно. Это напоминало своеобразный слалом с риском ежесекундно угодить на больничную койку. --Если любишь посидеть в кафе, наблюдая за лавочкой со стороны, надо уметь не упустить клиента. Вот я и бегаю через улицу, презрев смерть и страх. -- Он достал из кармана свой потертый бумажник. -- Значит, вам нужен аванс. Как насчет ста долларов? --Это за работу или за бронзу? --Зато и за другое. --Ладно, -- согласился я. -- Но только за бронзу. За работу отдельный расчет. Лучше всего, если вы будете мне платить в конце каждой недели. Силвер неодобрительно покачал головой. --Еще какие будут пожелания? Платить прикажете серебром или золотыми слитками? --Не надо слитками. И я вовсе не кровожадная акула. Просто это первые деньги, которые я в Америке буду зарабатывать! Они дают мне надежду, что я не стану здесь нищенствовать и не помру с голода. Понимаете? Отсюда, наверное, и некоторая моя ребячливость. --Оригинальная у вас манера быть ребячливым, ничего не скажешь. -- Силвер извлек десять десятидолларовых банкнот. -- Это аванс за нашу совместную сделку. -- Он добавил еще пять десяток. -- Цена, уплаченная вами за бронзу. Все правильно? --Даже благородно. Когда мне завтра заступать? --Не в восемь. С девяти. Это еще одно преимущество работы в нашем бизнесе. В восемь утра люди антиквариат не покупают. Я запихнул деньги в карман и попрощался. Улица встретила меня шумом и ослепительным сиянием дня. Я еще не так долго пребывал на воле, чтобы позабыть прямую связь жизни и денег. Пока что это было для меня одно и то же. Деньги просто-напросто означали жизнь. У меня в кармане похрустывали три недели жизни. Был полдень. Мы сидели в магазине Роберта Хирша -- Равич, Роберт Хирш и я. На улице только-только вступил в свои права час бухгалтеров. --Ценность человека вещь очень относительная, -- рассуждал Равич. -- Об эмоциональной стороне говорить вообще не будем, это неизмеримо и сугубо индивидуально: человек, который для кого-то дороже всех на свете, для другого ноль без палочки. С химической точки зрения в человеке тоже добра немного -- в общей сложности примерно на семь долларов извести, белка, целлюлозы, жира, много воды, ну и еще кое-какая мелкая всячина. Дело приобретает, однако, некоторый интерес, как только встает вопрос об уничтожении человека. Во времена Цезаря, в Галльскую войну, убийство одного солдата обходилось в среднем в семьдесят центов. В эпоху Наполеона, при огнестрельном оружии, артиллерии и всем прочем, цена одного убийства поднимается уже до двух тысяч долларов, и это при весьма скупо заложенной калькуляции расходов на военное обучение. В первую мировую, учитывая огромные затраты на артиллерию, оборонительные укрепления, военные корабли, боеприпасы и так далее, по самым скромным подсчетам одна солдатская жизнь обходилась примерно в десять тысяч. Ну, а в этой войне, по прикидкам специалистов, убийство одного бухгалтера, предварительно засунутого в военный мундир, стоит уже тыщ пятьдесят. --Тогда войны, по идее, постепенно должны отмереть сами собой; слишком это становится дорогостоящим делом -- убить человека, -- заметил Хирш. -- Вполне благородная, высоко моральная причина с ними покончить. Равич покачал головой. --К сожалению, не все так просто. Военные возлагают большие надежды на новое атомное оружие, которое сейчас разрабатывается. Благодаря ему непомерный рост расходов на массовые бойни будет остановлен. Ожидается даже понижение цен до уровня наполеоновских. --Две тысячи долларов за труп? --Да, если не меньше. По телевизору тем временем своим чередом шел полуденный выпуск последних известий. Дикторы довольными голосами преподносили цифры убитых. Они делали это каждый день, днем и вечером, в качестве своеобразной приправы к обеду и ужину. --Генералы ожидают даже резкого падения цен, -- продолжал Равич. -- Они же изобрели тотальную войну. Теперь вовсе не обязательно ограничивать себя уничтожением только дорогостоящих солдатских жизней на фронтах. Теперь можно с большой помпой использовать тыл. Тут очень помогли бомбардировщики. Они не щадят ни женщин, ни детей, ни стариков, ни больных. И люди уже привыкли. -- Он показал на диктора на экране. -- Вы только посмотрите на него! Источает благость, как поп с амвона! --Да, тут высшая справедливость, -- заметил Хирш. -- Военные всегда за нее ратовали. Почему, собственно, опасностям войны должны подвергаться одни солдаты? Почему не разделить риск на всех? В конечном счете это простое логическое предвидение. Дети подрастут, женщины нарожают новых солдат, -- так почему же не прикончить их сразу же, прежде чем они начнут представлять собой военную опасность? Гуманизм военных и политиков не знает границ! Умный врач тоже не станет дожидаться, пока эпидемия выйдет из-под контроля. Верно, Равич? --Верно, -- отозвался Равич неожиданно упавшим, усталым голосом. Роберт Хирш взглянул на него. --Выключить этого говоруна? Равич кивнул. --Выключи, Роберт. Эту оптимистическую пулеметную дребедень невозможно выдерживать долго. Знаете почему всегда будут новые войны? --Потому что память подделывает воспоминания, -- сказал я. -- Это сито, которое пропускает и предает забвению все ужасное, превращая прошлое в сплошное приключение. В воспоминаниях-то каждый герой. О войне имеют право рассказывать только павшие -- они прошли ее до конца. Но их-то как раз заставили умолкнуть навеки. Равич покачал головой. --Просто человек не чувствует чужой боли, -- сказал он. -- В этом все дело. И чужой смерти не чувствует. Проходит совсем немного времени, и он помнит уже только одно: как сам уцелел. Это все наша проклятая шкура, которая отделяет нас от других, превращая каждого в островок эгоизма. Вы знаете по лагерям: скорбь по умершему товарищу не мешала при возможности заныкать его хлебную пайку. -- Он поднял рюмку. -- Иначе разве смогли бы мы попивать тут коньячок, покуда этот болван сыплет цифрами человеческих потерь, будто речь о свиных тушах? --Нет, -- согласился Хирш. -- Не смогли бы. Ну а жить смогли бы? За окном на тротуаре женщина в темно-синей блузке отвесила оплеуху мальчонке лет четырех. Тот вырвался и пнул мать ногой. Затем побежал, чтобы мать не смогла егс настигнуть, корча по пути гримасы. Оба исчезли в толпе торжественно вышагивавших бухгалтеров. --Военные нынче столь гуманны, что того и гляди изобретут новое понятие, -- сказал Хирш. -- Они не любят говорит о миллионах убитых, вместо этого они вскоре начнут украшать свои сводки сведениями о мегатрупах. Десять мегатрупов куда благозвучнее, чем десять миллионов убитых. Как же далеки те времена, когда военные в древнем Китае считались самой низшей человеческой кастой, даже ниже палачей, потому что те убивают только преступников, а генералы -- ни в чем не повинных людей. Сегодня они у нас вон в каком почете, и чем больше людей они отправили на тот свет, тем больше их слава. Я обернулся. Равич уже лежал в кресле, закрыв глаза. Я знал это его свойство, профессиональное свойство многих врачей -- в любую минуту он мог заснуть и столь же легко проснуться. --Уже спит, -- сказал Хирш. -- Гекабомбы, мегатрупы и гримасы случая, которые мы именуем историей, проносятся сквозь его дрему бесшумным дождем. Это как развеликое благо нашей шкуры: она отделяет нас от мира, хоть Равич только что ее за это и проклинал. Вот оно -- блаженство безучастности! Равич открыл глаза. --Да не сплю я! Я повторяю по-английски вопросы при гистеротомии, идеалисты вы несчастные! Или вы забыли "Ланский катехизис"? "Мысли о неотвратимом ослабляют в минуты опасности". Он встал и посмотрел на улицу. Бухгалтеры исчезли, клерков сменил парад жен во всей их попугайской раскраске. В цветастых платьях жены спешили за покупками. --Так поздно уже? Мне пора в больницу! --Хорошо тебе над нами потешаться, -- сказал Хирш. -- У тебя, по крайней мере, приличная работа есть. Равич засмеялся. --Приличная, Роберт, но безнадега полная! --Что-то ты сегодня неразговорчив, -- сказал мне Хирш. -- Или тебе уже наскучили наши обеденные посиделки? Я покачал головой. --Я с сегодняшнего дня капиталист и даже служащий. Бронзу продали, а завтра с утра я начинаю разбирать у Силверов подвал. Все никак не опомнюсь. Хирш усмехнулся. --Ничего себе у нас с тобой профессии! --Против моей я ничего не имею, -- сказал я. -- Ее всегда можно толковать и в символическом смысле. Разбирать старье, сбывать старье! -- Я достал деньги Силвера из кармана. -- На вот, возьми хотя бы половину. Я тебе и так слишком много должен. Он отмахнулся. --Выплати лучше что-нибудь Левину и Уотсону. Они тебе скоро понадобятся. С этим шутить не надо. Власти -- они всегда власти, неважно, идет война или кончается Как твои языковые познания? Я рассмеялся. --С сегодняшнего утра почему-то понимаю все гораздо лучше. Переход в статус обывателя творит чудеса. Американская сказка стала приносить заработок, американская сумятица превращается в трудовые будни. Будущее начинается. Работа, заработок, безопасность. Роберт Хирш глядел на меня скептически. --Считаешь, мы еще на это годимся? --А почему нет? --А если годы изгнания безнадежно нас испортили? --Не знаю. У меня сегодня только первый день обывательского существования, -- и то не вполне легального. А значит, я по-прежнему представляю интерес для полиции. --После войны многие не могут найти себя в мирных профессиях, -- проронил Хирш. --До этого еще дожить надо, -- сказал я. -- "Ланский катехизис", параграф девятнадцатый: "Заботы о завтрашнем дне ослабляют рассудок сегодня". --Что тут происходит? -- спросил я Мойкова, войдя вечером в плюшевый будуар. --Катастрофа! Рауль! Наш самый богатый постоялец! Апартаменты люкс, с гостиной, столовой, личной мраморной ванной и телевизором в спальне! Решил покончить с собой! --И давно? --Сегодня после обеда. Когда он потерял Кики. Друга, с которым Рауль жил четыре года. Где-то между полкой с цветами в горшках и пальмой в кадушке раздался громкий, душераздирающий всхлип. --Что-то уж больно много в этой гостинице плачут, -- сказал я. -- И все больше под пальмами. --В каждой гостинице много плачут, -- заметил Мойков. --И в "Рице" тоже? --В "Рице" плачут, когда происходит биржевой крах. а и нас -- когда человек вдруг в одночасье понимает, что он безнадежно одинок, хотя раньше так не думал. --Но ведь с тем же успехом этому можно радоваться. Даже отпраздновать свою свободу. --Или свою бессердечность. --А что, этот Кики умер? --Хуже! Заключил помолвку. С женщиной! Вот где для Рауля главная трагедия. Если бы Кики обманул его с другим homo, это осталось бы в семье. Но с женщиной! Переметнуться в лагерь вечного врага! Это же предательство! Все равно что против святого духа согрешить! --Вот бедолаги! Им же вечно приходится воевать на два фронта. Отражать конкуренцию мужчин и женщин. Мойков ухмыльнулся. --Насчет женщин Рауль одарил нас тут не одним интересным сравнением. Самое незамысловатое было -- тюлени без шкурок. И по поводу столь обожаемого в Америке украшения женщины -- пышного бюста -- он тоже высказывался. Трясучее вымя млекопитающих выродков -- это еще самое мягкое. И лишь только он представит своего Кики прильнувшим к такому вымени -- ревет, как раненый зверь. Хорошо, что ты пришел. Тебе к катастрофам не привыкать. Надо отвести его в номер. Не оставлять же его здесь в таком виде. Поможешь мне? А то он весит больше центнера. Мы пошли в угол к пальмам. --Да вернется он, Рауль! -- начал Мойков увещевающим тоном. -- Возьмите себя в руки! Завтра все наладится. Кики к вам вернется. --Оскверненный! -- прорычал Рауль, возлежавший на подушках, словно подстреленный бегемот. Мы попытались его приподнять. Он уперся в мраморный столик и заверещал. Мойков продолжал его уговаривать: --Ну оступился, с кем не бывает, Рауль? Это же простительно. И он вернется. Я такое уже сколько раз видывал. Кики вернется. Вернется, полный раскаянья. --И оскверненный, как свинья! А письмо, которое он мне написал?! Эта паскуда никогда не вернется! И мои золотые часы прихватил! Рауль снова взвыл. Пока мы его поднимали, он успел отдавить мне ногу. Всей своей стокилограммовой тушей. --Да осторожнее, старая вы баба! -- чертыхнулся я, не подумав. --Что? --Ну да, -- сказал я, тут же остыв. -- Вы ведете себя как плаксивая старая перечница. --Это я старая баба? -- переспросил Рауль, от неожиданности заговорив более или менее человеческим голосом. --Господин Зоммер имел в виду совсем другое, -- попытался успокоить его Мойков. -- Он плохо говорит по-английски. По-французски это звучит совсем иначе. Это большой комплимент. Рауль отер глаза. Мы с тревогой ждали нового припадка истерики. --Это я-то баба? -- уронил он неожиданно тихим и глубоко оскорбленным голосом. -- Это мне сказать такое! --Он во французском смысле, -- продолжал импровизировать Мойков. -- Там это большая честь! Une femme fatale!(23) --Вот так и остаешься один, -- произнес Рауль трагическим голосом, поднимаясь без всякой посторонней помощи. -- Покинутый всеми! Мы без труда довели его до лестницы. --Несколько часов сна, -- увещевал Мойков. -- Две таблетки секонала, можно и три. А завтра утром крепкий кофе. Сами увидите, все будет выглядеть совсем иначе. Рауль не отвечал. Мы тоже его покинули. Весь мир его бросил! Мойков повел Рауля вверх по лестнице. --Завтра все будет проще! Кики ведь не умер. Просто юношеское заблуждение. --Для меня он умер! Мои запонки он тоже забрал! --Да вы ведь сами их ему подарили! На день рожденья. К тому же он в них вернется. --И что ты так возишься с этим жирным боровом. -- спросил я Мойкова, когда тот вернулся. --Он наш лучший постоялец. Ты его апартаменты видал? Если он съедет, нам придется поднять цены на остальные номера. И на твой тоже. --Боже правый! --Боров там или ангел небесный, только каждый страдает, как умеет, -- заметил Мойков. -- В горе нет знаков различия. И смешного тоже ничего нет. Уж тебе-то пора бы это знать. --Да я знаю, -- сказал я пристыженно. -- Хотя различия все-таки есть. --Это все относительно. У нас тут была горничная, так она в Гудзоне утопилась только из-за того, что сын стибрил у нее несколько долларов. Она не могла пережить такого позора. Может, скажешь, и это смешно? --И да, и нет. Не будем спорить. Устремив глаза к потолку, Мойков напряженно прислушался. --Хоть бы он ничего над собой не учинил, -- пробормотал он. -- У этих экстремистов по жизни короткие замыкания случаются гораздо чаще, чем у нормальных людей. --Горничная, та, что утопилась в Гудзоне, тоже была экстремисткой? --Она была просто несчастной бедной женщиной. Ей казалось, что у нее нет выхода, -- хотя ей были открыты все пути. Как насчет партии в шахматы? --С удовольствием. Но сначала давай-ка выпьем по рюмке водки. Или по две. А то и больше, если захотим. Продай мне бутылку. Сегодня я хочу заплатить. --С чего это вдруг? --Я работу нашел. Месяца на два. --Отлично! -- Мойков прислушался, глядя на дверь. --Лахман, -- сказал я. -- Такую походку ни с чем не спутаешь. Мойков вздохнул. --Не знаю, может, это все от луны, но сегодня, похоже, нас вечер экстремистов. После Рауля Лахман казался скорее почти спокойным. --Садись, -- приказал я. -- Ничего не говори, выпей рюмку водки и думай об изречении: "Бог кроется в детали". --Что? Я повторил изречение --Чушь какая! -- фыркнул Лахман. --Ладно. Тогда вот тебе другое: "Будем отважны, раз уж нам не дано умереть". Благодаря Раулю все эмоции здесь на сегодня растрачены. --Я не пью водку. Я вообще не пью, пора бы тебе запомнить. Ты еще в Пуатье хотел напоить меня бутылкой вишневого ликера, которую ты где-то украл. По счастью, мой желудок вовремя взбунтовался, иначе я наверняка угодил бы в жандармерию. -- Лахман обратился к Мойкову: -- Она вернулась? --Нет. Пока нет. Только Зоммер и Рауль. Оба взвинчены до предела. По-моему, сегодня полнолуние. --Что? --Полнолуние. Давление повышает. Иллюзии окрыляет. Убийц и маньяков воодушевляет. --Владимир, -- простонал Лахман. -- С наступлением темноты шуточки насчет других лучше бы оставлять при себе. У людей в эту пору своих забот хватает! А больше никого не было? --Только Мария Фиола. Пробыла ровно час и двенадцать минут. Выпила рюмку водки, потом еще полрюмки. Попрощалась и укатила в аэропорт. Вернется из вояжа дня через два. Поехала на показы одежды и съемки. Достаточно ли информации для агента безнадежной любви, господин Лахман? Лахман убито кивнул. --Я как чума, -- пробормотал он. -- Я знаю. Но для себя-то я даже хуже чумы! Мойков прислушался, глядя наверх. --Схожу-ка я на всякий случай взглянуть на Рауля. С этими словами он встал и направился вверх по лестнице. Для человека его возраста и комплекции у Мойкова была на редкость легкая походка. --Что мне делать? -- вздохнул Лахман. -- Ночью опять видел свой сон. Всегдашний мой кошмар. Будто меня кастрируют. Эсэсовцы в своем кабачке. Причем не ножом, а ножницами! Я проснулся от собственного крика. Может, это тоже из-за полнолуния? Я имею в виду -- что ножницами. --Забудь, -- сказал я. -- Эсэсовцам не удалось тебя кастрировать, и это очень заметно. --Заметно, говоришь? Конечно, заметно! У меня на жизнь шок остался. К тому же отчасти им это все же удалось! У меня раны и тяжкие телесные повреждения. Перелом вон ужасный. Женщины надо мной смеются. А нет ничего ужаснее в жизни, чем смех женщины при виде твоей наготы. Этого забыть нельзя! Потому я и гоняюсь за женщинами, у которых у самих физические недостатки. Неужели непонятно? Я кивнул. Всю эту историю я знал наизусть -- он мне ее рассказывал уже раз двадцать. Я даже не стал спрашивать его, чем кончилось дело с лурдской алкогольной водицей. Слишком уж он нервный сегодня. --Сейчас-то тебе здесь что надо? -- спросил я Лахмана. --Они собирались сюда зайти. Что-нибудь выпить. Сейчас, наверное, в кино пошли, лишь бы от меня отделаться. Обед я им оплатил. --На твоем месте я бы не стал их ждать. Пусть сами тебя дожидаются. --Ты считаешь? Да, вероятно, ты прав. Только трудно это. Если бы не клятое одиночество! --Неужели твоя работа никак тебя не выручает? Ты же торгуешь четками, иконками, общаешься с кучей всякого богобоязненного народа. Да и вообще -- неужто к этому делу никак нельзя подключить Бога? --Ты с ума сошел! Он-то чем тут поможет? --Мог бы облегчить