асколько я знаю, такие пятна в чистке не выводятся. Или я не прав? Мария тщетно пыталась высвободиться. --Уж не намерены ли вы драться с этими гиенами, урезонивал я ее. -- Сидите тихо! --Я забросаю их цветами в горшках! Да пустите же меня! Я не отпускал. --Похоже, не слишком вы любите ваших сестер по разуму? -- спросил я. Мария снова начала вырываться. Она была куда сильней, чем я предполагал. И вовсе не такой худышкой, как мне казалось. --Я вообще никого не люблю, -- процедила она. -- От этого все мои несчастья. Да отпустите же меня! Тарелка с сервелатом приземлилась на пол рядом с нами. Потом стало тише. Я по-прежнему удерживал Марию. --Потерпите еще немного, -- увещевал я. -- Последний всплеск. Представьте на минуту, что вы императрица Евгения, чьи бриллианты вы так бесподобно носите. Мария вдруг начала хохотать. --Императрица Евгения велела бы расстрелять этих дур на месте! -- сказала она. Я выпустил ее из-под скатерти, аккуратно отводя в сторону заляпанную вином кайму. --Осторожно! -- предупредил я. -- Калифорнийское бургундское. Рауль положил конец сражению с величием истинного полководца. Вынув из бумажника несколько купюр, он швырнул их в самый дальний угол плюшевого будуара, где испанки, словно две разгневанные индюшки, уже торопливо их подбирали. --А теперь, милые дамы, -- заявил он, -- нам пора прощаться. Примите искренние извинения за мою неловкость, но на этом мы и расстанемся. Он махнул Альфонсу. Мойков тоже привстал. Но оказалось, мы напрасно ожидали новой свары. Разразившись на прощанье короткой тирадой пылких проклятий и гордо колыхнув юбками, испанки удалились. --Откуда они вообще взялись? -- поинтересовался Рауль. Как выяснилось, этого никто не знал. Каждый считал приятельницами кого-то из присутствующих. --Впрочем, неважно, -- рассудил Рауль, вновь обретая прежнее великодушие. -- Откуда что вообще появляется в жизни? Но теперь-то вы понимаете, почему мне так чужды женщины? С ними как-то все время оказываешься смешным. -- Он обратился к Марии: -- Вы не пострадали мисс Фиола? --Разве что морально. Тарелку с салями успел перехватить господин Зоммер. --А вы, графиня? Старая дама отмахнулась. --Какие пустяки! Даже пальбы не было. --Хорошо. Альфонс! В таком случае всем еще по одной на прощанье! И тут пуэрториканка вдруг запела. У нее был глубокий, сильный голос, и пока она пела, она не сводила глаз с мексиканца. Это была песнь безудержного и неприкрытого желания, даже не песня, а почти жалоба, настолько далекая от всякой мысли, всякой цивилизации, настолько близкая к непреложности смерти, что казалось, возникла она задолго до того, как человечество обрело юмор, смех и вообще человеческий облик, -- это была песня-призыв, прямая, бесстыдная и невинная одновременно. Ни один мускул не дрогнул на лице мексиканца. И в женщине тоже все было неподвижно -- за исключением глаз и губ. Эти двое смотрели друг на друга, не моргая, а песня звучала все громче, все сильней, все неодолимей. Хотя они не притронулись друг к другу, то было соитие, и каждый понял это, и каждый почувствовал. Все молчали, в глазах Марии я увидел слезы, а песня лилась и лилась, и все внимали ей, глядя прямо перед собой, -- и Рауль, и Джон, и Мойков, даже Лахман и графиня, -- на короткий миг песня захватила их всех и всех заставила забыться, благодаря невероятному чувству этой женщины, которая никого не желала знать, кроме своего мексиканца, только в нем, в его заурядном лице типичного жиголо, была вся ее жизнь, и это даже не казалось ни странным, ни смешным. IX Направляясь на прием к моему благодетелю Танненбауму, я зашел за Хиршем заранее. --Сегодня там не обычная ежемесячная кормежка для бедных эмигрантов, -- объяснял мне Хирш. -- Сегодня нечто большее! Торжество! Прощание, смерть, рождение, новая жизнь -- все вместе. Завтра Танненбаумы получают гражданство. По этому случаю и праздник. --Они так долго здесь живут? --Пять лет. Без обмана. Да и въехали сюда по настоящей номерной квоте. --Как им это удалось? Квота на много лет вперед расписана. --Не знаю. Может, они уже раньше здесь бывали. Или у них влиятельная американская родня. А может, просто повезло. --Повезло? -- усомнился я. --Ну да, повезло, случай помог. Чему ты удивляешься? Разве мы не живем все эти годы только за счет везения? Я кивнул. --Хорошо бы еще то и дело не забывать об этом. Проще было бы жить. Хирш рассмеялся. --Уж кому-кому, а тебе грех жаловаться. Не ты ли говорил, что из-за твоего английского переживаешь тут вторую молодость. Так наслаждайся прелестями возраста и не сетуй на жизнь. --Хорошо. --Сегодня вечером мы отдадим последние почести и самой фамилии Танненбаум, -- сообщил Хирш. -- С завтрашнего утра она прекратит свое существование. В Америке при получении гражданства разрешается поменять фамилию. Танненбаум, разумеется, этим правом воспользуется. --Его трудно за это осуждать. И как же он хочет назваться? Хирш усмехнулся. --Танненбаум долго над этим размышлял. Он так со своей фамилией намучился, что теперь, в качестве компенсации, его даже самая красивая не устраивает. Хочет, чтобы было как можно ближе к великим именам истории. Вообще-то он человек довольно сдержанный, но видно, прорвалась обида всей жизни. Домашние предлагали ему и Баум, и Танн, и Небау, -- сокращения и производные от прежней фамилии. Куда там! Он выходил из себя будто его склоняли к содомии Тебе-то этого не понять. --Почему же? И оставь антисемитские шуточки, которые вертятся у тебя на языке. --С фамилией Зоммер жить куда проше, -- рассуждал Хирш. -- Тебе-то с твоим еврейским двойником сильно подфартило. С такой фамилией и христиан полным-полно. С Хиршем уже потяжелее будет. Ну, а с фамилией Танненбаум всякий раз нужны поистине героические усилия, прежде чем тебя вообще соизволят заметить. И так всю жизнь. --На какой же фамилии он в итоге остановился? --Поначалу он вообще хотел сменить только имя. Ведь его вдобавок ко всему еще и Адольфом назвали. Адольф Танненбаум. Адольф -- как Адольф Гитлер. Но мало-помалу, припомнив все хамские выходки, которые ему пришлось вытерпеть в Германии, он решил заодно обзавестись и какой-нибудь красивой английской фамилией. Потом эта фаза тоже прошла, а Танненбаум вдруг захотел максимально приблизиться к полной анонимности. Он стал изучать телефонные книги, пытаясь понять, какая фамилия в Америке самая распространенная. И выбрал себе в итоге фамилию Смит. Смитов здесь десятки тысяч. Теперь он станет одним из них: Фредом Смитом. Для него это почти то же самое, что носить фамилию Никто. Теперь он счастлив, что наконец-то сможет до полной неразличимости раствориться в море других Смитов. Завтра это свершится. Танненбаум родился в Германии, там и жил, но ни немцам, ни вообще европейцам никогда до конца не верил. Немецкую инфляцию с восемнадцатого по двадцать третий он хотя и пережил, но вышел из нее банкротом. Как и многие евреи при Вильгельме I, когда антисемитизм в Германии еще считался проявлением невоспитанности, а евреям был открыт доступ в аристократические круги, он был страстным патриотом. В четырнадцати чуть ли не на все свои деньги подписался на военный заем. Когда в двадцать третьем инфляция вдруг кончилась миллиард превратился в четыре марки, ему пришлось объявить себя банкротом. Он об этом никогда не забывал и с тех пор все, что ему удавалось сберечь на черный день, доверял только американским банкам. Наученный горьким опытом, он внимательно следил за событиями в Европе поэтому французская и австрийская инфляции его капиталов уже не затронули. К тридцать первому, за два года до нацистов, когда была объявлена блокада немецкой марки, Танненбаум большую часть своего состояния успел благополучно переправить за границу. Но свое дело в Германии тем не менее не закрыл. Блокаду с марки так и не сняли. Это была настоящая катастрофа для тысяч евреев, которые не могли теперь перевести свои средства за рубеж и вынуждены были оставаться в Германии. Трагическая ирония судьбы состояла в том, что до блокады этой страна дошла при демократическом правительстве, а "покачнувшийся" банк, из-за которого блокада началась, конечно же, был еврейским банком. В итоге многим евреям не удалось покинуть страну, и они потом оказались обречены на гибель в концлагерях. В высших национал-социалистских кругах все происшедшее считалось одной из самых удачных шуток всемирной истории. В тридцать третьем Танненбауму быстро дали понять, что происходит. Для начала его облыжно обвинили в мошенничестве. Потом к нему заявилась мать ученицы продавца и стала уличать в изнасиловании своей несовершеннолетней дочери, хотя Танненбаум девчонку даже в глаза не видал. Уповая на руины немецкой юстиции, он предоставил матери подать в суд, отвергнув ее вымогательские притязания на пятьдесят тысяч марок. Однако его быстро научили уму-разуму. Вторичному требованию шантажистки Танненбаум вынужден был уступить. Однажды вечером важный чин из криминальной полиции, за которым стоял еще более важный партийный чин, посетил его на дому и растолковал по-хорошему, что ждет Танненбаума, если он сам вовремя не одумается. На сей раз речь шла о существенно большей сумме. Но за эти деньги Танненбауму и семье была обещана возможность бежать -- через голландскую границу. Танненбаум обещаниям не поверил, однако другого выхода все равно не было. В конце концов подписал все, что от него требовалось. А затем случилось то, чего он никак не ожидал: его семью действительно переправили через границу. Два дня спустя, получив от жены открытку из Голландии. Танненбаум вручил вымогателям последний остаток своих немецких акций А три дня спустя и сам оказался в Голландии. Ему повезло -- он наткнулся на честных мерзавцев. В Голландии начался второй акт трагикомедии. Пока Танненбаум хлопотал об американской визе, истек срок его паспорта. Пришлось хлопотать о продлении паспорта в немецком посольстве Но в Голландии у него почти не было денег. А вклады в Америке хранились на таких условиях, что снимать с них деньги мог только он лично. Короче, в Амстердаме Танненбаум оказался миллионером без гроша за душой. Он был вынужден просить деньги в долг. По счастью, ему их легко дали. Потом ему чудом продлили немецкий паспорт, и он даже получил американскую визу. В Нью-Йорке, вынув из банковского сейфа толстую пачку принадлежавших ему акций, Танненбаум поцеловал верхнюю и твердо решил стать американцем, поменять фамилию и забыть Германию навсегда. Последнее удалось ему не вполне: он помогал новоприбывшим соотечественникам. Это был тихий, скромный человек с изысканными манерами -- совсем не такой, каким я его себе представлял. Мою благодарность за его поручительство Танненбаум решительно отверг, с улыбкой заметив: --Помилуйте, мне же это ничего не стоило. Он провел нас в салон, плавно переходивший в несусветных размеров столовую. На пороге я остолбенел, только и сумев вымолвить: --Бог ты мой! Три огромных стола принимали гостя радушным полукругом. Они были заставлены блюдами, тарелками и подносами так плотно, что не видно было скатерти. Левый являл собою царство всевозможных сладостей, среди которых величиной и статью выделялись два торта, один мрачных тонов, шоколадный, с надписью кремом "Танненбаум", второй марципановый, розовый, в центре которого, в ободке из марципановых розанчиков, розовым кремом было выдавлено имя "Смит". --Идея нашей кухарки, -- пояснил Танненбаум. -- не смогли ее отговорить. Торт "Танненбаум" будет разрезан и съеден сегодня. А "Смит" завтра, когда мы вернемся с церемонии вручения гражданства. Кухарка видит в этом нечто вроде символического акта. --С какой стати вы выбрали именно фамилию Смит? -- спросил Хирш. -- Майер ничуть не менее распространенная. Зато более еврейская. Танненбаум смутился. --С нашей национальностью и верой это никак не связано, -- пояснил он. -- Мы ведь не отрекаемся ни от того, ни от другого. Но кому же охота всю жизнь быть ходячим напоминанием о рождественской елке? --На Яве люди по нескольку раз в жизни меняют имена. В зависимости от самочувствия. По-моему, очень разумный обычай, -- заметил я, не в силах отвести глаз от стоявшей прямо передо мной курицы в портвейном соусе. Танненбаум все еще переживал, уж не задел ли он ненароком религиозные чувства Роберта. Он что-то слышал о маккавейских подвигах Хирша во Франции и очень его за это уважал. --Что вы будете пить? -- спросил он. Хирш хохотнул. --По такому случаю -- только отборное шампанское: "Периньон". Танненбаум покачал головой. --Этого у нас нет. Сегодня нет. Сегодня вообще не будет французских вин. Не хотим никаких напоминаний о прошлом. Была возможность достать геневер -- это голландская можжевеловая водка -- и мозельские вина. Мы отказались: слишком много в этих странах пережито. Америка нас приняла -- значит, будем пить сегодня только американские вина и американское спиртное. Вы ведь нас понимаете, не так ли? Хирш, похоже, понимал не вполне. --Франция-то чем вам не угодила? -- изумился он. --Нас туда не пропустили на границе. --И теперь в отместку вы объявили единоличную блокаду! Войну напиткам! Очень остроумно! --Никакой отместки, -- кротко объяснил Танненбаум. -- Просто знак благодарности стране, которая нас приняла и приютила. У нас есть калифорнийское шампанское, нью-йоркское и чилийское белое вино, виски бурбон. Мы хотим забыть, господин Хирш! Хотя бы сегодня! Иначе как вообще дальше жить? Мы хотим все позабыть. В том числе и нашу треклятую фамилию Хотим все начать с начала! Я смотрел на этого маленького, трогательного человечка, на его благородные седины, "Забыть, -- думал я, -- какое блаженнее слово, и какое наивное!" Но наверное, каждый понимает под забвением что-то свое. --Какая восхитительная выставка яств, господин Танненбаум, -- вмешался я. -- Тут еды на целый полк. Неужели все будет сметено за один вечер? Танненбаум с явным облегчением улыбнулся. --Наши гости никогда не жалуются на отсутствие аппетита. Прошу вас, угощайтесь. Не ждите особого приглашения. Тут каждый берет, что ему нравится. Я немедленно цапнул себе заливную куриную ножку в портвейном соусе. --За что ты взъелся на Танненбаума? Какие у тебя с ним счеты? -- спросил я Хирша, покуда мы неспешно обходили невероятное изобилие блюд. --Да ни за что, -- ответил он. -- У меня с собой счеты. --У кого же их нет? Хирш взглянул на меня. --Забыть! -- проговорил он запальчиво. -- Как будто это так просто! Просто забыть, чтобы ничто не нарушало уюта! Да только тот может забыть, кому забывать нечего! --Может, с Танненбаумом как раз так и есть, -- заметил я миролюбиво, подгребая к себе еще и куриную грудку. -- Может, ему нужно забыть только утраченные деньги. Не мертвых. Хирш опять посмотрел на меня. --У каждого еврея есть свои мертвые! И каждому есть что забыть! Каждому! Я как бы между прочим обвел глазами столовую. --Кто же это все будет есть, Роберт? -- спросил я. --Такое расточительство! --Съедят, не волнуйся, -- ответил Хирш уже спокойней. -- Да еще двумя партиями. Сегодня вечером угощаю первую волну. Это эмигранты, которые уже чего-то здесь достигли, или врачи, адвокаты и прочие представители деловых сословий, которые еще ничего не успели достигнуть, а также актеры, писатели, ученые, которые либо еще толком не говорят по-английски, либо просто поленились выучить, короче, эмигрантский пролетариат в белых воротничках, который в большинстве своем потихоньку здесь голодает. --А завтра? -- спросил я. --Завтра остатки будут переправлены благотворительным обществам, которые помогают беженцам победнее. Помощь, конечно, действенная, хотя и примитивная. --Что в этом плохого, Роберт? --Да ничего, -- проронил он. --Вот и я о том же! И все это готовится здесь, в доме? --Все, -- подтвердил Хирш. -- А вкуснотища -- пальчики оближешь! У Танненбаума в Германии была кухарка, венгерка. Ей потому и разрешили остаться в еврейской семье, что она не арийка. И когда Танненбаумы вынуждены были покинуть родину, она сохранила им верность. Два месяца спустя, тихо, без шума, выехала в Голландию, провезя у себя в желудке фамильные драгоценности госпожи Танненбаум, все самые дорогие камни, которые хозяйка догадалась освободить от оправ и доверить ей. Перед самой границей Роза их заглотила, запив двумя чашками кофе и заев двумя кусками легкого бисквита со взбитыми сливками. Самое смешное -- эти предосторожности даже оказались излишними. Толстая голубоглазая блондинка с венгерским паспортом не вызвала вообще никаких подозрений -- ее никто и проверять-то не стал. Теперь стряпает здесь. Одна, без всякой посторонней помощи. Никто не знает, как она со всем этим справляется. Настоящее сокровище. Последний островок великой венской и будапештской традиции. Я зачерпнул полную, с горкой, ложку жареной куриной печенки. Она была приготовлена с луком. Хирш засопел. --Не могу устоять, -- заявил он, накладывая солидную порцию печени себе на тарелку. -- В последний раз куриная печенка спасла меня от самоубийства. --С шампиньонами или без? -- деловито поинтересовался я. --Без. Зато было много лука. Ты же знаешь из нашего "Ланского катехизиса": жизнь -- штука многослойная, и в каждом слое свои прорехи. Обычно прорехи не совпадают, поэтому одни слои как бы поддерживают и затыкают другие. И только когда прорехи совпадают во всех слоях сразу, возникает настоящая угроза жизни. Тогда наступает час беспричинных самоубийств. И у меня однажды такой час был. Но спас запах жареной куриной печенки. Я решил сперва ее съесть, а уж потом покончить счеты с жизнью. Пришлось немного подождать пока печенка зажарилась. Потом выпил кружку пива. Пиво оказалось недостаточно холодным. Пришлось подождать, пока принесут холодного. А тем временем завязался разговор. Я был жутко голоден и заказал еще одну порцию. Вот так, одно на одно, и пошло-поехало дальше: я снова жил. Это не анекдот. --Охотно верю. -- Я уже взялся за ложку, торопясь положить себе вторую порцию печенки. -- Для профилактики! -- объяснил я Хиршу. -- Про запас на случай самоубийства. --Я расскажу тебе другую историю. Она вспоминается мне всякий раз, когда я слышу тот ломаный косноязычный английский, на котором говорят многие эмигранты. Так вот, жила тут одна старая эмигрантка, бедная, больная и беспомощная. Она надумала покончить счеты с жизнью и уже открыла на кухне газ, но как раз в этот момент подумала о том, как тяжело ей давался английский, а в последние дни она почувствовала, что вроде бы начала понимать окружающих. И ей стало жаль затраченных усилий -- не пропадать же им теперь! Начатки английского -- вот все, что у нее было, но она уцепилась за них, не желая терять, и так выкарабкалась. С тех пор я всякий раз думаю о ней, едва заслышу тяжелый тевтонский акцент наших эмигрантов, даже когда они вполне сносно и бегло говорят по-английски. Меня от этого акцента воротит, но он и трогает до слез. Смешное спасает от трагического, а вот трагическое от смешного не спасает. Посмотри на эти шеренги бедолаг! Вот они стоят перед блюдами с салатами, селедкой и ростбифами, трогательные в своей кроткой благодарности, побитые жизнью, но еще полные стойкого бедняцкого мужества. Они думают, все худшее у них уже позади. Потому и стараются изо всех сил уж как-нибудь перебиться, перетерпеть, переголодать. Но самое худшее их только ждет. --Что же это? -- спросил я. --Сейчас у них есть какая-то надежда. Но по возвращении... Они об этом мечтают, грезят во сне. Ждут, что им все возместится. Хотя ни за что в этом не признаются -- все равно ждут. Ожидание придает им сил. Но это иллюзия! Они сами по-настоящему ни во что такое не верят. А когда вернутся, никому до них не будет дела. Даже так называемым хорошим немцам. Одни, как и раньше, будут ненавидеть их открыто, другие, чувствуя угрызения совести, будут ненавидеть исподтишка. Прежняя родина окажется им куда худшей чужбиной, чем здешняя жизнь, которую они терпеливо выносят в надежде на возвращение домой в ореоле мучеников. Хирш оглядел ряды гостей, столпившихся вокруг столов. --Мне их так жалко, -- тихо проговорил он. -- Они такие паиньки. Мне их жаль, но они же приводят меня в ярость -- такие они паиньки. Пойдем отсюда! Мне всякий раз не по себе, когда я это вижу. Однако далеко уйти мы не успели. По дороге мне попалось на глаза блюдо с венскими шницелями, вкус которых я, признаться, уже почти позабыл. --Роберт, -- остановил я Хирша. -- Ты должен помнить первую заповедь "Ланского катехизиса": "Не дай эмоциям возобладать над аппетитом. При некотором навыке одно совершенно не мешает другому". Это только кажется цинизмом, на самом же деле тут высшая мудрость. Позволь мне отведать этих шницелей. --Давай! Только быстро! -- расхохотался Хирш. -- А то вон госпожа Танненбаум к нам идет. Только тут я увидел надвигающийся на нас фрегат -- величавый, стремительный, шуршащий алыми парусами. Полная, крупная и очень радушная дама спешила к нам, на ходу расплываясь в доброй улыбке. --Господин Хирш! Господин Зоммер! -- пропыхтела - Пойдемте со мной! Надо взрезать торт! Шоколадный! Вы мне поможете. Я с сожалением глянул на шницель на моей вилке. Хирш перехватил мой взгляд. --"Ланский катехизис", параграф десятый, -- провозгласил он. -- Есть можно все, в любом сочетании и в любое время! Значит, и венский шницель с шоколадным тортом. Шоколадный торт был уничтожен довольно скоро Мне показалось, Танненбаум после этого даже слегка приободрился. --Чем вы сейчас живете, господин Зоммер? -- застенчиво поинтересовался он. Я рассказал ему про свою работу у братьев Силвер. --Это долговременная работа? --Нет. Может, еще недели две, и я закончу. --Вы в живописи разбираетесь? --Не настолько, чтобы ею торговать. Но вообще да. А что? --Я кое-кого знаю, кому нужен в этом деле помощник. Работа примерно на таких же условиях, как у вас сейчас. Без уведомления властей. Как раз то, что вам нужно. Это не к спеху. Позвоните, когда будете знать, с какого дня вы освободитесь. Я смотрел на него, не веря себе. Уже много дней я ломал себе голову над тем, как буду жить, когда работа у Силверов кончится. Ведь работать я мог только по-черному, нелегально. Такую работу было трудно найти, и она плохо оплачивалась. --Я уже свободен, -- выпалил я. -- У Силверов я могу закончить в любой день. Танненбаум замахал руками. --К чему такая спешка? Если позвоните мне через неделю, это будет более чем заблаговременно. Мне надо еще раз все обсудить. --Я бы очень не хотел упустить эту возможность, господин Танненбаум. --Я тоже не хотел бы, чтобы вы ее упустили, -- ответил он с улыбкой. -- Я ведь за вас поручился. -- Он встал. -- Вы танцуете, господин Зоммер? --Только когда лавирую между трудностями жизни. А так нет. Честно говоря, даже не думал, что еще представится такой случай. --Мы пригласили и молодежь. Хотя в такое время веселиться вроде даже как-то неловко. Почему-то сразу чувствуешь себя виноватым. Но я хотел устроить настоящий праздник своим домочадцам. Особенно моей дочке Рут. Не дожидаться же, пока каждый будет считать веселье уместным, верно? --Конечно. К тому же ведь это нечто вроде благотворительного увеселения. Во время войны такое не редкость. В Нью-Йорке они бывают чуть ли не каждую неделю. Лицо Танненбаума осветилось, утратив на миг выражение озабоченности. --Вы правда так считаете? Значит, наверное, так оно и есть. Угощайтесь, прошу вас. Это так радует мою жену. И Розу, нашу кухарку. В одиннадцать у нас еще ужин. Гуляш как раз поспеет. Роза сегодня весь день над ним колдует. Два сорта. Рекомендую сегедский. --Он пригласил тебя на гуляш? -- спросил Хирш. Я кивнул. --Гуляш здесь готовится в огромных котлах, -- пояснил он. -- И подается только в узком кругу. А друзья дома еще получают по полному судку на вынос. Это лучший гуляш во всей Америке. -- Он внезапно умолк. -- Видишь вон ту особу, что уплетает яблочный штрудель со сливками так, будто от этого зависит ее жизнь? Я посмотрел. --И вовсе это не особа, -- возразил я. -- Это невероятно красивая молодая женщина. Боже мой, какое лицо! -- Я еще раз взглянул на прекрасную незнакомку. -- Какими судьбами ее забросило сюда? В эту юдоль эмигрантской скорби? Может, у нее скрытые изъяны? Слоновость лодыжек или таз, жестяной, как литавры? --Ничего подобного! Вот погоди, она еще встанет! Это само совершенство. Лодыжки газели. Колени Дианы. Беломраморные груди. По отношению к ней не будет преувеличением любая, самая затасканная банальность. И даже ни единой мозоли на ногах! Я воззрился на Хирша с изумлением. К таким дифирамбам из его уст я не привык. --Ну что ты на меня уставился? Я знаю, что говорю! И в довершение всех банальностей ее зовут Кармен. --И что же? -- спросил я. -- Что с ней не так? --Она глупа! Это прекрасное создание -- дура набитая! Она не просто глупа, она глупа фантастически! Даже поедание штруделя для нее немыслимый интеллектуальный подвиг, после которого вообще-то ей полагалось бы хорошенько отдохнуть. --Жаль, -- вздохнул я. --Совсем напротив! -- возразил Хирш. -- Это увлекательно! --Почему? --Потому что так неожиданно. --Статуя еще глупей. --Статуя не разговаривает. А эта разговаривает. --Но о чем, Роберт? И вообще, откуда ты ее знаешь? --По Франции. Случилось однажды ее выручать. Ей нужно было срочно исчезнуть. Я приехал ее забрать. На машине с дипломатическим номером. Но она заявила, что сперва ей надо принять ванну и одеться. Потом стала собирать и паковать все свои платья. Гестапо могло пожаловать в любую минуту! Я бы не удивился, если бы она потребовала отвезти ее к парикмахеру. По счастью, парикмахера поблизости не было. Но уезжать без завтрака она не захотела ни в какую. Дескать, отъезд без завтрака -- плохая примета. Я был готов расплющить эти круассаны об ее ангельское личико. Но свой завтрак она получила. Затем потребовала забрать остатки круассана и джем в дорогу. Меня всего трясло. Наконец она без всякой спешки соизволила сесть в машину, и мы уехали -- за четверть часа до гестаповского патруля. --Ну нет, это не вульгарная глупость, -- заметил я уважительно. -- Это волшебный плащ спасительного и блаженного неведения. Божий дар! Хирш кивнул. --Мне и потом случалось время от времени о ней слышать. Как прекрасная яхта, лениво и величественно проходила она между всеми Сциллами и Харибдами. Попадала в самые невероятные переделки. И всякий раз выходила из них живой и невредимой. Неописуемая ее наивность обезоруживала самых отпетых уголовников. Ее даже ни разу не изнасиловали. А сюда она прибыла из Лиссабона -- разумеется, последним самолетом. --Чем же она занимается теперь? --С везучестью дурехи эта Кармен мгновенно получила работу. Манекенщицы. Не нашла -- это было бы для нее слишком затруднительно, а именно получила. Ей предложили работу. --Почему бы ей не сниматься в кино? Хирш пожал плечами. --Ей неохота. Слишком утомительно. У нее никаких амбиций. И никаких комплексов. Чудо, а не женщина! Я ухватил кусок сырного штруделя. Вообще-то я понимал, чем Кармен так восхищает Хирша. Все, чего он добился силой мужества и безоглядной отвагой, этой женщине давалось просто так, от природы. На него это должно было оказывать поистине магическое воздействие. Я посмотрел на него внимательно. --Понятно, -- сказал я наконец. -- Но как долго можно выдерживать столько глупости? --Долго, Людвиг, очень долго! Одно из самых увлекательных занятий на свете. Это ум -- скучная вещь. Тут все ходы известны, их нетрудно предвидеть. Зато такую великолепную глупость постичь невозможно. Она всякий раз нова, непредсказуема и потому таинственна. Что может быть лучше этого? Я не ответил. Я не знал, пытается он меня подначить или говорит все это хотя бы наполовину всерьез. Тут нас внезапно взяли в клещи близняшки, за которыми тянулся целый шлейф знакомых из компании Джесси Штайн. Все были преисполнены какой-то натужной веселости, при виде которой у любого защемило бы сердце. Тут были безработные актеры, которые день-деньской торговали чулками-носками вразнос, а по утрам с тревогой смотрелись в зеркало, спрашивая себя, не слишком ли глубоко прорезались морщины для амплуа героя-любовника, в котором они лет десять назад вынужденно расстались с немецкой сценой. Они вспоминали о своих ролях и тогдашней публике так, словно играли только вчера, и под сверкающими хрусталями танненбаумской люстры на пару часов самозабвенно предавались иллюзиям своего, как им мнилось, триумфального возвращения на родину. Был здесь и печально известный составитель "кровавого списка", особо мстительный и желчный безработный прожигатель жизни по фамилии Коллер. С мрачным видом он стоял у всех на виду рядом с Равичем, уперев тяжелый взгляд в остатки закусок. --Ну что, пополнился ваш кровавый список? -- спросил Хирш насмешливо. Келлер энергично и угрюмо закивал. --Еще шестерых к расстрелу. Немедленно по возвращении! --Кто расстреливать-то будет? Вы? --Найдется кому. Об этом суды позаботятся. --Суды! -- воскликнул Хирш презрительно. -- Уж не немецкие ли, которые десять лет штемпелевали преступные приговоры? Тогда уж лучше сразу отдайте ваш кровавый список в театр, господин Коллер, отличная будет комедия! Коллер побелел от ярости. --А по-вашему, пусть все эти убийцы разгуливают на свободе? --Нет. Только вы их не найдете. Едва война кончится, в Германии не останется ни одного нациста. Лишь бравые честные немцы, которые, все как один, пытались помочь евреям. И даже если вы какого-нибудь нациста случайно обнаружите, вы его не вздернете, господин Коллер! Кто угодно, только не вы с вашим дурацким кровавым списком! Вместо этого вы попытаетесь его понять. И даже простить. --Это как вы, что ли? --Нет, не как я. Но как некоторые из нас. Это вечная беда евреев. Единственное, что мы умеем, это понимать и прощать. Что угодно, только не мстить. Потому-то и остаемся вечными жертвами! Хирш огляделся вокруг, будто приходя в себя. --Что я несу? -- пробормотал он. -- Что, черт возьми, я несу! Простите меня, -- обратился он к Коллеру. -- Я не вас лично имел в виду. Приступ эмигрантского бешенства. Здесь это с каждым случается. Коллер испепелил его надменным взором. Я потянул Хирша за рукав. --Пойдем, -- сказал я. -- Танненбаум уже ждет на кухне, он же обещал нам сегедский гуляш! Хирш покорно дал себя увести. --Извини, Роберт, но у меня не было сил слушать, как этот гнусный комедиант еще стал бы тебя прощать, -- сказал я. --Сам не знаю, что на меня нашло, -- бормотал Хирш. -- Меня просто сводит с ума все это словоблудие: что надо забыть, чего нельзя забывать и как надо начать сначала. Людвиг, они же все истреплют своей болтовней! Опять появились близняшки Даль. Одна предлагала миндальный торт, другая несла поднос с кофейником и чашками. Я непроизвольно оглянулся, отыскивая глазами Лео Баха. Он и вправду оказался тут как тут: похотливыми глазами Лео буквально пожирал грациозно пританцовывавших двойняшек. --Ну что, удалось вам выяснить, которая из них праведница, а которая Мессалина? -- полюбопытствовал я. Он покачал головой. --Нет еще. Зато я выяснил кое-что другое. Сразу по прибытии в Америку они обе прямо с причала поехали в клинику пластической хирургии и на последние деньги сделали себе операции на носах. Обе-две сразу. Так они отметили начало новой жизни. Что вы на это скажете? --Браво! -- сказал я. -- Новые жизни, похоже, носятся тут в атмосфере, как весенние грозы. Танненбаум-Смит, двойняшки Даль. Я лично целиком "за". Да здравствуют авантюры второго существования! Бах смотрел на меня непонимающим взглядом. --Если бы хоть какое-нибудь видимое различие! -- простонал он жалобно. --А вы попытайтесь выведать адрес клиники, -- посоветовал я. --Я? -- изумился он. -- С какой стати? Со мной все в полном порядке! --Золотые слова, господин Бах. Хотел бы я и о себе сказать такое. Близняшки уже стояли перед нами, предлагая торт, кофе и покачивая своими очаровательными задиками. --Смелее! -- ободрил я Баха. Он одарил меня яростным взглядом, жадно потянулся за тортом и ущипнул одну из двойняшек. --Ничего, вас когда-нибудь тоже прищучит, козел вы фригидный! -- прошипел он мне. Я оглянулся на Хирша. Его как раз собиралась взять в оборот госпожа Танненбаум. Но тут подоспел ее супруг. --Эти господа не танцуют, Ютта, -- сказал он своей величавой каравелле. -- У них не было времени научиться. Это как с детьми, выросшими во время войны: они не знают вкуса шоколада. -- Танненбаум застенчиво улыбнулся. -- А для танцев мы ведь пригласили американских солдат. Они все танцуют. Шурша платьем, госпожа Танненбаум величественно удалилась. --Это для дочки, -- столь же робко пояснил Танненбаум. -- У нее было так мало возможностей потанцевать. Я проследил за направлением его взгляда. Рут танцевала с Коллером, составителем кровавого списка. Похоже, он и в танце был неумолим: с лютой свирепостью тащил тоненькую девушку через весь зал, будто хищник добычу. Мне показалось, что у нее одна нога чуть короче другой. Танненбаум вздохнул. --Слава Богу, завтра в это время мы уже будем американцами, -- сказал он Хиршу. -- И тогда я наконец-то избавлюсь от бремени трех своих имен. --Трех? -- переспросил Хирш. Танненбаум кивнул. --У меня двойное имя, -- пояснил он. -- Адольф-Вильгельм. Ну, с Вильгельмом я своего патриота-деда еще как-то понимаю, все же была империя. Но Адольф! Как он мог знать! Какое предчувствие! --Я знавал в Германии одного врача, так его вообще звали Адольф Дойчланд, -- сказал я. -- И конечно же, он был евреем. --Бог ты мой, -- заинтересованно посочувствовал Танненбаум. -- Это даже похлеще, чем у меня. И что с ним сталось? --Его вынудили поменять и то, и другое. И фамилию, и имя. --И больше ничего? --Больше ничего. То есть врачебную практику, конечно, отобрали, но сам он сумел спастись, уехал в Швейцарию. Это, правда, еще в тридцать третьем было. --И как же теперь его зовут? --Немо. По латыни, если помните, это означает "никто". Доктор Немо. Танненбаум на секунду замер. Видно, обдумьвал не дал ли он маху: уж больно заманчиво звучало это Немо. Еще более анонимно, чем Смит. Но тут его внимание привлекли некие сигналы от кухонной двери: там стояла кухарка Роза и размахивала большой деревянной поварешкой. Танненбаум сразу как-то весь подобрался. --Гуляш готов, господа, -- торжественно объявил бывший Адольф-Вильгельм. -- Предлагаю отведать его прямо на кухне. Там он вкусней всего. Танненбаум прошествовал вперед. Я хотел было последовать за ним, но Хирш меня удержал. --Посмотри, Кармен танцует, -- сказал он. --Это ты посмотри: вон уходит человек, от которого зависит мое будущее, -- возразил я. --Будущее может подождать, -- Хирш продолжал меня удерживать. -- А красота никогда. "Ланский катехизис", параграф восемьдесят седьмой, нью-йоркское издание, расширенное и дополненное. Я перевел взгляд на Кармен. Отрешенно, живым воплощением забытых грез, мечтательной тенью вселенской меланхолии она покоилась в орангутановых волосатых лапах здоровенного рыжеволосого детины, американского сержанта с ножищами колосса. --Вероятно, она думает сейчас о рецепте картофельных оладий, -- вздохнул Хирш. -- Хотя даже об этом -- вряд ли! А я на эту чертову куклу молюсь! --Что ты ноешь, ты действуй! -- возмутился я. -- Не понимаю, чего ты ждал раньше. --Я начисто потерял ее из виду. Это волшебное создание вдобавок ко всему обладает еще и удивительным свойством бесследно исчезать на долгие годы. Я рассмеялся. --Вот уж поистине свойство, редкостное даже среди королей. А среди женщин и подавно. Забудь свое жалкое прошлое, и смелее в бой! Хирш смотрел на меня, все еще колеблясь. --А я тем временем пойду вкушать гуляш, -- заявил я. -- Сегедский! И вместе с Адольфом-Вильгельмом Смитом буду обдумывать мое безотрадное будущее. В гостиницу "Мираж" я вернулся около полуночи. К немалому моему изумлению, я еще застал там в плюшевом будуаре Марию Фиолу с Мойковым за партией в шахматы. --У вас сегодня ночной сеанс фотосъемки? -- поинтересовался я у Марии. Она покачала головой. --Вечные расспросы! -- отозвался вместо нее Мойков. -- Тоже мне невротик! Не успел прийти -- и тут же пристает с вопросами. Все счастье нам разрушил. Счастье -- это когда тишина и никаких вопросов. --Это счастье благоглупости, -- возразил я. -- Я наблюдал его сегодня весь вечер и во всем блеске. Женская красота, так сказать, в полнейшей интеллектуальной расслабленности -- и никаких вопросов. Мария Фиола подняла на меня глаза. --Правда? -- спросила она. Я кивнул. --Просто принцесса с единорогом. --Тогда ему нужно срочно дать водки, -- заявил Мойков. -- Мы люди простые, тихо наслаждаемся тут покоем и меланхолией. Поклонникам единорогов этого не понять. Они страшатся простой грусти, как темной стороны луны. Он поставил на стол еще одну рюмку и налил. --Это истинная, русская мировая скорбь, -- проговорила Мария Фиола. -- Не чета немецкой. --Немецкую вытравил Гитлер, -- заметил я. За стойкой пронзительно зазвенел звонок. Мойков, покряхтывая, встал. --Графиня, -- сказал он, бросив взгляд на табло с номерами комнат. -- Наверно, опять нехорошие сны про Царское Село. Возьму-ка я сразу для нее бутылочку. --Так по какому случаю у вас мировая скорбь? -- спросил я. --Сегодня не у меня. Сегодня это у Владимира, потому что он снова стал русским. Когда-то коммунисты расстреляли его родителей. А два дня назад они освободили его родной городок от немцев. --Я знаю. Но разве он не стал давным-давно американцем? --А разве можно им стать? --Почему нет? По-моему, это легче, чем стать кем-то еще. --Может быть. О чем вы еще хотите спросить, раз уж пришли спрашивать? Что мне тут надо в столь поздний час? В столь унылом месте? Об этом не хотите спросить? Я помотал головой. --А почему бы вам не быть здесь? Вы мне однажды сами все объяснили. Гостиница "Мираж" весьма удачно расположена -- как раз по пути от вашего дома к вашей работе, то бишь к ателье Никки. Это ваш последний привал и последняя рюмашка до и после битвы. А водка у Владимира Ивановича и впрямь отменная. Кроме того, время от времени вы здесь просто жили. Так почему бы вам тут не быть? Она кивнула, но смотрела на меня пристально. --Вы еще кое-что забыли, -- сказала она. -- Когда кому-то все более или менее безразлично, ему безразлично и где быть. Разве я не права? --Ничуть! Все не может быть безразлично. Я, например, предпочту быть богатым, здоровым, молодым и отчаявшимся, чем бедным, старым, больным и без всякой надежды. Мария Фиола вдруг рассмеялась. Я уже не раз замечал за ней этот внезапный переход от одного настроения к прямо противоположному. Он всякий раз поражал меня -- сам я так не умею. В следующую же секунду передо мной сидела молодая, красивая и совершенно беззаботная женщина. --Так и быть, я вам откроюсь, -- сказала она. -- Когда мне плохо, я всегда прихожу сюда, потому что здесь мне бывало гораздо хуже. По-своему это