ла. -- Но я не хочу в богадельню, со всеми в одну кучу, в эти людские отбросы, которые едва копошатся... Снова появился Мойков. --Где они, нынешние герои? -- пробурчал он. -- Куда они пропали? -- процитировал он песенку Марлен Дитрих. -- Их могил и ветер не знает, и трава над ними не растет. -- Он поднял свою рюмку. -- А ты? -- спросил он меня. --Я нет. --У него горе все еще комом в горле стоит, -- пояснил Мойков, обращаясь к графине. -- У нас-то оно давно песком в ноги ушло и теперь к сердцу поднимается, пока совсем не засыплет, -- это как долгие похороны. Но и без сердца жить можно, верно, графиня? --Это все слова, Владимир Иванович. Вы любите слова. Вы поэт? Может, и без сердца жить можно. Только чего ради? -- Графиня встала. -- Сегодня на ночь две, да, Владимир? Спокойной ночи, месье Зоммер. Какая красивая фамилия. В детстве нас и немецкому тоже немного учили. Хороших вам снов. Мойков повел хрупкую даму к лестнице. Я посмотрел на пузырек, из которого он выдал графине две таблетки. Это было снотворное. --Дай и мне две, -- попросил я, когда он вернулся. -- Почему она всегда берет их у тебя поштучно? -- полюбопытствовал я. -- Почему бы ей не держать весь пузырек у себя в ночном столике? --Она себе не доверяет. Боится, что как-нибудь ночью выпьет все. --Несмотря на все свои воспоминания? --Тут не в воспоминаниях дело. Она страшится нищеты. Хочет жить, покуда живется. Но боится внезапных приступов отчаяния. Отсюда и меры предосторожности Но она заставила меня пообещать, что как только попросит, я ей достану большой пузырек снотворного. --И ты сдержишь слово? Мойков посмотрел на меня своими выпуклыми, будто вовсе без век, глазами. --А ты бы не сдержал? Он медленно раскрыл свою большую, сильную ладонь. На ней лежало изящное, явно старинной работы, кольцо с рубином. --Просила продать. Камень небольшой, но ты только посмотри на него. --Да я ничего в этом не смыслю. --Это звездный рубин. Большая редкость. Я посмотрел на рубин внимательней. Он был очень чистого и глубокого темно-красного тона, а если держать на просвет, в нем начинала лучиться крохотная шестиконечная звездочка. --Жаль, купить не могу, -- сказал я неожиданно для себя. Мойков засмеялся. --Зачем тебе? --Так просто, -- ответил я. -- Потому что это вещь, не сделанная людьми. Чистая и неподкупная в своей чистоте. Это вовсе не для Марии Фиолы, как ты, верно, подумал. Та и так носит изумруды с ноготь величиной в диадемах императриц. Императрицы, где они все? Куда они пропали? -- процитировал я в свою очередь. -- Это, часом, не ты сочинил? Графиня тебя поэтом назвала. Может, ты и вправду был поэтом? Мойков покачал головой. --Профессии мои, куда они пропали? -- напел он все тот же мотив. -- В первые двадцать лет эмиграции все русские только о том и рассказывали, кем они были на родине. И врали страшно. С каждым годом все больше. А потом все меньше. Пока вовсе не забыли о своем прошлом. Ты еще очень молодой эмигрант со всеми недугами этого нелегкого ремесла. В тебе еще все взывает к отмщению, и ты считаешь, что это глас справедливости, а не эгоизм и безмерное самомнение. Наши вопли об отмщении! Как хорошо я их помню. Куда они пропали? Все развеяно ветром и быльем поросло. --У вас просто случая не было, -- сказал я. --Был, был у нас случай, и не один, ты, приготовишка несчастный, мечтающий выучиться на гражданина мира. Чего ты от меня хотел? Ты же не просто так пришел? --Того же, что и графиня. Две таблетки снотворного. --А не весь пузырек? --Нет, -- ответил я. -- Пока нет. Не в Америке. XIV Реджинальд Блэк послал меня к Куперу -- тому самому, что купил у нас Дега: надо было повесить у него картину. --Посмотрите на его апартаменты, вам будет интересно взглянуть, -- заметил Блэк. -- Там вообще много интересного. Только обязательно возьмите такси: рама у танцовщицы хрупкая и к тому же подлинная. Купер жил на десятом этаже дома на Парк-авеню. Это были двухэтажные апартаменты с выходом в расположенный на крыше сад. Я ожидал увидеть слугу, но Купер встретил меня лично -- по-домашнему и без пиджака. --Входите, входите, -- галантно пробасил он. -- Торопиться не будем, эту прелестную зелено-голубую даму надо разместить с толком. Хотите виски? Или лучше кофе? --Спасибо. Кофе с удовольствием выпью. --А я виски. В такую жару это единственно разумное решение. Я не стал ему возражать. В квартире было очень прохладно -- здесь царила искусственная, слегка отдающая могильной стылостью атмосфера, создаваемая воздушным охлаждением. Окна были плотно закрыты. Купер осторожно вызволил картину из бумаги. Я осмотрелся. Обстановка в комнате по преимуществу французская, Людовик XV, почти сплошь миниатюрные и очень добротные вещи, изящные, много позолоты, плюс к тому два кресла итальянской работы и небольшой, но великолепный, желтого дерева, венецианский комод. На стенах полотна импрессионистов. Я был поражен. Вот уж не думал, что у Купера столь изысканный вкус. Он установил Дега на стул. Я приготовился к нападению; кофе был предложен неспроста, это я понял сразу. --Вы действительно были ассистентом в Лувре? -- начал он. Я кивнул -- не мог же я подвести Блэка. --А прежде? -- допытывался он. --Прежде я работал в одном брюссельском музее. Почему вас интересует мое прошлое? Купер хохотнул. --Этим торгашам ни в чем верить нельзя. Насчет того, что сей Дега принадлежал госпоже Блэк, -- это ведь чистой воды блеф! --Почему? К тому же картина-то от этого ни лучше, ни хуже. Купер стрельнул в меня хитрым взглядом. --Разумеется, нет. Потому я ее и купил. Вы ведь знаете, сколько Блэк с меня за нее содрал? --Понятия не имею, -- сказал я. --А как вы думаете? --Я правда не знаю. --Тридцать тысяч долларов! Купер не спускал с меня глаз. Я тотчас же понял, что он врет и хочет проверить мою реакцию. --Большие деньги, верно? -- наседал он. --Для кого как. Для меня, конечно, это очень большие деньги. --А сколько бы отдали вы? -- мгновенно спросил он. --У меня нет таких денег. --А если бы они у вас были? Я решил, что за одну чашку кофе с меня довольно расспросов. --Все, что у меня есть, -- ответил я. -- Любовь к искусству в наши дни самый выгодный бизнес. Цены растут каждую неделю. Купер расхохотался кудахтающим смехом, будто возбужденный индюк. --Уж не собираетесь ли вы внушить мне, будто Блэк вчера рассказывал правду? Дескать, он выкупил обратно картину на пятьдесят процентов дороже той цены, за которую ее продал. --Нет, -- сказал я. --Ну вот, видите? -- Купер ухмыльнулся. --Я не стану вам этого внушать, потому что это действительно правда, -- спокойно заметил я. --Что-о-о? --Это правда. Я видел записи в книгах. Да это вообще легко проверить. Попробуйте через год, через два предложить ему эту картину обратно. --Ну, это старый трюк, -- пробурчал Купер пренебрежительно, но в глубине души, похоже, все-таки успокоился. Тут его позвали к телефону. -- А вы пока что осмотритесь, -- бросил он мне на ходу. -- Может, уже подыщете место для Дега. Служанка, позвавшая хозяина к телефону, повела меня по дому. Не иначе, у Купера были очень хорошие консультанты. Квартира в целом не напоминала музей, однако каждая вещь по отдельности была достойна музея. Я ничего не понимал: Купер не производил впечатления столь тонкого знатока. Впрочем, и такое бывает, я это еще по Парижу знал. --А вот спальня господина Купера, -- сказала служанка. -- Может, здесь найдется место? Я так и обомлел на пороге. Над широченной, сквернейшего модерна кроватью тяжело нависал лесной пейзаж в массивной золотой раме -- с ревущим оленем-самцом, несколькими самками да еще и ручьем на переднем плане. Картина повергла меня в полную оторопь. --Что, господин Купер охотник? -- вымолвил я наконец. Служанка покачала головой. --Может, он это сам нарисовал? --Да что вы, Господь с вами! Если бы он так мог! Это его любимая картина. Великолепно, правда? Все как живое. Даже пар от морды оленя видно. --Пар видно, -- согласился я и продолжил осмотр спальни. На противоположной стене я обнаружил венецианский пейзаж Феликса Цима(38). Я чуть не прослезился от умиления, особенно когда углядел на комоде еще и несколько питейных кубков: я понял, что проник в куперовскую святая святых. Только здесь, в своей спальне, Купер чувствовал себя человеком и мог быть самим собой. Вся остальная часть квартиры была для него только антуражем, вложением денег, потехой тщеславию, в лучшем случае -- объектом вялого интереса. Но истинной его страстью был вот этот ревущий олень, истинную романтику его души выражал вот этот слащавый венецианский этюд. --Великолепно, правда? -- млела хорошенькая служанка. --Грандиозно! Но здесь ничего трогать нельзя. Сюда эта картина все равно не подходит. Девушка повела меня по узенькой лестнице наверх. По пути до меня из куперовского кабинета донесся резкий голос хозяина, лающий по телефону какие-то приказы. На пороге террасы я остановился. Внизу раскинулся Нью-Йорк -- белый, какой-то почти африканский город, но без деревьев, только небоскребы, сталь и бетон, ничего органически естественного, выраставшего столетиями, лишь решимость, порыв и нетерпение зодчих, не отягощенных бременем вековых традиций, людей, чьим высшим законом была не приземленная безопасность, но бестрепетная Целесообразность. Однако как раз благодаря этому город обрел совершенно небывалую, не классическую и не романтическую, а какую-то новую, современную, дерзновенную красоту. Я глядел вниз, как завороженный. Да, Нью-Йорк надо осматривать не с задранной головой, а вот так, подумал я. Отсюда, сверху, и небоскребы смотрелись совсем иначе, не чужаками-исполинами, а вполне по-свойски, как жирафы в каменных саваннах посреди зебр, газелей, носорогов и гигантских черепах. Я заслышал сопение Купера -- он поднимался по лестнице. Лицо его сияло. Не иначе, он успел сбыть по телефону сколько-то там десятков тысяч бомб или гранат. От возбуждения Купер раскраснелся, как помидор. Смерть настраивала его на жизнеутверждающий лад, к тому же и мораль была на его стороне. --Ну что, нашли место? -- спросил он. --Вот здесь, -- сказал я. -- На террасе. Танцовщица над Нью-Йорком! Но на солнце пастель очень быстро поблекнет. --Что я, с ума сошел?! -- возмутился Купер. -- Тридцать тысяч долларов! --И даже больше того, произведение искусства, -- уточнил я. -- Но можно повесить в салоне, который рядом, только не на солнечной стороне. Вон над теми двумя бронзовыми вазами эпохи Хань. --Вы и в этом китайском старье разбираетесь? -- оживился Купер. -- Сколько, по-вашему, они стоят? --Вы хотите их продать? --Да нет, конечно. Я их только два года назад купил. За пятьсот долларов обе-две. Дорого? --Считайте, что даром, -- с горечью сказал я. Купер расхохотался. --А вон те терракотовые штукенции? Сколько они стоят? --Танцовщицы, эпоха Тан. Наверно, долларов по триста за каждую, -- неохотно признал я. --Мне они за сотню достались! Физиономия Купера лоснилась от удовольствия. Он был из тех барыг, кому прибыли дарят чувственный восторг. --Так куда повесим Дега? -- спросил я. У меня пропала охота и дальше тешить самолюбие этого оружейного спекулянта. Но Купер был ненасытен. --А вот этот ковер сколько стоит? -- жадно допытывался он. Это был армянский ковер с драконами, семнадцатый век. Зоммер, мой крестный, млел бы сейчас от восхищения. --Ковры очень упали в цене, -- сказал я. -- С тех пор, как в моду вошли напольные покрытия, никто не хочет покупать ковры. --Как? Да я за него двенадцать тысяч выложил. Он что же, больше не стоит этих денег? --Боюсь, что нет, -- мстительно подтвердил я. --Тогда сколько? Ведь все же поднялось! Картины поднялись, а ковры упали. Это все из-за войны. Сейчас другой покупатель пошел. Многие старые коллекционеры вынуждены продавать, а новое поколение хочет утвердить совсем другой стиль. Его легче утвердить Ренуаром на стенах, нежели потертыми старинными коврами на полу, на которых, к тому же, всякий посетитель будет топтаться в свое удовольствие. Сейчас мало осталось по-настоящему тонких коллекционеров старой школы вроде вас, господин Купер, -- я проникновенно посмотрел ему прямо в глаза, -- которые еще ценят такие великолепные ковры. --Сколько он все-таки стоит? --Ну, может, половину. Сегодня, правда, покупают разве что небольшие молитвенные коврики, а такие крупные шедевры -- нет. --Вот черт! -- Купер с досадой встал. -- Хорошо, повесьте Дега там, где вы сказали. Только стену мне не повредите! --Я сделаю маленькую дырочку, будет почти незаметно. У нас специальные крепежи. Купер удалился переживать понесенные убытки. Я быстро повесил Дега. Зелено-голубая танцовщица парила теперь над обеими, почти бирюзовыми вазами и перекликалась с ними всеми оттенками своей нежной, бархатистой гаммы. Я бережно погладил обе вазы. И тотчас ощутил особую, какую-то теплую прохладу их патины. --Привет вам, бедные, несчастные эмигрантки, заброшенные в это роскошное логово оружейного магната и культурного варвара! -- сказал я. -- Вы дарите мне странное чувство домашнего очага без дома и без родины, когда совершенство заменяет человеку любую географию, искусство -- любой патриотизм, а ужасы войны отступают при мысли о том, что этому племени беспокойных, недолговечных, убивающих друг друга скитальцев по нашему глобусу иногда все-таки удавалось что-то, что несет в себе иллюзию вечности и воплотилось творениями чистой красоты в бронзе, мраморе, красках, слове, -- пусть даже это что-то нежданно-негаданно встречается в доме торговца смертью. И тебе, хрупкая танцовщица, тоже не стоит роптать на твою эмигрантскую долю. Все могло быть гораздо хуже. Нынешний твой владелец вполне способен украсить тебя ожерельем из гранат и выставить под конвоем пулеметов и огнеметов! В этом, кстати, куда лучше выразилась бы его сущность. Но тебя спасла его страсть к обладанию реальными ценностями. Так что пребывай и дальше в мечтах, ты, прекрасная незнакомка, в компании двух своих терракотовых подружек эпохи Тан, лет сто назад выкопанных в Пекине из могил мандаринов какими-нибудь грабителями и теперь заброшенных сюда, как и все мы, в эту чужбинную юдоль нашего существования. --Что вы там все время бормочете? За спиной у меня стояла служанка. Я совсем забыл, что она где-то тут. Видно, Купер послал ее присмотреть, как бы я чего не украл или не разбил. --Заклинания, -- ответил я. -- Магические заклинания. --Вам что, плохо? --Нет, -- сказал я. -- Напротив. Мне очень хорошо. А вы похожи на эту пленительную танцовщицу. -- Я указал на картину. --На эту жирную корову? -- возмутилась она. -- Да я бы тут же на несколько месяцев на диету села! Ничего, кроме салата и постного творога! Перед эшеровским домом упокоения красовались два лавровых дерева, кроны которых были острижены аккуратными шарами. Я что-то напутал со временем и пришел на час раньше. Внутри грампластинка играла органную музыку, стерильный воздух пах свечами и дезинфекцией. В зале царил полумрак, два оконных витража пропускали в помещение совсем немного света, а поскольку я вошел с солнечной улицы, то поначалу вообще не мог ничего различить. Я только услышал незнакомый голос и удивился, что это не Липшютц. Липшютц обычно над всеми умершими эмигрантами произносил надгробные речи. Он начал произносить их еще во Франции -- там, правда, украдкой и наспех, чтобы не привлекать внимание полиции. Зато здесь, в Америке, он развернулся вовсю, ибо знал наверняка: никто не ждет его у ворот кладбища или на выходе из ритуального зала с ненавязчивым, но твердым предложением предъявить документы. Хирш объяснил мне, что, оказавшись здесь, в Америке, Липшютц посчитал эти напутствия умершим эмигрантам своим священным долгом. Раньше он был адвокатом и очень страдал от того, что не может больше выступать на процессах; потому и переключился на надгробные речи. Мало-помалу до меня дошло, что я попал на чужие похороны. Гроб был слишком дорогой, к тому же я стал понемногу различать присутствующих и понял, что никого из них не знаю. Тогда я потихоньку выскользнул на улицу. Там я тут же повстречал Танненбаума-Смита. Оказалось, Джесси от волнения и ему назвала неправильное время. --У Теллера были родственники? -- спросил он. --По-моему, нет. А вы разве его не знали? Танненбаум мотнул головой. Мы постояли немного под палящим солнцем. Тут из дома упокоения стали выходить люди с тех похорон, на которые я угодил по ошибке. С непривычки они беспомощно моргали, щурились на свету и торопливо расходились кто куда. --А где гроб? -- поинтересовался я. --В задней комнате. Его потом оттуда вынесут. Там воздушное охлаждение. Последней из зала вышла молодая женщина. При ней был пожилой господин. Он остановился, зажег сигарету. Женщина оглянулась. В подрагивающем мареве летнего зноя она выглядела совсем потерянно. Мужчина бросил погашенную спичку и поспешил за ней. Тут я увидел Липшютца. Он приближался к нам в полотняном светлом костюме и при черном галстуке. Так сказать, уже в спецодежде. --Со временем вышло недоразумение, -- сказал он. -- Мы не успели всех оповестить. Это все из-за Джесси. Она во что бы то ни стало хотела увидеть Теллера. Вот мы ей и сказали неправильное время. Когда она придет, гроб уже закроют. --Так когда же начнется панихида? Липшютц взглянул на часы. --Через полчаса. Танненбаум-Смит взглянул на меня. --Может, выпьем чего-нибудь? На углу я видел драгстор. --Я не могу, -- отказался Липшютц. -- Мне надо быть тут. Скоро начнут приходить другие. Он уже чувствовал себя церемониймейстером --Надо еще насчет музыки договориться, -- продолжал он. -- Чтобы не получилось ерунды. Теллер был крещеный еврей. Выкрест-католик. Но с тех пор, как пришел Гитлер, он себя считал только евреем. В общем, я вчера уговорил католического священника, чтобы тот его благословил. Это оказалось совсем непросто -- ну, из-за того, что Теллер самоубийца. Его, кстати, и на кладбище в освященной земле хоронить нельзя. Правда, это-то, слава Богу, само собой устроилось, раз его сжигают. Но священник! Бог ты мой, сколько мне пришлось его уламывать, прежде чем он осенил себя крестом за упокой души! Кое-как я ему внушил, что это своего рода несчастный случай -- только тогда он малость смягчился. Хотя, казалось бы, чего тут не понять: в конце концов, папа заключил конкордат с нацистами, чтобы защитить католиков. Ну, а уж католик-еврей, да еще и самоубийца, -- это, можно сказать, тройная жертва! Липшютц даже вспотел. --А музыка? -- напомнил я. -- Как вы с нею решили? --Сначала католический гимн "Иисус моя опора". Потом иудейский -- "Все обеты" Бруха(39). Тут у них два граммофона, так что никакого перерыва из-за смены пластинок не будет. Одно плавно перейдет в другое. Раввину это безразлично, он терпимее, чем церковь. --Ну что, пойдемте? -- спросил меня Смит. -- А то здесь очень душно. --Да. Липшютц остался на своем посту, полный траурного достоинства и в надлежащем костюме. Он достал из кармана листок с речью и стал ее заучивать, а мы со Смитом пошли в драгстор, из дверей которого на нас сразу же повеяло спасительной прохладой. --Лимонад со льдом, -- заказал Смит. -- Двойной. А вам? Меня на подобных церемониях всегда донимает жажда, ничего не могу с собой поделать. Я тоже заказал себе двойной лимонад со льдом. Я еще не поблагодарил Смита за место у Блэка и хотел выказать ему свою признательность хотя бы солидарностью вкусов. Я не знал, подходящий ли сейчас момент заводить с ним разговор о моем будущем. Но Смит спросил меня сам: --Как ваши дела у Блэка? --Хорошо. Большое спасибо. Все действительно очень хорошо. Смит улыбнулся. --Очень многоликий человек, верно? Я кивнул. --Торговец искусством. При таком ремесле без этого не обойтись. Он же продает самое любимое. --Это еще не худший вариант. Другие самое любимое теряют. Он-то хоть деньги на этом зарабатывает. Липшютц говорил. От сладкого, удушливого аромата цветов на крышке гроба мне чуть не сделалось дурно. Это были туберозы. Гроб был небогатый, куда скромнее, чем его предшественник, сверкавший хромированными прибамбасами, что твой автомобиль. Этот же был сработан из простой ели, благо и предназначался для сожжения. Липшютц объяснил мне, что при домах упокоения своих крематориев нету, в этом смысле они оказались куда менее фешенебельными заведениями, чем немецкие концлагеря. После траурной церемонии гробы с покойниками переправлялись в общие крематории. Мне сразу стало легче: присутствовать при кремации тела я просто не смог бы. Слишком много всего я знал об этом и пытался всеми правдами и неправдами изжить в себе такое знание. Тем не менее оно продолжало сидеть в голове, как гвоздь. Народу собралось человек двадцать-тридцать. Роберт Хирш привел Джесси. Она тяжело привалилась к его плечу и время от времени принималась всхлипывать. Кармен сидела прямо за ней и, похоже, дремала. Пришли и несколько литераторов. Сам Теллер в Германии до Гитлера пользовался довольно широкой известностью. Все было пронизано традиционной нелогичностью всякой траурной церемонии, когда при помощи молитв, органа и красивых слов люди пытаются превратить нечто непредставимое, свершившееся грозно и без шума, в нечто представимое, то ли из страха, то ли из милосердия подгоняя его под привычную обывательскую мерку, чтобы самим же с этой непредставимостью справиться. Неожиданно возле постамента с гробом возникли двое мужчин в черных костюмах и черных же перчатках, со сноровкой палаческих подмастерьев подхватили гроб за ручки, мгновенно и легко его подняли и так же легко, стремительно и бесшумно вынесли вон. Все произошло столь молниеносно, что окончилось прежде, чем мы успели что-либо осознать. Эти новоявленные могильщики прошли совсем близко от меня. Мне даже почудилось, что вместе с дуновением воздуха меня обдало трупным духом, и в тот же миг, к собственному изумлению, я обнаружил, что глаза у меня увлажнились. Мы вышли. Странное это было чувство, ведь в эмиграции люди часто теряют друг друга из виду. И с Теллером получилось то же, иначе он не умер бы в таком одиночестве. Зато теперь, когда он умер, казалось, что Теллер умер не один, что вместе с ним умерли многие, и это не укладывалось в голове, и начинало грызть чувство вины, и ты вдруг понимал, до чего безразлична ко всем нам окружающая нас чужбина и сколь, в сущности, мала и затеряна, разрознена, случайна и безвольна та людская общность, к которой ты принадлежишь. Близняшки Даль вывели Джесси и бережно погрузили ее в "крайслер" Танненбаума-Смита. Она не противилась. На фоне синего неба, в зыбком белом мареве полуденного солнца ее красное, распухшее лицо выделялось чужеродным пятном. Она с такой беспомощностью забиралась в машину, что роскошный, блистающий черным лаком лимузин тотчас напомнил мне гроб с предыдущих похорон, в котором теперь почему-то увозят и Джесси. --Она взяла себя в руки, -- сказал Хирш. -- Поехала придавать последний глянец поминальному столу. Джесси с двойняшками с утра над этим трудилась. Так ей легче перенести горе. У нее теперь одна забота: чтобы поминки прошли как следует. Считает, что этим она отдаст Теллеру последний долг. Логика тут, конечно, странная, но все идет от сердца, потому и понятно. --Она хорошо знала Теллера? -- поинтересовался Танненбаум-Смит. --Да не больше, чем остальные, скорее даже меньше. Но как раз поэтому считает себя обязанной сделать для него все, что в ее силах. Она чувствует себя в ответе за него, как и за всех нас. Вечная еврейская мать. Мы не вправе лишать ее этого. Такое чувство ответственности ей только помогает. К тому же мы всегда можем на нее положиться. Когда нас некому будет оплакать -- допустим, мы будем лежать вот так же, -- Джесси не подведет. Если, конечно, сама будет жива. Последним из дома упокоения вышел Липшютц. --Вот квитанция, господин Смит, -- обратился он к Танненбауму. -- Эти мерзавцы содрали с нас на пятьдесят долларов больше. Я с ними ничего не мог поделать. Гроб стоял во дворе на солнцепеке. Я был, как в капкане. --Вы все правильно сделали, -- сказал Смит, складывая квитанцию. -- Пожалуйста, извинитесь за меня перед Джесси, -- обратился он затем к Хиршу. -- Я не поклонник этого обычая -- прощаться с умершим за рюмкой. К тому же я, к сожалению, совсем не знал Теллера. --Но Джесси специально для вас приготовила селедку, под шубой! -- попытался остановить его Хирш. Смит вздернул плечи. --Я полагаюсь на вас, господин Хирш. Уверен, вы найдете нужные слова. В знак приветствия он приложил руку к своей светлой шапочке и медленно двинулся прочь по запыленной улице. --Что бы мы без него делали, -- вздохнул Липшютц. -- Нас даже похоронить было бы не на что. Он все оплатил. Ума не приложу, почему все-таки Теллер это сделал? Как раз сейчас? Когда американцы и русские побеждают и побеждают... --Да, -- отозвался Хирш с горечью. -- А немцы все равно сражаются и сражаются, как будто защищают Святой Грааль. От этого ведь тоже можно прийти в отчаяние, вам не кажется? --Вы уже были в музее Метрополитен? -- спросил меня Реджинальд Блэк. Я помотал головой. Он воззрился на меня с удивлением. --Еще не были? Вот уж не думал! Я-то считал, вы его уже наизусть знаете. Для будущего торговца искусством пробел непростительный. Сходите прямо сейчас. Там еще открыто. И можете не возвращаться. На сегодня вы свободны. Так что времени у вас будет достаточно. В музей я не пошел. Не решился. У меня было такое чувство, будто я все еще живу на тонком льду, под который совсем недавно не провалился лишь чудом. Последний ночной кошмар донимал мою память дольше, чем я ожидал, и вновь поселил во мне проклятую неуверенность, с которой мне пришлось столько бороться. Ничто не миновало, теперь я точно знал это, да и смерть Теллера подействовала на меня сильнее, чем я предполагал. Спастись-то мы спаслись, но только не от самих себя. Я очнулся от размышлений лишь перед антикварным магазином Силверов. Внутри, между двумя белыми с позолотой креслами, в позе роденовского мыслителя сидел Арнольд Силвер, младший компаньон фамильного дела, паршивая овца силверовской династии, и мечтательно глазел на улицу. Когда я постучал по стеклу, он испуганно вздрогнул, потом пошел к двери. --Редкое счастье лицезреть вас на рабочем месте, господин Арнольд, -- пошутил я. Арнольд расплылся в мягкой улыбке. --Александра нет. Он сегодня обедает в кошерном ресторане "Берг". Я не пошел. Я ем по-американски! --Надеюсь, в "Вуазане"? -- предположил я. -- Гусиная печенка была просто объедение. Силверы, даром что однояйцовые близнецы, были полными противоположностями почти во всем, хотя родились с разницей лишь в три часа. Они напоминали мне еще более трагическую пару сиамских близнецов, из которых один брат был беспробудный пьяница, а другой трезвенник, на долю которого, по несчастью, выпадало не столько хмельное опьянение непутевого брата, сколько его свирепые похмелья со всеми радостями тошноты и головных болей. Это был единственный похмельный трезвенник, о каком мне доводилось слышать. Примерно такими же противоположностями были Арнольд и Александр, с той только счастливой разницей, что они, слава Богу, не срослись. --Я тут бронзу неплохую присмотрел, -- сообщил я. -- В аукционном доме Шпанирмена, на Пятьдесят девятой улице- Это на аукционе ковров, торги послезавтра. Силвер-младший только отмахнулся. --Мне сейчас не до коммерции. Расскажите об этом моему фашисту-брату. У меня жизнь решается! Понимаете, жизнь! --Еще бы! А кто вы по гороскопу? Когда родились? --Я? Двадцать второго июня. А что? --Значит, Рак, -- констатировал я. -- А Александр? --Двадцать первого ночью. Зачем это вам? --Значит, еще Близнец. --Близнец? Конечно, близнец! Разумеется, близнец, кто же еще? Бред какой-то! --Я имею в виду, по созвездию Близнец, он родился в последний день этого зодиакального знака. Это многое объясняет. --Что именно? --Ваши характеры. Они слишком разные. Арнольд не сводил с меня недоуменного взгляда. --И вы в это верите? Во всю эту чушь? --Я верю и в куда большую чушь, господин Арнольд. --А что за характер у Рака? Господи, слово-то какое мерзкое! --Оно не имеет ничего общего с болезнью. Только с представителем фауны, которого с древних времен держали за отменный деликатес. Как омар, только гораздо нежнее. --А по характеру? -- не унимался Арнольд-жених. --Глубина. Голос чувства. Тонкая восприимчивость, наклонности к искусству, привязанность к семье. Арнольд заметно оживился. --А в любви? --Раки романтики. Даже идеалисты! Верны до гроба и Держатся за свою любовь так крепко, что оторвать их у нее можно только вместе с клешней. --Фу, какой жуткий образ! --Ну, это символически. А в переводе на язык психоанализа это означает примерно вот что: отнять у вас вашу любовь можно, только вырвав у вас половые органы. Арнольд побледнел. --А мой брат? С ним как? --Он Близнец, ему куда легче жить. Он двуликий Янус. Сегодня один, завтра другой. Меняет личины шутя. Ловкий, шустрый, остроумный, блестящий. Арнольд понуро кивнул. В тот же миг дверь распахнулась, и на пороге возник двойной близнец Александр, лоснясь от кошерной еды и попыхивая некошерной сигарой. Арнольд бросил на меня красноречивый взгляд, умоляющий его не выдавать. Александр тем временем благосклонно со мной поздоровался и полез в карман за бумажником. --Мы вам еще должны комиссионные за второй молитвенный ковер, -- заявил он. -- Сто пятьдесят. --Разве не сто? Если не восемьдесят? -- с неожиданной деловитостью перебил его Арнольд, этот мечтательный и глубоко ранимый Рак. От возмущения я чуть не онемел. Каков предатель! Оттяпать у меня мои кровные! Не иначе, задумал на эти денежки сводить свою конспиративную невесту в "Вуазан", если вообще не в "Павильон"! --Сто пятьдесят! -- твердо заявил Александр. -- Заработаны в честном коммерческом поединке с вашим другом Розенталем! -- Он выдал мне две банкноты. -- На что будете тратить? Купите себе второй костюм? --Нет, -- ответил я, злорадно покосившись на Арнольда, этого астрологического выжигу, -- на эти деньги я приглашу одну очень элегантную даму в "Вуазан", еще кое что потрачу на адвоката... --Тоже в "Вуазане"? -- поддел меня Александр. --Нет, у него в конторе. А на остаток выкуплю на аукционе в "Плаза-хаус" маленькую бронзу, которой господин Арнольд решительно пренебрег, -- добавил я, отвешивая вероломному Раку очередную оплеуху. --Арнольд сейчас не вполне вменяем, -- сухо заметил Александр. -- Если приобретете, дадите нам опцион? --Разумеется! Я же ваш постоянный клиент! --А как ваши дела у этого оптового кровососа Блэка? --Превосходно. Он изо всех сил пытается привить мне философию антиквара в буддистском смысле: любить искусство, но так, чтобы любить и торговлю искусством. Обладай, но не ради обладания. --Брехня! -- отмахнулся Александр. --Чтобы насладиться искусством, так считает Реджинальд Блэк, вполне достаточно музеев. В музеях есть все, ты идешь, наслаждаешься и не трясешься, что у тебя дома картины сгорят или их выкрадут. Кроме того, в музеях все равно самые лучшие вещи, в частной продаже таких уже не встретишь. --Вдвойне брехня! Если бы он сам во все это верил, интересно, чем" бы он кормился? --Своей еще большей верой в жадность человеческую! Силвер неприязненно усмехнулся. --Богу неведомо сострадание, господин Александр, -- сказал я. -- Пока об этом помнишь, картина мира не слишком перекашивается. И справедливость вовсе не исконное человеческое свойство, а выдумка времен упадка. Правда -- самая прекрасная выдумка. Если об этом помнить, не будешь ждать от жизни слишком многого и не умрешь от горечи бытия. Бытия, но не жизни. --Вы забываете любовь, -- пролепетал предатель Арнольд. --Я не забываю ее, господин Арнольд, -- возразил я. -- Но она должна быть украшением бытия, а не его сутью. Иначе и в жиголо превратиться недолго. Я, конечно, с лихвой расквитался с ним за посягательство на мои полсотни комиссионных, но чувствовал себя при этом не слишком хорошо. --Конечно, если человек не безнадежный романтик, как Ромео, -- добавил я, смягчаясь. -- И не художник. На площади перед отелем "Плаза" я вдруг заметил Марию Фиолу. Она пересекала площадь наискосок, по направлению к Центральному парку. Я даже растерялся от неожиданности и только тут сообразил, что еще ни разу не встречал ее днем, всегда только вечером или ночью. Я двинулся за ней, решив преподнести Марии сюрприз. Деньги братьев Силверов приятно похрустывали у меня в кармане. Я уже несколько дней не видел Марию и сейчас, в медовом свете ленивого послеполуденного солнца, она казалась мне воплощением самой жизни. На ней было белое льняное платье, и только сейчас, будто громом пораженный, я увидел, до чего же она красива. Прежде я, конечно, тоже замечал ее красоту, но как-то по частям -- лицо, линия плеч, тяжелые волосы в полумраке нашего плюшевого будуара, движения, легкий проход в искусственном, слишком ярком свете фотоателье или ночного клуба, -- но все это никогда не сливалось воедино, поэтому я, занятый, как обычно, только собой, никогда и не видел ее по-настоящему. Сколько же я всего упустил, вернее, бездумно и рассеянно принимал как нечто само собой разумеющееся! Я смотрел, как своим широким, летящим шагом Мария переходит улицу напротив отеля "Шерри-Незерланд", на секунду замерев, чуть подавшись вперед и выжидая, такая тоненькая и хрупкая в потоке мчащихся стальных колоссов, чтобы потом легко, танцующей побежкой достичь тротуара. Залюбовавшись, я не сразу двинулся вслед за ней, а едва двинувшись, тут же остановился. В просвете между машинами я увидел, как из дверей отеля навстречу Марии вышел мужчина и поцеловал ее в щечку. Он был высок, строен и меньше всего походил на человека, у которого только два костюма; куда больше он походил на постояльца этого роскошного отеля. По другой стороне улицы я проследовал за ними до ближайшего перекрестка. Там, в боковой улочке, я углядел уже знакомый мне "роллс-ройс". Мария подошла к лимузину. Незнакомец помог ей сесть. Она вдруг разом показалась мне страшно чужой. Что мне, в сущности, о ней известно? Да ничего -- кроме того, что способен развеять любой ветер. Что я знаю о ее жизни? Ну а что она знает о моей? "Проехали!" -- пронеслось у меня в голове, и я тотчас же понял, до чего все это смешно. А что проехали-то? Ничего! Я утратил нечто, чего не было, и тем сильнее страдал от утраты. Ведь ничего не произошло! Просто я увидел кого-то, кого мимолетно знаю, в ситуации, которая меня не касается, вот и все. Ничто не порвано, потому что и рвать-то нечего. Все в том же медовом свете истомленного жарою летнего дня я поплелся обратно к отелю "Плаза". Фонтан в центре площади пересох. Странное чувство утраты не проходило. Я миновал ювелирный салон "Ван Клиф и Арпелз". Обе диадемы покойной императрицы невозмутимо поблескивали на черном бархате витрины, безразличные к судьбе своей бывшей владелицы; отсекла гильотина ее взбалмошную головку или нет, им было совершенно все равно. Камни выжили, потому что они не живут. Или все-таки живут? В яростном, застывшем экстазе? Я смотрел на посверкивающие драгоценности и вдруг, сам не знаю почему, подумал о Теллере. Воспоминание нахлынуло сразу, черной неотвратимой волной. Липшютц ведь рассказал мне, как тот висел на люстре душной летней ночью, в парадном костюме, в чистой рубашке, только без галстука. Липшютц считал, что галстук он не стал повязывать, чтобы не помешать смерти -- или не сделать ее еще более мучительной. Видимо, в предсмертных конвульсиях он сучил и дрыгал ногами, возможно, пытался дотянуться до стола. Во всяком случае, гипсовый слепок головы Аменхотепа IV валялся на полу, разбитый вдребезги. Липшютц потом долго еще строил предположения и догадки, когда Теллера сожгут -- сегодня или позже? Он-то надеялся, что как можно скорее, в такую жару трупы разлагаются очень быстро. Я непроизвольно взглянул на часы. Начало шестого. Я не знал, существует ли в американских крематориях такое понятие, как конец рабочего дня. В немецких его точно нет; тамошние печи, не стихая, гудят все ночи напролет, управляясь с евреями, отравленными в газовых камерах. Я огляделся по сторонам. На мгновение все вокруг как будто покачнулось, и я не очень понимал, где я. Я смотрел на людей, идущих по улице. Мне казалось, меня вдруг отделили от них, от всего их существования толстым листом стекла, словно они живут по каким-то совсем иным законам и страшно далеки от меня со своими простыми чувствами, мирскими бедами и своим детским недоумением по поводу того, что счастье не статуя, незыблемая и навсегда, а волна в текучей воде. Какие они счастливцы, какие баловни судьбы, как я завидую их нехитрым успехам, их шуточками и салонному цинизму, даже их житейским Невзгодам, среди которых потеря денег или любви, не говоря уже о естественной смерти, оказывается едва ли не самым безутешным горем. Что ведают они об орестейских тенях, о долге возмездия, о роковых хитросплетениях вины и безвинности, о том, как ты против воли вживаешься в шкуру убийцы, срастаешься с его виной, что ведают они о кровавых законах примитивной, первобытной справедливости и беспощадной хватке эриний, которые сторожат твои воспоминания и ждут не дождутся, когда же ты, наконец, их отпустишь? Невидящим взором смотрел я на людей вокруг, они проплывали передо мной, недосягаемые, как диковинные птицы иных столетий, и я почувствовал острый укол зависти и отчаяния оттого, что никогда не буду таким, как они, а вопреки всему до конца своих дней обречен жить по законам страны варваров и убийц, страны, которая не отпускает меня и от которой мне никуда не деться -- разве что ценой позорной капитуляции или самоубийства. XV --Пойдешь со мной на дело? -- спросил меня Роберт Хирш. --Когда? Хирш рассмеялся. --А ты пока что не изменился. Спрашиваешь когда, но не спрашиваешь куда и зачем. Значит, законы Руана, Лана, Марселя и Парижа все еще действуют. --Да я примерно догадываюсь, о чем речь, -- заметил я. -- Крестовый поход. За обманутого Боссе. Хирш кивнул. --Боссе сдался. Он два раза был у этого мошенника. Во второй раз тот его мгновенно, хотя и вежливо, выставил, пригрозив заявить в полицию о шантаже, если Боссе посмеет явиться снова. Боссе, конечно, струхнул -- этот вечный эмигрантский панический страх, что его выдворят, -- и опустил руки. Мне Джесси все рассказала. От нее я и фамилию этого мерзавца знаю, и адрес. Сегодня около двух у тебя найдется время? --Конечно, -- ответил я. -- Для такого дела всегда. К тому же Реджинальд Блэк на два дня уехал. Когда он в отъезде, контора закрыта. Мне он торговать не позволяет. Очень удобно. Жалованье-то идет. --Хорошо. Тогда давай сперва пообедаем. В "Дарах моря". --Нет уж, сегодня я тебя приглашаю. Мне тут неплохой приработок выпал, и вчера со мной расплатились, а потратил я куда меньше, чем ожидал. Я знаю другой рыбный ресторан, давай там все и прокутим. Хирш бросил на меня пристальный взгляд.