--Что с Марией Фиолой разругался? --С чего ты взял? Мы не в тех отношениях, чтобы разругаться. --Нет? --Да нет же, Роберт. Он покачал головой. --Ты особенно не тяни. Такая женщина долго одна ходить не будет -- при таком-то лице и на таких-то ногах. Куда пойдем? --В "Морской". Дешево и сердито. Крабы там дешевле, чем в других местах гамбургеры. Как, кстати, зовут того стервятника, к которому мы потом отправимся? --Блюменталь. Адольф Блюменталь. Это с ума можно сойти, сколько евреев Адольфами назвали. Ну, этого-то хоть не зря. --Он знает о твоем визите? Хирш кивнул. --Я вчера ему звонил. --А Боссе знает, что ты к нему идешь? Хирш рассмеялся. --Нет, конечно. А то он, чего доброго, со страху еще на нас заявит! --У тебя есть что-нибудь на этого Блюменталя? --Ровным счетом ничего, Людвиг. Это очень хитрый тип. --Тогда, значит, только "Ланский катехизис", параграф первый? --Угадал. Блеф чистой воды. Мы шли по Первой авеню. В огромной витрине магазина аквариумов два боевых корабля, словно сиамские близнецы, отделенные друг от друга только стеклянной перегородкой зеркала, сверкая лаком бортов и великолепием оснастки, тщетно брали друг друга на абордаж. В окне кондитерской красовались венские сладости: ромовый кекс, шоколадный и марципановый торты. Продавщица, милая дама в очках, махнула Хиршу рукой. Всю дорогу я украдкой поглядывал на Хирша со стороны. Сейчас у него и походка была другая, и даже черты лица заострились. Рядом со мной шел уже не скромный продавец электроутюгов и радиоприемников, а прежний Хирш, тот, что во Франции был грозным консулом Раулем Тенье. --Все евреи были жертвами, -- проронил он. -- Но это отнюдь не означает, что все они были ангелами. Блюменталь жил в доме на Пятьдесят четвертой улице. В вестибюле -- красные ковровые дорожки, стальные гравюры по стенам, при лифте -- лифтер в фантастическом мундире, в кабине -- зеркала и полированное дерево. --На пятнадцатый,-- распорядился Хирш.-- К директору Блюменталю. Лифт помчал нас наверх. --Не думаю, чтобы он вызвал адвоката, -- заметил Хирш. -- Я пригрозил ему кое-каким материалом. Негодяй он отпетый, поэтому наверняка сперва захочет взглянуть, с чем мы пришли. Он ведь еще не стал американцем, значит, добрый старый эмигрантский страх все еще сидит у него в печенках -- прежде чем втянуть в дело адвоката, он предпочтет сначала выяснить, что ему предъявляют. Он позвонил. Нам открыла служанка, которая провела нас в гостиную, обставленную копиями в стиле Людовика XVI, почти все в позолоте. --Господин Блюменталь сейчас придет. Блюменталь оказался круглым толстячком среднего роста лет пятидесяти. Вместе с ним в золоченое великолепие гостиной вошла овчарка. Завидев зверюгу, Хирш улыбнулся. --В последний раз я видел эту породу в гестапо, господин Блюменталь, -- сказал он. -- Там их держали для охоты на евреев. --Спокойно, Харро! -- Блюметаль потрепал собаку по холке. -- Вы о чем-то хотели со мной поговорить? Но вы не сказали, что придете вдвоем. У меня очень мало времени. --Это господин Зоммер. Он много о вас слышал. Я вас надолго не задержу, господин Блюменталь. Мы пришли к вам из-за доктора Боссе. Он болен, и у него нет денег, чтобы подтвердить здесь свое медицинское образование. Вы ведь его знаете, не так ли? Блюменталь не ответил Он снова потрепал по загривку овчарку, та тихо зарычала --Значит, знаете, -- продолжил Хирш. -- И даже очень хорошо знаете. Но я не уверен, знаете ли вы меня. Ведь людей с фамилией Хирш много, примерно столько же, сколько Блюменталей. Меня в свое время прозвали "Хирш-гестапо". Может, эту кличку вам доводилось слышать. Во Франции я некоторое время вел войну против гестапо. Война велась не в фигуральном смысле этого слова •и отнюдь не самыми честными способами, причем с обеих сторон, господин Блюменталь. То есть и с моей стороны тоже. Это я к тому, что в ту пору попытка защититься от меня с помощью овчарки меня сильно насмешила бы. Как, кстати, и сегодня. Прежде чем ваш зверь успел бы до меня дотронуться, господин Блюменталь, он бы уже отдал Богу душу. Не исключено, что даже вместе с хозяином. Но я пришел совсем не за этим. Видите ли, мы собираем средства для доктора Боссе. Я предполагаю, что вы захотите ему помочь. Сколько долларов вы могли бы для него пожертвовать? Блюменталь неотрывно смотрел на Хирша. --И с какой стати я должен ему помогать? --Причин много. Одна, например, называется милосердием. Казалось, Блюменталь что-то пережевывает. Он все еще не сводил с Хирша глаз. Потом достал из кармана пиджака коричневый бумажник крокодиловой кожи, раскрыл его и извлек из бокового отделения две бумажки, предварительно послюнив палец, чтобы легче было их отсчитать. --Вот вам сорок долларов. Больше я дать не могу. Слишком многие обращаются с подобными просьбами. Если все эмигранты помогут вам такими же взносами, Думаю, вы легко соберете для доктора Боссе нужную сумму. Я полагал, что Хирш пренебрежительно швырнет эти деньги обратно на стол, но нет, он их взял, аккуратно сложил и спрятал. --Хорошо, господин Блюменталь, -- сказал он очень спокойно. -- Тогда за вами еще только тысяча сто шестьдесят долларов. Ровно столько нужно доктору Боссе, -- это при очень скромной жизни, без курева и пьянства, -- чтобы завершить образование и сдать экзамен. --Шутить изволите. У меня нет на это времени. --У вас найдется время, господин Блюменталь. И не пытайтесь рассказать мне, что ваш адвокат сидит в соседней комнате. Его там нет. Зато я вам кое-что расскажу, что вас, безусловно, заинтересует. Вы пока что не американец, вы только надеетесь через год им стать. Скверная репутация вам совершенно ни к чему, американцы по этой части очень щепетильны. Вот мы вместе с моим другом господином Зоммером -- он, кстати, журналист -- и решили вас предостеречь. Похоже, Блюменталь принял для себя план действий. --Это слишком любезно с вашей стороны! -- заявил он язвительно. -- Вы не возражаете, если я извещу полицию? --Ничуть. Мы прямо тут наш материал ей и передадим. --Материал! -- Блюменталь презрительно скривился. -- За шантаж в Америке можно схлопотать очень приличный срок, надеюсь, вам это известно. Так что лучше убирайтесь, пока не поздно! Хирш невозмутимо уселся на один из позолоченных стульев. --Вы думаете, Блюменталь, -- сказал он уже совсем другим тоном, -- что вы большой хитрец. Но вы ошибаетесь. С вашей стороны было бы куда умней отдать Боссе те деньги, которые вы ему должны. Вот тут, у меня в кармане, письмо, подписанное доброй сотней эмигрантов; это ходатайство в службу эмиграции с предложением отказать вам в американском гражданстве. Там же еще одно ходатайство, и тоже с просьбой отказать вам в праве на американское гражданство в связи с тем, что в Германии вы сотрудничали с гестапо, -- за шестью подписями, с подробным изложением того, почему вам удалось вывезти из Германии куда больше денег, чем было положено, -- и с указанием фамилии того нациста, который для вас эти деньги в Швейцарию переправил. Кроме того, есть еще вырезка из лионской газеты, где говорится о некоем еврее Блюментале, который на допросе в гестапо выдал местонахождение двух беженцев из Германии, после чего тех расстреляли. Не пытайтесь протестовать, господин Блюменталь. Вполне возможно, это были и не вы, -- но я буду утверждать, что это были именно вы. --Что? --Я официально засвидетельствую, что это были вы. Здесь хорошо известно, чем я занимался во Франции. Мне поверят больше, чем вам. Блюменаталь вперился в Хирша немигающим взглядом. --Вы намерены дать ложные показания? --Они будут ложными только в самом поверхностном правовом смысле, Блюменталь, но не в ветхозаветном -- око за око, зуб за зуб, помните? Вы практически уничтожили Боссе. За это мы уничтожим вас. И нам плевать, что правда, а что нет. Я же сказал вам: я кое-чему научился у нацистов, когда имел с ними дело. --И вы еврей? -- прошептал Блюменталь. --Так же, как и вы, к сожалению. --И преследуете еврея? Хирш на секунду даже опешил. --Да, -- сказал он затем. -- Я же сказал вам, что кое-чему научился у гестапо. И еще кое-чему из арсенала американских гангстеров. Ну и еще, если уж вам, Блюменталь, так хочется, кое-что добавила природная еврейская смекалка. --Полиция в Америке... --И от полиции в Америке я тоже кое-чему научился, -- перебил его Хирш. -- И многому! Но она мне даже не понадобится. Чтобы вас прикончить, достаточно тех бумаг, что у меня в кармане. Я даже не буду стараться упрятать вас в тюрьму. Достаточно спровадить вас в лагерь Для интернированных лиц, подозреваемых в нацизме. Блюменталь протестующе поднял руку. --Для этого нужен кое-кто посильнее вас, господин Хирш! И серьезные доказательства, а не ваши сфабрикованные писульки. --Вы так думаете? -- Хирш рассмеялся. -- В военное-то время? Ради какого-то сомнительного эмигранта, уроженца Германии? Да и что с вами такого страшного случится в лагере для интернированных? Это очень гуманное учреждение временной изоляции от общества. И чтобы попасть туда, вовсе не обязательно быть отпетым злодеем. Но даже если вы открутитесь от лагеря, как насчет вашего гражданства? Тут достаточно малейшего сомнения и просто сплетен.. Рука Блюменталя впилась в собачий ошейник. --А что будет с вами? -- тихо проговорил он. -- Что будет с вами, если все это выплывет? Об этом вы подумали? Шантаж, ложные показания... --Я прекрасно знаю, сколько за это полагается, -- ответил Хирш. -- Только мне, Блюменталь, это совершенно все равно. Мне на это плевать! Плевать я хотел на все это! На все, что вам, жалкому воришке-филателисту с видами на американское будущее, представляется таким важным. Мне это все безразлично, только вам, мокрица вы буржуазная, в жизни этого не понять! Мне это еще во Франции было безразлично! Неужели вы думаете, я бы иначе стал всем этим заниматься? Я не какой-нибудь там слюнявый гуманист! И мне не важно, что со мной потом будет! Так что если вы, Блюменталь, вздумаете что-нибудь против меня предпринять, я в суд не побегу. Я сам вас прикончу! Мне не впервой. Или вы до сих пор не усвоили, как мало в наши дни стоит жизнь человека? -- Хирш сделал пренебрежительный жест. -- Сами подумайте, о чем мы в сущности спорим? Для вас это даже не вопрос жизни. От вас всего лишь требуется заплатить часть тех денег, которые вы Боссе должны, больше ничего. У Блюменталя опять сделалось такое лицо, будто он что-то жует. --У меня нет дома таких денег, -- выдавил он наконец. --Можете дать мне чек. Внезапно Блюменталь отпустил овчарку. --Место, Харро! Он открыл дверь. Собака исчезла. Блюменталь снова закрыл дверь. --Наконец-то, -- бросил Хирш. --Чек я вам не дам, -- сказал Блюменталь. Вид у него вдруг сделался страшно усталый. -- Надеюсь, вы меня понимаете? Я не верил своим глазам. Вот уж не думал, что он так быстро сломается. Видимо, Хирш был прав: вечный, даже без видимой причины, эмигрантский страх вкупе с чувством вины лишил Блюменталя уверенности. А соображал он, похоже, быстро и так же быстро привык действовать, --__ если, конечно, не успел придумать еще какой-нибудь фортель. --Тогда я приду завтра, -- сказал Хирш. --А бумаги? --Я уничтожу их завтра же у вас на глазах. --Вы получите деньги только в обмен на бумаги. Хирш мотнул головой. --Чтобы вы узнали, кто готов против вас свидетельствовать? Исключено. --В таком случае кто мне докажет, что эти бумаги подлинные? --Я, -- невозмутимо ответил Хирш. -- И вам придется поверить мне на слово. Мы не шантажисты. Просто немножко помогаем справедливости. Вы и сами это знаете. Блюменталь опять что-то беззвучно прожевал. --Хорошо, -- сказал он наконец. Хирш поднялся со своего золоченого стула. --Завтра в это же время. Блюменталь кивнул. На лице у него вдруг выступили капли пота. --У меня болен сын, -- прошептал он. -- Единственный сын! А вы, вы приходите, в такую минуту -- постыдились бы! -- Он вдруг сорвался почти на крик. -- Человек в отчаянье, а вы!.. --Боссе тоже в отчаянье, -- спокойно осадил его Хирш. -- Кроме того, он наверняка сможет порекомендовать наилучшего врача для вашего сына. Вы у него спросите. Блюменталь ничего не ответил. Он все жевал и жевал, и на лице его запечатлелась странная смесь неподдельной ненависти и неподдельной боли. Я, впрочем, хорошо знал, что боль из-за утраты денег может выражаться ничуть не иначе, чем боль из-за куда более скорбной личной Утраты. Однако в лице Блюменталя мне почудилось и кое-что еще. Казалось, он вдруг понял, что есть некая зловещая связь между его обманом и недугом его сына, -- потому, наверное, он и уступил так быстро, а теперь сознание собственной слабости только усиливало его ненависть. --Думаешь, у него правда сын болен? -- спросил я Хирш, когда мы уже ехали вниз в роскошном лифте. --Почему нет? Он же не прикрывался болезнью сына, чтобы меньше заплатить. --Может, у него вообще нет сына? --Ну, это вряд ли. Еврей не станет так шутить с собственной семьей. Сопровождаемые сверканьем зеркал, мы сбегали по парадной лестнице. --Зачем ты меня вообще брал? -- спросил я. -- Я же ни слова не сказал. Хирш улыбнулся. --По старой дружбе. По законам "Ланского катехизиса". Чтобы пополнить твое образование. --Над моим образованием и так есть кому поработать, -- буркнул я. -- Начиная с Мойкова и кончая Силвером и Реджинальдом Блэком. И потом, то, что не все евреи ангелы, я и так давно знаю. Хирш рассмеялся. --Чего ты не знаешь, так это того, что человек никогда не меняется. Ты все еще веришь, будто несчастье изменяет человека в лучшую или худшую сторону. Роковое заблуждение! А взял я тебя, потому что ты похож на нациста -- чтобы Блюменталя припугнуть. Во влажную духоту летней нью-йоркской улицы мы нырнули, будто в нутро прачечной. --Да кого в Америке этим припугнешь? -- бросил я. Хирш остановился. --Дорогой мой Людвиг, -- начал он. -- Неужели ты все еще не понял, что мы живем в эпоху страха? Страха подлинного и мнимого? Страха перед жизнью, страха перед будущим, страха перед самим страхом? И что нам, эмигрантам, уже никогда от страха не избавиться, что бы там ни случилось? Или тебе не снятся сны? --Почему же, бывает. А кому не снятся? Будто американцы не видят снов! --У них совсем другие сны. А нам этот проклятый страх на всю жизнь в поджилки загнали. Днем с ним еще как-то можно совладать, но вот ночью? Какая там во сне сила воли! Где самоконтроль? -- Хирш хмыкнул. -- И Блюменталь тоже это знает. Поэтому и сломался так быстро. Поэтому, а еще потому, что в итоге-то он все равно в выигрыше. Марки, которые он зажал, вдвое дороже стоят. Попробуй я с него полную сумму, он сражался бы до последнего, невзирая даже на больного сына. Во всяком преступлении своя логика. Легким, пружинистым шагом Хирш рассекал остекленелое варево послеполуденного зноя. Он снова напоминал себя в пору своего французского расцвета. Лицо сосредоточенное, даже как будто острее, чем обычно, и полное жизни; похоже, здесь, в Америке, он впервые чувствовал себя в своей стихии. --Думаешь, Блюменталь завтра отдаст деньги? Он кивнул. --Отдаст обязательно. Не может он сейчас допустить, чтобы на него донесли. --А у тебя разве есть что-нибудь, чтобы на него донести? --Ровным счетом ничего. Кроме его страха. Но страха вполне достаточно. С какой стати ему из-за тысячи с чем-то там долларов рисковать американским гражданством? Все тот же старый ланский блеф, Людвиг, только в новом облачении. Наряд не слишком элегантный, к тому же порядком извозкжанный, но что делать, если без этой грязи правде никак не помочь? Мы остановились возле магазина, где работал Хирш. --Как поживает красавица Мария Фиола? -- поинтересовался он. --Ты считаешь ее красавицей? --Красавица -- это Кармен. Но в твоей подруге жизнь так и трепещет. --Что? Хирш засмеялся. --Не в вульгарном поверхностном смысле. В ней трепещет яростная жизнь неподдельного отчаяния. Неужели ты еще не заметил? --Нет, -- обронил я. И вдруг ощутил укол острой боли. "Проехали!" -- пронеслось у меня в голове. --Да она просто алмаз чистого отчаяния, -- сказал Роберт Хирш. -- Без малейшей примеси горечи. -- Он бросил на меня пристальный взгляд. -- И без раскаяния, -- Добавил он. -- Это другая сторона, та, что без будущего. Та, что лишь в настоящем. Она не замутнена даже надеждой. Только веселый покой чистого отчаяния. Радостная легкость человека, освободившегося от желаний. Иначе как все это вынести? -- Он постучал по стеклу витрины, за которым красовались радиоприемники и пылесосы. Потом горько усмехнулся. -- Вперед, в скучную заурядность бизнеса и коммерции! Но не забывай: земля все еще дрожит у нас под ногами! Только чувствуя эту дрожь, мы сумеем спастись. Самая большая опасность подстерегает того, кто думает, будто он уже спасся. Смелее в бой! Хирш распахнул дверь. Холодный поток кондиционированного воздуха дохнул на нас, как из могилы. --Хандра? -- спросил Мойков. --Средней тяжести, -- отозвался я. -- Не для водки. Обычная хандра бытия. --Но не жизни? --И жизни тоже, Владимир. Правда, скорее в оптимистическом смысле. Хандра, которую надо использовать для более осознанного образа жизни. Более активного. Такого, чтобы с дрожью. Наказ Роберта Хирша. Мойков рассмеялся. Сегодня вместо мундира на нем был очень просторного покроя костюм, придававший ему сходство с огромной летучей мышью; наряд довершала большая мягкая шляпа. --О смысле жизни всегда занятно побеседовать, -- сказал Мойков. -- За этими разговорами иной раз и жить забываешь. Очень удобная подмена. Но сегодня, к сожалению, не могу. Должен спасать гостиницу. Рауль, столп всего нашего благосостояния, надумал съезжать. Хочет снять квартиру. Для гостиницы это катастрофа. Он же занимает у нас самые роскошные апартаменты. Молись твоему богу, чтобы он остался, иначе нам придется поднимать цены на все номера. На лестнице послышался чей-то голос. --Это он! -- сказал Мойков. -- Оставляю тебе на всякий случай бутылку водки. Сумрак ночи усугубляет сумрак души. --Куда вы хоть идете? -- спросил я. --В "Кутилу". Воздушное охлаждение и великолепные бифштексы. Подходящее место для уговоров. Мойков ушел вместе с Раулем, который был сегодня в белом костюме и красных ботинках. Я уселся под нашей плакучей пальмой и попытался заняться английским. "Эта дрожь, про которую говорил Хирш, -- думал я, -- подспудная дрожь земли, жизни, сердца. Тот, кто спасся, не смеет забывать о ней, не смеет хоронить ее под трясиной мещанства! Это дрожь спасенного тела, танец спасенного существа, с влагой в глазах заново открывающего все вокруг, когда снова впервые -- ложка в руке, дыхание, свет, первый шаг, который тебе опять даровано сделать, и каждосекундно, ликующей вспышкой сознания -- мысль, что ты не умер, ты ускользнул, спасся, не подох в концлагере и не задохнулся в свинцовых объятьях удавки, как Теллер". Словно призрак в темных кружевах, вниз по лестнице плавно спускалась графиня. Я решил, что она ищет Мойкова, и приподнял бутылку. --Владимир Иванович вышел, -- сказал я. -- Но оставил утешение всем страждущим. Тоненькая старушка покачала головой. --Не сегодня. Сегодня я ухожу. Ужин в память о великом князе Александре. Какой был мужчина! Мы с ним однажды чуть не поженились. Его расстреляли большевики. За что?! Я не знал, что ей ответить, и предпочел спросить: --И где же торжество? --В русской чайной. С друзьями. Одни русские. Все бедные. И все транжиры. Устраивают такой ужин, а потом неделями на одном хлебе сидят. Зато праздник! У подъезда раздался автомобильный гудок. --Князь Волковский, -- пояснила графиня. -- Он теперь таксист, вот за мной и заехал. Она засеменила к двери, тоненькая, хрупкая в своем платье, переделанном из старых кружев, трогательное, беззащитное птичье пугало. Даже ей сегодня вечером есть куда пойти, подумал я и снова попытался углубиться в учебник. Когда я поднял голову, надо мной стояла Мария Фиола. Она подошла совершенно бесшумно и, видно, уже некоторое время наблюдала за мной. На ней было желтое платье, очень смелое: казалось, что под платьем вообще ничего нет. Чулок на ней тоже не было, только желтые сандали на босу ногу. Она появилась столь неожиданно, что я так и остался сидеть, не спуская с нее глаз. Она кивнула на бутылку. --Слишком жарко для водки. Я кивнул и встал. --Это Мойков оставил, но сегодня даже графиня пренебрегла. Я тоже. --А где Владимир? --Ужинает с Раулем в "Кутиле". Бифштексы. Графиня пирует в русской чайной. Пироги и бефстроганов. А мы? Я затаил дыхание. --Лимонад в драгсторе, -- сказала Мария. --А потом? -- наседал я. -- Вы сегодня свободны? "Роллс-ройс" за углом не поджидает? Она засмеялась. --Нет. Сегодня нет. При последних ее словах я ощутил легкий укол обиды. --Хорошо, -- сказал я. -- Тогда пойдемте ужинать! Но только не в драгстор. Меня сегодня слишком много учили. Мы пойдем в уютный французский ресторан с воздушным охлаждением и хорошими винами. Мария посмотрела на меня с сомнением: --А денег у нас хватит? --Хватит с лихвой! Со времени нашей последней встречи я провернул несколько неслыханно удачных сделок. Все вдруг стало необыкновенно легко. Другая сторона жизни, подумал я. Та сторона, которой неведомы зловещие круги убийства и мести. Вот она, передо мной, сияющая, таинственная, вызывающая и недоступная. --Я тебя ждал, -- сказал я. Глаза Марии на миг затуманились. --Почему же ты мне об этом не сказал? --В самом деле, почему? Когда мы оказались в дверях, я ненароком слегка коснулся Марии. На ней действительно почти ничего не было. Я вдруг осознал, что у меня очень давно не было женщины. На выходе Феликс О'Брайен тоскливо подпирал стенку. У него был вид человека, сильно истомленного жаждой. Я немедленно вернулся в гостиничный холл, отнес водку в каморку Мойкова и запер ее в холодильнике. И оттуда увидел лицо Марии Фиолы, ждавшей меня на улице. Дверной проем обрамлял это лицо, как картину. В этот миг я вдруг понял, что почти счастлив. --Быть грозе, -- промямлил Феликс О'Брайен. --А почему бы и нет, Феликс? -- ответил я. Когда мы вышли из ресторана, молнии сверкали уже вовсю. Порывы ветра гнали столбы пыли вперемешку с клочками бумаги. --Феликс О'Брайен был прав, -- сказал я. -- Сейчас попробуем поймать такси. --Лучше пойдем пешком, -- предложила Мария. -- В такси воняет потом и старыми ботинками. --Но ведь будет дождь. А у тебя ни плаща, ни зонтика! Сейчас хлынет -- будь здоров! --Тем лучше. Я так и так собиралась сегодня вечером мыть голову. --Но ты же промокнешь до нитки, Мария! Она рассмеялась. --У меня платье нейлоновое. Его даже гладить не надо. Пойдем пешком! В крайнем случае укроемся в подъезде. Такси сейчас все равно не поймать. Ну и ветер! Прямо с ног валит! Даже возбуждает! Она, словно жеребенок, жадно втягивала ноздрями воздух, сопротивляясь напору ветра. Мы продвигались вперед, держась поближе к домам. Всполохи молний погружали теплые желтые окна антикварных лавчонок в нестерпимо яркий, мертвенный свет; китайские божки и старинный мебельный хлам выхватывались из него неверными, почти пьяными тенями и, словно исхлестанные этим ослепительно белым бичом, тщетно пытались понять, на каком они свете. Теперь полыхало уже со всех сторон, даже по стенам небоскребов молнии змеились вверх-вниз, словно вылетев из-под земли, из хитросплетений проводов, кабелей и тРУб под коркой асфальта; они белыми фуриями носились над крышами домов и проемами улиц, преследуемые ударами грома, что повергали неугомонный шум огромного города в оцепенелую немоту. И тотчас же начался дождь, большие темные пятна упали на серый асфальт и обозначились на нем прежде, чем кожа ощутила первые капли. Мария Фиола жадно подставляла лицо дождю. Губы ее были полураскрыты, веки сомкнуты. --Держи меня крепче, -- попросила она. Непогода усиливалась. В один миг тротуары опустели, будто их вымело. Люди жались по подъездам, прятались в арках, тут и там, чертыхаясь и визжа, пробегали вдоль домов сгорбленные фигурки, мгновенно темнея и начиная мокро поблескивать в серебристом отсвете падающего стеной ливня, который превратил асфальт улиц в кипящую озерную гладь, иссеченную ударами незримых стрел и копий. --Боже мой! -- воскликнула вдруг Мария. -- На тебе же новый костюм! --Поздно! -- усмехнулся я. -- Да ничего ему не сделается. Он же не бумажный и не сахарный. --Я думала только о себе! На мне-то совсем ничего. -- Она приподняла платье до бедер, обнажив голые ноги. Дождь хлестал по ее сандалиям струями воды, словно пулеметными очередями с небес. -- Но ты! Твой синий костюм! Еще даже не выкупленный! --Поздно! -- ответил я. -- К тому же его можно высушить и выгладить. И потом, он выкуплен. Так что можем и дальше спорить со стихиями. Черт с ним, с костюмом! Пойдем выкупаемся в фонтане перед отелем "Плаза"! Она со смехом затащила меня в подворотню. --Спасем хотя бы подкладку и конский волос! Их потом как следует не прогладишь. Гроз в жизни много, а костюмов мало. Я поцеловал ее мокрое лицо. Оказалось, мы стоим в закутке меж двух витрин. В одной, подрагивая под вспышками молний, красовались корсеты для пожилых, полных дам; во второй, где размещался зоомагазин, были выставлены аквариумы -- целая стена аквариумов, светящихся своим зеленоватым, матовым светом, в котором плавали пестрые рыбки. В детстве я сам держал и разводил рыбок и сейчас некоторых вспомнил -- общительных, шустрых гамбузий, гупий, посверкивающих, как драгоценные камни, и королев аквариумного царства -- мерцающих черно-серебристыми полосатыми боками скалярий, которые величавыми экзотическими парусниками парили в водорослевых лесах. Было так странно столь внезапно вновь узреть перед собой волшебный, лучезарный кусочек детства, в полной тишине выплывший мне навстречу из-за всех мыслимых и немыслимых горизонтов, из полыхания молний, совершенно для них неуязвимый, каким-то чудом оставшийся точно таким же, как тогда, -- нисколько не постаревший, не перемазанный кровью, целый и невредимый. Я сжимал Марию в объятиях, ощущал тепло ее тела, и в то же время какая-то часть меня была где-то далеко, склонялась над заброшенным родником, который давно уже пересох и перестал журчать, и вслушивалась в собственное прошлое, давно ставшее мне чужим и потому захватывающим вдвойне. Счастливые дни возле речки, в лесу, на берегу небольшого озерка, над гладью которого в остановившемся, трепещущем полете замирали стрекозы, вечера в садах, над оградами которых пенным цветом вскипали сирени, -- все это пронеслось в памяти мгновенным немым фильмом, пока я вглядывался в золотисто-зеленые аквариумные вселенные, казавшиеся мне воплощением мира и покоя, хотя в каждой из них царили те же законы пожирания и смертоубийства, что и в другом мире, том, который я теперь слишком хорошо знаю. --Что бы ты сказал, если бы у меня был такой же зад? -- донесся до меня голос Марии Фиолы. Я обернулся. Она изучала витрину корсетного магазина. На черной примерочной болванке, какими пользуются портные, был выставлен обтянутый розовыми шелками панцирь -- в самый раз для какой-нибудь валькирии. --Это было бы уморительно, -- заметил я. -- Но тебе корсет никогда и не понадобится. Благослови Боже твою обманчивую худобу! Ты самая пленительная из всех худышек, каких мне доводилось встречать! Благословен будет каждый грамм твоего гибкого тела! --Значит, ради тебя мне не нужно соблюдать диету? --Никогда! --Всю жизнь об этом мечтала! К черту салатики, к черту вечный голод манекенщицы! Дождь перестал. Падали лишь редкие отдельные капли. Я скользнул по аквариумам прощальным взглядом. --Посмотри-ка, обезьянки! -- воскликнула Мария, Указывая в глубь магазина. Там, в большой клетке, куда поместился даже ствол дерева, скакали две растревоженные грозой обезьянки с длинными хвостами. --Вот они -- настоящие эмигранты, -- сказала Мария. -- Даже в клетке! Вас до такого еще не довели. --Думаешь? -- спросил я. Она вскинула на меня испуганные глаза. --В сущности, я ведь почти" ничего о тебе не знаю, -- вымолвила она. -- Но и не хочу ничего знать. И ты тоже ничего обо мне не знаешь. Пусть так и останется. Какое нам дело до нашего прошлого! --Никакого! -- ответил я. -- Решительно никакого, Мария! Она еще раз оглянулась на корсет Брунгильды. --Как же быстро пролетает жизнь! Неужели я тоже когда-нибудь буду втискиваться в такую вот кольчугу и отправляться на заседания дамского клуба? --Нет. --Значит, у нас нет упорядоченного, надежного будущего? --Никоим образом. --Может, у нас вообще нет никакого будущего? --Этого я не знаю. --Разве это не грустно? --Нет. Кто думает о будущем, тот не умеет распорядиться настоящим. --Тогда хорошо. И она прижалась ко мне так, что я ощутил ее всю, от коленей до плеч, словно держу в объятиях наяду. Ее мокрое платье было как купальный костюм. Волосы свисали мокрыми прядями, лицо покрывала бледность, но глаза горели. Мария казалась утомленной, сдержанной и одновременно необузданной, почти дикой. От нее пахло ливнем, вином и немножечко чесноком. Мы побрели по Второй авеню. Стало прохладно, между тучами кое-где уже проглянули звезды. Асфальт поблескивал, отражая огни автомобилей, словно те мчались по голому льду, а силуэты небоскребов вырисовывались на фоне всклокоченных, рваных облаков, словно вырезанные из жести. --Я опять сменила квартиру, -- сказала Мария. -- Я живу теперь на Пятьдесят седьмой улице. И не в комнате. У меня настоящая отдельная квартира, правда, маленькая. --Ты переехала? --Нет. Это квартира друзей, они на лето уезжают в Канаду. А я сторожу. --Квартира случайно не принадлежит владельцу "роллс-ройса"? -- спросил я, полный самых дурных предчувствий. --Нет. Он в Вашингтоне живет. -- Она рассмеялась. -- И в качестве жиголо я намерена использовать тебя не больше, чем это нужно для нашего совместного комфорта. Я не ответил. Только почувствовал, что внутри меня прорвана какая-то неведомая преграда. Многое из того, что, мне казалось, я давно научился держать под контролем, вдруг пришло в движение, и я не знал, куда оно меня уносит. Оно подступило из темных глубин и нахлынуло сразу, волнующее, предательское, чреватое обманом, но неодолимое, да я и не сопротивлялся, ибо оно не перечеркивало былое, а освещало его вспышками нового, еще прерывистого и робкого света, от которого у меня перехватывало дыхание и в то же время все внутри наполнялось долгожданным покоем, -- меня влекло, тащило и перехлестывало гребнем волны, который разбивался где-то над моей головой, делая меня невесомым, как пушинка, и норовя уволочь за собой. Мы стояли перед домом. --Так ты одна в квартире? -- спросил я. --Зачем ты так много спрашиваешь? -- спросила Мария в ответ. XVI . Я покинул ее дом рано утром. Мария Фиола еще спала. Она завернулась в одеяло абрикосового цвета, из-под которого виднелась только ее голова. В спальне было весьма прохладно. Почти неслышно жужжал аппарат воздушного охлаждения, занавески были задернуты. И повсюду разливался приглушенный, золотистый утренний свет. Я прошел в гостиную, где лежали мои вещи. Они уже высохли и даже почти не сморщились. Я оделся и посмотрел в окно. Передо мной лежал Нью-Йорк, город без прошлого, город, не выросший сам собой, а построенный людьми целеустремленно и быстро, цитадель из стали, бетона и стекла. Видно было далеко, до самой Уолл-стрит. Людей на улицах почти не было, только светофоры, дорожные указатели и шеренги автомобилей. Футуристический город. Я прикрыл за собой дверь и вызвал лифт. Заспанный карлик-лифтер доставил меня вниз. На улице было еще очень свежо. Гроза принесла с собой ветер с моря и разогнала духоту. В газетном киоске я купил "Нью-Йорк тайме" и с газетой в руках отправился в драгстор напротив. Заказал кофе, яичницу и без спешки приступил к завтраку. Кроме меня и продавщицы, в драгсторе в этот час не было никого. Было такое чувство, будто весь мир, включая и меня тоже, еще спит -- до того неторопливо и почти беззвучно разворачивалась вокруг жизнь, словно в фильме, снятом замедленной съемкой. Каждое движение казалось растянутым и вместе с тем удивительно спокойным, время текло и никуда не спешило, я даже дышал ровнее и медленнее, чем обычно, и все вещи вокруг меня излучали такое же спокойствие и какую-то неповседневную значительность, а я был как-то связан с ними, они проплывали мимо, подчиняясь тому же ритму, что и мое дыхание, это были давние, позабытые друзья, я с ними заодно, они мне больше не чужие, не враги, наоборот, они движутся вокруг меня в дружелюбном и торжественном хороводе, и сам я кружусь вместе с ними, хоть и не стронулся с места. Это было чувство удивительного покоя, какого я давно не испытывал. Я ощущал его во всех жилах и даже в висках; свинцовый комок страха, который я каждое утро должен был из себя исторгать, рассосался на сей раз сам собою и куда-то исчез, а вместо него внутри были образ солнечной лесной поляны, отдаленные крики кукушки и утренний лес, озаренный первыми лучами. Я знал, блаженство протянется недолго, но боялся вспугнуть и сидел, почти не шевелясь; я осторожно и очень медленно, вдумчиво ел, и даже завтрак становился почти священнодействием, вписанным в общий умиротворенный ритм. При этом все было так естественно, до того само собой разумелось, что я просто понять не мог, когда, где и почему все это может быть иначе, -- вот такой была жизнь до того, как она упала в беспокойные руки людские, думал я и воспринимал окружающее будто впервые, будто все прочее я позабыл и все переживаю сызнова; так человек, очнувшийся после долгой, тяжелой болезни, заново вбирает в себя мир с жадным любопытством младенца, но без спешки, с несказанной радостью, еще ничего не называя по имени, не доверяя безликой стертости слов, в нераздельной космической полноте и в то же время по-родному, каким-то неведомым, безмолвным и неистовым чувством -- словно бы луч пронзил его сердце, не причинив боли. Несколько шоферюг ввалились в драгстор, с порога громко потребовав кофе и пончиков. Я расплатился и не торопясь побрел по городу в сторону Центрального парка. Прикинув, не стоит ли зайти в гостиницу переодеться, я решил, что не стоит: не хотелось расставаться с упоительным чувством медленного парения в невесомости; я продолжил свой путь по просыпающемуся городу, добрел до парка и выбрал себе скамейку. В пруду беспокойно плавали утки, то и дело ныряя в поисках пропитания. Взгляд мой случайно упал на газету, я прочел заголовок и остолбенел: Париж капитулировал. Немцы сдали Париж! Париж свободен! Некоторое время я сидел, боясь пошевельнуться. Я даже вздохнуть боялся. Казалось, само небо надо мной как-то тихо, без малейшего шума поднялось, горизонты раздвинулись, и сразу стало светлее. Я огляделся по сторонам. Да нет, мир и вправду стал светлее, подумал я. Париж больше не во власти варваров. И не разрушен. Только теперь я рискнул, очень осторожно, взять газету и прочитать статью. Я прочел ее очень медленно, потом еще раз. Приказ Гитлера уничтожить Париж не был исполнен. Генерал, которому поручили это черное дело, не выполнил приказ. Никто не знал, почему: то ли просто не успел, то ли не захотел подвергать бессмысленному уничтожению город и несколько миллионов гражданских лиц. Как бы там ни было -- катастрофа не состоялась. Пусть случайно, пусть на мгновение, но восторжествовал разум; сотни других генералов выполнили бы приказ бездумно и беспощадно, но этот вот не стал выполнять. Счастливое исключение, благодаря которому удалось избежать массового смертоубийства и чудовищных разрушений. Возможно, оккупанты были уже слишком слабы и торопились удрать, но это неважно. Главное -- Париж жив! Париж свободен! И это не просто очередной освобожденный от нацистов город -- это куда больше. Я раздумывал, не позвонить ли Хиршу, но что-то во мне противилось этой мысли. Еще не сейчас, подумал я. Пока нет, даже не Марии, а уж тем более не Реджинальду Блэку, и не Джесси, не Равичу и не Боссе. Даже не Владимиру Мойкову. Еще успеется, подумал я. Пока что я хотел побыть с этой новостью один. Медленно бродил я по парку вокруг прудов, вдоль бассейна, где первые детишки уже пускали свои парусные кораблики. Я сел на скамью и стал наблюдать за ними. Я вспомнил искусственный пруд в Люксембургском саду, и вдруг Париж перестал, как прежде, быть для меня абстрактным понятием, он до боли осязаемо возник в памяти образами стен, улиц, домов, магазинов, парков, набережных, лип, что шуршат листвой, каштанов в цвету, площадей, знакомых мне даже неровностями брусчатки, -- Лувром, Сеной, дворами и подворотнями, полицейскими участками, где не пытают, мастерской моего учителя Зоммера и кладбищем, на котором я его похоронил. Мое прошлое вставало над горизонтом, еще призрачное, но уже без боли, мое французское прошлое, полное щемящей грусти, но уже освобожденное, посеребренное утренним солнцем, избавленное наконец от ненавистных сапог варваров и от их бесчеловечных законов, что превращают людей в рабов, батраков, существ низшего порядка, а других и вовсе обрекают на гибель в крематориях или на голодную лагерную смерть. Я встал. Я был неподалеку от музея Метрополитен. Золотистое небо ласково мерцало в древесных кронах. Теперь я знал, куда мне пойти. Прежде я этого боялся -- не хотелось без нужды будоражить в себе брюссельские воспоминания; хватало того, что они хозяйничают в моих снах. Но теперь мне вдруг надоело от них прятаться. Было еще очень рано, и посетителей в музее было совсем немного. Через огромный и холодный вестибюль я прошел, точно вор, осторожно и тихо, временами испуганно озираясь, будто за мной гонятся. Я знал, это глупо, ни ничего не мог с собой поделать; казалось, за мною по пятам следуют тени -- они исчезали, как только я оглядывался. Сердце у меня колотилось, я с трудом заставил себя идти по середине широкой парадной лестницы, а не красться, прижимаясь к стене. Даже не думал, что давний шок заявит о себе с такой силой. Только поднявшись на второй этаж, я остановился. Здесь в двух залах висели старинные ковры. Некоторые мне были даже знакомы по альбомам покойного Людвига Зоммера. Медленно брел я по залам, испытывая странное чувство двойничества, словно я одновременно и мертвый Людвиг Зоммер, который каким-то чудом на час воскрес, и тот безвестный студент-школяр, что некогда ходил по жизни, нося имя и фамилию, прежде принадлежавшие мне. Глазами Зоммера я смотрел на то, чему меня обучал Зоммер, но за увиденным мерещились погубленные мечтания моей юности, сгинувшей среди пожаров и смертоубийств. Так что я прислушивался к обоим, к Людвигу Зоммеру и к себе, мальчишке, -- так слушаешь ветер, донесший из несусветной дали разрозненные отголоски, смутные и полные волшебных грез минувшего, доступного твоей обожженной памяти уже только по частям, фрагментами и отрывками вне последовательной связи, припорхнувшими, как вот сейчас, в этом вакуумном хранилище шедевров, где тебя на короткое время вырывают из беспощадного потока жизни, вырывают без боли, словно сам воздух здесь -- опиум, анестезирующий память, так что даже на раны можно смотреть, не испытывая физических му