Роберт, как поживает Кармен? --Обворожительна и непостижима, как всякая истинная наивность. --Разве бывают женщины, которых можно назвать истинно наивными? Дурочки -- еще туда-сюда, но чтобы наивные? --Наивность всего лишь слово, как и всякое другое. Как глупость или лень. Для меня оно означает некое волшебное царство антилогики, если угодно -- полный кич, по ту сторону всяких ценностей и фактов, царство чистой фантазий, чистой случайности, царство чувств, ни капли честолюбия, полнейшее безразличие ко всему, то есть нечто такое, что мне совершенно чуждо и потому меня очаровывает. Я посмотрел на Хирша с сомнением. --Ты сам-то веришь тому, что говоришь? Он рассмеялся. --Конечно, нет, -- потому меня это и очаровывает. --Ты и Кармен нес подобную ахинею? --Разумеется, нет. Она бы и не поняла ничего. --Ты вот сейчас наговорил кучу всяких слов, -- сказал я. -- Ты что, правда думаешь, что это все так просто? Хирш поднял на меня глаза. --Считаешь, я ничего не смыслю в женщинах? Я покачал головой. --Нет, я так не считаю, хотя вообще-то для героев вполне естественно ничего в них не смыслить. Победители обычно не слишком в этом разбираются, зато побежденные... --Почему, в таком случае, победители считаются победителями? --По той причине, что понимать что-то -- еще не значит победить. Особенно когда дело касается женщин. Это одна из несуразностей жизни. Но и победители, Роберт, тоже не всегда остаются победителями. А простые вещи не стоит без нужды усложнять, жизнь и без того достаточно сложна. Хирш махнул продавцу в белом халате за стойкой драгстора, где мы доедали свои гамбургеры. --Ничего не могу с собой поделать, -- пожаловался он. -- Эти ребята до сих пор напоминают мне врачей, а драгстор -- аптеку. Даже гамбургеры на мой вкус отдают хлороформом. Тебе не кажется? --Нет, -- сказал я. Он усмехнулся. --Что-то мы сегодня наговорили много пустых слов. Ты тоже внес свою лепту. -- Он посмотрел мне в глаза. -- Ты счастлив? --Счастье? -- проговорил я. -- Знать бы, что это такое. Я лично не знаю. И не особенно стремлюсь узнать. По-моему, я бы понятия не имел, куда с ним деваться. Мы вышли на улицу. Мне вдруг почему-то стало страшно за Хирша. Как-то никуда он не вписывался. А меньше всего в свой магазин электротоваров. Он же в своем роде конкистадор. Но куда податься в Нью-Йорке еврею-конкистадору, если военный комиссариат уже отсеял его за непригодностью? Джесси возлежала на тахте в нежно-розовом халате, воплотившем дерзновенную мечту бруклинского портняжки об одеянии китайского мандарина. --Ты как раз вовремя, Людвиг, -- сказала она. -- Завтра меня отправляют на заклание. С красным лицом и горячечным блеском в глазах, Джесси источала натужную, бодряческую жизнерадостность. При этом ее округлая детская мордашка застыла от страха, который она тщетно силилась в себе заглушить. Казалось, страх передался даже волосам -- они буквально встали дыбом вокруг всей головы и торчали на затылке, словно кудряшки перепуганной негритянки. --Брось, Джесси, -- сказал Равич. -- Вечно ты все преувеличиваешь. Заурядное обследование. На всякий случай. --На какой всякий случай? -- встрепенулась Джесси. --На случай заболевания. Мало ли у человека болячек. --На случай какого заболевания? --Да не знаю я, Джесси! Я же не ясновидящий. Для того мы тебя и оперируем. Но я скажу тебе всю правду. --Точно скажешь? --Точно скажу. Джесси дышала мелко и часто. Чувствовалось, что Равичу она не вполне верит. И спрашивает его, наверное, уже в двадцатый раз. --Хорошо, -- сказала она наконец и обратилась ко мне. -- Ну, что ты скажешь про Париж? --Он свободен, Джесси. -- Я правда не знал, что еще сказать. --Все-таки я дожила, -- пробормотала она чуть слышно. Я кивнул. --И до освобождения Берлина доживешь, Джесси. Она помолчала немного. --Ты лучше съешь чего-нибудь, Людвиг. В Париже ты вечно ходил голодный. Там мои двойняшечки кофе приготовили и пирог. Мы сегодня не будем грустить. Все так быстро накатило. Сперва Париж, потом это. И прошлое вдруг совсем рядом. Как будто вчера. Но ты не думай об этом! А скажи, какое хорошее все же было время, несмотря ни на что, особенно по сравнению... -- Она кивнула на тахту и на себя, лежачую. -- Ладно, иди скорее, выпей кофе, Людвиг. Кофе свежий. Вон, Равич уже побежал. -- Она вся подалась ко мне с видом заговорщицы. -- Я ему не верю! -- прошептала она. -- Ни единому слову! --А мне? --И тебе тоже, Людвиг! А теперь иди и поешь! В комнате набралось уже человек десять. И Боссе был здесь -- он сидел у окна, уставившись на улицу. Там было тепло и пасмурно, дождь совсем было надумал моросить с пепельно-белого неба, но потом расхотел. Окна были закрыты, с орехового комода ровно, как большая усталая муха, жужжал вентилятор. Близняшки Даль вошли с кофе, штруделем и сливовым пирогом, пританцовывая, как пара пони. В первый миг я их даже не узнал. Они теперь снова стали блондинками -- в узеньких коротких юбочках и легких, в поперечную полоску, хлопчатобумажных свитерках с коротким рукавом. --Аппетитные чертовки, правда? -- раздался голос у меня за спиной. Я обернулся. Это, конечно же, был Бах, тот самый чудак, который все никак не мог выяснить, какая из близняшек позволит ему безнаказанно щипать себя за зад. --Весьма, -- согласился я, радуясь возможности подумать о чем-то другом. -- Только при мысли о романе с одной из них как-то голова кругом идет, уж больно похожи. --Двойная гарантия! -- В подтверждение своих слов Бах энергично кивал, уверенно оттяпывая ложечкой кусок штруделя на тарелке. -- Одна умрет, можно сразу на второй жениться. Живи и горя не знай! Где еще такое найдешь? --Довольно макабрическое представление о семейном счастье. В последний раз вы помышляли только об одном -- как бы добраться до симпатичных задиков этих двойняшек, не промокнув до нитки под кофейным душем. А теперь уже и жениться надумали. Вы, как я погляжу, тихий идеалист. Бах укоризненно покачал лысиной, которая в ореоле жидкого чернявого пушка сильно смахивала на задницу павиана. Он недоверчиво молчал. --Мне вот даже в голову не пришло, что можно жениться на них по очереди, -- пояснил я. -- А уж о смерти я и подавно не думал. --Разумеется, легкомысленный вы гой! О чем же еще думать, когда любишь? О чем еще, как не о том, что кто-то из двоих рано или поздно умрет и тогда второй останется один! Это исконный страх, только слегка модифицированный. Из первобытного страха смерти любовь выращивает страх за другого, страх за любимого человека. -- Бах слизнул с кончиков пальцев крошки штруделя. -- Это пытка! Так что близнецы тут самый лучший выход. Особенно такие. Близняшки Даль как раз прогарцевали мимо -- Джесси потребовала принести к ее ложу берлинские гравюры. --А слабо жениться на любой, не раздумывая? -- поинтересовался я. -- Их же все равно друг от дружки не отличить, даже, наверное, по характеру. Бывает ведь и такое сходство. Или будете сами с собой жребий бросать? Из-под кустистых бровей Бах взирал на меня сквозь стекла пенсне горестным, озабоченным взглядом. --Смейтесь-смейтесь над старым, бедным, лысым евреем, к тому же еще и безродным, -- сказал он наконец. -- Эти красотки не для меня. Это девочки для Голливуда. --А вы? Вы ведь тоже актер? --Я играю крохотные роли. К несчастью, нацистов, исключительно и только нацистов. С перекрашенными бровями, разумеется, и в парике. Даже чудно: у них в Голливуде нацистов одни евреи играют. Можете себе представить, как себя при этом чувствуешь? Раздвоение -- абсолютное. Слава Богу, нацистов в кино тоже иногда убивают, а то даже не знаю, как бы я это выдерживал. --По-моему, куда хуже, будучи евреем, играть еврея, которого убивают нацисты, разве нет? Бах озадаченно посмотрел на меня. --Об этом я как-то еще не думал, -- сказал он. -- Ну и фантазия у вас! Нет, евреев только звезды играют. Не евреи, разумеется. Безумный мир! Я огляделся. К счастью, составителя кровавого списка сегодня не было. Зато я увидел писателя Франке. Когда к власти пришли нацисты, он выехал из страны вместе с женой-еврейкой, но сам при этом евреем не был. Когда они добрались до Америки, жена его бросила. Полгода Франке прожил в Голливуде. На такой срок киностудии заключали в ту пору контракты с известными писателями-эмигрантами, дабы тем легче было обжиться в чужой стране; подразумевалось, что взамен писатели что-нибудь напишут для киностудий. Почти никто не смог ничего написать. Слишком велика оказалась разница между книгами и киносценариями, да и писатели были слишком стары, чтобы переучиваться. Контрактов с ними не возобновляли, и они становились обузой для благотворительных организаций или частных спонсоров. --Не могу я этот язык выучить! -- жаловался Франке с отчаянием в голосе. -- Просто не могу, и все! Да и какой от этого прок? Говорить и писать -- совершенно разные вещи, как день и ночь. --А по-немецки вы не пишете? -- поинтересовался я. -- На будущее. --Что? -- переспросил он. -- О моей здешней нищете? А зачем? Когда я уезжал из Германии, мне было шестьдесят. Сейчас мне за семьдесят. Старик. Книги мои там запрещены и сожжены. Думаете, кто-то еще помнит меня? --Да, -- сказал я. Франке помотал головой. --Десять лет немцам обрабатывали мозги, и так просто этот яд из голов не вытравишь. Вы видели кинохронику с партийных съездов? Эти десятки тысяч ликующих лиц и орущих глоток? Их ведь никто не заставлял. Я устал, -- признался он вдруг. -- Знаете, чем я зарабатываю на жизнь? Даю уроки немецкого двум американским офицерам. Когда Германию оккупируют, им это пригодится. Мне их прислала жена. Она-то у меня бегло говорит по-русски, по-французски и по-английски. А я ни на каком. Зато мой сын, который с ней остался, уже не говорит по-немецки. -- Он вымученно улыбнулся. -- Хороши граждане мира, да? Я пошел к Джесси попрощаться. Говорить с ней было трудно: она не верила ни врачам, ни мне, ни кому бы то ни было. Лежала, съежившись комочком, только глаза, лихорадочно поблескивая, беспокойно бегали туда-сюда. --Ничего не говори, -- прошептала она. -- Хорошо, что ты пришел, Людвиг. А теперь иди. И запомни: ничего не страшно, пока ты здоров. Это главное, чему я научилась эти дни. Я прошел мимо Боссе. Он по-прежнему сидел у окна, глядя на улицу. Там тем временем все-таки начался дождь. Асфальт почернел и влажно поблескивал. Бесполезно было расспрашивать его о Джесси. Он рассказал бы мне не больше, чем Равич. --Париж освободили, -- сказал я вместо этого. Боссе поднял на меня глаза. --Да, -- сказал он рассеянно. -- А Берлин бомбили. У меня жена в Берлине. Я поставил перед Мойковым бутылку. --Боже мой! -- изумился он. -- Напиток богов! Оригинальная русская! Еще одна бутылка! Откуда у тебя? Уж не из русского ли посольства? --От Марии. Это она тебе прислала -- в подарок к твоему восьмидесятилетию. --Разве сегодня? -- Мойков глянул на газету. -- Может быть. После семидесяти я перестал придавать значение датам. Да и русский календарь отличается от западного. --Мария все подсчитала, -- сказал я. -- Она знает кучу самых неожиданных вещей, зато порой не знает самых простых. Мойков бросил на меня пытливый, с хитринкой, взгляд. Потом расплылся в своей доброй, широкой улыбке. --Русская душа. Хотя сама не русская. Благослови ее Бог. --Она же говорит, что у нее русская бабушка. --Женщины не обязаны говорить правду, Людвиг. Это было бы слишком скучно. Хотя они и не лгут, просто они большие мастерицы приукрашивать. Сейчас вот у многих появились русские бабушки. После войны это быстро кончится. Тогда русские будут уже не союзниками, а просто коммунистами. -- Мойков посмотрел на бутылку. -- Вот и все, что осталось от тоски по родине, -- вздохнул он. -- Не сама страна, в которой ты родился, а только ее национальный напиток. Чего ради, кстати, ваши евреи поднимают такой шум из-за своей тоски по Германии? Им же не привыкать к жизни без родины. Они самые древние эмигранты на свете -- после того как римляне разрушили Иерусалим, они уже две тыщи лет скитаются. --Дольше. Еще с Вавилона. Но как раз поэтому они и тоскуют по родине. Повсюду в мире евреи -- самые неисправимые патриоты. Своей родины у них нет, вот они и ищут ее повсюду, как одержимые. --Неужели так никогда и не угомонятся? --Ну а как иначе? Жить-то им где-нибудь надо. Мойков бережно откупорил бутылку. Пробка была маленькая и какая-то очень уж неказистая. --Евреи всегда были самыми верными патриотами Германии, -- продолжал я. -- Даже бывший кайзер знал это. Мойков с наслаждением понюхал пробку. --И что же -- снова патриотами станут? -- спросил он. --Их не так много осталось, -- ответил я. -- Особенно в Германии. Так что вопрос пока не слишком актуален. --Поубивали? Я кивнул. --Давай лучше поговорим о чем-нибудь другом, Владимир. Как себя чувствует человек в восемьдесят лет? --Тебя это правда интересует? --Да нет. Просто так спросил, от смущения. --Слава Богу! А то я уж начал в тебе разочаровываться. Не стоит бестактными вопросами принуждать человечество к бестактным ответам. Отведаем лучше водки! Но тут на входе послышались характерные припрыгивающие шаги Лахмана. --Господи, этому-то что понадобилось? -- удивился я. -- Он же вроде бы нашел себе кассиршу из кинотеатра, на которую теперь молится. Мойков снова улыбнулся. На сей раз улыбка долго блуждала по его широкому, просторному лицу -- она зародилась в глазах и в глазах замерла. --Жизнь совсем не так проста, Людвиг. Бывает что-то вроде извращенной мстительности. Да и ревность -- это не водопроводный кран, чтобы перекрыть его, когда захочешь. Ковыляя, вошел Лахман. Следом за ним, в кильватере, вплыла блондинка, похожая на укротительницу -- мускулистая, с выпяченным подбородком и черными, толстыми бровями. --Моя невеста! -- гордо представил он. -- Мисс Мак-Крейг. Укротительница кивнула. Лахман тем временем разворачивал что-то, завернутое в красную подарочную бумагу --С юбилеем тебя, Владимир! -- торжественно объявил он. -- При твоей вере трудно подыскать подарок. Это была русская икона -- маленькая, на золотом фоне. Мойков обескураженно смотрел на нее. Лахман, дорогой, -- сказал он как можно мягче. -- Я же атеист. --Болтовня! -- нисколько не смутился Лахман. -- Каждый человек во что-нибудь да верит! Иначе на что бы я жил? К тому же это не Христос и не Богородица. Это святой Владимир. В себя-то ты, надеюсь, пока что веришь, или тоже нет? --В себя как раз меньше всего. --Болтовня! -- повторил Лахман, бросив взгляд в мою сторону. -- Это все философствования нашего дружка Людвига Зоммера. Забудь и не вспоминай! Я смотрел на Лахмана и не узнавал. Столь бодрым тоном вечный плакса и нытик Курт никогда еще не разговаривал на моей памяти; видно, любовь и вправду творит чудеса -- он даже подтянулся и как будто окреп. --Что вам предложить? -- вежливо спросил Мойков, озабоченно покосившись на бутылку. --Кока-колы, -- ответил Лахман к немалому нашему облегчению. --А для дамы? --У вас есть шартрез? -- сквозь мощные челюсти пискнул этот щелкунчик неожиданно тоненьким фальцетом. --Желтый или зеленый? -- невозмутимо уточнил Мойков. --А что, разве бывает желтый? --Здесь -- да. -- Это был любимый напиток Рауля. --Тогда желтого, я такого еще не пробовала. Можно сразу двойной? А то от этих курильщиков в кинозале у меня горло першит. --Хоть всю бутылку, -- великодушно ответил Мойков и наполнил ей рюмку, не забыв налить водки себе и мне. Лахман и мисс Мак-Крейг сидели рядышком, как голубки, смотрели на нас и выжидательно молчали. Все-таки ничего нет глупее полного счастья, подумал я. Особенно когда приходится озарять его вспышками остроумия, пытаясь поддержать что-то вроде разговора. К счастью, в холл как раз сошли Рауль и Джон, и беседа разом оживилась. От неожиданности оба глянули на мисс Мак-Крейг с таким отвращением, будто увидели освежеванного тюленя, но, осознав свою промашку, тут же наперебой стали состязаться друг с другом в изощренной галантности. Минутой позже на лестнице появилась графиня. Ее соколиный взор мгновенно взял на прицел бутылку, и глаза старой дамы тут же увлажнились ностальгической слезой. --Россия! -- прошептала она. -- Великая, изобильная держава! Родина всякой души! Матушка-Русь! --Плакала моя именинная водка, -- прошептал Мойков. --Подмени бутылку, -- посоветовал я. -- Твоя тоже хорошая. Она и не заметит. Мойков ухмыльнулся. --Это графиня-то не заметит? Она отлично помнит любой банкет сорокалетней давности. И особенно, какую там давали водку. --Но ведь твою-то она тоже пьет. --Она и одеколон выпьет, если ничего другого не будет. Но вкус не утратила. Так что сегодня нам уже не вырвать бутылку из ее когтей. Разве что по-быстрому выпить все самим. Хотим мы этого? --Нет, -- твердо ответил я. --Вот и я так думаю. Значит, оставим графине. --Я и эту не особенно хотел. Дай мне лучше твоей. Она мне как-то больше нравится. Мойков одарил меня проницательным взглядом своих широко раскрытых, не мигающих глаз мудрого старого попугая. Я видел: он думает о многих вещах сразу. --Хорошо, -- сказал он наконец. -- Ты у нас настоящий кавалер в самых разных смыслах и направлениях, Людвиг. Благослови тебя Бог. И храни, -- добавил он неожиданно. --От чего? От кого? Заметив, что графиня на него не смотрит, Мойков одним быстрым движением опрокинул в себя полную до краев стопку. Потом, отерев рот тыльной стороной огромной ладони, бережно поставил стопку на стол. --Только от самого себя, -- ответил он. -- От кого же еше? --Останьтесь с нами, господин Зоммер, -- упрашивал меня Рауль. -- У нас импровизированное торжество в честь Владимира. Может, последний его день рожденья, -- добавил он шепотом. -- Кто в наши-то дни живет больше восьмидесяти? --Те, кому восемьдесят один и больше. --Это уже библейский возраст. Вы бы хотели дожить до такой старости? Пережить свои желания, свой голод, свои вожделения? Какая тоска! Хоть сразу вешайся. У меня на этот счет были совсем другие взгляды, но я не стал разъяснять их Раулю. Я торопился уйти. Мария Фиола ждала меня в своей уютной чужой квартире. --Оставайтесь! -- наседал Рауль. -- Не будьте занудой, вы никогда им не были! Может, последний день рожденья у Владимира. Вы ведь тоже его друг! --Мне надо идти, -- сказал я. -- Но я еще вернусь. --Точно? --Точно, Рауль. Внезапно я почувствовал -- меня втягивают во что-то, что смахивало на маленькое предательство. Я не сразу понял, в чем дело, да и глупо было думать о такой ерунде. Мойкова я видел каждый день и прекрасно знал, что на собственный день рожденья ему глубоко наплевать. Тем не менее я сказал: --Я ухожу, Владимир. Но, возможно, еще успею вернуться до того, как вы разойдетесь. --Надеюсь, что не успеешь, Людвиг. Не будь дураком. -- Мойков шутливо ткнул меня в плечо своим огромным кулачищем и подмигнул. --Последние капли твоей настоящей водки утекают, -- вздохнул я. -- В аристократическое горло графини. Она только что разделила остатки с другом Рауля. Недоглядели мы. --Не страшно. У меня еще две бутылки есть. --Настоящей? Мойков кивнул. --Мария Фиола сегодня после обеда принесла. И я их надежно припрятал. -- Заметив мое удивление, он спросил: -- А ты разве не знал? --Откуда же мне это знать, Владимир? --Тоже правильно. Одному Богу известно, откуда она добывает этот райский напиток. В Америке его не купить, я точно знаю. --Наверное, у какого-нибудь русского, это самое простое объяснение. Ты все забываешь, что Америка и Россия союзники. --Или у американского дипломата, который получает ее прямо из России, а может, и из русского посольства в Вашингтоне. --Не исключено, -- согласился я. -- Главное, она у тебя есть. И в надежном укрытии. Какой смысл гадать о происхождении своей собственности? Мойков рассмеялся. --Золотые слова. Слишком мудрые для твоего-то возраста. --Такая уж у меня проклятая жизнь. Все не по годам рано и с лихвой. Я завернул на Пятьдесят седьмую улицу. Променад гомосексуалистов на Второй авеню был в полном разгаре. Тут и там слышались радостные оклики, приветствия, взлетали в грациозных и расточительных жестах руки, и все это было отмечено печатью какого-то ликующего эксгибиционизма: в отличие от нормального променада с нормальными влюбленными парочками, где царит скорее тяга к укромности и секретам, здесь, напротив, наблюдался своеобразный парад беззаботной, едва прикрытой непристойности. Хосе Крузе кинулся ко мне, как к старому знакомому, и повис у меня на руке. --Как насчет коктейля в дружеском кругу, mon cher(41)? Я осторожно высвободил руку. Со всех сторон на меня Уже поглядывали, как на лакомый кусочек. --В другой раз, -- ответил я. -- Спешу в церковь. Там у моей тети отпевание. Хосе так и покатился от хохота. --Неплохо, ей-Богу! Тетя! Ну, вы и шутник! Или, может, вы не знаете, кто такая тетя? --Тетя есть тетя. Эта тетя была старая, вздорная и к тому же негритянка. --Друг мой, тетя -- это старый педераст! Счастливого отпевания! -- И он хлопнул меня по плечу. В тот же миг я увидел, как его палевый пудель Фифи невозмутимо поднимает лапу возле газетного киоска. Киоскер Куновский со своего места не мог видеть Фифи, но у него, вероятно, уже выработалось шестое чувство. Внезапно вскочив, он пулей вылетел из двери, опрокинул по пути стопку журнала "Лайф" и с яростным воплем метнулся за угол в явном намерении дать Фифи пинка. Однако Куновский опоздал. Помахивая хвостиком, Фифи с невиннейшим видом трусил прочь, удалившись от места преступления уже метров на десять. --Опять этот ваш проклятый пудель! -- заорал Куновский на Хосе Крузе. -- Вон, свежий номер "Эсквайра" весь испоганил! Платите! Хосе Крузе недоуменно поднял брови. --Мой пудель? Но у меня нет никакого пуделя. Не понимаю, о чем вы говорите? --Да вон, вон он! Убег стервец! То есть как это у вас нет пуделя? Я вас сто раз видел с этой псиной! --Сто раз? Вполне возможно, но не сегодня. Мой песик болен, он лежит дома. Все еще не оправился от пинка, которым вы его наградили несколько дней назад. По идее, надо бы заявить на вас в полицию. Мой пудель, между прочим, стоит немалых денег, не одну сотню долларов. Между тем вокруг нас уже собралась кучка сочувствовавших Хосе единомышленников. --Надо оповестить общество охраны животных, -- деловито заявил один. -- И потом, с чего вы вообще взяли, что это собака данного господина? Где собака-то? Если бы собака была его, она бы тут, рядом стояла. Фифи как будто и след простыл. --Это был пудель, бежевой масти, -- доказывал Куновский, но уже без прежней уверенности. -- Точь-в-точь такой же масти, как пудель этого господина. Остальные-то все серые, черные, белые или коричневые. --Неужели? -- вступившийся за Хосе и его пуделя незнакомец обернулся, широким жестом указывая на панораму Пятьдесят седьмой улицы. -- Да вы посмотрите как следует! Это был час собачьего моциона. По краям тротуаров, уподобляя улицу аллее сфинксов, в характерных меланхолически-сосредоточенных позах лунатиков-идолопоклонцев застыли псины, справляющие свою нужду. --Вон! -- указывал незнакомец. -- Второй справа -- палевый, и напротив еще один, а потом еще сразу два, вон за тем белым, крупным. Ну, что теперь скажете? И вон еще, из пятьсот восьмидесятого дома как раз двое выскочили! Куновский уже с проклятьями ретировался на рабочее место. --Все вы тут одна шайка, все заодно, -- бормотал он, извлекая из ведра с водой мокрую тряпку, чтобы вытереть испорченный номер "Эсквайра" и поместить его среди удешевленных изданий как якобы подмоченный дождем. Хосе Крузе проводил меня до самого подъезда Марии Фиолы, где за дверью его уже как ни в чем не бывало ждал Фифи. --Это не пес, а гений, -- гордо пояснил хозяин. -- Когда он что-нибудь такое натворит, точно знает: мы с ним больше не знакомы. И подворотнями, закоулками прибегает домой сам. Так что Куновский может подкарауливать его хоть до скончания века. И даже если он в полицию заявит, Фифи будет наверху, дома: дверь-то у меня всегда открыта. У нас от людей секретов нету. Он снова захохотал, колыхнув телесами, напоследок еще разок хлопнул меня по плечу и только после этого отпустил восвояси. Я поднимался в лифте на этаж Марии Фиолы. После встречи с Крузе остался какой-то неприятный осадок. В принципе я ничего не имею против гомосексуалистов, но сказать, чтобы я был так уж "за", тоже нельзя. Я знаю, конечно, многие титаны духа были гомосексуалистами, но сомневаюсь, чтобы они так же кичливо демонстрировали Это всем и каждому. Крузе почти испортил мне радостное Предвкушение встречи с Марией, на миг мне показалось, что его пошловатые, дешевые остроты испачкают даже ее. Имя хозяина на двери квартиры, в которой сейчас обосновалась Мария, тоже не улучшило мне настроения, ведь с ее слов я знал, что он из той же братии педиков. Знал я и то, что манекенщицы по-своему жалуют гомосексуалистов, поскольку в их обществе избавлены от грубых мужских приставаний. "Так ли уж избавлены?" -- думал я, нажимая на кнопку звонка. Ведь мне случалось слышать и об универсалах, способных работать на два фронта. Все еще дожидаясь у двери, я даже головой помотал, словно силясь стряхнуть прилипшую к волосам паутину. "Значит, это не только Крузе мне не дает покоя, -- подумал я. -- Что-то есть еще. А может, я просто не привык звонить в двери, за которыми меня ждет нечто вроде тихого семейного счастья?" Мария Фиола, приоткрыв дверь, смотрела на меня в щелочку. --Ты опять в ванной? -- спросил я. --Да. Профессия такая. Сегодня у нас были съемки в фабричном цехе. Эти фотографы чего только не придумают! Сегодня им, видите ли, понадобились клубы пыли! Входи! Я сейчас. Водка в холодильнике. Она пошлепала обратно в ванную, оставив дверь открытой. --День рожденья Владимира отмечали? --Только начали, -- сказал я. -- Графиня при виде твоей водки впала в ностальгический экстаз. Когда я уходил, она своим дребезжащим голоском запевала русские песни. Мария открыла слив ванны. Вода зажурчала, и Мария рассмеялась. --Тебе хотелось остаться? -- спросила она. --Нет, Мария, -- ответил я и сразу почувствовал, что это неправда. Но в тот же момент, поскольку как раз это и мешало мне всю дорогу, все мгновенно улетучилось, так что мой ответ перестал быть неправдой. Голая, еще мокрая, Мария вышла из ванной --Мы еще вполне можем туда успеть, -- сказала она, испытующе глядя в мою сторону. -- Не хочу, чтобы ради меня ты лишал себя чего-то, чего ты себя лишать не хочешь. Я расхохотался. --Какая высокопарная фраза! И надеюсь, Мария, что вполне лицемерная. --Не вполне, -- возразила она. -- И уж вовсе не в том смысле, какой ты в нее вкладываешь. --Мойков осчастливлен твоей водкой, -- сообщил я._ Правда, одну бутылку уже выпила графиня. Но остальные он успел припрятать. У Лахмана новая любовь -- кассирша из кинотеатра, она пьет шартрез. Мария все еще смотрела на меня. --По-моему, тебе все-таки хочется пойти. --Чтобы лицезреть Лахмана на вершине любовного счастья? В еврейских сетованиях на жизнь он хотя бы изобретателен, но в счастье скучен до безобразия. Наверное, как и все мы? Я не сразу ответил. --Впрочем, кому это мешает? -- сказал я наконец. -- Разве что другим. Или кому-то, для кого внимание окружающих важнее всего на свете. Мария усмехнулась. --Значит, живому манекену вроде меня. Я поднял на нее глаза. --Ты не манекен. --Нет? А кто же я? --Что за дурацкий вопрос! Если б я знал... Я осекся. Она снова усмехнулась. --Если б ты знал, то и любви был бы конец, верно? --Не знаю. Ты считаешь, когда что-то незнакомое, что есть в каждом человеке, становится понятным и близким, то интерес угасает? --Ну, не совсем так, по-медицински. Но в этом роде. --Опять-таки не знаю. Может, наоборот, после этого как раз и наступает то, что называется счастьем. Мария Фиола медленно прошлась по комнате. --Думаешь, мы на это еще способны? --А почему нет? Ты разве нет? --Не знаю. По-моему, нет. Что-то есть такое, что мы утратили. В поколении наших родителей оно еще было. Правда, у моих-то родителей нет. Что-то такое из прошлого столетия, когда еще верили в Бога. Я встал и обнял ее. В первое мгновение мне почудилось, что она дрожит. Потом я ощутил тепло ее кожи. --А по-моему, когда люди говорят вот такие глупости они очень близки к счастью, -- пробормотал я уткнувшись ей в волосы. --Ты правда так думаешь? --Да, Мария. Мы слишком рано изведали одиночество на все вкусы, чтобы верить в счастье, чтобы не знать, что человеку ничего не остается, кроме горя. Зато мы научились считать счастьем тысячу самых разных вещей -- например, счастье выжить, или счастье избежать пыток, спастись от преследования, счастье просто быть. Но после всего этого разве не проще возникнуть легкому, летучему счастью -- по сравнению с прежними временами, когда в цене было только тяжеловесное, солидное, длительное счастье, которое так редко выпадает, потому что основано на буржуазных иллюзиях? Почему бы нам не оставить все как есть? И как вообще, черт возьми, мы втянулись в этот идиотский разговор? Мария рассмеялась и оттолкнула меня от себя. --Понятия не имею. Водки хочешь? --Там от мойковского самогона что-нибудь осталось? Она посмотрела на меня. --Только от него и осталось. Остальную водку я послала ему ко дню рожденья. --И он, и графиня были очень счастливы. --А ты? --Я тоже, Мария. А в чем дело? --Я не хотела отсылать эту водку обратно, -- сказала она. -- Как-то уж слишком это все торжественно. Не исключаю, что он еще пришлет. Но ты ведь не хочешь? Я рассмеялся. --Как ни странно, нет. Хотя несколько дней назад мне было все равно. А теперь что-то изменилось. Как ты думаешь, может, я ревную? --Я бы не возражала. Мария ворочалась во сне. За окном между небоскребами полыхали дальние зарницы. Всполохи бесшумных молний призраками метались по комнате. --Бедный Владимир, -- вдруг пробормотала она. -- Он такой старый, смерть совсем близко. Неужели он все время об этом помнит? Какой ужас! Как можно смеяться и радоваться чему-то, когда знаешь, что очень скоро тебя не будет на свете? --Наверное, это и знаешь, и не знаешь, -- сказал я. -- Я видел людей, приговоренных к смерти, так они и за три дня до казни были счастливы, что не попали в число тех, кого прикончат сегодня. У них еще оставалось двое суток жизни. По-моему, волю к жизни истребить тяжелее, чем саму жизнь. Я знал человека, который накануне казни обыграл в шахматы своего постоянного партнера, которому до этого неизменно проигрывал. И был рад до полусмерти. Знавал я и таких, кого уже увели, чтобы прикончить выстрелом в затылок, а потом приводили обратно, потому что у палача был насморк, он чихал и не мог как следует прицелиться. Так вот, одни из них плакали, потому что придется умирать еще раз, а другие радовались, что им дарован еще день жизни. На пороге смерти происходят странные вещи, Мария, о которых человек ничего не знает, пока сам их не испытает. --А Мойкову случалось такое испытывать? --Не знаю. По-моему, да. В наше время такое случалось со многими. --И с тобой? --Нет, -- ответил я. -- Не совсем. Но я был рядом. Это был совсем не худший вариант. Пожалуй, едва ли не самый комфортабельный. Марию передернуло. Казалось, озноб пробежал по ее коже, как рябь по воде. --Бедный Людвиг, -- пробормотала она, все еще в полусне. -- А это можно когда-нибудь забыть? --Есть разные виды забвения, -- ответил я, наблюдая, как высверки бесшумных молний проносятся над молодым телом Марии, словно взмахи призрачной косы, скользя по ней, но оставляя невредимой. -- Как и разные виды счастья. Только не надо путать одно с другим. Она потянулась и стала еще глубже погружаться в таинственные чертоги сна, под сводами которых, вскоре позабыв и меня, она останется наедине с неведомыми картинами своих сновидений. --Хорошо, что ты не пытаешься меня воспитывать, -- прошептала она с закрытыми глазами. В белесых вспышках молний я разглядел, какие длинные и удивительно нежные у нее ресницы -- они подрагивали, словно крылья черных бабочек, усевшихся ей на глаза. -- Все норовили меня воспитывать, -- пробормотала она уже совсем сквозь сон. -- Только ты -- нет. --Я -- нет, Мария, -- сказал я. -- Я и не буду. Она кивнула и плотнее вжалась в подушку. Дыхание ее изменилось. Оно стало ровнее и глубже. Она ускользает от меня, думал я. Теперь вот Мария уже и не помнит обо мне; я для нее только тепло дыхания и что-то живое, к чему можно прильнуть, но еще несколько мгновений спустя от меня не останется и этого. И тогда все, что в ней сознание и иллюзия, повлечется по потокам бессознательного уже без меня, восторженно ужасаясь диковинным всполохам снов, словно мертвенным зигзагам молний за окном, и она, уже совсем не тот человек, которого я знал днем, чужая мне, будет в зареве полярных сияний совсем иных полюсов и во власти прихотей совсем иных, нездешних сил, открытая любым тяготениям, свободная от оков морали и запретов собственного "я". Как далеко ее уже унесло от минувшего часа, когда мы верили бурям нашей крови и, казалось, сливались воедино в счастливом и горьком самообмане самой тесной близости, какая бывает между людьми, под просторным небом детства, когда еще мнилось, что счастье -- это статуя, а не облачко, переменчивое и способное улетучиться в любой миг. Тихие, на грани бездыханности вскрики, руки, сжавшие друг друга, будто навсегда, вожделение, именующее себя любовью и прячущее где-то в своих потаенных глубинах бессознательный, животный эгоизм и жажду смертоубийства, неистовое оцепенение последнего мига, когда все мысли улетают прочь, и ты только порыв, только соитие, и познав другого, не помнишь ни его, ни себя, но упиваешься обманчивой надеждой, что теперь вы одно целое, что теперь вы отдались друг другу, хотя на самом деле именно в этот миг вы чужды друг другу как никогда и самому себе чужды не меньше, -- а потом сладкая истома, блаженная вера обретения себя в другом, мимолетное волшебство иллюзии, небо, полное звезд, которые, впрочем, уже медленно меркнут, впуская в душу тусклый свет буден или непроглядную темень мрачных дум. "Блаженная спящая душа, меня не помнящая, -- думал я, -- прекрасный фрагмент бытия, с которого первая же тень дремоты стирает мое имя начисто и без следа, как можешь ты бояться стать мне слишком родной и слишком близкой только потому, что страшишься разлуки? Разве не ускользаешь ты от меня каждую ночь, и я даже не знаю, где ты пребывала и что тебя коснулось, когда ты наутро снова раскрываешь глаза? Ты считаешь меня цыганом, неугомонным кочевником, тогда как я всего лишь ускользнувший от своей судьбы обыватель, нахлебавшийся лиха и взваливший на себя непосильную орестейскую ношу кровной мести, -- а настоящая цыганка как раз ты, в вечных поисках собственной тени и в погоне за собственным "я". Милое, неприкаянное создание, способное устыдиться даже того, что не умеет готовить! И не учись никогда! Кухарок на свете достаточно. Их куда больше, чем убийц, даже в Германии". Откуда-то сбоку из-за стены донесся приглушенный лай. Должно быть, это Фифи. Не иначе, Хосе Крузе привел на ночь очередного приятного гостя. Я блаженно вытянулся возле Марии, стараясь не потревожить ее. Она тем не менее что-то почувствовала. --Джон, -- пробормотала она, не просыпаясь. XVIII --Мы, антиквары и торговцы искусством, живем за счет одного примитивного и неистребимого свойства человеческой натуры, -- со вкусом разглагольствовал Реджинальд Блэк. -- За счет стремления человека к собственности. Свойства поистине удивительного, ибо ведь каждый знает, что рано или поздно умрет и ничего с собой туда забрать не сможет. И удивительного вдвойне, поскольку каждый знает, что музеи просто ломятся от замечательных картин, картин такого качества, какие на рынке встречается крайне редко. Кстати, вы побывали в музее Метрополитен? Я кивнул. --Даже два раза. --Вам бы надо каждую неделю ходить туда, чем резаться в шахматы с этим русским самогонщиком в ваших гробовых номерах. "Вавилонскую башню" видели? А толедский ландшафт Эль Греко? Все вывешено на всеобщее обозрение, даром. -- Реджинальд Блэк отхлебнул коньяку (самого хорошего, для клиентов, которые покупают больше, чем на двадцать тысяч долларов) и погрузился в грезы. -- Это же бесценные шедевры. Страшно подумать, сколько на них можно заработать... --Это в вас тоже говорит человеческое стремление к собственности? -- ввернул я. --Нет, -- ответил он с укором в голосе и отвел руку с бутылкой, из которой совсем уже было собрался подлить мне коньяка. -- Это моя, унаследованная от предков, страсть торговца, та самая, которая пребывает в вечном споре с моей любовью к искусству и, к сожалению, то и дело берет верх. И все равно я не пойму -- почему люди не идут в музеи, чтобы там без забот, без хлопот любоваться гениальными творениями, а предпочитают вместо этого за огромные деньги приобрести несколько не вполне даже законченных Дега и повесить их у себя в квартире, чтобы потом без конца трястись от страха перед ворами, перед бестолковыми горничными, которые тычут куда ни попадя рукоятью швабры, или гостями, способными загасить сигарету обо что придется? В любом музее картины гораздо лучше, чем у так называемых коллекционеров. Я рассмеялся. --Да вы просто заклятый враг всех антикваров. Вас послушать -- и люди перестанут покупать картины. Вы бескорыстный Дон-Кихот от антикварной торговли. Блэк польщенно улыбнулся и, смилостившись, снова взялся за бутылку. --Сейчас столько разговоров о социализме, -- продолжал он. -- А между тем все самое прекрасное в мире и так открыто для каждого. Музеи, библиотеки, да и музыка, вон какие замечательные концерты по радио, Тосканини со всеми концертами и симфониями Бетховена каждую неделю в музыкальном часе. Не было в истории эпохи, более благоприятной для комфортабельного сибаритского существования, чем нынешняя. Вы только взгляните на мою коллекцию альбомов по искусству! Когда есть такое, да еще музеи, зачем вообще держать картины дома? Нет, честное слово, иногда хочется просто забросить профессию и жить вольной птицей! --Почему же вы этого не сделаете? -- поинтересовался я, на всякий случай хватаясь за рюмку, которую он успел мне налить. Блэк вздохнул. --Это все двойственность моей натуры. Я не мог не залюбоваться этим благодетелем человечества. Он обладал поистине изумительным свойством свято верить во все, что говорит в данную минуту. Однако на самом деле он ни единой секунды и ни единому слову своем; при этом не верил, что и спасало Блэка от репутации хвастливого болтуна и даже напротив -- придавало его облику блеск ироничной элегантности. Сам того не зная и не же лая признавать, он был актером и всю жизнь актерствовал, --Позавчера мне позвонил старый Дюрант-второй, -- продолжил Блэк. -- У этого человека двадцать миллионов долларов, и он хочет купить маленького Ренуара. При этом у него рак в последней стадии, о чем он прекрасно знает. Врачи дают ему всего лишь несколько дней жизни