ерно тикали возле кровати. Кофейное пятно на полу чернело, как потек запекшейся крови. Я очень тихо встал и прикрыл пятно газетой. Потом вернулся. Мария зашевелилась. --Где ты был? -- пробормотала она. --С тобой, -- ответил я, не очень понимая, о чем она спрашивает. --Чего от тебя хотел Мартин? --Ничего особенного. Как, кстати, его по имени величать? --Рой. Зачем тебе? --Я думал, его зовут Джон. --Нет, Рой. Джона уже нет. Он погиб на войне. Год назад. Зачем тебе? --Так просто, Мария. Спи. --Ты останешься? --Конечно, Мария. Она блаженно вытянулась и тут же снова заснула. XIX --Сегодня к нам придут супруги Ласки, -- объявил мне Реджинальд Блэк. -- Это мои старые клиенты, они покупают рисунки и акварели великих мастеров. Для них важно не столько качество работ, сколько громкое имя автора. Типичные коллекционеры ради престижа. Не знаю, действительно ли они хотят что-нибудь купить сегодня. Но мы это сразу же увидим. Если госпожа Ласки придет в своих изумрудах, значит, они пришли только посмотреть, чем мы располагаем. Зато если она явится без драгоценностей, тогда дело серьезней. Госпожа Ласки считает сей подход признаком особой утонченности. Каждому антиквару в Нью-Йорке известна эта ее причуда, и все над ней смеются. --А господин Ласки? --Он боготворит свою супругу и позволяет ей себя тиранить. В отместку он тиранит весь штат своей фирмы по оптовой продаже брюк на Второй авеню. --Кого вы имеете в виду, говоря о коллекционерах ради престижа? -- спросил я. --Людей, рвущихся к высокому общественному положению, но еще не достаточно уверенных в себе. Нуворишей -- тех, у кого новые деньги, а не старое унаследованное богатство. Мы тут выступаем в качестве посредников. Для начала втолковываем новоявленному миллионеру, что к элите он будет причислен только в том случае, если начнет коллекционировать искусство. Тогда его картины попадут в каталоги выставок, а вместе с ними и его фамилия. Примитивно до крайности, но действует безотказно. Получается, что он в одном ряду с Меллонами, Рокфеллерами и прочими великими коллекционерами. -- Реджинальд Блэк ухмыльнулся. -- Просто диву даешься, до чего жадно все эти акулы заглатывают столь нехитрую приманку. Верно, потому, что какая-то доля правды тут есть. А еще вернее -- потому, что их подзуживают жены. --Какой коньяк вы намерены им предложить? --Вообще никакого. Ласки не пьет. Во всяком случае, когда совершает сделки. Жена пьет только вечером, перед ужином. Мартини. Но коктейлей мы не подаем. Так низко мы еще не пали. Ликер еще куда ни шло. А вот коктейли -- нет. В конце концов, у нас тут не бар, где по случаю можно и картину прикупить. Мне вообще все это давно опротивело. Где настоящие коллекционеры, где тонкие ценители Довоенных времен? -- Реджинальд Блэк сделал пренебрежительное движение рукой, словно отбрасывая что-то. -- Каждая война влечет за собой перетряску капиталов. Старые состояния распадаются, новые возникают. И новые богачи хотят как можно скорее стать старыми богачами. -- Блэк осекся. -- Но, по-моему, я вам когда-то уже говорил подобное? --Сегодня еще нет, -- поддел я этого благодетеля всего человечества, а миллионеров в особенности. --Склероз, -- огорченно буркнул Блэк и потер ладонью лоб. --Этого можете не бояться, -- утешил я его. -- Просто вы берете пример с наших великих политиков. Эти твердят одно и то же до тех пор, пока сами не поверят в свои речи. О Черчилле вон рассказывают, что он свои речи начинает произносить с самого утра, еще в ванной. Потом повторяет за завтраком перед женой. И так далее, день за днем, покуда не отработает все до последнего слова. К моменту официального произнесения слушатели знают его речь почти наизусть. Самая скучная на свете вещь -- быть замужем за политиком. --Самая скучная на свете вещь -- это самому быть скучным, -- поправил меня Реджинальд. --В чем, в чем, но уж в этом вас действительно нельзя упрекнуть, господин Блэк. К тому же вы свято верите в непререкаемость ваших слов -- не всегда, а только в практически нужные моменты. Блэк рассмеялся. --Хочу показать вам кое-что из того, что никогда не будет скучным. Доставили вчера вечером. Из освобожденного Парижа. Первая голубка Ноя -- после потопа и с оливковой веточкой в клюве. Он принес из спальни небольшую картину. Это был Мане. Цветок пиона в стакане воды -- казалось бы, что особенного? Он поставил картину на мольберт. --Ну как? -- спросил Блэк. --Чудо! -- сказал я. -- Это самый прекрасный голубь мира, какого я видел в жизни. Все-таки есть Бог на свете! Коллекционер живописи Геринг не успел добраться до этого сокровища. --Нет. Зато Реджинальд Блэк успел. Берите ее с собой на ваш наблюдательный пост и наслаждайтесь. Молитесь на нее. Пусть она изменит вашу жизнь. Начните снова верить в Бога. --Вы не хотите показывать ее Ласки? --Ни за что на свете! -- воскликнул Реджинальд Блэк. -- Это картина для моей частной коллекции. Она никогда не пойдет на продажу! Никогда! Я посмотрел на него с тенью сомнения. Знаю я его частную коллекцию. Вовсе она не такая уж непродажная, как он утверждает. Чем дольше картина висит в его спальне, тем продажнее она становится. У Реджинальда Блэка было сердце истинного художника. Прошлый успех никогда не радовал его долго, ему снова и снова нужно было доказывать самому себе свое мастерство. Очередными продажами. В доме было три коллекции: общая семейная, потом коллекция госпожи Блэк и, наконец, личное собрание самого Реджинальда. И все три отнюдь не были неприкосновенны, даже коллекция Реджинальда. --Никогда! -- повторил он снова. -- Могу поклясться! Клянусь вам жизнью... --Ваших нерожденных детей, -- докончил я. Реджинальд Блэк слегка опешил. --И это я вам уже говорил? Я кивнул. --Да, господин Блэк. Но в самый подходящий момент. При покупателе. Это был замечательный экспромт. --Старею, -- сокрушенно вздохнул Блэк. Потом обернулся ко мне в порыве внезапной щедрости. -- А почему бы вам ее не купить? Вам я отдам по закупочной цене. --Господин Блэк, вы не стареете, -- заметил я. -- Старые люди не позволяют себе таких грубых шуток. У меня нет денег. Вы же прекрасно знаете, сколько я зарабатываю. --А если бы могли -- купили бы? На мгновение у меня даже дыхание перехватило. --В ту же секунду, -- ответил я. --Чтобы сохранить у себя? Я покачал головой. --Чтобы перепродать. Блэк смотрел на меня с нескрываемым разочарованием. --Уж от вас-то я этого не ожидал, господин Зоммер. --Я тоже, -- ответил я. -- К несчастью, мне в жизни надо еще много всего наладить, прежде чем я смогу собирать картины. Блэк кивнул. --Я и сам не знаю, почему вас об этом спросил, -- признался он немного погодя. -- Не стоило этого делать. Такие вопросы только напрасно будоражат и ни к чему не ведут. Верно? --Да, -- согласился я. -- Еще как верно. --И все равно возьмите с собой этого Мане на ваш наблюдательный пост. В нем больше Парижа, чем в дюжине фотоальбомов. "Да, ты будоражишь меня, -- думал я, ставя маленькую картину маслом на стул у себя в каморке, возле окна, из которого открывался вид на мосты Нью-Йорка. -- Ты будоражишь уже одной только мыслью о возможном возвращении, которую необдуманные слова Реджинальда Блэка пробудили во мне, как удар молотка по клавишам расстроенного пианино". Еще месяц назад все было ясно -- моя цель, мои права, моя месть, мрак безвинности, орестейские хитросплетения вины и цепкая хватка эриний, охранявших мои воспоминания. Но как-то почти незаметно ко всему этому добавилось что-то еще, явно лишнее, ненужное, от чего, однако, уже невозможно было избавиться, что-то, связанное с Парижем, надеждой, покоем, причем совсем не тем кровавым, беспросветным покоем отмщения, который я только и мог вообразить себе прежде. Надо что-то любить, иначе мы пропадем, так, кажется, Блэк говорил. Но разве мы еще способны на это? Любить не от отчаяния, а просто и всем сердцем, со всею полнотой самоотдачи? Кто любит, тот не пропащий человек, даже если его любовь обернулась утратой; что-то все равно останется -- образ, отражение, пусть даже омраченные обидой или ненавистью, -- останется негатив любви. Но разве мы еще способны на это? Я смотрел на узенький натюрморт с цветком и думал о совете Реджинальда Блэка. Человек непременно должен что-то переживать, так он меня наставлял, иначе он уже не человек, а живой труп. А искусство -- самый надежный повод для переживаний. Оно не переменится, не разочарует, не сбежит. Разумеется, любить можно и самого себя, добавил он, многозначительно покосившись в мою сторону, и в конце концов, кому неведомо это чувство? Но в одиночку это довольно скучное занятие, а вот на пару с произведением искусства в качестве близнеца твоей души -- совсем другое дело. Неважно, какого искусства -- живописи, музыки, литературы. Я встал и выглянул в окно, окунув взгляд в теплый желтый свет солнечного сентябрьского дня. Сколько мыслей -- и все из-за чьей-то одной необдуманной фразы! Я подставил лицо ласковым лучам осеннего солнца. Как там говорилось в восьмом параграфе "Ланского катехизиса": "Живи настоящим и думай только о нем; будущее само о себе позаботится". Я раскрыл каталог Сислея. Картина, которую Реджинальд Блэк собирался предложить Ласки, разумеется, находилась в основной части каталога, но, составляя экспликацию, я обнаружил эту работу и в каталоге парижского аукциона. Там она красовалась даже на обложке. Четверть часа спустя раздался звонок. Материалы я с собой, разумеется, брать не стал -- это выглядело бы суетливой поспешностью, не достойной нашей солидной репутации. Я спустился вниз, выслушал указания Реджинальда Блэка, потом поднялся к себе, выждал минут пять и только после этого снова отправился вниз, уже с каталогами. Госпожа Ласки была импозантной дамой. Сегодня на ней были изумруды. Значит, на продажу рассчитывать не стоило. Я разложил перед гостями каталоги, один за другим. Глаза Блэка вспыхнули от удовольствия, когда он увидел каталог с картиной на обложке. Он с гордостью показал его госпоже Ласки. Та притворно зевнула. --Аукционный каталог, -- пренебрежительно бросил ее супруг. Я уже наперед знал, чего ждать дальше. Ласки были типичные клиенты-ворчуны, готовые опорочить что угодно, лишь бы сбить цену. --Унесите каталоги, -- распорядился Блэк. -- И Сислея тоже. И позвоните господину Дюрану-второму. Ласки ухмыльнулся. --Чтобы показать Сислея ему? Какой дешевый трюк, господин Блэк! --Вовсе не для этого, господин Ласки, -- холодно возразил ему Блэк. -- Мы тут не на овощном базаре. Господин Дюран-второй хочет, чтобы ему привезли показать Ренуара, которого он намерен приобрести. Изумруды госпожи Ласки слегка колыхнулись. Это были замечательные камни глубокого, темно-зеленого тона. --А мы этого Ренуара уже видели? -- как бы между прочим спросил Ласки. --Нет, -- отрезал Блэк. -- Я его отсылаю Дюрану-второму. Он намерен его купить, так что право просмотра за ним. Мы принципиально не показываем картин, которые уже проданы другому клиенту или заказаны им к просмотру. С Сислеем, конечно, будет иначе. Теперь, когда вы от него отказались, он свободен. Я восхищался хладнокровием Блэка. Он не предпринял ни малейшей попытки всучить клиентам Сислея. И меня не стал представлять в качестве бывшего эксперта из Лувра. Он сменил тему, заговорил о войне, о политике Франции, а меня отослал восвояси. Десять минут спустя он снова вызвал меня звонком. Ласки уже ушли. --Продали? -- спросил я, спустившись вниз. От Реджинальда я готов был ждать и не таких чудес. Он покачал головой. --Эти люди, как кислая капуста к сосискам, -- сказал он. -- Их надо подогревать дважды. И это при том, что Сислей ведь действительно хорош. Приходится принуждать людей к их собственному счастью. Тоска! Я поставил маленького Мане на мольберт. Глаза Блэка снова загорелись. --Ну что, молились на нее? --Просто думал, на что только человек не горазд -- и в добре, и в зле. --Что да, то да. Но зло явно перевешивает, особенно в наши дни. Зато добро долговечнее. Зло умирает вместе со злодеем, а добро продолжает светить в веках. Я даже не сразу понял, что в этой сентенции меня не устраивает. "Не умирает зло вместе со злодеем! -- мысленно возразил я. -- Зато злодей очень часто умирает безнаказанным. Почти всегда. Недаром простейшее чувство справедливости возвело в обычай долг кровной мести". --Это правда, насчет Дюрана-второго? -- спросил я через силу. --Правда. Старик только дурачит врачей. Вот увидите, он еще их переживет. Эта такая продувная бестия... --Вы не хотите сами туда сходить? Блэк усмехнулся. --Для меня вся борьба позади. Атак старик только снова начнет торговаться. Так что уж идите вы. Цену я вам назвал, вот и стойте на ней насмерть. Не уступайте ни в коем случае. Скажите, что права не имеете. Оставьте ему картину, если попросит. Вот тогда уже я сам зайду через несколько дней и потребую картину назад. Картины, чтоб вы знали, на редкость дельные агенты. Они находят путь к сердцам даже самых твердокаменных покупателей. Они красноречивей самого искусного продавца. Клиент незаметно привыкает к ним и уже ни за что не хочет отдавать. И выкладывает полную цену. Я запаковал картину и на такси отправился к Дюрану-второму. Он жил в двух верхних этажах дома на Парк-авеню. Внизу помещался антиквариат китайского искусства. Там в витрине красовались танцовщицы эпохи Тан -- милые, грациозные глиняные фигурки, больше тысячи лет тому назад захороненные в могиле вместе с их умершим владельцем. Созвучные драме жизни и смерти, что разыгрывалась в верхних этажах того же здания, они, казалось, стояли здесь не случайно. Словно ждали неизбежного финала. Как и чарующий портрет мадам Анрио у меня под рукой. Квартира Дюрана-второго производила впечатление какой-то странной покинутости. И обставлена была без того музейного роскошества, что жилище Купера; тем более странным и неуместным казалось возникавшее здесь чувство пустоты и безлюдья. Это чувство почти всегда испытываешь в музеях, даже когда там полно посетителей. Здесь же с первых шагов возникало впечатление, что хозяин уже умер, -- хотя он и продолжал цепляться за жизнь в тех двух комнатах, до которых сузилась сфера его обитания, но в остальных помещениях дома жилого духа уже не ощущалось Мне пришлось подождать. На стенах салона висело несколько Буденов(42) и один Сезанн. Мебель -- Людовик Пятнадцатый, средней руки; ковры новые и довольно-таки безвкусные. Ко мне вышла экономка и хотела было забрать у меня картину. --Я должен передать ее из рук в руки, -- сказал я. -- Так распорядился господин Блэк. --Тогда вам придется еще немного подождать. У господина Дюрана-второго сейчас врач. Я кивнул и, пока суд да дело, принялся распаковывать мадам Анрио. Ее удивительная улыбка тотчас же заполнила и оживила собой безжизненное пространство комнаты. Снова появилась экономка. --Девушка косит, -- безапелляционно заявила она, бросив быстрый взгляд на портрет. Я с изумлением уставился на картину. --У нее чуть раскосые глаза, -- возразил я. -- Во Франции это считается признаком особо изысканной красоты. --Вот как? И ради этого господин Дюран гонит от себя врача! Чтобы взглянуть на такое?! Чудно. И правая щека кривая. Да и дурацкая повязка на шее тоже набок сползла. --На фотографии ничего такого, конечно, не бывает, -- кротко согласился я. У меня не было ни малейшего желания проходить вместе с Ренуаром предварительную цензуру у кухарки. --Так и я о том же! К чему весь этот хлам! Вот и племянники господина Дюрана тоже так думают. "Ага, -- подумал я. -- Наследнички!" Я вошел в очень просторную комнату с огромным окном и чуть не попятился. Приподнявшись на кровати, на меня взирал живой скелет. Все вокруг провоняло дезинфекцией. Но, купаясь в лучах ласкового сентябрьского солнца, со стен отовсюду смотрели картины -- танцовщицы Дега и портреты Ренуара, полотна, полные жизни и жизнерадостности, их было много, слишком много даже для такого большого помещения, и сгруппированы они были так, чтобы любое можно было видеть с кровати. Казалось, будто этот скелет своими костлявыми ручищами был готов сгрести вокруг своего ложа все, что есть красивого и легкого в жизни, и уже не отпускать до последнего вздоха. Дребезжащий, хриплый, но неожиданно сильный старческий голос прокаркал: --Поставьте картину на стул, вот здесь, возле кровати. Я поставил картину на стул и остался ждать. Обтянутый кожей череп принялся ощупывать хрупкую мадам Анрио жадным, почти непристойным взглядом. Неестественно огромные, чуть навыкате глаза, казалось, присосались к картине, словно пиявки, и готовы были высосать ее всю. Я тем временем изучал сонм картин, которые, словно диковинные бабочки бытия, впорхнули в комнату и уселись вокруг на стенах, пока не пришел к выводу, что Дюран-второй, очевидно, перетаскивал их сюда по мере того, как вынужден был одно за другим оставлять все прочие помещения своей квартиры. Теперь вокруг него остались только самые радостные картины, вероятно, его любимицы, и он цеплялся за них с тем же остервенением, с каким цеплялся за жизнь. --Сколько? -- спросил этот полумертвец некоторое время спустя. --Двадцать тысяч, -- ответил я. Он прокаркал: --На самом деле -- сколько? --Двадцать тысяч, -- повторил я. Я смотрел на большие бурые пятна, покрывавшие этот голый череп, и на огромные зубы, неестественно белые, блестящие, безупречно ровные и искусственные. Они напомнили мне лошадиную улыбку моего адвоката на острове Эллис. --Вот мерзавец, -- прокряхтел Дюран-второй. -- Двенадцать. --Я не имею права торговаться, господин Дюран, -- вежливо сказал я. -- У меня нет на это полномочий. --Вдвойне мерзавец! -- Дюран снова уставился на картину. -- Я не очень хорошо ее вижу. Тут темно. В комнате было ослепительно светло. Солнце теплой полосой легло на ту часть стены, где висели три пастели Дега. Я переставил стул на эту солнечную дорожку. --Так слишком далеко! -- закаркал Дюран-второй. -- Возьмите лампу. Возле окна я обнаружил высокий, почти в человеческий рост, торшер с поворачивающейся лампой, которую я и навел на картину. Целенаправленный, узкий пучок света нашел нежное лицо молодой женщины и высветил его полностью. Дюран с жадностью в него вперился. --Господин Дюран, -- сказал я. -- У вас пастели Дега на солнечной стороне висят. Прямой свет вреден для пастелей. Дюран не позволил отвлекать себя по пустякам. Лишь некоторое время спустя он соизволил повернуть ко мне голову и смерить меня взглядом, словно я был назойливым насекомым. --Молодой человек, -- сказал он довольно спокойно. -- Я это прекрасно знаю. И мне это все равно. На мой век этих пастелей хватит. Мне глубоко наплевать, в каком виде эти вещи достанутся моим проклятым наследникам, обесцененными или нет. Я прямо слышу, как они там шастают по нижнему этажу и все подсчитывают, подсчитывают. У-у, банда! Умирать нелегко. Вам, молодой человек, это известно? --Да, -- ответил я. -- Мне это известно. --Вот как? Он снова обратил взор к прелестной мадам Анрио. --Почему вы ее не покупаете? -- спросил я наконец. --Только за двенадцать тысяч, -- почти без промедления ответил Дюран -- И ни цента больше! Он уставился на меня своими горящими совиными гляделками. Я передернул плечами. Не поворачивался у меня язык сказать ему, что я по этому поводу думаю, как ни хотелось мне вернуться к Блэку с заключенной сделкой. --Это было бы против моей чести, -- добавил он внезапно. Я не стал ему отвечать. Слишком далеко это бы нас завело. --Оставьте картину у меня, -- прокаркал Дюран-второй. -- Я дам о себе знать. --Хорошо, господин Дюран. На какой-то миг мне вдруг показалось странным называть господином человека, который истлевал заживо и пропах смертью насквозь, невзирая на все туалетные воды и дезинфицирующие порошки. Но постепенно меркнущее сознание и каждая клеточка разлагающегося тела продолжали истово бороться за жизнь. Я покинул комнату больного. На пороге меня задержала экономка. --Господин Дюран велел угостить вас рюмочкой коньяку. Такое с ним редко бывает. Не иначе, вы ему понравились. Подождите минутку. По правде говоря, оставаться мне вовсе не хотелось, но любопытно было узнать, какой коньяк пьет Дюран-второй. Экономка уже шла ко мне с подносом. --Ну что, купил господин Дюран? -- спросила она как бы между прочим. Я удивленно глянул на нее. "Ей-то что за дело?" -- пронеслось у меня в голове. --Нет, -- сказал я наконец. --Слава Богу! Ну к чему ему сейчас все это старье? Вот и племянница его, барышня Дюран, то же самое все время твердит! Почему-то я сразу хорошо представил себе эту племянницу: костлявая выжига, которая ждет не дождется наследства, как, вероятно, и экономка, которая в каждой новой покупке, должно быть, видит посягательство на отказанный ей куш. Я пригубил коньяк и тотчас же его отставил. Это было самое дешевое пойло из всех, какие мне доводилось пробовать в жизни. --Господин Дюран тоже пьет этот коньяк? -- вежливо поинтересовался я. --Господин Дюран вообще не пьет. Врачи запретили. А что? Бедняга Дюран, подумал я. Заложник фурий, которые отравляют ему жизнь и даже напитки. --По правде говоря, мне тоже пить нельзя, -- сказал я. --Этот коньяк господин Дюран сам заказывал еще в прошлом году. Тем хуже для него, подумал я. --А почему господин Дюран не в больнице? -- полюбопытствовал я. Экономка вздохнула. --Не хочет! Все никак не может расстаться со своим хламом. Врач живет у нас, в нижнем этаже. В больнице-то все куда проще. Я поднялся. --Врач тоже пьет этот бесподобный коньяк? -- спросил я. --Нет. Он виски пьет. Шотландское. Язык -- вот главная преграда, -- рассуждал Георг Камп. В заляпанном белом комбинезоне он сидел в магазинчике Роберта Хирша. Дело было после работы. Вид Камп имел вполне довольный. -- Вот уже больше десяти лет прошло, как в Германии сожгли мои книги, -- продолжил он. -- По-английски я писать не могу. Кое-кому удалось научиться. Артур Кестлер, Вики Баум(43). Другие устроились в кино, там стиль не так важен. А я не смог. Камп был в Германии известным писателем. Сейчас ему перевалило за пятьдесят пять. --Поэтому я стал маляром, затем маляром-декоратором в квартирах, а сегодня отмечаю очередное повышение, теперь я вроде бригадира. Приглашаю вас на кофе с пирожными. По такому случаю Роберт Хирш любезно предоставил мне свой магазин. Через десять минут все доставят. Приглашены все. Явно довольный собой, Камп с гордостью оглядел присутствующих. --Совсем больше не пишешь? -- спросил я. -- По вечерам, после работы? --Пробовал. Но к вечеру я слишком устаю. В первые два года я пытался писать. Чуть не умер с голоду и ничего, кроме комплексов неполноценности, не нажил. Декоратором я в десять раз больше зарабатываю. --У тебя богатые перспективы, -- заметил Хирш. -- Гитлер тоже маляром начинал. Камп презрительно отмахнулся. --Он в маляры попал как несостоявшийся живописец. А я уже член профсоюза. Постоянный. --Так и останешься теперь декоратором? -- спросил я. --Еще не решил. Когда время придет, тогда и буду думать. Сейчас главное не растратить остаток сил на графоманство. Может, когда-нибудь потом я и опишу приключения декоратора в Нью-Йорке, если другого сюжета не найду. Хирш рассмеялся. --Храни тебя Бог, Камп, -- сказал он. -- Ты и вправду обрел здесь себя. --А что в этом плохого? -- удивленно спросил Камп. -- Или, может, вы считаете, мне надо было прийти в моем коричневом костюме? -- Он замер, уставившись в окно витрины, за которым стояла Кармен. -- Я бы мог... -- Он снова умолк и продолжал глазеть на Кармен. --Поздно, Георг, -- сказал Роберт Хирш. -- Кофе уже поставлен. Ради такого случая я проверяю в работе лучшую свою электрокофеварку. В магазин вошла Кармен. Следом за ней с большой картонной коробкой впорхнула женщина-чижик. Это была Катарина Елинек, жена профессора, оставшегося в Австрии. Катарина была еврейкой, профессор Елинек -- нет. Он отправил ее за границу и подал на развод. За ней уже дважды приходили и только чудом не арестовали; тогда он дал ей денег, чтобы хватило на первое время, и велел уезжать, а сам остался. Так, через Швейцарию и Францию, она незадолго до войны добралась до Нью-Йорка, маленькая, измученная, почти без средств к существованию, но с неистребимой волей к жизни. Сначала работала служанкой, потом, когда обнаружился ее незаурядный талант к выпечке тортов и пирожных, кто-то оборудовал у себя на заднем дворе маленькую квартирку для Катарины, где она и пекла. С хозяином квартирки ей пришлось спать, как потом и с другими мужчинами, которые ей помогали. Она никогда и никому не жаловалась. Катарина знала жизнь и понимала, что даром ничего не получишь. Ей и в Вене пришлось переспать с нацистским боссом, который устроил ей заграничный паспорт. Она решила, что будет при этом думать о муже и ничего страшного тогда не случится. На самом же деле, она вообще ни о чем не смогла думать. Едва этот потный тип прикоснулся к ней, Катарина стала как кукла, как автомат. Она перестала быть собой. Все в ней заледенело, и она воспринимала происходящее как бы со стороны. В сознании холодно и ясно зафиксировалась только одна цель -- паспорт. Сама она уже не была женой профессора Елинека, хорошенькой и чуть сентиментальной женщиной двадцати восьми лет, -- она была просто кем-то, кому во что бы то ни стало надо получить паспорт. Паспорт заслонил собой грех, отвращение, мораль -- это все были вещи из иного, забытого мира. Ей нужен паспорт, иначе его добыть невозможно, все, баста. Сквозь грязь этого мира Катарина шла как сомнамбула -- и грязь не приставала к ней. Позже, когда ее маленькая пекарня стала пользоваться успехом и кто-то сделал ей предложение, Катарина поначалу вообще не поняла, о чем речь. Она была как замурованная. Истово копила деньги, хотя, казалось, даже не знает, ради чего -- настолько она отгородилась от всего в жизни. При этом оставалась неизменно любезной, приветливой, кроткой и по-птичьи неприкаянной. Она пекла лучшие штрудели во всем Нью-Йорке. После ее маковых рулетов и штруделей -- с сыром, с вишнями, творожного, яблочного -- даже Джессины пироги и торты казалась жалким дилетантством. --Это Катарина Елинек, -- представил Георг Камп. -- Прошу вас, входите и порадуйте нас вашими шедеврами. Хирш опустил жалюзи на окнах витрины. --От греха подальше, -- пояснил он. -- Иначе уже через десять минут здесь будет полиция. Госпожа Елинек вежливо и молча распаковывала свои изделия. --Люблю сладости, -- признался Камп, обращаясь к Кармен. -- Особенно творожный штрудель! Кармен очнулась от своей блаженной летаргии. --Я тоже, -- сказала она. -- И чтобы сливок побольше! --Ну в точности как я! -- просиял Камп, не в силах оторваться от созерцания ее завораживающей, обманчивой красоты. -- И кофе с молоком! Кармен просияла в ответ. --Это писатель Георг Камп, Кармен, -- сказал я. -- Единственный жизнерадостный эмигрант из всех, кого я знаю. Раньше он писал ужасно грустные, меланхолические романы. А теперь расписывает мир яркими красками. Кармен потянулась за куском вишневого штруделя. --Но это же великолепно! -- проворковала она. -- Жизнерадостный эмигрант! -- И, окинув Кампа оценивающим взглядом, протянула божественную руку за куском макового рулета. Госпожа Елинек тем временем уже распаковала чашки, тарелочки и приборы. --За посудой я зайду завтра, -- сказала она. --Да оставайтесь с нами! -- воскликнул Камп. -- Вместе отпразднуем освобождение от духовности. --Я не могу. Мне надо идти. --Но госпожа Елинек! Какие такие у вас неотложные дела? Рабочий день кончился. Отдохните с нами! Камп схватил ее за руку и попытался втянуть обратно в комнату. Внезапно она вся затряслась. --Пожалуйста, оставьте меня! Мне надо идти. Сейчас же! Простите меня. Мне нужно... Камп смотрел на нее, ничего не понимая. --Да что случилось-то? Мы ведь не прокаженные... --Позвольте мне уйти! -- Госпожа Елинек побледнела и дрожала все сильней. --Позвольте ей уйти, господин Камп, -- спокойно попросила Кармен своим глубоким, грудным голосом. Он немедленно отпустил Катарину. Госпожа Елинек неловко изобразила прощальный жест и выскользнула за дверь. Камп смотрел ей вслед. --Не иначе, приступ эмигрантского бешенства. Все мы время от времени начинаем сходить с ума. Медленно, будто трагическая актриса, Кармен покачала головой. --Она сегодня получила телеграмму. Из Берна. Ее муж умер. В Вене. --Старик Елинек? -- спросил Камп. -- Тот самый, который ее выставил? Кармен кивнула. --Все это время она ради него копила деньги. Хотела вернуться. --Вернуться? После всего, что случилось? С ней здесь и с ним там? --Да, хотела. Думала, тогда они зачеркнут все прошлое и начнут жизнь сначала. --Глупость какая! Хирш посмотрел на Кемпа. --Не говори так, Георг. Разве ты сам не хочешь начать с начала? --Откуда мне знать? Живу как живется. --Это обычная прекраснодушная иллюзия всех эмигрантов. Все позабыть и начать сначала. --По-моему, ей радоваться надо, что этот Елинек концы отдал. Для нее же лучше. Не придется бросать свою теплую пекарню ради этого типа, который выкинул ее на улицу, словно кошку, и опять служить ему вечной рабыней. --Люди не всегда горюют только о хорошем, -- задумчиво сказал Хирш. Камп растерянно оглядел присутствующих. --Черт возьми, -- сказал он. -- Мы ведь так хотели повеселиться сегодня. Вошел Равич. --Как дела у Джесси? -- спросил я. --Сегодня утром ее отвезли домой. Она еще недоверчивей, чем прежде. Чем лучше идет заживление, тем недоверчивее она становится. --Лучше? -- спросил я. -- Действительно лучше? Вид у Равича был усталый. --Что значит "лучше"? -- бросил он. -- Замедлить приближение смерти -- это все, что в наших силах. Абсолютно бессмысленное занятие, как глянешь в газеты. Молодые здоровые парни гибнут тысячами, а мы тут стараемся продлить жизнь нескольким больным старикам. Коньяка у вас не найдется? --Ром, -- ответил я. -- Как в Париже. --А это кто такой? -- спросил Равич, указывая на Кампа. --Последний жизнерадостный эмигрант. Но и ему оптимизм нелегко дается. Равич выпил свой ром залпом. Потом посмотрел в окно. --Сумеречный час, -- сказал он. -- Crepuscule(44). Час теней, когда человек остается один на один со своим жалким "я" или тем, что от него осталось. Час, когда умирают больные. --Что-то ты уж больно печален, Равич. Случилось что-нибудь? --Я не печален. Подавлен. Пациент умер прямо на столе. Казалось бы, пора уже привыкнуть. Так нет. Сходи к Джесси. Нужно ее поддержать. Постарайся ее рассмешить. На что тебе сдались эти сладкоежки? --А тебе? --Я зашел за Робертом Хиршем. Хотим пойти в бистро поужинать. Как в Париже. Это Георг Камп, который писатель? Я кивнул. --Последний оптимист. Отважный и наивный чудак. --Отвага! -- хмыкнул Равич. -- Я готов заснуть на много лет, лишь бы проснуться и никогда больше не слышать этого слова. Одно из самых испохабленных слов на свете. Прояви-ка вот отвагу и сходи к Джесси. Наври ей с три короба. Развесели ее. Это и будет отвага. --А врать ей обязательно? -- спросил я. Равич кивнул. --Давай куда-нибудь сходим, -- сказал я Марии. -- Куда-нибудь, где будет весело, беззаботно и непритязательно. А то я оброс печалью и смертями, как вековое дерево мхом. Премия от Реджинальда Блэка все еще при мне. Давай сходим в "Вуазан" поужинать. Мария устремила на меня невеселый взгляд. --Я сегодня ночью уезжаю, -- сказала она. -- В Беверли-Хиллз. Съемки и показ одежды в Калифорнии. --Когда? --В полночь. На несколько дней. У тебя хандра? Я покачал головой. Она втянула меня в квартиру. --Зайди в дом, -- сказала она. -- Ну что ты стал в дверях? Или ты сразу же хочешь уйти? Как же мало я тебя знаю! Я прошел за ней в сумрак комнаты, слабо освещенный только окнами небоскребов, как полотно кубистов. Неподвижный, очень бледный полумесяц повис в проплешине блеклого неба. --А может, все-таки сходим в "Вуазан"? -- спросил я. -- Чтобы сменить обстановку? Она внимательно посмотрела на меня. --Случилось что-нибудь? -- спросила Мария. --Да нет. Просто какое-то вдруг чувство ужасной беспомощности. Бывает иногда. Все этот бесцветный час теней. Пройдет, когда будет светло. Мария щелкнула выключателем. --Да будет свет! -- сказала она, и в голосе ее прозвучали вызов и страх одновременно. Она стояла меж двух чемоданов, на одном из которых лежало несколько шляпок. Второй чемодан был еще раскрыт. При этом сама Мария, если не считать туфель на шпильках, была совершенно голая. --Я могу быстро собраться, -- сказала она. -- Но если мы хотим в "Вуазан", мне надо немножко поработать над собой. --Зачем? --Что за вопрос! Сразу видно, что ты не часто имел дело с манекенщицами. -- Она уже устраивалась перед зеркалом. -- Водка в холодильнике, -- деловито сообщила она. -- Мойковская. Я не ответил. Я понял, что в ту же секунду перестал для нее существовать. Едва только ее руки взялись за кисточки, словно пальцы хирурга за скальпель, это высвеченное ярким светом лицо в зеркале разом стало чужим и незнакомым, будто ожившая маска. С величайшим тщанием, будто и впрямь шла сложнейшая операция, прорисовывались линии, проверялась пудра, наводились тени, и все это сосредоточенно, молча, словно Мария превратилась в охотницу, покрывающую себя боевой раскраской. Мне часто случалось видеть женщин перед зеркалом, но все они не любили, когда я за ними наблюдал. Мария, напротив, чувствовала себя совершенно непринужденно--с такой же непринужденностью она расхаживала нагишом и по квартире. Тут не только в профессии дело, подумал я, тут, скорее, еще и уверенность в своей красоте. К тому же Мария настолько привыкла к частой смене платьев на людях, что нагота, вероятно, стала для нее чем-то вроде неотъемлемой приметы частого существования. Я чувствовал, как вид этой молодой женщины перед зеркалом постепенно захватывает меня целиком. Она была полностью поглощена собой, этим тесным мирком в ореоле света, своим лицом, своим "я", которое вдруг перестало быть только ее индивидуальностью, а выказало в себе исконные черты рода, носительницы жизни, но не праматери, а скорее только хранительницы чего-то, что против ее воли черными омутами прошлого глядело сейчас из зеркала и властно требовало воплощения и передачи. В ее сосредоточенности было что-то отсутствующее и почти враждебное, в эти мгновения она вернулась к чему-то, что она потом сразу же забудет снова, -- к первоистокам, лежащим далеко по ту сторону сознания, к сумрачным глубинам первоначал. Но вот Мария медленно обернулась, отложив свои кисточки и помазки. Казалось, она возвращается с интимного свидания с самою собой; наконец она заметила меня и даже узнала. --Я готова, -- сказала она. -- Ты тоже? Я кивнул. --Я тоже, Мария. Она рассмеялась и подошла ко мне. --Еще не раздумал прокутить свои деньги? --Сейчас меньше, чем когда-либо. Но уже совсем по другой причине. Я чувствовал ее тепло, нежность ее кожи. От нее веяло ароматом кедра, уютом и неизведанностью дальних стран. --Сколько же на свете бесполезных вещей, -- сказала она. -- В тебе их полным-полно. Откуда? --Сам не знаю. --Почему бы тебе их не забыть? Как просто жилось бы людям, если бы не проклятье памяти. Я усмехнулся. --Вообще-то я кое-что забываю, только все время не то, что нужно. --И сейчас тоже? --Сейчас нет, Мария. --Тогда давай лучше останемся. У меня тоже хандра, но более понятная. Мне грустно уезжать. С какой стати нам идти в ресторан? Что праздновать? --Ты права, Мария. Извини. --В холодильнике у нас татарские бифштексы, черепаховый суп, салат, фрукты. А также пиво и водка. Разве мало? --Вполне достаточно, Мария. --На аэродром можешь меня не провожать. Не люблю сцены прощания. Просто уйду, как будто я скоро вернусь. А ты оставайся здесь. --Я тут не останусь. Отправлюсь к себе в гостиницу "Мираж", как только ты уедешь. Секунду она помолчала. --Как знаешь, -- сказала она затем. -- Мне было бы приятней, если бы ты пожил тут. А то ты такой далекий, когда уходишь. Я обнял ее. Все вдруг стало легко, просто и правильно. --Выключи свет, -- попросил я. --А ты есть не хочешь? Я выключил свет сам. --Нет, -- сказал я и понес ее к кровати. Когда снова началось время, мы долго лежали друг подле друга в молчании. Мария слабо пошевельнулась в полусне. --Ты никогда не говорил мне, что любишь меня, -- пробормотала она безразличным тоном, словно имела в виду не меня, а кого-то другого. --Я тебя обожаю, -- ответил я не сразу, стараясь не прерывать блаженство глубокого вздоха. -- Я обожаю тебя, Мария. Она прильнула щекой к моему плечу. --Это другое, -- прошептала она. -- Совсем другое, любимый. Я не ответил. Мои глаза следили за стрелками светящегося циферблата круглых часов на ночном столике. В голове все плыло, и я думал о многих вещах сразу. --Тебе надо отправляться, Мария, -- сказал я. -- Пора! Вдруг я увидел, что она беззвучно плачет. --Ненавижу прощания, -- сказала она. -- Мне уже столько раз приходилось прощаться. И всегда раньше срока. Тебе тоже? --У меня в жизни, пожалуй, кроме прощаний и не было почти ничего. Но сейчас это не прощание. Ты ведь скоро вернешься. --Все на свете прощание, -- сказала она. Я проводил ее до угла Второй авеню. Вечерний променад гомосексуалистов был в полном разгаре. Хосе махнул нам, Фифи залаял. --Вон такси, -- сказала Мария. Я погрузил ее чемоданы в багажник. Она поцеловала меня и уселась в машину. В темном нутре автомобиля она выглядела какой-то маленькой и совсем потерянной. Я провожал ее глазами, пока такси не скрылось из виду. "Странно, -- подумал я. -- Ведь это только на пару дней". Но страх -- а вдруг навсегда, а вдруг это в последний раз? -- остался еще с Европы. XX Реджинальд Блэк потрясал газетой. --Умер! -- воскликнул он. -- Ушел подлец! --Кто? --Дюран-второй, кто же еще... Я перевел дух. Ненавижу траурные известия. Слишком много их было на моем веку. --Ах, он, -- сказал я. -- Ну, это можно было предвидеть. Старый человек, рак. --Предвидеть? Что значит "предвидеть"? Старый человек, рак и неоплаченный Ренуар в придачу! --А ведь верно! -- ужаснулся я. --Еще позавчера я звонил ему. Он мне заявил, что, вероятнее всего, картину купит. И на тебе! Надул-таки нас! --Надул? --Конечно! Даже дважды надул. Во-первых, он не заплатил, а во-вторых, картина теперь числится в наследственном имуществе и считается конфискованной государством, пока не урегулированы все наследственные претензии. Это может тянуться годами. Так что портрет для нас, считайте, пропал, пока не улажены все дела по наследству. --За это время он только поднимется в цене, -- мрачно пошутил я. Это был аргумент, которым Блэк козырял почти при каждой сделке, выставляя себя чуть ли не благодетелем человечества. --Сейчас не время для шуток, господин Зоммер! Надо действовать. И притом быстро! Пойдете со мной. Вы даже представить се