она. -- Пока нет, -- сказал он. -- Тебе нравится? -- Страшно. -- Хорошо, тогда поедем в другой ресторан. С цыганским хором. И Монмартр и Монпарнас, хотя и с некоторым опозданием, все еще переживали послевоенный угар. Пестрые логова кабаре и ночных ресторанов были окутаны дымом. Казалось, они находятся под водой. Все, что здесь происходило, было бесконечным повторением одного и того же. Без Лилиан Клерфэ отчаянно скучал бы. Но для нее все это было ново, она видела не то, что есть на самом деле, и не то, что видели другие, а то, что хотела увидеть. В ее глазах подозрительные кабаки превращались в огненный вихрь, а оркестры, гонявшиеся за чаевыми, -- в сказочные капеллы. Залы, битком набитые наемными танцорами, нуворишами, вульгарными и глупыми бабами -- всеми теми, кто не шел домой потому, что не знал, как убить время, или же потому, что рассчитывал на легкое приключение или на какую-нибудь сделку, становились в ее глазах искрящимся водоворотом; ведь она так хотела, ведь она пришла сюда ради этого. Вот что отличает ее от тех, кто толчется здесь, -- думал Клерфэ. -- Все они стремятся либо к приключениям, либо к бизнесу, либо к тому, чтобы заполнить шумом джазов пустоту в себе. Она же гонится за жизнью, только за жизнью, она как безумная охотится за ней, словно жизнь -- это белый олень или сказочный единорог. Она так отдается погоне, что ее азарт заражает других. Она не знает ни удержу, ни оглядки. С ней чувствуешь себя то старым и потрепанным, то совершеннейшим ребенком. И тогда из глубин забытых лет вдруг выплывают чьи-то лица, воскресают былые мечты и тени старых грез, а потом внезапно, подобно вспышке молнии в сумерках, появляется давно забытое ощущение неповторимости жизни. Цыгане с внимательными бархатными глазами ходили вокруг стола, угодливо согнувшись, и пели. Лилиан была захвачена их пением. Все в их песнях кажется ей настоящим, -- думал Клерфэ. -- Перед нею степь, она слышит одинокий стон в ночи, ощущает одиночество и видит первый костер, у которого человек искал защиты; даже самую избитую, затасканную и сентиментальную песню она воспринимает как гимн человечности, в каждой такой песне ей слышатся и скорбь, и желание удержать неудержимое, и невозможность этого. Лидия Морелли по-своему права -- все это можно назвать провинциальным, но будь я проклят, если как раз из-за этого не следует молиться на Лилиан. -- Кажется, я выпил слишком много, -- сказал он. -- Что ты называешь слишком много? -- Когда теряешь ощущение собственного . -- Раз так, я всегда хочу пить слишком много. Я не люблю своего . Не ничто не пугает, -- думал Клерфэ. -- Кабак кажется ей символом самой жизни, а любая банальная фраза звучит для нее так же чарующе и умно, как она, наверное, звучала, когда ее произнесли впервые. Это просто невыносимо. Она знает, что должна умереть, и свыклась с этой мыслью, как люди свыкаются с морфием, эта мысль преображает для нее весь мир, она не знает страха, ее не пугают ни пошлость, ни кощунство. Почему же я, черт возы ми, ощущаю что-то вроде ужаса, вместо того чтобы, не задумываясь, ринуться в водоворот? -- Я боготворю тебя, -- сказал он. -- Не говори это слишком часто, -- ответила она. -- Боготворить можно только издали. -- Но не тебя. -- Тогда говори об этом все время, -- сказала она. -- Мне это необходимо, как вода и вино. Клерфэ рассмеялся. -- А ведь правы мы оба; впрочем, кому до этого дело? Куда мы пойдем? -- В отель. Я хочу переехать. Клерфэ решил ничему не удивляться. -- Хорошо, тогда поедем укладываться, -- сказал он. -- Я уже уложила вещи. -- Куда ты хочешь переехать? -- В какой-нибудь другой отель. Уже две ночи подряд как раз в это время мне звонит какая-то женщина. Эта женщина говорит, чтобы я убиралась отсюда, потому что здесь мне не место. И многое другое в том же духе. Клерфэ посмотрел на Лилиан. -- Почему ты не скажешь портье, чтобы он не соединял тебя с ней? -- Я говорила, но она все равно ухитряется прорваться. Вчера она заявила ему, что она моя мать. Она говорит с акцентом. Эта женщина не француженка. Лидия Морелли, -- подумал Клерфэ. -- Почему ты ничего не сказала мне? -- Зачем? А что, в ице нет свободных номеров? -- Конечно, есть. -- Вот и хорошо. Дядя Гастон упадет в обморок, когда услышит, где я живу. x x x Вещи Лилиан не были уложены. Клерфэ одолжил у портье огромный сундук (его оставил в отеле какой-то удравший немецкий майор) и уложил туда новые платья Лилиан. Лилиан в это время сидела на кровати и смеялась. -- Мне грустно уезжать отсюда, -- сказала она. -- Я ведь все здесь очень полюбила. Но я люблю, ни о чем не жалея. Ты понимаешь? Клерфэ поднял голову. -- Боюсь, что да. Тебе ни с чем не жаль расставаться. Лилиан опять рассмеялась. Она сидела на кровати, вытянув ноги. В руке она держала рюмку вина. -- Теперь все уже не важно. Раз я ушла из санатория, значит, я могу уйти отовсюду. Так она уйдет и от меня, -- подумал Клерфэ, -- с той же легкостью, с какой люди меняют гостиницы. -- Смотри, вот шпага немецкого майора, -- сказал он. -- В панике он, видимо, совсем забыл о ней. Для немецкого офицера это весьма предосудительный поступок. Я оставлю шпагу в сундуке. А знаешь, ты ведь пьяна, но тебе это очень идет. К счастью, я уже два дня назад заказал для тебя номер в ице. А то нам было бы довольно трудно пройти мимо портье. Лилиан схватила шпагу и, не вставая с места, салютовала ею. -- Ты мне очень нравишься. Почему я никогда не зову тебя по имени? -- Меня никто не зовет по имени. -- Тогда я тем более должна звать. -- Готово, -- сказал Клерфэ. -- Ты хочешь взять с собой шпагу? -- Оставь ее здесь. Сунув в карман ключ, Клерфэ подал Лилиан пальто. -- Я не очень похудела? -- спросила она. -- Нет, по-моему ты прибавила кило два. -- Теперь это самое главное, -- пробормотала она. Чемоданы уложили в такси, которое поехало за ними. -- Моя комната в ице выходит на Вандомскую площадь? -- спросила Лилиан. -- Да. Она выходит на немецкую сторону. Во время воины там жили немцы. А в номерах, выходящих на улицу Камбон, жили люди, которые не принадлежали к высшей расе. Вот какие тонкости тогда соблюдались. -- А где жил ты? -- Одно время я сидел в лагере для военнопленных. А мой брат жил тогда в номерах, выходящих на Вандомскую площадь. Мы эльзасцы. Отец брата был немец, а мой -- француз. -- И твой брат не мог освободить тебя? Клерфэ рассмеялся. -- Он бы с удовольствием отправил меня куда-нибудь подальше. Хоть к черту на рога. Посмотри на небо. Уже светает. Слышишь, как поют птицы? В городах их можно услышать только в такое время. Лишь просидев всю ночь в ресторане и возвращаясь на рассвете домой, любители природы могут насладиться пением дроздов. Они свернули на Вандомскую площадь. В это раннее утро просторная серая площадь казалась очень тихой; несмотря на облака, все было залито яркожелтым светом. -- Когда видишь, какие замечательные здания люди строили в старину, невольно думаешь, что они были счастливее нас, -- сказала Лилиан. -- Как по-твоему? -- По-моему, нет, -- ответил Клерфэ. У подъезда отеля он остановил машину. -- Я сейчас счастлив, -- сказал он. -- И мне нет дела до того, знаем ли мы, что такое счастье, или нет. Да, я счастлив в это мгновение, счастлив, что внимаю тишине на этой площади с тобой вдвоем. А когда ты выспишься, мы поедем в Сицилию. Там я буду участвовать в гонках под названием арга Флорио. В Сицилии весна была в разгаре. На несколько часов в день шоссе, на котором должны были происходить гонки арга Флорио (сто восемь километров и почти тысяча четыреста виражей), закрывали -- там шли тренировки. Но и в остальное время гонщики, хоть и на малых скоростях, объезжали дистанцию, запоминая повороты, спуски, подъемы и особенности дороги. Поэтому от зари до зари белое шоссе и вся эта светлая местность содрогались от гула мощных моторов. Напарником Клерфэ был Альфредо Торриани, двадцатичетырехлетний итальянец. Оба почти весь день пропадали на трассе. По вечерам они возвращались домой, загоревшие, умирая от голода и жажды. Клерфэ запретил Лилиан присутствовать на тренировочных пробегах. Он не хотел, чтобы она уподобилась женам и возлюбленным гонщиков, которые, стараясь помочь чем только могли, с секундомерами и бумажками в руках торчали весь день на заправочных пунктах, в боксах, построенных автомобильными фирмами для мелкого ремонта, для заправки машин и замены покрышек. Клерфэ познакомил Лилиан со своим другом, у которого была вилла на берегу моря; там Клерфэ ее и поселил. Друга Клерфэ звали Левалли, он был собственником флотилии, занимавшейся ловлей тунцов. Клерфэ вполне обдуманно остановил свой выбор на нем. Левалли считал себя эстетом; он был лысый и толстый и по натуре отнюдь не донжуан. Целыми днями Лилиан лежала у моря или в саду, который окружал виллу Левалли. В этом запущенном романтическом саду на каждом шагу встречались мраморные статуи, как в стихотворениях Эйхендорфа. Лилиан не испытывала желания видеть Клерфэ, но ей нравился приглушенный гул моторов, который проникал повсюду, даже в тихие апельсиновые рощи. Его приносил к Лилиан ветер вместе с густым ароматом цветущих деревьев, и гул этот, напоминавший сверхсовременный ритм, отбиваемый барабанами джунглей, сливался с шумом прибоя. То была странная музыка, но Лилиан казалось, что она слышит голос Клерфэ. Весь день, незримый, он чудился ей, и она отдавалась звуку его голоса, так же как отдавалась горячему небу и белому сиянию моря. Клерфэ всегда, где бы она ни находилась, был с ней -- спала ли она под пиниями в тени статуй богов, читала ли на скамейке Петрарку или споведь святого Августина, любовалась ли морем, не думая ни о чем, или сидела на террасе в тот таинственный час, когда спускаются сумерки и итальянки говорят: elicissima notte *, -- в тот час, когда по воле неведомого божества в каждом слове чудится вопрос. Далекий гул, заполнявший громом барабанов и небо и вечер, слышался постоянно, и кровь Лилиан тихо струилась и пульсировала ему в унисон. То была любовь без слов. А вечером являлся Клерфэ, сопровождаемый гулом. Когда его машина приближалась к вилле, гул переходил в громоподобный рев. -- Эти современные кондотьеры подобны античным богам, -- сказал Левалли, обращаясь к Лилиан. -- О их приближении нас оповещают громы и молнии, словно они сыновья Юпитера. -- Почему вы их не любите? -- Я вообще не люблю автомобилей. Уж очень их шум напоминает мне гул бомбардировщиков во время войны. И не в меру чувствительный толстяк поставил пластинку с фортепьянным концертом Шопена. Лилиан задумчиво посмотрела на него. Странно, -- подумала она, -- как односторонен человек; он признает только собственный опыт и только ту опасность, которая угрожает ему лично. Неужели этот эстет и знаток искусств никогда не задумывался над тем, что чувствуют тунцы, которых уничтожает его флотилия? x x x Через несколько дней Левалли устроил у себя большой праздник. Он пригласил человек сто из Сицилии и Южной Италии. Горели свечи и лампионы; ночь была звездной и теплой, и громадное, гладкое, как зеркало, море казалось специально созданным для того, чтобы в него смотрелась огромная красная луна, повисшая на горизонте, словно шар, посланный с другой планеты. Лилиан была восхищена. -- Вам нравится? -- спросил ее Левалли. -- Это все, о чем я мечтала. -- Все? -- Почти все. Четыре года я грезила о таком празднике, замурованная в горах, за снежными стенами. Все здесь -- полная противоположность снегу, горам... -- Я очень рад, -- сказал Левалли. -- Я теперь так редко устраиваю праздники. -- Почему? Боитесь, что они станут привычными? -- Не потому. Праздники... как бы это получше выразиться... наводят на меня грусть. Устраивая их, всегда хочешь что-нибудь забыть... но забыть не удается. -- Я ничего не хочу забыть. -- Неужели? -- вежливо спросил Левалли. -- Теперь уже нет, -- ответила Лилиан. Левалли улыбнулся. -- Говорят, что в древности на этом месте стояла римская вилла, где часто устраивались пышные пиры; при свете факелов и сверкании огнедышащей Этны на них веселились прекрасные римлянки. Не думаете ли вы, что древние римляне были ближе к разрешению загадки? -- Какой загадки? -- Зачем мы живем. -- А разве мы живем? -- Возможно, и нет, раз сами спрашиваем. Простите, что я завел об этом разговор, но мы, итальянцы, меланхолики, хотя выглядим совсем иначе, -- и все же мы меланхолики. -- Таковы люди, -- сказала Лилиан. -- Даже дураки -- и те не всегда веселы. Услышав, что приближается машина Клерфэ, она улыбнулась. -- Говорят, -- продолжал Левалли, -- что последняя владелица этой виллы с наступлением утра приказывала умерщвлять своих любовников. Эта римлянка была романтической особой и не могла примириться с разочарованием, которое наступало после ночи, полной иллюзий. -- До чего сложно! -- воскликнула Лилиан. -- Неужели она не могла просто отсылать их до рассвета? Или же уходить самой? Левалли взял ее под руку. -- Не всегда это бывает самым простым. Ведь от себя самого не скроешься. -- Это всегда просто, если твердо помнишь, что привязанность к собственности ограничивает и сковывает, Они пошли туда, где играла музыка. -- Вы не хотите владеть никакой собственностью? -- спросил Левалли. -- Я хочу владеть всем, а это значит не владеть ничем. Он поцеловал ей руку. -- Вот в чем загадка, -- сказал он. -- А теперь я провожу вас к тем кипарисам. Мы устроили около них танцевальную площадку со стеклянным полом, освещенным снизу. Я видел эти площадки в летних ресторанах на Ривьере и решил сделать такую же. А вот и ваши кавалеры -- здесь собралась сегодня половина Неаполя, Палермо и Рима. --- * Волшебная ночь (итал.). x x x -- Можно быть либо зрителем, либо действующим лицом, -- сказал Левалли, обращаясь к Клерфэ. -- Либо тем и другим. -- Я предпочитаю быть только зрителем. Люди, которые пытаются совместить и то и другое, не достигают совершенства. Они сидели на террасе, наблюдая за женщинами, которые танцевали перед кипарисами на освещенном стеклянном полу. Лилиан танцевала с принцем Фиола. -- Она словно пламя, -- сказал Левалли, обращаясь к Клерфэ. -- Посмотрите, как она танцует. Вы помните помпейские мозаики? Женщины, созданные искусством, потому так прекрасны, что все случайное в них отброшено! Изображена лишь их красота. Вы видели картины во дворце легендарного Миноса на Крите? Видели изображения египтянок времен Эхнатона? Помните этих порочных танцовщиц и юных цариц, узколицых, с удлиненными глазами? Во всех них бушует огонь. А теперь посмотрите на танцевальную площадку. Посмотрите на это ровное искусственное адское пламя, которое мы зажгли с помощью техники, стекла и электричества; кажется, что женщины скользят прямо по нему. Я устроил такую площадку, чтобы увидеть все это. Снизу они освещены искусственным адским пламенем, огонь охватывает их платья, взбираясь все выше и выше, а на их лица и плечи падает холодный свет луны и звезд; над этой аллегорией можно при желании посмеяться, но можно и поразмыслить несколько минут. Как прекрасны эти женщины, которые не дают нам стать полубогами, превращая нас в отцов семейств, в добропорядочных бюргеров, в кормильцев; женщины, которые ловят нас в свои сети, обещая превратить в богов. Разве они не прекрасны? -- Да, они прекрасны, Левалли. -- В каждой из них заключена Цирцея. И самое смешное то, что они в это не верят. В них горит пламя молодости, но за ними уже пляшет невидимая тень -- тень мещанства и тех десяти кило, которые они вскоре прибавят; тень семейной скуки, мелочного честолюбия и мелких целей, душевной усталости и самоуспокоенности, бесконечного однообразия и медленно приближающейся старости. Только одной из них не грозит все это, той, что танцует с Фиолой, той, что вы привезли сюда. Как вам удалось ее найти? Клерфэ пожал плечами. -- Где вы ее нашли? Клерфэ помедлил, прежде чем ответить. -- Выражаясь вашим слогом, я нашел ее у врат царства Аида. Впервые за много лет я вижу вас в таком лирическом настроении. -- Не так уж часто представляется случай впасть в него. У врат царства Аида... Не буду вас больше расспрашивать. Этого достаточно, чтобы возбудить воображение. Вы нашли ее в серых сумерках безнадежности, из которых удалось вырваться только одному смертному -- Орфею. Возможно. Но, как это ни парадоксально, за то, что Орфей хотел спасти из ада женщину, ему пришлось заплатить дорогой ценой -- еще более страшным одиночеством. А вы готовы платить за это, Клерфэ? Клерфэ улыбнулся: -- Я суеверен. И не отвечаю на такие вопросы, да еще перед самыми гонками. Сегодня ночь Оберона, -- думала Лилиан, танцуя то с Фиолой, то с Торриани. -- Все здесь заколдовано: этот яркий свет, эти синие тени и сама жизнь, которая кажется и реальной и призрачной одновременно. Шагов совсем не слышно, все бесшумно скользят под музыку. Как страстно я мечтала о таком празднике, сидя в занесенном снегом санатории с температурным листком над кроватью и слушая музыку из Неаполя или Парижа. В такую ночь у моря, когда светит луна и каждое дуновение ветерка приносит аромат мимоз и цветущих апельсиновых деревьев, в такую ночь словно бы и нельзя умереть. Люди сходятся и, секунду побыв вместе, теряются в толпе, чтобы снова оказаться в чьих-то объятиях. Перед тобою все новые и новые лица, но руки остаются те же. Правда ли это? -- думала Лилиан. -- Там сидит мой возлюбленный вместе с меланхоличным человеком, который на краткий миг стал владельцем этого сказочного сада; я знаю, они говорят обо мне. Наверное, говорит меланхоличный Левалли; он хочет узнать то же, о чем спрашивал меня, -- о моей тайне. Кажется, есть такая старая сказка, как карлик украдкой смеялся над всеми, потому что никто не мог раскрыть его секрета. Никто не мог угадать его имя. Лилиан улыбнулась. -- О чем вы подумали? -- спросил Фиола. -- Я вспомнила сказку о человеке, весь секрет которого заключался в том, что никто не знал его имени. Фиола улыбнулся. На его загорелом лице зубы казались вдвое белее, чем у других людей. -- Может, это и есть ваш секрет? -- спросил он. Лилиан покачала головой. -- Какое значение имеет имя? -- Для некоторых людей имя -- все. Проносясь в танце мимо Клерфэ, Лилиан заметила, что он задумчиво смотрит на нее. Он привязал меня к себе тем, -- подумала она, -- что, будучи со мной, ни о чем не спрашивает. -- Вы так улыбаетесь, словно очень счастливы, -- сказал Фиола. -- Может быть, ваш секрет в этом? Какой глупый вопрос, -- подумала Лилиан. -- Неужели ему еще не внушили, что никогда нельзя спрашивать женщину, счастлива ли она? -- В чем же ваш секрет? -- спросил Фиола. -- В большом будущем? Лилиан опять покачала головой. -- У меня нет будущего. Никакого. Вы себе не представляете, как это многое облегчает. x x x -- Посмотрите только на Фиолу, -- сказала старая графиня Вителлеши, -- можно подумать, что кроме этой незнакомки здесь нет ни одной молоденькой женщины, -- Ничего удивительного, -- ответила старая Тереза Маркетти. -- Если бы он столько же танцевал с какой-нибудь из наших барышень, его бы уже считали наполовину помолвленным и братья этой барышни сочли бы себя оскорбленными, если бы он на ней не женился. Вителлеши пристально посмотрела в лорнет на Лилиан. -- Откуда она появилась? -- Она не итальянка. -- Вижу. Наверное, какая-нибудь полукровка. -- Как и я, -- язвительно заметила Тереза Маркетти. -- Во мне течет американская, индейская и испанская кровь. Тем не менее я оказалась достаточно хороша, чтобы выручать Уго Маркетти с помощью долларов своего папаши, чтобы разгонять крыс в его полуразвалившихся палаццо, строить там ванные и давать Уго возможность достойно содержать своих метресс. Графиня Вителлеши сделала вид, будто ничего не слышит. -- Вам легко говорить, у вас один сын и деньги на текущем счету, а у меня четверо дочерей и полно долгов. Фиоле пора жениться. До чего мы докатимся, если богатые холостяки -- у нас их и так немного -- будут брать себе в жены английских манекенщиц. Теперь это стало модным. Страну форменным образом грабят. -- Следовало бы издать закон, запрещающий это, -- продолжала Тереза Маркетти иронически. -- Хорошо бы запретить также их младшим братьям, у которых нет средств, жениться на богатых американках: ведь те не знают, что после бурной любви до брака их ожидает одиночное заточение в гареме своего мужа. Графиня опять сделала вид, будто не слышит. Она давала инструкции своим двум дочерям. Фиола отошел от Лилиан и остановился у одного из столиков, выставленных в сад. Торриани подвел Лилиан к Клерфэ. -- Почему ты не танцуешь со мной? -- спросила она Клерфэ. -- Я с тобой танцую, -- ответил он, -- не вставая с места. Торриани рассмеялся. -- Из-за ноги! Ему не надо было участвовать в гонках в Монте-Карло. -- Ему нельзя танцевать? -- Да нет, можно, только он слишком тщеславен. -- Это правда, -- сказал Клерфэ. -- А участвовать в гонках послезавтра он может? -- Это совсем другое дело. Караччола поехал со сломанным бедром и оказался победителем. -- Ты должен беречься перед гонками? -- спросила Лилиан Клерфэ. -- Ну, конечно, нет. Просто мне трудно танцевать. Лилиан вернулась вместе с Торриани на танцевальную площадку. Левалли опять подсел к Клерфэ. -- Она подобна пламени, -- сказал он. -- Или кинжалу. Эти светящиеся стеклянные плиты -- совершеннейшая безвкусица, вы не находите? -- с горячностью добавил он через секунду. -- Луна светит достаточно ярко. Луиджи! -- крикнул он. -- Потуши свет под танцевальной площадкой и принеси бутылку старого граппа. Из-за этой женщины я становлюсь печальным, -- сказал он вдруг, обращаясь к Клерфэ; в темноте лицо Левалли казалось безутешным. -- Женская красота наводит на меня грусть. Почему? -- Потому что знаешь, как быстро она проходит, и хочешь ее удержать. -- Так просто? -- Не знаю. По-моему, этого достаточно. -- На вас красота тоже наводит грусть? -- Нет, -- сказал Клерфэ. -- На меня наводит грусть совсем другое. -- Я вас понимаю. -- Левалли отпил из рюмки граппа. -- Мне все эти вещи знакомы. Но я от них убегаю. Хочу остаться толстым Пьерро и только. Выпейте граппа. Они выпили и замолчали. Лилиан опять пронеслась мимо них. У меня нет будущего, -- думала она. -- Не иметь будущего -- это почти то же, что не подчиняться земным законам. Она посмотрела на Клерфэ. Этим мы с ним похожи, -- думала она. -- Все его будущее -- от гонок до гонок. Одними губами, беззвучно, она произнесла какую-то фразу. Там, где сидел Клэрфэ, стало уже темно. Она с трудом различала его лицо. Но ей незачем было видеть Клерфэ. Жизни не надо смотреть в лицо! Достаточно ощущать ее. На каком я месте? -- спросил Клерфэ, когда машина остановилась у заправочного пункта; шум заглушал его голос. -- На седьмом, -- крикнул Торриани. -- Как дорога? -- Ни к черту. При этой жаре буквально жрет резину, как икру. Ты видел Лилиан? -- Да. Она на трибуне. -- Слава богу, что она не торчит здесь с секундомером. Торриани поднес ко рту Клерфэ кружку с лимонадом. Подбежал тренер. -- Ну как, готовы? -- Мы не волшебники! -- крикнул старший механик. -- За тридцать секунд вам никто не сменит колеса. -- Давай! Быстрее! В бак сильной струЈй полился бензин. -- Клерфэ, -- сказал тренер. -- Впереди вас идет Дюваль. Жмите за ним. Жмите до тех пор, пока он не выдохнется! А потом держите его позади. Больше нам ничего не требуется. У нас оба первых места. -- Давай! Готово! -- закричал старший механик. Машина рванулась вперед. Осторожно, -- подумал Клерфэ. -- Только бы не пережать! Вот промелькнуло что-то пестрое, белое и сверкающее -- трибуны, а потом перед ним опять было только шоссе, ослепительно голубое небо и точка на горизонте -- точка, которая станет облачком пыли, Дювалем, машиной Дюваля. Начался четырехсотметровый подъем. Клерфэ увидел горную цепь Мадони, лимонные рощи, отливающие серебром оливковые деревья, шоссе, петлявшее вокруг горы, виражи, повороты и брызги щебня, летящие из-под колес; он почувствовал жаркое дыхание мотора, почувствовал, как горят его ноги; какое-то насекомое, точно снаряд, ударилось о его защитные очки. Он увидел живую изгородь из кактусов, подъемы и спуски на виражах, скалы, щебень, мелькающие километровые столбики. Потом перед ним появилась древняя серо-коричневая крепость Калтавутуро и облако пыли -- пыли становилось все больше, -- и вдруг он различил какое-то паукообразное насекомое, машину другого гонщика. Клерфэ увеличил скорость на поворотах. Он медленно нагонял. Через десять минут он уже хорошо различал идущую впереди машину. Конечно, это был Дюваль. Клерфэ повис на нем, но Дюваль не освобождал дороги. При каждой попытке обойти его, он блокировал машину Клерфэ. Он не мог ее не видеть -- это было исключено. Дважды, на особенно крутых поворотах, когда Дюваль выходил из виража, а Клерфэ только входил в него, машины так сближались, что гонщики могли взглянуть друг другу в лицо. Дюваль намеренно мешал Клерфэ. Машины мчались друг за другом. Клерфэ выжидал до тех пор, пока шоссе не пошло кверху широкой дугой: теперь он мог смотреть вперед. Он знал, что дальше должен быть не очень крутой поворот. Дюваль вошел в него, держась внешнего края шоссе, чтобы помешать Клерфэ обойти его машину справа. Но Клерфэ только этого и ждал; срезая поворот, он помчался рядом с Дювалем по внутренней стороне виража. Машину Клерфэ стало заносить, но он выровнял ее, ошеломленный Дюваль на секунду замедлил ход, и Клерфэ пронесся мимо него. Облако пыли вдруг оказалось позади Клерфэ. На фоне клубящегося неба он увидел величественную Этну, увенчанную светлым дымом; обе машины мчались вверх к Полицци, самой высокой точке всей дистанции; Клерфэ был впереди. В те минуты, когда Клерфэ, обойдя Дюваля, после многих километров вырвался из облака густой пыли и увидел голубое небо, когда чистый, живительный, как вино, воздух пахнул ему в лицо, покрытое толстым слоем грязи, когда он вновь ощутил жар беснующегося мотора и вновь увидел солнце, вулкан вдали и весь этот мир, простой, великий и спокойный, мир, которому нет дела ни до гонок, ни до людей, когда он достиг гребня горы, почувствовав себя на миг Прометеем, Клерфэ ощутил небывалый прилив сил, и его кровь закипела, подобно лаве в Этне. Ни о чем определенном он не думал, вернее, думал обо всем сразу: о машине, которая слушалась его, о кратере вулкана, ведущем прямо в преисподнюю, о небе из синего раскаленного металла; он мчался к нему до самой Полицци, пока шоссе вдруг не начало стремительно падать вниз, поворот за поворотом, и Клерфэ тоже ринулся вниз, переключая скорости, без конца переключая скорости. Здесь победит тот, кто умеет лучше всех переключать скорости. Клерфэ ринулся вниз, в долину Фиуме Гранде, а потом опять взлетел на девятьсот метров вверх, к мертвым голым скалам, и снова помчался вниз, -- казалось, он раскачивается на гигантских качелях; так было вплоть до самого Коллезано, где он вновь увидел пальмы, агавы, цветы, зелень и море, а от Кампо Феличе начинался единственный прямой отрезок дороги -- семь километров по берегу моря. Клерфэ опять вспомнил о Лилиан, только когда остановился, чтобы сменить покрышку с пробитым протектором. Он, как в тумане, увидел трибуны, походившие на ящики с пестрыми цветами. Рев мотора, который, казалось, слился с неслышным ревом вулкана, замер. Во внезапно наступившей тишине, которая вовсе не была тишиной, ему вдруг почудилось, что подземный толчок выбросил его из кратера вулкана и что он плавно, как Икар, спускается вниз на землю, в раскрытые объятия земли, спускается к той, что сидит где-то на трибуне, чье имя, чей облик, чьи губы воплотили для него всю землю. -- Давай! -- крикнул тренер. Машина снова рванулась вперед, но теперь Клерфэ был не один. Подобно тени парящего в небе фламинго, рядом с ним летело его чувство к Лилиан, то отставая от него, то опережая его, но всегда совсем близко. x x x Когда начался следующий круг, машина завихляла. Клерфэ овладел ею, однако задние колеса не слушались. Он пытался выровнять их с помощью руля, но тут неожиданно возник поворот; люди облепили поворот, как мухи облепляют торты в деревенских кондитерских. Машина словно взбесилась: ее бросало в разные стороны, руль рвался из рук. Клерфэ затормозил, поворот был уже совсем близко. Он затормозил слишком сильно и снова дал газ, но руль перекрутил ему руки, он почувствовал, как в плече что-то хрустнуло; поворот вырастал перед ним с молниеносной быстротой; на фоне сверкающего неба люди стали в три раза больше и все продолжали расти, пока не превратились в гигантов. Миновать их было невозможно. С неба на Клерфэ ринулась черная тьма. Он вцепился зубами во что-то, ему казалось, что у него отрывают руку, но он крепко держал руль; на плечо капала раскаленная лава, в надвигающейся тьме он упорно смотрел на синее пятно, яркое и ослепительное; он не выпускал его из виду, чувствуя, как машина пляшет под ним, а потом вдруг увидел свободное пространство, единственный промежуток, где не копошились эти гигантские двуногие мухи, и тогда он еще раз резко повернул руль, нажал на акселератор и -- о чудо! -- машина послушалась, она промчалась мимо людей вверх по склону и застряла в кустах и камнях; разорванная покрышка заднего колеса щелкнула, как бич, и машина стала. Клерфэ увидел, что к нему бегут люди. Сперва они разлетелись во все стороны, как разлетаются брызги, когда в воду кидают камень. Теперь они с криком возвращались обратно. Клерфэ видел их искаженные лица, их протянутые вперед руки, их рты -- разверстые черные провалы. Он не знал, чего они хотят -- убить его или поздравить, ему это было безразлично. Только одно не было ему безразлично: они не должны прикасаться к машине, не должны помогать ему, не то его снимут с дистанции. -- Прочь! Прочь! Не дотрагивайтесь! -- закричал он, вставая. И тут опять почувствовал боль. Что-то теплое медленно капало на его синий комбинезон. Клерфэ увидел кровь. Он хотел пригрозить толпе, отогнать ее от машины, но смог поднять только одну руку. -- Не дотрагивайтесь! Не помогайте! -- Клерфэ, шатаясь, вышел из машины и встал перед радиатором. -- Не помогайте! Это запрещено. Люди остановились. Они увидели, что он мог сам передвигаться. Его рана была не опасной, кровь шла из разбитого лица. Он обежал вокруг машины; покрышка была разорвана, в нескольких местах отскочил протектор. Клерфэ чертыхнулся. Во второй раз то же несчастье. Он поспешно разрезал протектор, оторвал его и ощупал покрышку. В ней еще был воздух, правда, маловато, но ему все же казалось, что покрышка сможет принять на себя толчки дороги, если он не станет слишком быстро брать повороты. Кости плеча у него были целы -- он просто вывихнул себе руку. Ему надо попытаться ехать дальше, держась за руль одной правой рукой. Он должен добраться до заправочного пункта, там Торриани, который сменит его, там механики, там врач. -- Прочь с дороги! -- крикнул он. -- Машины идут! Ему не пришлось повторять это дважды. Откуда-то из-за гор донесся монотонный рев машины, рев нарастал с каждой секундой и наконец заполнил собой весь мир; люди начали карабкаться вверх по склону, раздался скрежет шин, и машина промчалась мимо Клерфэ со скоростью артиллерийского снаряда, подобно дымовой шашке, летящей над самой землей, -- промчалась и скрылась за поворотом. Клерфэ уже сидел за рулем. Рев чужой машины подействовал на него лучше, чем любой укол, который ему сделал бы врач. -- С дороги! -- крикнул он. -- Я еду! Машина дернулась назад. Клерфэ рванул руль, направляя машину на шоссе, мотор взревел. Клерфэ выжал сцепление, включил первую скорость, вновь схватил руль и выехал на дорогу; теперь он ехал медленно, крепко держа руль и думая лишь об одном: надо дотянуть до заправочного пункта. Скоро начнется прямой отрезок дороги, поворотов осталось не так уж много, а на прямой он сможет вести машину. Позади раздался рев -- его нагнала еще одна машина. Сжав зубы, Клерфэ загораживал ей дорогу до тех пор, пока мог. Он знал, что мешает другому, знал, что это запрещено, что это непорядочно, но он ничего не мог с собой поделать, он ехал посередине дороги, пока другая машина не обошла его на повороте справа. Обогнав Клерфэ, гонщик поднял руку и повернул к нему свое белое от пыли лицо с защитными очками. Он увидел лицо Клерфэ и разорванную покрышку. На мгновение Клерфэ почувствовал, как его обдало волной товарищества, но вот он опять услышал позади себя рев приближающейся машины, и чувство товарищества, возникшее в нем, обратилось в ярость, в самую ужасную ярость, ибо она была беспричинной и совершенно бессильной. Поделом мне, -- думал он. -- Вместо того чтобы грезить наяву, надо было следить за дорогой. Только дилетанты думают, что гонки -- это очень романтично; во время езды не должно быть ничего, кроме машины и гонщика, третьим может быть только опасность, вернее, все прочее приносит опасность. К дьяволу всех фламинго на свете. Я мог удержать машину. Мне надо было мягче срезать повороты, я обязан был беречь покрышки, теперь уже поздно, я потерял слишком много времени, еще одна проклятая машина обгоняет меня, а за ней идет следующая. Прямая дорога -- мой враг. Машины налетают целыми роями, как шершни, и я должен их пропускать. К черту Лилиан, ей здесь не место. К черту меня самого, мне здесь тоже не место. x x x Лилиан сидела на трибуне. Ее заражало волнение всей этой толпы, зажатой между скамейками, хотя она пыталась не поддаваться ему. Но противостоять людскому возбуждению было невозможно. Гул множества моторов действовал, подобно тысячекратной анестезии; проникая в уши, он парализовал и в то же время унифицировал мозг. Через некоторое время, когда слух привык к дикому шуму, наступила реакция. Казалось, что гул существует отдельно от того, что происходит на шоссе. Отделившись, он висел в воздухе подобно облаку, а тем временем внизу мелькали маленькие разноцветные машины. Все это было похоже на какую-то детскую игру; маленькие человечки в белых и цветных комбинезонах катили перед собой колеса, носили взад и вперед домкраты, тренеры подымали вверх флажки и таблички, похожие на бисквиты; время от времени из громкоговорителей раздавался глухой голос диктора; он сообщал о ходе гонок в минутах и секундах, и его слова не сразу доходили до сознания. Так же как на скачках или во время боя быков, все происходящее напоминало игру; в ней участвовали по своей охоте, и поэтому сама опасность становилась игрой, ее не могли принимать всерьез люди, которым она непосредственно не грозила. Лилиан пыталась привести в порядок свои мысли. Ей по-прежнему хотелось чувствовать себя заодно с толпой, но в ней пробудилось что-то новое, и это новое мешало Лилиан относиться к пошлому психозу гонок с той же серьезностью, что и другие. Она слишком долго и слишком близко соприкасалась со смертью. Немудрено, что эта игра с огнем казалась ей непристойной. Гонщики напоминали ей детей, которые стараются перебежать дорогу перед мчащимся автомобилем. Так же поступают куры и погибают под колесами машины. Но когда взрослые люди ведут себя подобным образом, это вызывает не восхищение, а только досаду. Жизнь была для Лилиан чем-то великим, и смерть была чем-то великим -- с ними нельзя шутить. Мужество вовсе не равнозначно отсутствию страха; первое включает в себя сознание опасности, второе -- результат неведения. -- Клерфэ! -- произнес чей-то голос рядом с ней. Лилиан в испуге вскочила, она почувствовала опасность прежде, чем успела ее осознать. -- Что с ним? -- Он уже давным-давно должен был проехать. Люди на трибунах забеспокоились. Лилиан видела, как Торриани посмотрел на нее, помахал ей рукой, потом показал на шоссе, снова посмотрел на нее и помахал рукой: пусть, мол, она не волнуется, ничего не случилось. Это напугало ее больше, чем все остальное. Он разбился, -- подумала Лилиан и не шелохнулась. Она была бессильна что-либо сделать. Где-то, в одной из петель этой трижды проклятой дороги, Клерфэ настигла судьба. Секунды тянулись медленно, словно налитые свинцом, минуты длились часами. И вся эта карусель на белой ленте шоссе казалась ей дурным сном. Ее грудь, опустошенная ожиданием, была подобна черной яме. А потом из репродуктора вдруг раздался чей-то бесстрастный голос: -- Машина Клерфэ под номером двенадцать вылетела на повороте. Других известий пока не получено. Лилиан медленно подняла голову. Все было как прежде: синий блеск неба, пестрый цветник платьев, террасами спускавшийся вниз, и белая лава поразительной сицилианской весны. Но где-то вдали появилась теперь бесцветная точка, облачко тумана, в котором человек либо еще боролся со смертью, либо уже был задушен ею. Казалось, чьи-то мокрые руки схватили Лилиан, и она снова осознала ужасающее неправдоподобие смерти: бездыханность, за которой следует тишина, абсолютно непостижимая тишина -- небытие. Она оглянулась вокруг. Неужели только она одна прониклась этим сознанием, убийственным, как невидимая проказа? Неужели только она одна чувствовала себя так, словно в ней распадались все клетки, словно они задыхались без воздуха, словно каждая из них умирала в одиночку? На лицах окружавших ее людей Лилиан читала жажду сенсации, тайную жажду. Для них смерть была развлечением. Они наслаждались ею не в открытую, а тайно, маскируя свои чувства лживым сожалением, лживым испугом и удовлетворением, что сами остались целы. -- Клерфэ жив, -- объявил диктор. -- Он ранен неопасно. Он сам вывел машину на дистанцию. Клерфэ едет. Он продолжает участвовать в гонках. Легкий рокот пробежал по трибунам. Лилиан заметила, как изменились лица людей. Они вдруг почувствовали облегчение: кому-то удалось спастись, кто-то проявил мужество, не дал себя сломить, едет дальше. И каждый из зрителей ощутил в себе мужество, словно он сам сидел за рулем в машине Клерфэ. В течение нескольких минут вертлявый жиголо казался себе героем, а изнеженный дамский угодник ощущал себя храбрецом, презирающим смерть. И секс -- спутник любой опасности, при которой сам человек не испытывает опасности -- гнал адреналин в кровь этих людей. Вот ради чего они платили деньги за входные билеты. Лилиан почувствовала, как пелена гнева застилает ей глаза. Она ненавидела всех этих людей, каждого из них в отдельности; она ненавидела мужчин, распрямлявших плечи, ненавидела женщин, которые, бросая взгляды исподтишка, давали выход своему возбуждению. Она ненавидела волну сочувствия, распространявшуюся вокруг, ненавидела великодушие толпы, от которой ускользнула ее жертва и которая решила переключиться на восхищение. Она почувствовала ненависть и к Клерфэ; она знала, что это реакция после внезапного испуга, и все же она ненавидела Клерфэ за то, что он участвовал в этой дурацкой игре со смертью. Впервые с тех пор, как Лилиан покинула санаторий, она вспомнила о Волкове. И вдруг она увидела Клерфэ. Увидела его окровавленное лицо, увидела, как его вытаскивают из машины и что он с трудом держится на ногах. x x x Механики осматривали машину. Они меняли колеса. Торриани стоял рядом с Клерфэ. -- Опять эта проклятая покрышка, -- сказал Клерфэ. --