неудовольствием. Она уже чуть ли не жалела, что написала ей о возвращении Эсты. Но что, с другой стороны, ей оставалось делать? Нести эту ношу до самой кончины? С какой стати? Она ведь за него не в ответе. Или? Молчание расположилось между внучатной племянницей и двоюродной бабушкой, как третье лицо. Чужак. Опухший. Ядовитый. Крошка-кочамма напомнила себе, что надо запереть перед сном дверь спальни. Ей трудно было придумать, что еще сказать. - Как тебе моя стрижка нравится? Огуречной рукой она дотронулась до своей новой прически. И оставила на волосах яркую каплю горькой слизи. Рахель и вовсе не знала, о чем говорить. Она смотрела, как Крошка-кочамма чистит огурец. Несколько кусочков желтой кожуры прилипло к груди старухи. Ее крашеные черные как смоль волосы были спутаны, как размотавшийся клубок ниток. На лбу от краски осталась серая полоса, словно вторая, теневая линия волос. Рахель заметила, что она начала пользоваться косметикой. Губная помада. Сурьма. Мазок-другой румян. Но поскольку дом был заперт и мрачен, поскольку она признавала только сорокаваттные лампочки, два ее рта - настоящий и помадный - не вполне совпадали друг с другом. Ее лицо и плечи стали худее, чем были, и поэтому она казалась уже не столько шарообразной, сколько конической. Обеденный стол, за которым она сидела, скрывал ее необъятной ширины бедра, делая ее фигуру чуть ли не хрупкой. Тусклое освещение столовой стерло морщины с ее лица, из-за чего оно - на странный, впалый манер - помолодело. На ней было множество драгоценностей. Тех, что остались от покойной бабушки Рахели. Она надела их все. Мерцающие кольца. Брильянтовые серьги. Золотые браслеты и плоскую золотую цепочку великолепной работы, которую она время от времени трогала рукой, желая лишний раз убедиться, что она на месте и что она - ее. Ни дать ни взять юная невеста, которая все никак не может поверить своему счастью. Она проживает жизнь в обратном направлении, подумала Рахель. Это было удивительно верное наблюдение. Крошка-кочамма и вправду чуть не всю жизнь прожила в обратном направлении. В молодости она отвергла материальный мир, но теперь, в старости, как бы наверстывала упущенное. Она открыла объятия ему, он - ей. Восемнадцатилетней девушкой Крошка-кочамма влюбилась в отца Маллигана, красивого молодого ирландского монаха, который был на год послан в штат Керала из Мадрасском католической семинарии. Он изучал индуистские священные предания, чтобы затем опровергать их со знанием дела. Каждый четверг утром отец Маллиган приезжал в Айеменем, чтобы нанести визит отцу Крошки-кочаммы, преподобному И. Джону Айпу, который был священником в церкви Святого Фомы (Апостол Фома считается основоположником христианства в Индии). Преподобный Айп был хорошо известен среди местных христиан как человек, удостоившийся личного благословения от Антиохийского патриарха, суверенного главы Сирийской православной церкви. Этот эпизод, можно сказать, вошел в историю Айеменема. В 1876 году, когда отцу Крошки-кочаммы было семь лет, его отец взял мальчика с собой посмотреть на патриарха, прибывшего в общину сирийских христиан штата Керала. В Кочине они оказались в переднем ряду группы прихожан, внимавших обращению патриарха с западной веранды дома Каллени. Воспользовавшись моментом, отец шепнул сыну на ухо несколько слов и подтолкнул его вперед. Будущий священник сам не свой от страха, балансируя на полуотнявшихся ногах, обслюнявил перепуганными губами кольцо на среднем пальце патриаршей руки. Патриарх вытер кольцо о рукав и благословил ребенка. Даже спустя много лет, когда мальчик вырос и стал преподобным Айпом, его продолжали называть Пуньян Кунджу - Благословенный Малыш, - и люди приплывали по реке на лодках издалека, из Аллеппи и Эрнакулама, и привозили детей, чтобы он благословил их. Хотя отец Маллиган и преподобный Айп были люди разного возраста и принадлежали к разным ветвям христианства, не испытывавшим одна к другой иных чувств, кроме неприязни, два священнослужителя чем-то нравились друг другу, и отца Маллигана часто приглашали в дом Айпа пообедать. Из двоих мужчин только один видел чувственное возбуждение, волной вздымавшееся в стройной девушке, которая вертелась и вертелась около стола, хотя остатки обеда были давно убраны. Сперва Крошка-кочамма пыталась пленить отца Маллигана еженедельными сеансами показной благотворительности. Утром в четверг, когда отец Маллиган вот-вот должен был появиться, Крошка-кочамма хватала какого-нибудь оборванного деревенского малыша и принудительно мыла его у колодца жестким красным мылом, от которого у него болели рельефно выступающие ребра. Доброе утро, святой отец! - кричала, увидев его, Крошка-кочамма, улыб ка на лице которой контрастировала с железной хваткой ее рук на худой и скольз кой от мыла ручонке мальчугана. Доброго вам утра, Крошка! - говорил отец Маллиган, останавливаясь у колодца и складывая свой зонтик. Я у вас одну вещь спросить хотела, - говорила Крошка-кочамма. - В Первом Коринфянам, глава десятая, стих двадцать третий, говорится: "Все мне по зволительно, но не все полезно". Святой отец, как это Ему может быть все-все-все позволительно? Кое-что или многое - это было бы понятно, но... Отец Маллиган был не просто польщен чувствами, которые он пробудил в привлекательной девушке, стоявшей перед ним с трепещущими, готовыми к поцелую губами и сияющими угольно-черными глазами. Ведь он тоже был молод и, возможно, чувствовал, что ученые доводы, которыми он рассеивает ее мнимые теологические сомнения, пребывают в полнейшем противоречии с пронзительным обещанием, читаемым ею в его лучистых изумрудных глазах. Каждый четверг они стояли так у колодца, не обращая внимания на безжалостное полуденное солнце. Молоденькая девушка и неустрашимый иезуит, влекомые друг к другу совершенно нехристианскими чувствами. Использующие Библию как предлог для того, чтобы побыть вместе. Неизменно посреди их разговора несчастному намыленному ребенку удавалось вывернуться и сбежать, возвращая отца Маллигана к действительности. - Вот так так! Изловить бы постреленка, пока не застудился, - говорил он, потом опять раскрывал свой зонтик и шел дальше в шоколадного цвета рясе и удобных сандалиях, похожий на высоко поднимающего ноги, деловитого верблюда. Сердце молодой Крошки-кочаммы волочилось за ним на привязи, ударяясь о камни и цепляясь за кусты. Все в синяках и почти разбитое. Так, четверг за четвергом, прошел год. Наконец отцу Маллигану пришло время возвращаться в Мадрас. Поскольку благотворительность не принесла ощутимых результатов, поколебленная душой Крошка-кочамма обратила свои надежды на вероисповедание. Проявив упрямую неподатливость (которую в те годы считали в девушке таким же серьезным изъяном, как физическое уродство - скажем, заячья губа или косолапость), Крошка-кочамма бросила вызов религии отцов и стала католичкой. По особому разрешению Ватикана она принесла обеты и стала послушницей в Мадрасском женском монастыре. Она рассчитывала, что каким-то образом это даст ей законную возможность быть с отцом Маллиганом. В ее воображении они наедине под сводами неких сумрачных покоев, задрапированных тяжелым бархатом, говорили о теологии. Это был предел ее желаний. О большем она не дерзала помыслить. Просто быть рядом. Так близко, чтобы чувствовать запах его бороды. Видеть, как переплетены грубые нити его сутаны. Любить его, глядя на него, - и только. Очень быстро она поняла тщетность этих мечтаний. Ей стало ясно, что священниками и епископами монопольно владеют вышестоящие сестры со своими куда более изощренными, чем у нее, теологическими сомнениями и что пройдут годы, прежде чем она сможет хоть сколько-нибудь приблизиться к отцу Маллигану. Она стала томиться в монастыре. Постоянно расчесывая голову под монашеским платом, она заработала аллергическую сыпь. Она видела, что говорит по-английски гораздо лучше, чем все остальные. И это делало ее еще более одинокой. Не прошло и года после ее поступления в монастырь, как отец начал получать от нее загадочные письма. Дорогой мой папа, я несказанно счастлива тем, что служу Деве Марии. Но вот Кохинор здесь несчастлива и тоскует по дому. Сегодня, дорогой мой папа, Кохинор после обеда рвало и у нее температура. Дорогой мой папа, монастырская еда не годится для желудка Кохинор, хотя я переношу ее хорошо. Дорогой мой папа, Кохинор сильно огорчена из-за того, что ее семья не понимает ее и не заботится о ее благе... Кто такая Кохинор, преподобный И. Джон Айп не знал; он знал только, что так зовется самый большой на тот момент из алмазов мира. Его удивляло, что девушка с мусульманским именем находится в католическом монастыре. Не его, а мать Крошки-кочаммы в конце концов осенила догадка, что Кохинор не кто иной, как сама Крошка-кочамма. Мать вспомнила, что несколько лет на зад показала дочери копию завещания ее отца (деда Крошки-кочаммы), в котором тот говорил о своих внуках и внучках так: "У меня семь алмазов, один из которых мой Кохинор". Каждому из семи он оставил немного денег и драгоценностей, но нигде не объяснил, кому именно он дал прозвание Кохинор. Мать Крошки-ко чаммы поняла, что без всякой явной на то причины Крошка-кочамма приняла сло ва деда о Кохинор на свой счет и теперь, годы спустя, зная, что все письма перед отправкой просматривает Мать Настоятельница, шлет таким способом родным сигнал бедствия. Преподобный Айп поехал в Мадрас и забрал дочь из монастыря. Она рала была уехать, но ни в какую не соглашалась вернуться в лоно православной церкви и на всю жизнь осталась католичкой. Преподобный Айп понял, что репутация дочери изрядно подмочена и ей вряд ли удастся выйти замуж. Раз ей не найти мужа, решил он, пусть получает образование. И он отправил ее в Америку, в Рочестерский университет. Два года спустя Крошка-кочамма вернулась из Рочестера с дипломом специалиста по декоративному садоводству и влюбленная в отца Маллигана сильней, чем когда-либо раньше. От стройной, красивой девушки, которой она раньше была, не осталось и следа. В Рочестере Крошка-кочамма сильно раздалась вширь. Стала, попросту говоря, тучной. Даже Челлаппен, застенчивый маленький портной у моста Чунгам, начал брать с нее за блузки под сари как за длинные рубашки. Чтобы отвлечь Крошку-кочамму от грустных мыслей, отец предоставил в ее распоряжение садик перед Айеменемским Домом, где она устроила такое растительное буйство, что люди специально приезжали из Коттаяма на него полюбоваться. Садик, круто огибаемый гравийной подъездной дорожкой, был разбит на округлом склоне пригорка. Крошка-кочамма превратила его в сложный лабиринт из миниатюрных живых изгородей, камней и фантастических фигур. Из цветов она больше всего жаловала антуриум. Anthurium andraeanum. У нее была целая коллекция всевозможных его разновидностей: "Рубрум", "Медовый месяц" и множество японских сортов. Мясистые однолепестковые обвертки соцветий являли разнообразие оттенков от крапчато-черного до кроваво-красного и блестяще-оранжевого. Высокие, усеянные точками соцветия-початки были неизменно желтые. В самом центре садика Крошки-кочаммы среди клумб с каннами и флоксами мраморный херувим изливал бесконечную серебристую струю в крохотный пруд, где цвел единственный голубой лотос. У каждого из четырех углов пруда сидел в ленивой позе розовый гипсовый гномик с румяными щечками и в красной остроконечной шапочке. Крошка-кочамма проводила в садике все послеполуденное время, одетая в сари и обутая в резиновые сапоги. Ее руки в ярко-оранжевых садовых перчатках бесстрашно орудовали огромным секатором. Как укротительница львов, она усмиряла буйство ползучих растений и приучала к порядку щетинистые кактусы. Она держала в строгости бонсаи - карликовые деревца - и баловала редкие орхидеи. Она бросала вызов климату. Она пыталась выращивать эдельвейсы и китайскую гуайяву. Каждый вечер она мазала ступни сливками и удаляла на пальчиках ног лишнюю кожицу у основания ногтей. В последнее время, после полувека упорного, кропотливого возделывания, декоративный садик стоял заброшенный. Предоставленный самому себе, он стал узловатым и диким - цирк, в котором животные позабыли выученные трюки. Сорняк, называемый "коммунистическая трава" (потому что в штате Керала он так же напорист, как компартия), заглушил экзотические насаждения. Только ползучие растения все росли и росли, как ногти на трупе. Они прорастали сквозь ноздри розовых гипсовых гномиков и расцветали в их полых головах, придавая их лицам удивленно-чихающее выражение. Причиной этой внезапной, бесцеремонной отставки была новая любовь. Крошка-кочамма установила на крыше Айеменемского Дома антенну-тарелку. Благодаря спутниковому телевидению она, сидя в гостиной, владычествовала над земным шаром. Это породило в Крошке-кочамме невероятное возбуждение, хорошо заметное со стороны. Перемена была не из тех, что происходят постепенно. Она произошла в одночасье. Блондинки, войны, голод, футбол, секс, музыка, государственные перевороты - все это приехало на одном поезде. Выгрузилось одной кучей. Остановилось в одной гостинице. И теперь в Айеменеме, где раньше самым громким звуком был мелодичный гудок автобуса, она могла, как прислугу, вызвать что угодно: хоть войну, хоть голод, хоть красочную резню, хоть Билла Клинтона. И вот, пока ее декоративный сад глох и умирал, Крошка-кочамма следила за баскетбольными матчами НБА, однодневными состязаниями по крикету и теннисными турнирами из серии "Большой шлем". По будням она смотрела "Дерзких и красивых" и "Санта-Барбару", где ломкие блондинки с накрашенными губами и фиксированными лаком прическами соблазняли андроидов и обороняли свои сексуальные империи. Крошке-кочамме полюбились их переливчатые наряды и находчивые, стервозные реплики. В течение дня отдельные фразы порой всплывали в ее памяти, вызывая у нее ухмылку. Кухарка Кочу Мария по-прежнему носила тяжелые золотые серьги, безнадежно оттянувшие вниз мочки ее ушей. Она любила смотреть американское спортивное шоу "Борцовская мания", где Верзила Хоган и Мистер Перфект, чьи шеи были толще, чем головы, нещадно мяли и тузили друг друга, одетые в полосатые рейтузы из лайкры. Смех Кочу Марии чуть отдавал жестокостью, как это иногда бывает у маленьких детей. Весь день они сидели в гостиной - Крошка-кочамма в плантаторском кресле с длинными подлокотниками или в шезлонге (в зависимости от состояния ее ног), Кочу Мария рядом с ней на полу (перескакивая, когда можно, с канала на канал), вместе запертые в шумной тишине телевидения. У одной волосы снежно-белые, у другой крашеные и угольно-черные. Они участвовали во всех конкурсах, пользовались всеми предлагаемыми скидками и в двух случаях заработали призы - футболку и термос, которые Крошка-кочамма хранила в буфете под замком. Крошка-кочамма любила Айеменемский Дом и лелеяла имущество, доставшееся ей благодаря тому, что она пережила всех остальных. Скрипка Маммачи и подставка для скрипки, буфеты из Ути (Ути (Утакаманд) - курорт в южной Индии.), пластмассовые плетеные кресла, кровати из Дели, венский туалетный столик с потрескавшимися ручками из слоновой кости на выдвижных ящичках. Обеденный стол красного дерева, который сделал Велютта. Ее пугали транслируемые по Би-би-си кадры войн и голода, на которые она иногда натыкалась, переключая каналы. Старые страхи перед революцией и марксистско-ленинской угрозой вернулись в облике новых телевизионных тревог из-за растущего числа отчаявшихся и обездоленных людей. В этнических чистках, голоде и геноциде она видела прямую угрозу своей мебели. Двери и окна она всегда держала запертыми, если только ей не нужно было ими пользоваться. Окнами она пользовалась в нескольких целях. Глотнуть Свежего Воздуха. Уплатить За Молоко. Выпустить Залетевшую Осу (за которой Кочу Мария должна была гоняться по всему дому с полотенцем). Она запирала даже свой жалкий облупившийся холодильник, где хранила недельный запас булочек с кремом, которые Кочу Мария покупала в кондитерской "Бестбейкери" в Коттаяме. И две бутылки с рисовым отваром, который она пила вместо воды. На полочке под морозильником она держала то, что осталось от обеденного сервиза Маммачи с синим рисунком в китайском стиле. Дюжину ампул инсулина, которую привезла ей Рахель, она положила в отделение для масла и сыра. Она, видимо, считала, что в наши дни даже тот, кто внешне - сама невинность, может оказаться похитителем фарфора, маниакальным пожирателем булочек с кремом или вороватым диабетиком, рыщущим по Айеменему в поисках импортного инсулина. Она даже близнецам не доверяла. Считала их Способными На Все. На что угодно. Они даже могут выкрасть обратно свой подарок, подумала она, и ее больно уколола мысль, что вот она опять рассматривает их как единое целое. Хоть столько уже лет позади. Ни за что не желая впускать прошлое в свое сознание, она тут же поправилась. Она. Она может выкрасть обратно свой подарок. Она взглянула на стоящую у обеденного стола Рахель, и ей привиделась в ней та же уклончивая нездешность, та же способность держаться очень тихо и очень незаметно, которой Эста овладел в совершенстве. Крошка-кочамма была несколько даже напугана неразговорчивостью Рахели. - Ну так что? - спросила она. Голос прозвучал резко и неуверенно. - Какие у тебя планы? Сколько ты здесь пробудешь? Решила уже? Рахель попыталась выговорить фразу. Она свалилась с языка исковерканная. Как зазубренный кусок жести. Рахель подошла к окну и открыла его. Чтобы Глотнуть Свежего Воздуха. - Потом не забудь закрыть, - сказала Крошка-кочамма и заперла лицо на ключ, как дверцу буфета. Теперь уже в окно нельзя было увидеть реку. Можно было до тех пор, пока Маммачи не распорядилась сделать заднюю веранду закрытой и установить там первую в Айеменеме скользяще-складную дверь, Выполненные маслом портреты преподобного И. Джона Айпа и Алеюти Аммачу (прадеда и прабабки Эсты и Рахели) перенесли с задней веранды на переднюю. Там они висели и сейчас, Благословенный Малыш и его жена, по одну и другую сторону от набитой опилками и вставленной в рамку бизоньей головы. Преподобный Айп улыбался безмятежной прародительской улыбкой уже не реке а дороге. У Алеюти Аммачи был более тревожный вид. Словно она хотела обернуться но не могла. Возможно, ей не так легко, как ему, было оторвать взгляд от реки. Глаз; ее смотрели туда же, куда смотрел муж. Но сердцем она смотрела в другую сторону. Ее кунукку - тяжелые, матового золота гроздевые серьги - сильно оттягивали мочки ушей и свисали до плеч. Сквозь ушные отверстия можно было видеть горячую реку и склоненные к ней темные деревья. И рыбаков в лодках. И рыб. Теперь уже из дома нельзя было увидеть реку, но как морская раковина на всегда сохраняет в себе ощущение моря, так Айеменемский Дом все еще сохранял в себе ощущение реки. Набегающее, затопляющее, рыбноволнистое. Стоя с ветром в волосах у открытого окна столовой, Рахель видела, как дождь барабанит по ржавой железной крыше бывшей бабушкиной консервной фабрики "Райские соленья и сладости". Она была расположена между домом и рекой. Там делали соленья, маринады, фруктовые соки, джемы, карри в порошке ананасовые компоты. И банановый джем - правда, незаконно, так как УПП (Управление по пищевой промышленности) запретило его на том основании, что, с гласно их классификации, это был не джем и не желе. Слишком жидко для желе слишком густо для джема. Ни то ни се; промежуточная консистенция. Если следовать их правилам. Теперь, после многих лет, Рахели казалось, что трудности с классификации простирались в их семье гораздо дальше, нежели этот вопрос о джеме-желе. Вероятно, Амму, Эста и она были самыми злостными нарушителями. Но не единственными. Другие тоже нарушали правила. Все их нарушали. Заходили на запретную территорию. Играли в кошки-мышки с законами, определяющими, кого следует любить и как. И насколько сильно. Законами, согласно которым бабушки это бабушки, дяди - дяди, матери - матери, двоюродные сестры - двоюродные сестры, джем - джем, а желе - желе. В их семье дяди становились отцами, матери - любовницами, а двоюродные сестры умирали и лежали в гробу. В их семье немыслимое становилось мыслимым и невозможное случалось в действительности. Еще до похорон Софи-моль полицейские нашли Велютту. На руках у него была гусиная кожа в тех местах, где их защемили наручниками. Холодными наручниками, от которых шел кислометаллический запах. Как от железных автобусных поручней и ладоней кондуктора. Когда все было кончено, Крошка-кочамма сказала: "Что посеешь, то и пожнешь". Словно она сама не имела никакого отношения к Посеву и Жатве. Она вернулась к своей вышивке крестиком, семеня миниатюрными ножками. Крохотные пальчики на них никогда не касались пола. Это была ее идея, что Эсту надо Отправить. Внутри Маргарет-кочаммы горе и ярость из-за смерти дочери лежали свернутые, как злая пружина. Она ничего не говорила, но то и дело, пока не уехала обратно в Англию, принималась лупить Эсту, когда он попадался под руку. Рахель видела, как Амму пакует вещи Эсты в маленький сундучок. - Может быть, они правы, - послышался шепот Амму. - Может быть, мальчику нужен Баба. Рахель видела, какие у нее глаза - мертвые, красные. Они послали запрос в Хайдарабад Специалистке по Близнецам. Та ответила, что разлучать однояйцовых близнецов было бы нежелательно, а вот двуяйцовые ничем в принципе не отличаются от любых других братьев и сестер, и хотя, конечно, они будут испытывать стресс, как всякие дети из распавшихся семей, этим все и ограничится. Ничего экстраординарного. И вот Эсту Отправили на поезде, с жестяным сундучком и с бежевыми остроносыми туфлями в рюкзачке защитного цвета. Сначала в Мадрас - первым классом, ночным, Мадрасским Почтовым, - а оттуда в Калькутту с приятелем их отца. У него была с собой коробка, набитая сандвичами с помидорами. И Орлиная фляжка с орлом. А в голове картины одна хуже другой. Дождь. Стремительная, чернильная вода. И запах. Тошнотворная сладость. Словно от старых роз принесло ветром. Но самое худшее - это воспоминание о молодом человеке, у которого был рот старика. Об опухшем лице и сломанной, перевернутой улыбке. О растекающейся прозрачной жидкости, в которой отражалась голая лампочка. О налитом кровью глазе, который открылся, блуждал какое-то время, а потом уставился на него. На Эсту. И что же он, Эста, тогда сделал? Посмотрел на любимое лицо и сказал: Да. Да, это был он. Вот оно, слово, до которого не мог добраться осьминог Эсты: Да. Как он ни пылесосил - бесполезно. Слово забилось на самое дно какой-то складочки или бороздки, как волосок манго в щель между зубами. Не достать ни в какую. В чисто практическом смысле, видимо, правильно будет сказать, что все началось с приезда Софи-моль в Айеменем. Наверно, и вправду все может перемениться в один день. И вправду несколько десятков часов могут пустить жизнь по другому руслу. И если так, то эти несколько десятков часов, как останки сгоревшего жилья - оплавленные ходики, опаленная фотография, обугленная мебель,-должны быть извлечены из руин и исследованы. Сохранены. Объяснены. Мелкие события, обычные предметы, исковерканные и преображенные. Наделенные новым смыслом. Внезапно ставшие сухими костями повести. Однако, утверждая, что все началось с приезда Софи-моль в Айеменем, мы принимаем лишь одну из возможных точек зрения. С таким же успехом можно сказать, что на самом деле все началось тысячи лет назад. Задолго до зарождения марксизма. До того, как англичане захватили Малабарский берег, до прихода голландцев, до появления Васко да Гамы, до завоевания Каликута Заморином. До того, как троих убитых португальцами сирийских епископов в пурпурных мантиях нашли плавающими в море со свернувшимися кольцами на груди морскими змеями и застрявшими в бородах устрицами. Можно сказать, что все началось задолго до того, как христианство приплыло на судне и просочилось в Кералу, как чай из чайного пакетика. Что в действительности все началось, когда были установлены Законы Любви. Законы, определяющие, кого следует любить и как. И насколько сильно. Ну, а для практических целей, в нашем безнадежно практическом мире... Бабочка Паппачи ...стоял лазурный день в декабре шестьдесят девятого (тысяча девятьсот в уме). Жизнь семьи незаметно подошла к такому рубежу, когда что-то выталкивает из укрытия ее внутреннее бытие и заставляет его всплыть пузырьком воздуха на поверхность и некоторое время колыхаться там. У всех на виду. В наготе и беспомощности. Лазурного цвета "плимут", задние крылышки которого сверкали на солнце, ехал в Кочин, проносясь мимо молодых всходов риса и старых каучуковых деревьев. Дальше к востоку на небольшую страну со сходным климатом (те же джунгли, реки, рисовые поля, коммунисты) бомбы сыпались в количестве, позволявшем чуть не всю ее вымостить шестидюймовыми стальными осколками. Здесь, однако, был мир, и семейство ехало в "плимуте", не испытывая ни страха, ни дурных предчувствий. Раньше "плимут" принадлежал Паппачи, деду Рахели и Эсты. После его смерти автомобиль перешел к Маммачи, их бабушке, и теперь близнецы ехали на нем в Кочин смотреть фильм "Звуки музыки" в третий раз. Они уже знали наизусть все песни. Потом они должны были переночевать в гостинице "Морская королева", где пахло вчерашней едой. Номера уже были забронированы. На следующий день рано утром им предстояло поехать в Кочинский аэропорт, чтобы встретить Маргарет-кочамму (их английскую тетю, бывшую жену Чакко), которая со своей и Чакко дочерью, их двоюродной сестрой Софи-моль, летела из Лондона встретить в Айеменеме Рождество. Два месяца назад Джо, второй муж Маргарет-кочаммы, погиб в автомобильной катастрофе. Узнав о его смерти, Чакко пригласил их в Айеменем. Невыносимо думать, сказал он, что они будут встречать Рождество в Англии в одиночестве и заброшенности. В доме, полном воспоминаний. Амму говорила, что Чакко не переставал любить Маргарет-кочамму. Маммачи не соглашалась. Ей хотелось верить, что он не любил ее ни одного дня. Рахель и Эста никогда не видели Софи-моль. Однако в последнюю неделю они массу всего о ней наслышались. От Крошки-кочаммы, от Кочу Марии и даже от Маммачи. Как и близнецы, ни одна из них ее в глаза не видела, но говорили они так, словно прекрасно ее знали. В общем, неделя прошла под знаком: Что Подумает Софи-моль? Всю ту неделю Крошка-кочамма неустанно подслушивала разговоры близнецов между собой и, если замечала, что они переходят на малаялам, налагала небольшую пеню, которая удерживалась из их карманных денег. Она заставляла их писать строчки - "штрафные", так она их называла: Я буду говорить только по-английски. Я буду говорить только по-английски. Сто раз подряд. Потом она перечеркивала написанное красными чернилами, чтобы ей не подсунули то же самое после новой провинности. Она репетировала с ними английскую путевую песню для обратной дороги. Они должны были выговаривать слова без ошибок и быть очень внимательными к произношению. Проу Ииз Ноу Шению. Ра-адуйтесь всегда-а в Го-осподе, И еще говорю: ра-адуйтесь, Ра-адуйтесь, Ра-адуйтесь, И еще говорю: ра-адуйтесь. У Эсты полное имя звучало Эстаппен Яко. У Рахели - просто Рахель. До Поры До Времени они жили без фамилии, потому что Амму обдумывала возможность вернуть себе девичью фамилию, хотя говорила, что предоставляемый женщине выбор между фамилиями мужа и отца - это насмешка, а не выбор. На ногах у Эсты были его бежевые остроносые туфли, на голове - элвисовский зачес. Особый Выходной Зачес. Из песен Элвиса его любимой была "Повеселимся". "Иные любят рок, иные любят ролл, - мурлыкал Эста наедине с собой, бренча на бадминтонной ракетке и кривя губу, как Элвис, - а мне милей всего топтать с девчонкой пол. Повеселимся..." У Эсты были раскосые сонные глаза, и его новые передние зубы еще не выровнялись. У Рахели новые зубы пока что дремали в деснах, как словечки в авторучке. Всех удивляло, что при всего лишь восемнадцатиминутной разнице в возрасте она так отстала по части передних зубов. Волосы Рахели взметались с макушки фонтанчиком. Они были стянуты "токийской любовью" - парой шариков на круглой резинке, что не имело отношения ни к любви, ни к Токио. В штате Керала "токийская любовь" выдержала проверку временем, и даже сейчас, если вы попросите ее в любом приличном галантерейном магазине, вас поймут и вы получите желаемое. Пару шариков на круглой резинке. На руке у Рахели были игрушечные часики с нарисованными стрелками. Без десяти два. Одним из ее желаний было иметь часы, на которых она могла бы ставить время по своему усмотрению (ведь для этого, считала она, Время главным образом и существует). Ее красные пластмассовые солнечные очочки в желтой оправе делали весь мир красным. Амму говорила, что это вредно для глаз, и просила ее надевать их пореже. Ее Платье Для Аэропорта лежало у Амму в чемодане. Там же - специальные панталончики в тон. Вел машину Чакко. Он был старше Амму на четыре года. Рахель и Эста не могли называть его чачен (старший брат), потому что он тогда называл их четан и чедути (брат и жена брата). Если они называли его аммавен (матушка), он называл их аппой и аммей (папа и мама). Если они называли его по-английски дядей, он называл их тетями, и это смущало их, когда он делал это При Всех. Поэтому они называли его Чакко. Комната Чакко была от пола до потолка уставлена книгами. Он все их прочел и цитировал длинными кусками без видимой причины. Во всяком случае, никто не понимал, зачем он это делает. Например, когда они в тот день выезжали из ворот, крича "До свидания" сидящей на веранде Маммачи, Чакко вдруг сказал: "Нет, Гэтсби себя оправдал под конец; не он, а то, что над ним тяготело, та ядовитая пыль, что вздымалась вокруг его мечты, - вот что заставило меня на время утратить всякий интерес к людским скоротечным печалям и радостям впопыхах"'. Все настолько к этому привыкли, что никто уже не переглядывался и не толкал соседа локтем. Чакко окончил Оксфорд, куда ездил как родсовский стипендиат, и ему были позволительны эксцентризм и причуды, которые никому другому не сошли бы с рук. Он утверждал, что пишет такую Историю Семьи, что Семье придется щедро заплатить ему за отказ от публикации. Амму отвечала, что единственный человек в семье, уязвимый для подобного биографического шантажа, - это сам Чакко. Это, конечно, было еще тогда. До Ужаса. В "плимуте" Амму сидела впереди, рядом с Чакко. В том году ей исполнилось двадцать семь, и где-то в глубине живота она носила холодное знание, что жизнь для нее кончена. Ей представился ровно один шанс. Она допустила ошибку. Вышла замуж за кого не надо было. Амму окончила школу в том же году, когда ее отец ушел на пенсию со своей работы в Дели и переехал с семьей в Айеменем. Паппачи считал, что обучение в колледже - излишняя роскошь для девушки, поэтому Амму волей-неволей пришлось покинуть Дели вместе со всеми. В Айеменеме юная девушка мало чем могла заниматься - разве что помогать матери по хозяйству и ждать брачных предложений. Поскольку у отца Амму не было денег на приличное приданое, предложений не поступало. Так минуло два года. Прошел ее восемнадцатый день рождения. Прошел незамеченным или, по крайней мере, не отмеченным ее родителями. Амму пришла в отчаяние. Целыми днями мечтала о том, как бы ускользнуть из Айеменема, от желчного отца и обижен ной, много перестрадавшей матери. Один за другим возникло несколько доморощенных планов спасения. В конце концов один из них сработал. Паппачи отпустил ее на лето к дальней родственнице в Калькутту. Там на чьей-то свадьбе Амму познакомилась со своим будущим мужем. Он приехал в отпуск из Ассама, где работал помощником управляющего на чайной плантации. Он происходил из обедневшей семьи заминдаров (Заминдары - -землевладельцы, платившие земельный налог английским колониальным властям.), которая перебралась в Калькутту из Восточной Бенгалии после раздела страны на Индию и Пакистан. Он был маленького роста, но хорошо сложен. Приятен лицом. Носил старомодные очки, придававшие ему серьезный вид и вступавшие в противоречие с его непринужденным обаянием и детским, но совершенно обезоруживающим юмором. К своим двадцати пяти годам он успел проработать на чайных плантациях шесть лет. Он не кончал колледжа, чем и объяснялось его пристрастие к школьным шуточкам. Он сделал Амму предложение через пять дней после знакомства. Амму не стала притворяться, что влюблена. Просто поразмыслила и согласилась. Лучше что угодно и кто угодно, подумала она, чем возвращение в Айеменем. Она написала родителям, извещая их о своем решении. Они не ответили. Сыграли пышную калькуттскую свадьбу. Потом, вспоминая тот день, Амму поняла, что причиной лихорадочного блеска в глазах жениха были не любовь и даже не предвкушение плотского блаженства, а примерно восемь больших порций виски. Чистого. Неразбавленного. Свекор Амму был председателем Железнодорожного совета и обладателем голубой кембриджской боксерской формы. Он был секретарем Бенгальской ассоциации боксеров-любителей. Он подарил молодым "фиат", выкрашенный по особому заказу в дымчато-розовый цвет, и после свадьбы укатил в нем сам, погрузив в него все драгоценности и большую часть прочих подношений. Еще до того, как родились двойняшки, он умер на операционном столе во время удаления желчного пузыря. На кремации присутствовали все боксеры Бенгалии. Печальная процессия костлявых щек и сломанных носов. Когда они с мужем переехали в Ассам, красивая, молодая и дерзкая Амму стала любимицей всего "Плантаторского клуба". Она надевала под сари блузки, оставляющие спину открытой, и носила на цепочке кошелек из серебристой парчи. Она курила длинные сигареты в серебряном мундштуке и научилась выпускать дым безукоризненными кольцами. Ее муж оказался не просто пьющим, но самым настоящим алкоголиком со всей присущей таким людям лживостью и трагическим шармом. Было в нем такое, чего Амму так и не смогла понять. Даже спустя годы после их развода она все удивлялась, почему он так беззастенчиво ей врал, когда в этом не было никакой нужды. В особенности когда в этом не было никакой нужды. В разговоре с друзьями он мог распространяться о том, как он любит копченую лососину, хотя Амму знала, что он терпеть ее не может. Или приходил домой из клуба и говорил Амму, что смотрел "Встретимся в Сент-Луисе", хотя на самом деле там показывали "Бронзового ковбоя". Когда она уличала его во лжи, он никогда не извинялся и не оправдывался. Просто хихикал, чем злил Амму настолько, что она сама себе удивлялась. У Амму пошел девятый месяц беременности, когда началась война с Китаем. Стоял октябрь 1962 года. С чайных плантаций Ассама стали вывозить жен и детей сотрудников. Амму, у которой близились роды, не могла ехать и осталась на месте. В ноябре, после невыносимого путешествия в Шиллонг на тряском автобусе, посреди слухов о китайской оккупации и неизбежном поражении Индии, родились Эста и Рахель. При свете свечей. В родильном доме с затемненными окнами. Они вылезли из нее по-тихому с восемнадцатиминутным интервалом. Парочка маленьких вместо одного большого. Тюленчики-двойняшки, скользкие от материнских соков. • Сморщенные от родовой натуги. Прежде чем закрыть глаза и забыться, Амму осмотрела их, ища дефекты. Она насчитала четыре глаза, четыре уха, два рта, два носа, двадцать пальчиков на руках и двадцать аккуратных ноготков на ногах. Она не увидела единую сиамскую душу. Она была рада, что они родились. Их отец валялся пьяный на жесткой скамейке в больничном коридоре. К тому времени как близнецам исполнилось два года, пьянство отца, усугубляемое скукой чайных плантаций, довело его до алкоголического ступора. Целые дни он пролеживал в постели, не выходя на работу. Наконец мистер Холлик, англичанин-управляющий, пригласил его в свое бунгало "потолковать по душам". Амму сидела на веранде их дома и обреченно ждала возвращения мужа. Она была уверена, что Холлик вызвал его с единственной целью - объявить об увольнении. К ее удивлению, Баба вернулся мрачный, но не отчаявшийся. Мистер Холлик, сказал он, предложил один вариант, и надо его обсудить. Вначале муж говорил несколько неуверенно, избегая ее взгляда, но потом осмелел. С практической точки зрения, сказал он, это предложение выгодно им обоим. И не только им, но и детям, ведь их образование обойдется недешево. Мистер Холлик говорил с молодым помощником без обиняков. Перечислил жалобы на него от рабочих и от других помощников управляющего. - Боюсь, у меня нет другого выхода, - сказал он, - кроме как освободить вас от должности. Пока жалкий человечишка не затрясся. Пока он не захныкал. Тогда Холлик заговорил снова. - Все-таки один выход, пожалуй, имеется... может, мы и сговоримся по-хорошему. Надо, я считаю, быть оптимистами. Всегда что-то есть в активе. - Холлик прервался, чтобы потребовать черного кофе. - Ведь вы счастливчик, дорогой мой, - прекрасная семья, чудные детишки, обаятельная жена... - Он зажег сигарету и не гасил спичку, пока она не обожгла ему пальцы. - На редкость обаятельная жена... Хныканье смолкло. Карие глаза озадаченно уперлись в зеленые, зловещие, в красных прожилках глаза собеседника. Потягивая кофе, мистер Холлик предложил Баба уехать на время. Взять отпуск. Может быть, и в клинике подлечиться. Пока у него не наступит улучшение. А на период его отсутствия, сказал мистер Холлик, Амму перебралась бы к нему в бунгало, где он "окружит ее заботой". В тех местах уже бегало несколько оборванных светлокожих детишек, родившихся от мистера Холлика у молоденьких сборщиц чая. На сей раз он впервые попробовал взять чуть повыше. Амму смотрела, как движутся, формируя слово за словом, мужнины губы. И ничего не отвечала. От ее молчания он сперва почувствовал неловкость, а потом пришел в ярость. Внезапно бросился на нее, схватил ее за волосы, ударил и, лишившись сил, упал в обморок. Амму стащила с полки самую увесистую книгу - атлас мира в издании "Ридерс дайджест" - и принялась лупить его со всего размаху. По голове. По ногам. По плечам и спине. Придя в себя, он пришел в изумление от величины синяков. Он униженно попросил прощения за вспышку гнева и тут же принялся ныть и клянчить, чтобы она помогла ему перевестись в другое место. Это вошло в систему. После пьяного буйства - похмельное нытье. Амму содрогалась от медицинского запаха перегорелого спирта, который шел от его кожи, и от вида засохшей блевотины, облеплявшей по утрам его рот наподобие пирожной корки. Когда в приступах ярости он начал кидаться на детей и в довершение всех бед разразилась война с Пакистаном, Амму бросила мужа и вернулась к неприветливым родителям в Айеменем. Ко всему, от чего она бежала несколько лет назад. С той разницей, что теперь у нее на руках было двое детей. И никаких больше иллюзий. Паппачи ее рассказу не поверил - не потому, что хорошо думал о ее муже, а потому, что в его представлении англичанин, кто бы он ни был, просто не мог возжелать чужую жену. Амму любила детей - как же иначе, - но их лупоглазая беззащитность, и> готовность любить всех подряд, даже тех, кто их не любит, приводила е