чился печатать? - В средней политехнической школе, в Сан-Франциско. - А зачем? - Да просто так, по ошибке. Я пытался им объяснить, что не выбирал стенографии и машинописи, а они не обратили на это внимания, - вот я и выучился и тому и другому - на машинке получше, чем стенографии, но отметки хорошие по обоим предметам. - А в канцелярии ты работал когда-нибудь? - На каникулах как-то две недели: проработал в конторе Южно- Тихоокеанской железной дороги. Это отмечено в карточке. - Вот, наверно, потому тебя и посылают в Нью-Йорк, - сказал Какалокович. - А почему я не могу поехать в Миссури с Гарри Куком? - Потому что ты в армии. - А что Гарри Кук будет делать в Миссури? Какалокович достал карточку Гарри. - Пехтура, - сказал он. - Культурный уровень у него довольно низкий. - А у меня? - Довольно высокий. - А у вас? Какалокович взглянул на меня, но не рассердился. - У меня пониже, чем у Гарри, - сказал он. - Поэтому меня и держат сержантом в этой глуши. Вы, ребята из роты "Б", уже пятый набор, который я обучил и рассылаю по назначению, а сам я все еще здесь. Тебе повезло - ты едешь в Нью-Йорк. Хотелось бы и мне туда перебраться. Мы думали, что нас отправят через денек-другой, но окончательно мы собрались только к середине декабря. Перед тем как разъехаться, мы сфотографировались всей ротой, и каждый расписался на карточках, чтобы всем друг друга помнить. Мы с Гарри обещали писать друг другу и много времени провели вместе в городе по увольнительным запискам. Все по увольнительным ходили в Сакраменто, а мы с Гарри - в Розвилл, городишко помельче, но более приятный для времяпрепровождения, потому что там бывало меньше солдат. Как-то вечером сидим мы за столиком в небольшом приглянувшемся нам ресторанчике, как вдруг входит девушка - красивее я никогда в жизни не видел. Она была так прекрасна, что я обомлел и едва не задохся. Вздумай я с ней заговорить, я бы наверняка не смог произнести ни слова. Смуглая, с длинными темными волосами, спадавшими па плечи и перевязанными красным бантом, она была, наверно, испанка или испано- мексиканка; такая красивая, что мне стыдно было на нее смотреть из-за того чувства, которое она во мне вызывала. Мне хотелось остаться с ней наедине, сорвать с нее одежды. Она подошла к стойке, хватила рюмочку - и не чего-нибудь, а чистого виски - и при этом успела несколько раз обернуться и оглядеть зал. Ну а мы с Гарри сидим себе, разговариваем про Аляску, вспоминаем, как мы там веселились и как я удивился, когда увидал эскимоса Дэна Коллинза. Не хотелось нам друг другу показывать, какие чувства вызвала в нас эта девушка, и мы все старались вести разговор как ни в чем не бывало. - Красный Коллинз, - говорит Гарри. - Правда, он совсем был непохож на эскимоса? - Ты хочешь сказать Черный Дэн, - возразил я. Я понял, что он обмолвился оттого, что приметил красный бант у нее в волосах, а сам я был поражен ее черными волосами и поэтому тоже оговорился, но и виду не показал перед Гарри. - Ладно, как бы его там ни прозывали, - сказал Гарри. - А здорово мы тогда позабавились в Розвилле! Я едва обратил внимание на то, что он сказал Розвилл вместо Фербенкса, потому что знал и без того, о чем идет речь, так не все ли равно? Вот уж никогда не думал, что вещи, которые для меня так много значат, могут вдруг сразу потерять всякое значение! Меня это ужасно удивило. Я все смотрел и смотрел на девушку сквозь одежду и видел ее голую и чувствовал, что сейчас ослепну. Мне было очень стыдно выдавать свои чувства, но оттого, что я изо всех сил старался их скрыть, я только еще больше смущался, и это еще больше бросалось в глаза. Так я распалился, просто с ума сойти. Мне было решительно на все наплевать. Я позабыл о пропавшем отце. Не мог я думать о нищих, обездоленных, убитых горем или больных. Что для меня было счастье или несчастье, жизнь или смерть - и вообще все на свете! Я горел одним только страстным желанием - приблизиться к девушке, хотя это было бы величайшей глупостью. Девушка опрокинула еще рюмочку, а мы с Гарри продолжали беседовать, будто не были сражены насмерть ее красотой. О чем мы говорили, я понятия не имею, вероятно, это было нечто совершенно несуразное. Нам было все равно, о чем ни разговаривать, потому что разговор был только ширмой для наших переживаний, о которых говорить было невозможно. "Так вот что случается с людьми, - думал я. - Вот отчего они шалеют. Но оно того стоит, пожалуй". Первое, что я сообразил, это то, что она подошла к нашему столику и выпивает вместе с нами. Ну а затем случилось нечто поразительное: я возненавидел Гарри за то, что он может так непринужденно с ней разговаривать, а я не могу. А еще я позавидовал его приятной наружности. Потом я решил, что эта девица обыкновенная шлюха, но мне не стало от этого легче. И я подумал: "Культурный уровень у Гарри довольно низкий". Немного погодя я сказал себе: "Такими вещами могут заниматься только животные", - но в глубине души сознавал, что я просто пытаюсь оправдать свое собственное уродство. "Когда-нибудь, - сказал я себе, - я добьюсь чего-нибудь в жизни, а Гарри Кук так и останется ничем, каким-нибудь несчастным солдатом-сифилитиком". Но что бы я себе ни говорил, мне ничуть не становилось легче, и я отдал бы все на свете, лишь бы поменяться с Гарри местами, потому что он так нравился этой девушке. Тут вдруг она обратилась ко мне. - Что это с вами? - сказала она. - У вас такой вид, будто вы проглотили какую-нибудь гадость. "О боже! - подумал я. - Лучше бы мне провалиться сквозь землю". Никогда в жизни я не чувствовал себя таким ничтожеством. Мне очень хотелось встать и уйти, но я чувствовал, что стоит мне встать, как я брошусь бежать и, чего доброго, еще споткнусь и упаду, как последний болван. Я думал, Гарри будет смеяться надо мной, потому что, будь я на его месте, а он - на моем, я бы над ним наверняка смеялся или уж, во всяком случае, гордился бы собой. Но Гарри надо мной не смеялся. Он все улыбался девушке, но, взглянув на меня, стал серьезным. - Хочешь, пойдем отсюда, - сказал он. Он говорил так тихо, что я едва расслышал. Я не мог выговорить ни слова, и тогда Гарри встал и сказал: - Пошли. Мне стало мучительно стыдно, что я оказался такой скотиной. - Ну нет, черт возьми, - сказал я. - Ты не должен идти. Я поброжу немножко по городу. Потом за тобой зайду. Теперь я мог гордиться собой. Я не испытывал ни к кому неприязни, и девушка уже не вызывала во мне таких чувств. Я даже посмотрел на нее и улыбнулся - и, конечно, она улыбнулась мне в ответ. - Может быть, попозже увижу вас обоих, - сказал я. Я вышел из ресторанчика. И не побежал. Не спотыкался и не падал. Мне больше уже не хотелось сорвать одежды с девушки, и вещи опять обрели для меня свой смысл. Я постоял перед рестораном, стараясь привести в порядок мысли, потом пошел вдоль по улице. Не успел я дойти до угла, как услышал, что Гарри кричит мне вслед: - Эй, Джексон, погоди! И дальше мы пошли вместе. Мне хотелось ему сказать многое, но я не знал, с чего начать. Ну как сказать товарищу, что сожалеешь о том, что возненавидел его? И за что? За то, что у него низкий культурный уровень, за то, что он красив, а ты нет, за то, что он нравится женщинам, а ты нет, и все такое прочее? Наконец я сказал: - Славная девушка. Жалко, я был с тобой и испортил тебе все дело. - Свинья она, а не девушка, - сказал Гарри. Но по его тону я понял, что ему хочется к ней вернуться, и я сказал: - Пойди к ней, Гарри. В казарме увидимся. Вместо ответа Гарри ухватился за фонарный столб, и его вырвало в сточную канаву. Потом он сказал: - Это от вина, которое мы пили за ужином. Пойдем обратно в лагерь. Мы прошли пешком все шесть миль до лагеря. Сначала мы долго молчали, потом разговорились про Аляску, потом запели, и когда наконец добрели до казармы, все опять было хорошо, и мы обещали писать друг другу и встретиться в Сан-Франциско после войны. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Весли вспоминает последние денечки свободы и первые дни в неволе Когда я в Сан-Франциско проходил медицинский осмотр на Маркет- стрит, 444, был там один старый доктор-штатский, который спрашивал: - Есть у вас какие-нибудь жалобы? И я подумал: "Я могу жаловаться только на то, что жив и здоров и не знаю, как помочь этому горю". Но я понимал, что так отвечать нельзя, и сказал, что у меня все в порядке. К тому же он очень спешил, так как осмотреть нужно было человек семьсот-восемьсот, а тут уж мешкать не приходится. Не успели мы опомниться, как уже прошли всю процедуру осмотра и сидели на скамейках по одну сторону обширного зала. Кто-то выкликнул по фамилии какого-то мексиканца, и ему было ведено сесть по другую, свободную сторону зала. Потом тот же человек выкликнул меня и велел мне сесть рядом с мексиканцем. Мексиканец сказал: - А я знаю, почему нас посадили сюда, в стороне от других. - Почему? - спросил я. - Потому что мы сидели в тюрьме. Ну, он-то и верно в тюрьме побывал, а я нет, и его не приняли в армию и отослали домой, а мне сказали пересесть на прежнее место. Немного погодя каждого, кто проходил осмотр, стали спрашивать, что он хочет: отправиться сразу на распределительный пункт в Монтерей или прежде получить двухнедельный отпуск. Многие из ребят предпочли отправиться сразу, потому что слыхали, что первые четыре - пять недель самые тяжелые и чем скорей от них отделаться, тем лучше, но я выбрал двухнедельный отпуск, потому что хотел попытаться разыскать отца и попрощаться с ним. И еще мне хотелось пройтись хоть разочек по Сан- Франциско, как до войны. Помню, впереди меня стоял один парнишка. Его спрашивают, что он хочет: двухнедельный отпуск или прямо в Монтерей, а он не понимает, и тогда человек в военной форме, который всех спрашивал, говорит: - Куда ты хочешь ехать? - В Окленд, - отвечает парнишка. Военный записал его на отпуск, но это было совсем не то, чего хотел этот парень. Он хотел домой, а жил он в Окленде. - Можно теперь идти домой? - говорит он. - Домой? - сказал военный. - Да ведь вас сейчас приведут к присяге, вот только придет майор. Ну, этого бедняга совсем уж не понял. Ему бы нужно отойти в сторонку, чтобы все остальные могли сообщить военному, что они выбрали, а он стоит - и ни с места. - Я хочу домой, - говорит он. - Проходите, - сказал военный. Ему предстояло еще много работы, и он хотел поскорее освободиться. - Я противник войны по своим убеждениям, - заявляет тогда этот парень. - Проходи, - сказал военный. - Ты теперь в армии. Парнишка отошел, и все мы стали твердить друг другу: - Ты теперь в армии. Майор явился только через три часа. Он был не совсем трезв. Видно было, как он устал и как все ему надоело. А все-таки он прочитал надлежащие места из военно-судебного кодекса и прочую ерундистику. После этого мы приняли присягу и теперь уже наверняка были в армии. Сказать по правде, я чувствовал, что попал в западню. Я чувствовал себя, как бык в загоне, который видит, что дело неладно, и начинает побаиваться, как бы его не погнали на бойню. Но я получил свои две недели и благодарил бога хоть за это. Я обошел все трактиры и пивные, куда обычно захаживал мой отец, и спрашивал о нем, но никто его за последние дни не видел и не знал, где он. Я искал отца по всему городу, в особенности на улицах, куда часто забредают бездомные, - на Третьей улице и на Ховард-стрит и вообще по всему этому району. Я повстречал там множество людей, которые могли бы сойти за моего отца, но самого отца так и не видел. Дни и ночи проходили, а я не знал, как лучше их использовать. Едва примусь за книгу, которую мне давно хотелось прочесть, и тут же вспомню, как мало времени у меня остается, вскакиваю и тороплюсь на пляж, брожу по берегу, ищу красивые камешки, смотрю, как солнце в море заходит. И вдруг придет в голову, что нужно же кому-нибудь сказать прощай; а ведь я никого не знаю. Я приходил в отчаяние и говорил себе, что должен найти девушку, которой мог бы сказать прощай. Оставлял пляж или библиотеку, садился на трамвай и ехал куда глаза глядят в поисках девушки, которую мог бы полюбить, а потом с ней проститься. И мне попадались такие, которых я легко мог бы полюбить, но когда нужно было подойти и познакомиться, я не мог собраться с духом. Под конец я вспомнил одну девушку, которая училась вместе со мной в политехнической школе. Я пелый год тогда был тайно в нее влюблен. Теперь я решил ее навестить. Было начало октября 1942 года. Погода стояла чудесная, ясная; по вечерам с океана наползал прохладный туман. Я отыскал дом, где жила девушка, уже перед самым заходом солнца. Но, дойдя до ее дверей, я решил, что, видно, сошел с ума. Ведь я даже не знал, замечала ли меня когда-нибудь эта девушка - скорее всего, что нет, - а тут я к ней вдруг являюсь и спрашиваю, нельзя ли ее полюбить, чтобы было с кем попрощаться. И все-таки я нажал кнопку звонка - и кто бы вы думали мне открыл? Да сама эта девушка, Бетти Бернет, еще более прелестная и гордая, чем прежде! Ну, конечно, ей было некогда. Хорошеньким девушкам всегда некогда, если вы им не нравитесь. - Узнаете? - сказал я. - Весли Джексон. Политехнич... - Боюсь, что нет, - ответила она. - И мне ужасно некогда, я безумно спешу. Она захлопнула дверь, на этом все кончилось. Я поплелся на пляж. Не скажу, чтобы мне было очень жалко себя или что-нибудь в этом роде, просто меня зло брало, как я мог впасть в такую панику из-за того, что у меня нет любимой девушки, с которой я мог бы проститься. А когда я зол на себя, я становлюсь куда сильнее, чем когда полон надежд и доволен собой. После этого я решил написать письмо маме. Несколько раз я принимался за дело, но мне было стыдно, и поэтому у меня ничего не выходило. Ведь я не написал ей ни слова за все то время, что мы были в разлуке. А теперь вот, когда меня взяли в армию, я вдруг вздумал посылать ей письма. Мне показалось это недостойным, и я не стал ей писать. Маму я любил всегда, и отец мой тоже. - Прекрасней женщины, чем ваша мать, и не сыщешь, - говорил он. - И зачем только она вышла за меня! И зачем я сделался вашим отцом! Вот, ей-богу, чепуха-то! И вот счастливые денечки моего отпуска остались позади. Утром я простился с хозяйкой дома, где мы жили с отцом, но она была озабочена получением квартирной платы с одного из своих постояльцев, слишком взволнована из-за шести долларов, которые он был ей должен, чтобы сказать мне: "Берегите себя! или еще что-нибудь в этом духе". Я сложил отцовские пожитки в несколько ящиков, и хозяйка согласилась хранить их в подвале, пока не явится отец или пока я не возвращусь с войны. И это было все. Доехал я на трамвае до угла Третьей улицы и Маркет-стрит, пересел на вокзальную линию и отправился на Южно-Тихоокеанский вокзал. Там собралось уже много народу, и прибывало все больше и больше. Вскоре мы погрузились в вагоны, но поезд не трогался. Я стал беспокоиться, отчего мы не едем. Не знал я тогда, что в армии так оно и будет все время - поспеши да погоди, как говорят солдаты. Мы просидели в вагонах столько времени, что можно было пролететь полдороги до Аляски, прежде чем поезд двинулся с места. Я припомнил сотню разных дел, которые должен был сделать за эти прошедшие две недели, но так и не собрался, - и вот наконец поезд тронулся. На платформе было много народу, и все махали на прощание уезжающим. Вдруг раздался какой-то треск, и я пошел узнать, что случилось. Оказывается, один человек разбил кулаком окно вагона. У него из руки струей била кровь, и никто не знал, что нужно делать. Наконец кто-то сорвал с себя пиджак, потом рубашку и рубашкой обернул ему руку. Все были очень взволнованы, и всём было как-то не по себе. Поезд остановился, и тут оказалось, что мы еще не выехали за пределы вокзала. Я поинтересовался, как все это случилось, и вот что мне рассказали. Этот человек немножко выпил, а с ним за компанию и женщина, которая его провожала. Он стоял возле окна и смотрел на нее. Тут она вдруг заплакала, а он закричал на нее: "Не реви!", - но она никак не могла остановиться. Ну, человек рассердился и стал кричать, чтобы она перестала, но чем больше он кричал, тем сильнее она плакала. Тогда этот человек совсем взбеленился, сжал кулаки и стал ей грозить, чтобы она не ревела. Тут поезд тронулся, а он все махал кулаками и до того размахался, что угодил прямо в стекло. Прежде чем подоспела первая помощь, он потерял так много крови, что лишился сознания, и положение его было очень серьезно. Мы простояли на вокзале минут сорок пять, потом прибыла санитарная машина, пострадавшего забрали и увезли. О распределительном пункте в Монтерее рассказывать особенно нечего, кроме того, что я все время чувствовал себя преотвратительно: ну что это за жизнь, когда людей гоняют, как стадо овец, на всякие осмотры, испытания, прививки, за получением обмундирования и снаряжения, когда приходится стоять в хвосте, чтобы поесть, постричься, вымыть руки, посидеть в уборной, принять душ. Живешь, как скот. Меня тошнило все семь дней и ночей, что я там пробыл. Много странного произошло там за эту неделю. Видел я, как один парень каждый вечер вынимал стеклянный глаз, разглядывал его своим здоровым глазом, обмывал и приговаривал: - Я не левша, все делаю правой рукой, а правый глаз у меня стеклянный. Ну какой, черт возьми, из меня солдат? Я слышал, как люди кричат по ночам, видел, как они валяются на своих койках целыми днями, сходя с ума от тоски. Но были там и комики, особенно итальянцы и португальцы из долины Санта-Клара. Была среди нас и одна знаменитость. Этот парень снимался в кино, и многие ребята его узнавали, но я его припомнить не мог. Так вот, он ненавидел армию больше всех других. У него водились деньжата, он вечно резался в кости с неграми и филиппинцами и повышал ставки со второго или третьего круга. Выиграет он или проиграет, он всегда оставался самим собою, и было видно, что играет он не для денег, а просто чтобы как-нибудь отвлечься, позабыть о том, что он в армии. Он был намного старше всех нас, лет этак тридцати пяти. В разговоре он частенько поминал то одного, то другого воротилу из мира кино, неизменно добавляя: "Этот грязный мошенник и сукин сын!" Я слышал, как он обругал одного за другим десятка два или три директоров и начальников всякого рода. Он не был киногероем, он выступал в характерных ролях и в жизни ничем не выделялся. Не скажи вам кто-нибудь, что он киноактер, вы бы ни за что не догадались. А когда ему приказали постричься наголо, как полагается по уставу, это уже совсем не понравилось, и он стал поносить новую большую партию голливудовцев. Начал он с кинодельцов, но тут же перешел на киногероев, потом принялся за второстепенных актеров, потом за кинорежиссеров и наконец, когда подошла его очередь стричься, добрался до киноактрис, но и этих последних обзывал не иначе, как "сукины сыны". Он припомнил всех хорошеньких женщин, которых когда-либо знал, с которыми когда- либо работал, и всех без исключения обложил. Был там в казарме один вольнонаемный парикмахер китаец, которому как раз пришлось стричь актера. Все парикмахеры там были паршивые, неумелые, не то что у нас в Сан-Франциско, но этот китаец был совсем никудышный. Когда актер встал со стула, посмотрел на себя в зеркало и увидел, что китаец сделал с его головой, он до того взбеленился, что уж и не знал, кого бы еще обложить в Голливуде, и стал честить снимавшихся в кино животных, собак и лошадей. Нескольким ребятам из Санта-Клары он платил по пятидесяти центов в день, чтобы они при встрече отдавали ему честь, а те и рады стараться. Он же, по уговору, не обязан был им отвечать. - Офицеры обязаны отвечать на приветствие, - говорил он. - А я за свои полдоллара в день желаю, чтобы мне отдавали честь неукоснительно, но уж сам в ответ и пальцем не шевельну, сукины вы сыны. Эти семь дней и ночей мне показались самыми долгими в моей жизни. Сплошной кошмар! Я обрадовался, когда нас погрузили в старый, разбитый автобус и отвезли в лагерь под Сакраменто. Наш путь проходил недалеко от Сан-Франциско, я думал, у меня разобьется сердце, но, к счастью, мы ехали на север, другой дорогой, через Хэйворд и Окленд, так что увидеть еще раз Сан-Франциско мне тогда не пришлось. А когда мы с Гарри Куком летали на Аляску, самолет приземлился в городском аэропорту Сан-Франциско, и мы вышли на одну-две минуты, но города не видели, видели только его огни издали. Но уже оттого, что мы были поблизости, мы были счастливы, потому что Сан-Франциско - это родина. Человек, с которым я проводил большую часть времени в Монтерее, был Генри Роудс, потом его назначили в одно место, а меня - в другое. Если Генри прочтет когда-нибудь эти строки, пусть он вспомнит меня. Я надеюсь, что у него все в порядке. Надеюсь, что его отпустили из армии и он вернулся к своей старой работе на Монтгомери-стрит в Сан- Франциско. Надеюсь я, что и каждый, призванный когда-нибудь в армию, нынче жив и здоров, что его уже отпустили домой и дома у него все в порядке. Я имею в виду и русских, и немцев, и итальянцев, и японцев, и англичан, и людей всех других национальностей мира. Военные и политики любят в своих речах называть мертвецов храбрыми, доблестными или как-нибудь еще в том же духе. Вероятно, я не понимаю, что такое мертвец, так как единственные мертвецы, которых я могу себе представить, это мертвецы мертвые, и называть их иначе - это значит, по-моему, хватить через край. Живых храбрецов я еще допускаю, но это все народ беспутный. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Рота "Б" задает вечеринку, и Доминик Тоска прощается со своим братом Виктором Когда нам стало известно, куда каждого из нас отправляют, атмосфера в лагере омрачилась, оттого что многие из нас, успевшие сдружиться между собой, должны были теперь расстаться. Мы и так уже были разлучены со многим из того, что для нас дорого, а тут еще предстояла разлука с друзьями, которых мы приобрели в армии. Сержант Какалокович понимал, что мы переживаем, и как-то вечером сказал: - Если вы, ребята из роты "Б", хотите перед отъездом устроить вечеринку, ладно, валяйте, только поспешите, а то как бы кто-нибудь из вас не уехал, прежде, чем успеет опомниться. Мы тут же собрали деньги, купили побольше пива и на следующий день устроили вечеринку. Во время вечеринки подошел ко мне Доминик Тоска и сказал: - Пригляди там за моим братишкой вместо меня, ладно? - Разумеется, - сказал я. - Лу Марриаччи тебя полюбил, а коли он тебя любит, значит, и я люблю, так что ты теперь приглядывай вместо меня за Виктором, потому что он мой брат. Я его сейчас приведу. Доминик сходил за братом и говорит: - Вот, Виктор, заруби себе на носу - это будет твой товарищ в Нью-Йорке. Он обнял нас обоих и крепко стиснул. Мы с Виктором рассмеялись, потому что и без того были всегда хорошими товарищами. - Детки, - сказал Доминик, - будь мы во Фриско, я бы с вами не стал и водиться. А теперь вот правительство от вас требует, чтобы вы выиграли войну. Оттолкнул нас и пошел. Взял еще бутылку пива и выпил. Потом возвратился, погрозил Виктору пальцем и закричал: - Эй, ты! Будь осторожен! Следи за собой. Не трусь. Пиши маме. Молись. Ходи на исповедь. Понял? - Ладно, Доминик, перестань, - сказал Виктор. - Слушай меня, - продолжал Доминик. - Будь хорошим мальчиком. У тебя слишком смазливая рожица для такого большого города, как Нью- Йорк. Будь осторожен. Не отходи от товарища. Ну, Весли, теперь мы не скоро увидимся. Води дружбу с братом в Нью-Йорке. Сообщи, если что случится. Он обратился опять к Виктору. - Ладно, - сказал он. - Прощай, детка. Только прежде спой песню. - Какую? - Ты знаешь. Спой своему брату еще раз напоследок. И Виктор запел "Все зовут меня "красавчик". Доминик слушал, и слезы выступили у него на глазах. - Мама зовет тебя так, - сказал он. Он совсем расстроился, безнадежно махнул рукой и принялся опять за пиво. А тут к нам подошел Какалокович послушать. - Почему ты не поешь вместе с ним? - сказал он мне. - Это хорошая песня, пой. Или ты не умеешь? Я был немного навеселе и стал подпевать Виктору. Какалокович с помощью Доминика собрал вокруг нас кучку ребят, и скоро песню подхватила почти вся рота "Б". Но сколько бы народу ни пело, все равно это была песня Виктора, и он пел ее и на этот раз лучше всех. Песня эта была как раз по нему, и он пел ее всегда одинаково - искренне и серьезно, а остальные просто забавлялись, подшучивая и над песней и над собой. А вслед за Виктором спел свою песню и Ник Капли: "О боже, прояви всю доброту свою..." - и ему тоже все подпевали. Вечеринка прошла превесело, потому что офицеры на нее допущены не были. Все здорово перепились и дали клятву не забывать друг друга. Гарри Кук подошел ко мне и сказал: - После войны мы непременно встретимся в Сан-Франциско. Пиши, не забывай. Два дня спустя Гарри Кук, Доминик Тоска, Ник Калли, Вернон Хигби и много других ребят из нашей роты отправлялись в Миссури. Когда пришла очередь Доминика садиться на грузовик, чтобы ехать на вокзал, а оттуда постепенно все ближе к войне, Виктор Тоска, как всегда, спал на своей койке. Я тоже сидел на койке и глядел себе под ноги, когда услыхал, что кто-то вошел. Я поднял глаза и увидел Доминика. Он двинулся было по направлению к брату, но тут же остановился и долго на него смотрел. Потом повернулся и подошел ко мне. Я вышел с ним из барака, и он сунул мне в руку пачку денег. - От Лу и от меня на карманные расходы вам с Виктором, - сказал он. - У меня духу не хватило подойти к нему и попрощаться еще раз. Так ты передай ему мой привет, хорошо? - Ладно. Передам вместе с деньгами. - Нет, нет, - сказал Доминик. - Деньги у него есть. Тратьте их сообща. Только ты за ним приглядывай. Оба вы еще младенцы, но у тебя хоть что-нибудь есть под макушкой. А у него все в сердце, он и вовсе без головы. Доминик меня обнял и стиснул, потом побежал к ротной канцелярии, где стоял грузовик. Я тоже думал туда пойти, взглянуть последний раз на своего Гарри Кука, но на меня нашло такое уныние, что я решил лучше пересчитать деньги, вернуться в барак и посидеть на койке. В пачке оказалось десять бумажек по пять долларов. Лу Марриаччи присылал мне каждую неделю письмо с бумажкой в десять долларов, но отца моего ему найти пока не удалось. Он прислал мне уже три письма, так что всего у меня набралось восемьдесят долларов, не считая того, что осталось от моего армейского жалованья. Если бы я знал, где отец, я бы отослал ему эти деньги, потому что ему они нужнее. Он мог бы покупать себе выпивку повыше сортом для разнообразия. Я вернулся в барак и присел на койку. Скоро я услышал, как взревел мотор. Тогда я выбежал из барака и припустился по ротной линейке - там, впереди, уходил от меня грузовик, а на нем - Гарри Кук, Доминик Тоска и все другие ребята, едущие в Миссури. Когда я обернулся, вижу, рядом со мной стоит Виктор Тоска. - Не сходить ли нам в Розвилл, опрокинуть по рюмочке? - сказал он. Какалокович выдал нам увольнительные, и мы отправились в Розвилл, в тот самый ресторанчик, где я бывал с Гарри Куком. Есть нам не хотелось, мы просто сидели и пили. Тут вошла та испанская девушка, которую мы с Гарри видели прошлый раз, и скоро она уже сидела за нашим столом. Ей очень понравился Виктор, и начала она с того, что сказала: - Кажется, мы с вами где-то встречались? Слово за слово, и Виктор назвал ей свою фамилию. - Родственник Доминику? - спросила она. - Это мой брат. - Ну, что о нем слышно? Услыхав, что Доминик тоже в армии, она воскликнула: - Господи боже мой! Потом поднялась и сказала с улыбкой: - Берегите себя. Может быть, во Фриско когда-нибудь и увидимся. Всего хорошего. И она ушла. - Кто это? - спросил я. - Не знаю, - сказал Виктор. - Наверно, одна из его милочек. - Ты хочешь сказать возлюбленная? - Да нет, что ты. У Доминика никогда ничего серьезного с ними не было. Нравится она тебе? - Я бы не прочь написать ей письмишко при случае. - А зачем? - Так. Сам не знаю. - Можно ее разыскать, если ты в самом деле хочешь с ней переписываться. Я немного подумал и решил лучше подождать для этого кого-нибудь другого. Почему-то я чувствовал себя ужасно несчастным. А Виктору хоть бы что, и я не мог этого понять. Не видно было, чтобы он хотел сорвать с нее одежды или почувствовал себя несчастным из-за нее. - Тебе не жалко таких девушек? - спросил я. - У нее все в порядке, - сказал Виктор. - С чего я вдруг буду ее жалеть? - Не жалко, что она ведет такую жизнь? - Не думаю, чтобы она годилась на что-нибудь другое. - По-твоему, она не могла бы стать хорошей матерью? - Может быть, - сказал Виктор, - Может быть, она и выйдет когда- нибудь замуж и обзаведется семьей, - Ты думаешь, кто-нибудь может еще жениться на такой девушке? - Если кому-нибудь она сильно понравится и он ничего знать не будет или кто-нибудь полюбит ее так, что ему это будет все равно, он мог бы и жениться, я думаю. Это был бы, наверно, кто-нибудь, кто тоже в жизни немало повидал. - И такая женитьба могла бы быть счастливой, по-твоему? - Может быть, - сказал Виктор. - У тебя есть девушка? - Нет. - А вот это моя. Виктор достал из бумажника фотографию и протянул ее мне. Эта девушка на фотографии была даже еще красивее той, что пила с нами. И мало того, что была красивее, в ней было что-то такое хорошее, что живет в ней давно и проживет еще долго. Это видно было по ее лицу так же ясно, как и самое лицо. - Очень красивая девушка, - сказал я. - Кто она такая? - Дочка одной из подруг моей матери, они наши соседи. Ей только семнадцать сейчас, но мы уже давно любим друг друга, и как только война кончится, мы поженимся. Так мы с Виктором сидели, пили и болтали. Немного погодя я стал как будто понимать его и его семью, но все-таки кое-что в их жизни осталось для меня неясно - слишком уж много всякого происходило с ними в одно и то же время. Однако сами они как будто ухитрялись оставаться честными, порядочными людьми. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Джо Фоксхол, Виктор Тоска и Весли Джексон проводят ночь в Чикаго по дороге в Нью-Йорк Для нас троих из роты "Б", назначенных в Нью-Йорк - Джо Фоксхола, Виктора Тоска и меня, - наступил наконец долгожданный день отъезда. Стоило нам сесть в поезд, как Джо Фоксхол сразу заговорил: - О чем я позабыл тебе сказать, - начал он, - так это о постоянном чувстве подавленности, которое угнетает наше сознание с того момента, как нас начинают перерабатывать из свободной человеческой личности в то, что наши офицеры любят называть бойцом. Несомненно, всякий человек, попав в армию, становится бойцом, но мне кажется, это не совсем тот боец, которого имеют в виду офицеры. Он вступает в битву против скуки, безнадежности и целой армии мелких притеснений, которые как будто специально придуманы для того, чтобы низвести человека до уровня человекоподобной обезьяны порядковый номер такой-то. - Иными словами, - продолжал Джо, - он бьется за свободу своей собственной маленькой нации, которую составляет он один и никто другой во всем мире. И ему совсем не кажется, что он борется за нечто слишком уж малое. Он сражается со всеми мелкими группировками условий и обстоятельств, которые стремятся напасть на него из-за угла и по возможности сломить его дух. Он борется против всяческих унижений и оскорблений. Но такая борьба всегда безнадежна, ибо неприятельские резервы неисчерпаемы. Что бы с ним вообще ни происходило, наяву или во сне, все равно его неизменно угнетают. Это как болезнь, которую невозможно излечить. Единственное лекарство - это всеобщий мир и извещение о том, что от вас больше не требуется делать то, что вам "приказано", можете отправляться домой и быть счастливым или несчастливым и делать все, что вам нравится. Есть, конечно, еще одно лекарство, но оно не по мне. Смерть - это тоже лекарство от кори, но я вам его не советую. Когда поезд отошел от вокзала и повез нас в наше долгое путешествие через всю страну, мы все трое повеселели. К тому же приближалось рождество, а это мое любимое время в году. Джо Фоксхолу уже и прежде доводилось пересекать всю Америку, для него это не было новостью, а нам с Виктором все было в диковинку. Для нас это была новая, замечательная штука, и мы никак не могли насладиться вдоволь. Поезд был, конечно, битком набит - солдаты всех родов войск без конца разъезжали взад и вперед по стране, - но Джо завязал знакомство с кондуктором, мы дали кому следует на чай, и нас поместили в отдельное купе. Там было довольно-таки тесно, но в армии теснота - дело привычное. Мы бросили жребий, кому какая койка достанется, и вышло так, что Джо Фоксхол получил самую плохую, но он не возражал и не требовал, чтобы мы кидали жребий до двух раз из трех, как это делают некоторые ребята. Мне досталась самая лучшая, а Виктору - вторая по качеству. То есть я получил нижнюю койку и, значит, мог всю ночь любоваться в окно пейзажем. Виктору досталась верхняя, она была не хуже нижней, только лазить высоко и окна под рукой не было. А Джо получил скамью под прямым углом к нижней койке, и на ночь проводник превращал ее в постель. Утром, когда мы встали, проводник пришел, разобрал нижнюю койку и укрепил столик между сиденьями, так что нам было на что облокотиться. Мы могли сидеть за столом, есть, разговаривать, играть в карты, читать, писать письма или даже стихи. Писал стихи Джо Фоксхол, но он их нам не читал и не давал читать самим. Говорил, что они недостаточно хороши для чтения. Я спросил, какими же должны быть стихи, чтобы их можно было читать, и он сказал, что они должны быть так же прекрасны, как самые лучшие стихи, которые когда-либо были написаны. Что же это за стихи, спросил я, и он сказал, что это стихи Джемса Джойса, под названием "Ecce puer" ("Вот это мальчик" (лат.). В этих стихах, по его словам, сказано почти все, что вообще может сказать человек, а в них всего восемь строк. Я попросил его прочесть нам эти стихи, но он говорит - забыл, и я тогда заметил, как же он может считать, что эти стихи такие великолепные, если он их даже не может припомнить; а он говорит: "Не знаю как, но все равно это правда". Эти стихи он прочел в "Нью рипаблик" шесть или семь лет тому назад и до сих пор убежден, что это величайшие стихи в мире. Виктор ни о Джемсе Джойсе, ни о "Нью рипаблик" никогда не слыхал и не подозревал, что стихи такая важная вещь, что о них можно долго разговаривать, но все-таки слушал и не говорил: "Ерунда!" - как это делают люди, которые не очень-то хорошо в чем-нибудь разбираются. Он просто слушал и не думал, что мы с Джо сумасшедшие. Восемь строк стихов, что-нибудь около сорока слов - и это величайшая поэма в мире! Виктор не говорил: "Ну и что?" Он был из хорошей, простой семьи, такие люди всегда остаются чистыми и порядочными. У Джо Фоксхола была с собой портативная пишущая машинка, но он редко когда ею пользовался. Он предпочитал писать стихи тихо. Если уж подымать такой шум, нужно быть прежде уверенным, что стихи стоят того. Много вещей наговорил еще Джо за время нашей поездки, и я рад, что почти ничего не забыл, так как он всегда говорил что-нибудь интересное. Мы играли в карты, распевали песни, а когда подъезжали к какой- нибудь станции, где поезд стоял подольше, мы выбегали и осматривали город и приносили с собой в вагон много всякой еды, так что нам не приходилось занимать очередь, чтобы пообедать в вагон-ресторане. Первый город, где мы остановились, был Рено, но нам хватило времени только на то, чтобы поглядеть на огни и почувствовать всеобщее возбуждение на улицах этого города сплошных игорных домов. Потом мы увидели Город Соленого Озера, Денвер, Омаху и, наконец, Чикаго, где у нас была пересадка и где мы ночевали в гостинице. Денег у нас с Виктором было много, у Джо тоже хватало, так что мы отправились в хороший отель и сняли две комнаты, где и пообедали. Ужин и завтрак нам тоже подали в номер. Такая жизнь здорово отличалась от того, как мы жили прежде, но нам она показалась вполне подходящей. Меня не особенно удивляла мебель и вообще обстановка, А Виктор начал с того, что стал раздавать по полдоллара всем, кто для нас что-нибудь делал. Официанту, который подал нам ужин, он дал две бумажки по доллару. После ужина он дал тому же человеку еще один доллар, когда тот принес нам бренди, и Джо нашел это правильным. А я подумал, что в семье Виктора, видно, не привыкли бережно обращаться с деньгами, но ведь такая фамильная особенность, пожалуй, нисколько не хуже других. Джо сказал, что не мешало бы послать за тремя девицами пошикарнее: наверное, тут в отеле кто-нибудь этим занимается. Я не знал, что он шутит, и очень удивился. Но Виктор не был удивлен ни капельки. Он сказал, что наверняка найдется кто-нибудь, кто может прислать нам девку. Он не говорил, что не хочет иметь дела с девицами, но я понял по его тону, что это так. Просто он не хотел портить нам компанию. А я никак не мог решить, идти мне на это или нет, в общем растерялся. Но оказалось, что Джо пошутил, и я почувствовал себя очень глупо. После ужина мы пошли посмотреть город. Заходили в несколько ресторанов и в каждом выпивали стаканчик - другой, но только один Джо пил как полагается. Мы с Виктором приноровились пить пиво после бренди, а Джо придерживался одного бренди. Я не был уверен, что приглядываю за Виктором, как просил меня Доминик. Наоборот, скорее Виктору нужно было за мной приглядывать, ибо чем больше я пил, тем прекраснее мне казались все встречные женщины, и я все удивлялся, почему бы при таком множестве прелестных женщин мне не иметь хотя бы одну. Довольно скоро мы устали, нам захотелось спать, и мы пошли домой, помолились богу и легли. Джо Фоксхол заставлял нас непременно молиться на ночь. Большой забавник был этот Фоксхол, но было в нем и что-то серьезное, и даже больше - грустное. По-моему, так бывает со многими ребятами, которых все считают шутниками. Было уже три часа, когда мы легли, но оказалось, Джо выбрал более удобный для нас вечерний поезд вместо утреннего. Когда мы погасили свет, он сказал: - Мы можем спать сколько угодно, потому что поедем вечерним поездом. Будем завтракать, когда все люди обедают. Мы завтракали только в час дня. Каждый получил по толстому бифштексу с жареной картошкой и луком, который Джо называл "лионез", потом кипящий кофе и яблочный пирог. Это был, пожалуй, самый вкусный завтрак, какой я когда-нибудь едал. Джо велел официанту подать большой пирог целиком, прямо в форме, так что каждому из нас досталось по два больших куска. Кофе могло хватить на целый взвод здоровых парней, но мы долго сидели за столом, ели, болтали и выпили весь кофейник до дна. - Такой вот завтрак дают человеку, перед тем как посадить на электрический стул, - сказал Джо. Ну, мы с Виктором были целиком поглощены едой и не обратили внимания на слова Джо, и только много времени спустя я вспомнил эту фразу и понял, что он имел в виду. А тогда мы просто ели пирог, пили кофе и благодарили бога за рождество Христово, которое весь христианский мир должен был скоро праздновать. После завтрака я заглянул в чикагскую телефонную книжку и нашел в ней человека по имени и фамилии Весли Джексон, но никому об этом не сказал. Я думал,