л бытия. Этот человек был простым рядовым, но это не мешало ему просиживать в различных йоговских позициях все свободное время и пытаться приобщить своих товарищей по военной школе к тайнам, которые он познал. Виктор, по его словам, освоил больше учение йогов, чем ремонт фотоаппаратов. Тот человек говорил, что фотоаппараты приходят и уходят, а йоги остаются навеки. Фамилия его была Олсон, он был из богатой семьи. Родители его жили в Бостоне, рассказывал Виктор, но Олсон предполагал после войны уехать в Индию, чтобы продолжать свои занятия. Он утверждал, что когда-нибудь непременно постигнет истину. Он говорил, что постарается навсегда развязаться с Америкой после войны, так как Америка становится слишком богатой и могущественной для него. Он стремился к истине, а не к деньгам; к равновесию, а не к власти. Перед тем как вернуться в Нью-Йорк, мы с Виктором списались и договорились снять наши прежние комнаты в "Большой Северной", которая была для нас как дом родной, и так мы и сделали. Виктор приехал в гостиницу прямо с вокзала, так как было бы глупо являться в часть в десять вечера. Всю дорогу с вокзала он потягивал из бутылки и давал приложиться и мне. Дома, разбирая багаж, он то болтал об этом последователе йогов, Олсоне, то принимался напевать "Все зовут меня "красавчик", - и в конце концов разбросал свои вещи по всей комнате. - Я привез тебе подарок, - сказал он. - Не думай, пожалуйста, что я могу уехать на шесть недель и вернуться домой без подарка. Только вот беда, забыл я, куда его запихнул, так что я, пожалуй, сяду на пол в позиции йога и немножко уравновешусь - тогда я смогу вспомнить, куда сунул подарок, - это здорово помогает. Этот Олсон когда-нибудь спасет человечество. Я так был рад, что вернулся в Нью-Йорк, так приятно было встретить опять Виктора, особенно потому, что он был слегка навеселе. Я спросил: - От чего он спасет человечество? Спросил я, конечно, так просто, чтобы поддержать разговор, но Виктор очень обрадовался моему вопросу. - От чего спасет? - повторил он. - От чувства одиночества, вот от чего. Дай-ка мне бутылку и спаси меня от моего одиночества, ладно? И Виктор сделал еще глоток, сидя на полу в одной из позиций йогов, которым он научился у Олсона. Ноги он скрестил под собой, спину выпрямил и все старался вытянуться еще прямее. - Да, одиночество, - говорил он. - Ну куда это запропастился подарок? Я уверен, что ты ему очень обрадуешься. Немного погодя он возгласил, что обрел необходимое равновесие и, кажется, знает, куда положил свой подарок. Он встал и начал опять ворошить барахло, которое вытряхнул из вешевого мешка. Подарка он не нашел, но обнаружил экземпляр "Ныо рипаблик" и раскрыл его на странице, где было напечатано мое письмо к отцу. - Олсон говорит, что ты великий человек, - сказал Виктор. - Это он показал мне этот журнал. Он говорит, что ты написал нечто такое, что тоже поможет спасти человечество. Я перечел твое письмо восемь или десять раз и думаю, что Олсон прав. Не очень-то я разбираюсь в таких вещах, но, по-моему, тут что-то есть, в этом письме к отцу. Подарок должен быть где-то здесь. С помощью внутреннего равновесия я разыщу его моментально. Но тут он нашел опять что-то другое и сказал: - Знаешь, когда твой друг - великий человек, даже если он ничего не смыслит в тайнах природы, это тебя обязывает тоже стать великим человеком. Так вот, я тут тоже кое-что накропал - вот оно. Он протянул мне листок гостиничной почтовой бумаги. - Не очень много, - сказал он, - но кое-что получилось, по-моему. Это отняло у меня добрую половину ночи. Ты, наверно, назовешь это философской притчей. На вот, прочти. И вот я прочел его творение. Это было нечто поразительное и никак не походило на то, что он, по моим представлениям, мог написать. Не можем мы правильно судить о других - человек вдруг возьмет да и огорошит вас чем-нибудь. Вверху было написано: "Наблюдения Виктора Тоска, сочинение Виктора Тоска". И чуть пониже: "Часть 1". А дальше шло вот что: "Однажды кто-то мне сказал: хочу вас познакомить с моим другом. И я с ним познакомился, но что-то мне в нем показалось странным. На следующий день я заметил, что у него нет глаз". - Ну, как по-твоему, ничего? - Очень забавно. - По-моему, это должно что-то говорить людям, - сказал Виктор. - Я очень старался. Конечно, это мой первый опыт. И я не думаю, чтобы из меня когда-нибудь вышел такой писатель, как ты. Для меня это только развлечение в часы досуга. Одиночество - вот моя специальность. Но почему бы иногда не пописывать - это никому не повредит. А вот и подарок. Подарок был тщательно упакован. Я разрезал бечевку, развернул бумагу, поднял крышку картонного ящичка. Там лежали три апельсина, которые оставил мне в госпитале японский парнишка. Они еще больше высохли и съежились, но все-таки мне было очень приятно их видеть, и я был рад, что у меня есть друг, который сберег для меня три высохших апельсина. - Я знал, что ты обрадуешься моему подарку, - сказал Виктор. - Конечно, я рад, что ты сберег их для меня. Почему ты это сделал? - Я не дурак, - сказал Виктор. - Кое в чем я все-таки разбираюсь. Как по-твоему, продолжать мне мою писательскую карьеру? - Разумеется, - сказал я. - А где это ты научился так писать? - спросил он. - Когда я в первый раз тебя увидел, я думал, ты глуповат. А сам себе я казался очень остроумным. Ты что, в школе учился таким вещам? Пойдем куда- нибудь, выпьем. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ Виктор Тоска убеждает Весли писать о любви, звонит по телефону своей возлюбленной в Сан-Франциско и покупает розу Мы взяли такси и поехали в тот бар, где я познакомился с моей женщиной, потому что мне нравилось это место. Кроне того, там мог оказаться старый ирландец. Мне хотелось пойти куда-нибудь, где бы я мог повидаться с людьми. Я даже думал: может быть, и моя знакомая зайдет опрокинуть стаканчик - было бы здорово встретиться с ней опять в баре. Но старого ирландца там весь вечер не было, не показывалась и моя знакомая, но все-таки мы с Виктором здорово повеселились, хорошенько выпили, и вот он говорит: - Джексон, я решил вызвать в Нью-Йорк свою девушку - умираю от тоски. Он пошел в телефонную будку, потом вернулся и попросил буфетчика разменять десять долларов. Было около часу ночи, но в Сан-Франциско еще и вечер не наступил. Я думал, Виктор будет громко кричать по телефону, как это делают почти все, когда разговаривают на далеком расстоянии, но он говорил очень тихо. Минут через десять он вышел из будки, присел к стойке, допил двойную порцию виски и лишь после этого заговорил. - Пиши о любви, - сказал он. - Любовь - это единственная стоящая вещь. Повторяй без конца: "Люблю". Расскажи им, Джексон, ради бога, расскажи им о любви. Ни о чем другом не говори. Рассказывай все время повесть о любви. Это единственное, о чем стоит рассказывать. Деньги - ничто, преступление - тоже. И война - ничто, все на свете - ничто, только и есть, что любовь. Так расскажи им о ней! Я понимал, как он влюблен, и знал, что любовь может сделать с человеком. Любовь может сделать человека великим. Ничто другое не может, только любовь. Я понимал, как худо не быть влюбленным. - Приедет? - спросил я. Вместо ответа он опять пошел к телефону. Проговорив еще минут десять, он вернулся ко мне и сказал: - Да, приедет. Я поговорил с ней еще раз. По-итальянски. В первый раз я забыл это сделать, а теперь поговорил по-итальянски. Я говорил по-итальянски с ней, говорил по-итальянски с ее матерью и со своей мамой тоже поговорил по-итальянски. Они сказали, хорошо, они приедут через месяц, - но я сказал нет, и тогда они сказали: через неделю, - но я опять сказал нет, и тогда они сказали: "А когда ты хочешь, чтобы мы приехали?" И я сказал: "С первым вечерним поездом". И тогда моя девушка заплакала и сказала: "Ладно, мы сейчас уложимся и выедем с первым поездом". Так пиши же о любви. Пиши о любви без конца. Слишком тоскливо жить без любви. Обещай, что будешь писать о любви. Я-то думал, ты глуповат, да это все оттого, что у тебя был такой вид... Обещай, что будешь петь одну эту песню. Обещаешь, да? - Ну конечно. - Честное слово? - Ага. - Не думай, что я просто болтаю, - сказал Виктор. - Не думай, что я это так, спьяна. Я родился и вырос в семье, понимаешь, в семье. Ничего кроме любви мы не знли. Я хочу жить в семье, а не в армии. Одно время со мной был мой брат, но это произошло по ошибке, и они эту ошибку исправили. Не годится двум братьям служить в одной роте. А почему? Братья понимают друг друга. Братья есть братья, и они понимают. Матери и отцы, и братья и сестры, и дядья и тетки, и кузены - те понимают. У каждого должна быть семья, каждому нужно любить. Ты должен мне обещать, Джексон, потому что ты и я - мы тоже братья. Я сберег для тебя апельсины - верно? Я писал тебе, верно я говорю? Ты не итальянец, ты ирландец или еще там кто-нибудь, но все равно мы с тобой братья. Доминик понимает, он не считал тебя глупым. Это я думал так, по невежеству, - мало в школу ходил. А Доминик понимает. Он мне говорил. Он сказал мне по-итальянски. "Он тебе брат, - сказал он, - не забывай". Я получил твои письма - все. Я их берегу. Я знаю, какой ты. Ты все поймешь, когда узнаешь про йогов. Обещаешь, да? Виктор был здорово пьян, а пьяные всегда хотят сказать больше, чем могут выразить словами. Может быть, я не совсем точно понял то, что он говорил, но, по-моему, это означало примерно следующее: Когда моя девушка сказала, что они сейчас же уложатся и выедут с первым поездом, она понимала, почему это нужно. Причина вся в том - ты знаешь причину, никуда тут не денешься, потому что причина вся в том... - но кому охота думать о причинах? Мы с тобой братья, поэтому я тебе говорю: причина в том, что я скоро буду убит. Я это не с перепугу и не спьяна - я точно знаю, почему моя девушка, и ее мать, и моя мама должны сейчас приехать в Нью-Йорк. Тот безглазый - ему что, он не знает, он любви не видал, а у меня есть глаза, и я видел любовь, а уж если у тебя есть глаза, и ты видел любовь, и знаешь причину - если ты знаешь ужасную причину, - то время идет слишком быстро, и нужно любовь посадить на поезд, нужно заставить ее поспешить, времени мало осталось, и глазам твоим недолго осталось глядеть - любовь должна поспешить, нет времени, потому что ты знаешь, знаешь, ты хотел бы не знать, но ты знаешь. - Обещаешь? - все твердил он, - Ты ведь понимаешь, о чем я говорю. Глупым теперь ты даже не кажешься. Я вижу, что ты все понимаешь. Обещаешь брату своему? Говори им одно: люблю! Мы больше никогда не будем толковать с тобой об этом, но обещать ты должен и должен помнить, что ты обещаешь, и должен сдержать свое обещание. Ради брата своего должен. Дай мне твою руку - и все, будем теперь пить и веселиться. - Я постараюсь, - сказал я и пожал ему руку. И Виктор тогда сказал: - Я знаю, ты это сделаешь. Между тем приближался час закрытия, и мы с Виктором заказали себе еще по одной. Выпили мы друг за друга, но вслух ничего не сказали. Мы только чокнулись и выпили по последней, залпом, до дна, и тут Виктор запел во все горло свою песню, как будто он был самым счастливым человеком на свете. А хозяин за стойкой - ну как он мог знать, что тут происходит? Ничего он не знал. Он просто думал, что двое ребят напились в его баре - и все. Ничего тут особенного не было, и он не обращал на нас никакого внимания, а когда мы поднялись уходить, он улыбнулся и сказал: - Спокойной ночи, ребята, заходите в другой раз. И когда он это сказал, Виктор перестал вдруг петь и только посмотрел на него, но я знал, о чем он подумал. Он небрежно помахал старику, как это делают штатские. - Пока, - сказал он. Он быстро оглядел помещение, не поворачивая головы, потом подошел к телефонной будке и попытался ее обнять, но, конечно, не смог обхватить ее руками и только постоял так немного. После этого он уже ни на что не смотрел, а прямо пошел к дверям. Всю дорогу до дому мы шли пешком, но Виктор, как и обещал, не возобновлял прежнего разговора, а только все пел. На 57-й улице, недалеко от 4-й авеню, встретилась нам старуха, в руках у нее были три розы. Услыхав, что Виктор поет, она подошла к нему. Эти старухи день и ночь бродят по улицам, продают розы и хорошо знают, что, уж если парень поет, он непременно купит розу. Она протянула розы Виктору. - Бог тебя благословит, сынок, - сказала она. - У меня вот тоже один мальчик в армии, другой - во флоте, а третий - в морской пехоте. Бог тебя благословит, береги себя. Это была старая грязная нищенка из тех, кого брезгливо сторонятся люди, но Виктор взглянул, широко раскинул руки и обнял ее, а она уронила голову ему на плечо, и он сказал: - О мама, мама! Он ее поцеловал, сначала в одну щеку, потом в другую, а старуха все повторяла: - Бог тебя благословит, сынок. Виктор взял одну розу и отдал старухе все деньги, какие захватил в горсть из кармана, - кучку серебра и пару кредиток. Потом мы поспешили дальше, а старуха нам вслед все приговаривала: - Бог тебя благословит, сынок. Мы зашли в ночное кафе выпить кофе. Виктор все любовался розой и вдыхал ее аромат. - У тебя есть три апельсина, - сказал он, - но у меня теперь тоже есть кое-что. Вот эта роза. Я взял только одну - ведь никогда нам не хочется несколько роз, а всегда только одну розу. У меня теперь тоже есть что хранить, и я ее сберегу. Я буду хранить ее до тех пор, пока жив. Когда-нибудь апельсины испортятся, и эта роза тоже уже наполовину увяла, но я ее все равно сохраню. Что завтра вечером будем делать? - Напьемся пьяные. - Правильно! - Можно пойти опять в тот же бар и... Внезапно я понял, что говорю, и замолк. Виктор только поглядел на меня и покачал головой. - Пойдем лучше в театр или еще куда-нибудь, - сказал он. - Правильно. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ Весли и Виктор идут смотреть замечательный спектакль, который сам по себе ничем не замечателен, но становится замечательным благодаря спектаклю внутри спектакля На следующий вечер мы пошли смотреть пьесу, которую все называли замечательной, и сели в первом ряду. Пьеса шла уже три года. Это был один из самых крупных успехов в истории американского театра. Актерский состав сменяли каждые восемь-девять месяцев, так как актеры и актрисы выдыхались, повторяя одно и то же каждый вечер. Кроме того, по всей стране разъезжали с этой пьесой бродячие труппы, - в общем мы были вполне уверены, что это действительно замечательная пьеса. И вот занавес поднялся, и спектакль начался. Сцена представляла гостиную в богатом доме, и люди в ней были из самого лучшего общества. Через десять минут пьеса еще не стала замечательной, но, конечно, было еще рано судить. Мы надеялись, что еще какие-нибудь две-три минуты - и она все-таки станет замечательной, но и этого не случилось, и скоро мы начали сомневаться, станет ли она замечательной когда-нибудь вообще. Она не стала замечательной и к концу первого акта, и тогда мы вышли из театра еще с несколькими зрителями, зашли в соседний бар и выпили, чтобы скрасить ожидание. Потом мы вернулись на свои места, и занавес опять поднялся, но пьеса все еще не становилась замечательной. Все на сцене говорили очень выразительно, время от времени кто-нибудь приходил в возбуждение, и перед нами проходило какое-то действие, но мы все время знали, что это игра, и ничего замечательного в этом не было. Был там один громкоголосый человек лет пятидесяти пяти, дочь которого, по-видимому, была безумно влюблена в человека с дурной репутацией. Отец не хотел, чтобы дочь имела что-нибудь общее с этим человеком, а дочь хотела - и так было на протяжении всего первого акта. К концу первого акта появился этот человек с дурной репутацией, но выглядел он довольно симпатично, и непонятно было, из-за чего весь этот шум. В баре по соседству, куда мы ходили в первом антракте, шел разговор о пьесе и о том, как она замечательна. Говорили, что актер, игравший роль отца, - великий артист; он действительно был великий, он выступал в своей роли дольше всех остальных, потому что дирекция все время повышала ему жалованье, лишь бы он не оставлял этой роли. Публике он так нравился, что дирекция просто не хотела его отпускать. Говорили, что пьеса все равно замечательная, даже и без него, но с ним еще замечательнее. Виктор все поглядывал да послушивал, а потом и говорит: - О какой это пьесе они толкуют? Вот о той, что мы сморим? - Я ему говорю, о той самой, и он продолжает: - Нам нужно быть повнимательнее, мы с тобой что-то там проглядели. Ты-то как находишь, пьеса в самом деле замечательная? Я говорю, что, по-моему, пока нет, но, может быть, она будет замечательной во втором акте, а если не во втором, то уж, во всяком случае, - в третьем. Виктор спросил, нет ли в ней и четвертого акта, и, когда я сказал, что нет, он обрадовался. - Вот это хорошо, - сказал он,- а то ведь она, может быть, никогда и не станет замечательной. Во втором антракте мы опять пошли в бар выпить, но на этот раз решили хватить по две, потому что пьеса все еще не стала замечательной. На этот раз там были уже другие люди, но и эти говорили, что пьеса замечательная. Виктор сказал, что мы, наверно, мало в школу ходили. На протяжении всего второго акта папаше удавалось держать свою дочку вдали от человека, который почему-то считался дурным и который, однако, по-нашему, был хоть куда, - но и все, больше ничего не случилось. Мы вернулись в театр посмотреть последний акт,. Я сразу увидел, как устал человек, который исполнял роль отца. Сидел я так близко от сцены, что мне было слышно, как тяжело он дышит. Мне стало также ясно, что он ненавидит девушку, которая играла роль его дочери, а та ненавидит его. Впрочем, мы с Виктором заметили это еще раньше, во время второго акта, так что под конец мы забыли о пьесе, которую пришли смотреть, и увлеклись борьбой, разыгравшейся между актером и актрисой. Мы просто не могли оторваться. Вот это и делало пьесу действительно замечательной. А в середине третьего акта произошло нечто такое, чему мы с Виктором едва могли поверить. Момент на сцене был напряженный. Шло решительное объяснение между папашей и дочкой. Публика понимала, какой это решительный момент, и все восхищались блестящей игрой актера, исполнявшего роль отца. Казалось, дочь в конце концов намеревалась настоять на своем, но никто не был уверен, что отцу вдруг не удастся ее перехитрить и удержать вдали от дурного человека. На протяжении всей пьесы отец давал понять, что, хотя он и кажется уступчивым, но в конце концов все делают так, как он хочет, особенно в делах крупного масштаба. Он всегда поступает по-своему, однако так, что все кругом остаются довольны, ибо им кажется, что он считается с их мнением. Ничего подобного: только со своим! Итак, это был напряженный момент. Отец обращается к дочери и очень ясно - так ясно, что даже глухой услышал бы его из заднего ряда галерки, - говорит: - Да, дорогая, я был ужасным глупцом и не хотел видеть вещей в их истинном свете, такими, как они есть на самом деле, не понимал, что у тебя может быть своя жизнь, как у меня - своя, что ты должна жить своей жизнью, что ты не была бы моей дочерью, если бы не настояла на своем. Он продолжал очень живо развивать свою мысль, выставляя все в более драматическом свете, чем это было на самом деле, и говорил особенно веско, так как должен был либо целиком согласиться с дочерью, либо ловко ее обмануть - в этом и заключался драматизм положения, - как вдруг он сказал: - А почему бы тебе с ним не... да и дело с концом? И так же быстро продолжал говорить дальше. Ну конечно же, я слышал, как он это сказал, но не мог поверить своим ушам. Я переглянулся с Виктором и понял, что он тоже слышал, и мы стали опять смотреть на сцену, но теперь уже дочь вела очень быструю и взволнованную речь, а отец выглядел так же, как и раньше, - по- настоящему серьезным человеком, очень несчастным, оттого что его дочь намеревалась броситься в объятия какого-то безнравственного пройдохи. Все шло по-прежнему, как будто ничего и не случилось. Мы оглянулись на публику, но никто и виду не подавал, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Люди в зале сидели, как и раньше. И мы решили, что они либо дремлют и не разобрали, что он сказал, либо хотя все и разобрали, но так как слишком уж необычно было услышать такую вещь со сцены - вещь просто непроизносимую, - то они подумали, что ошиблись. Спектакль окончился, и мы с Виктором встали и пошли в бар. Мы решили, что человеку, игравшему отца, эта роль так опротивела, а девушку, которая исполняла роль его дочери, он так возненавидел, что держал пари, скорее всего с кем-нибудь из актеров: дескать, он скажет эти слова и выйдет сухим из воды; и, судя по всему, пари он выиграл. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ Чтобы отметить свое девятнадцатилетие, Весли вырезает свои инициалы на руке статуи Свободы Наступило 25 сентября 1943 года, день моего рождения. Мне исполнилось девятнадцать лет. В армии я пробыл один год. Девять месяцев из него я провел в Восточных штатах - время, которое требуется человеку, чтобы родиться. В утробе моей матери я был зачат в рождественские дни. Самостоятельно я прожил на свете девятнадцать лет. Чего же я за эти годы достиг? Ничего. Я съездил к статуе Свободы и вырезал свои инициалы на каменной стене руки, которая - вздымает факел. Зачем я это сделал, не знаю. На этой стене были уже и другие инициалы, но я нашел местечко, где еще никто не успел расписаться, и, когда поблизости никого не было, вырезал на камне свои инициалы очень крупно и ясно: "В.Д.". Пониже я вырезал цифру 9, потому что считал ее счастливой. Потом я вернулся в Манхеттен и прошагал пешком всю 5-ю авеню до собора св.Патрика. Я зашел туда посидеть и подумать. В церкви мне всегда хорошо думается. Собор св. Патрика - церковь католическая, но мне было все равно, я о многом поразмыслил, сидя в ней. Я нашел, что моя жизнь очень уж бедна. Многого в ней недоставало, но больше всего не хватало свободы - видно, поэтому я и ездил к статуе. Я нуждался в свободе, чтобы развернуться. Мне не хватало времени. Не хватало жены. Я встал и побрел домой. Вскоре ко мне зашел Виктор Тоска. Он был женат уже почти два месяца и жил со своей молодой женой в наших прежних двух комнатах, а я снимал номер этажом выше. Его мать и мать его жены - те жили в таких же двух комнатах, как наши прежние, только двумя этажами ниже Виктора. Время от времени мы собирались все вместе. В одно из воскресений мы отправились в гости к одной итальянской семье в Бруклин, так как матери Виктора захотелось постряпать для нас. Она наготовила массу всяких вкусных итальянских вещей, и мы ели весь день. И вина много выпили, и я молил бога послать мне такую женушку, как у Виктора. Когда Виктор зашел ко мне в день моего рождения, я сразу угадал, что у него есть приятные новости. - Моя жена забеременела, - сказал он. - Вот уже неделя, как ее мутит по утрам, вчера я ее свел к доктору. А сегодня он ей сказал, что она беременна. - Вот бы мне такую красивую женку, и чтобы она тоже забеременела, - вздохнул я. - Ты ее найдешь. - Где? - А где ты ищешь? - Где же мне искать? Где придется. Мне ведь тоже девятнадцать лет, и скоро нас отправят за океан. Тебе-то повезло, что и говорить. - Теперь я чувствую, что у меня все в порядке, - сказал Виктор. - Но, конечно, я хотел бы быть с ней, когда это случится. - Может быть, тебя оставят на это время. - Некоторые ребята сидят здесь по два-три года. - Они в роте "А", а ты нет. - А как бы мне попасть в эту роту? - Тебе нельзя. - Почему? - Не знаю. Просто нельзя - и все. Почему? А почему нельзя того или другого? Но ты все-таки попробуй. Постарайся как следует. Начни прямо завтра же. Трудись не покладая рук. Узнай, что нужно для этого сделать, и сделай. - О чем ты говоришь? - спросил Виктор. - Уж не пойти ли мне и сказать, что я не хочу на войну, так как мне надо быть с женой, когда она родит сына? - Вот именно, - сказал я. - Почему бы и нет? Пускай пошлют кого- нибудь другого. Ведь им все равно не нужны там все сразу. Ты можешь остаться здесь, как и две-три сотни других ребят, которых на войну не отправят. Кто они такие? Почему они могут остаться? Со мной - дело другое. Отец теперь дома, все у него как следует быть, и я не прочь поехать - посмотреть белый свет. Я знаю, что мне посчастливится. Боюсь до смерти, а все равно хочу ехать. - Почему? - спросил Виктор. - Потому что неприятно торчать среди этих типов, которых никогда на войну не отправят. - Почему неприятно? - Да потому, что они хотят, чтобы ехал ты, я или вообще кто-нибудь другой. Они считают совершенно необходимым, чтобы на войну отправили тебя, а не их. Мне противно на них смотреть. Я лично не хочу, чтобы на войну отправляли кого бы то ни было. Мне надоело все это. Я заявил сержанту, что хочу на войну. А он говорит: "Что за спешка? Ты можешь тут сгодиться еще на год, по крайней мере". А я говорю - хочу ехать. Наверно, многие из ребят позволяют себя убить таким образом - просто со злости. Они, наверное, предпочтут быть убитыми, чем болтаться тут со всей этой сволочью... - Они вовсе не такие уж плохие, - сказал Виктор. - Конечно, нет, - сказал я. - Я просто злюсь. Они ребята хорошие, замечательные, да только я их ненавижу всей душой. И скажу почему: потому что они чувствуют себя в безопасности. Знают, что с ними нянчатся. Они могут без конца друг перед другом притворяться, будто их вот-вот отправят под пули, а сами прекрасно знают, что стоит им пойти к кому надо и только взглянуть, чтобы уладить дело, и их никуда не отправят. - Как же они это устраивают? - А это ничего не стоит, если имеешь знакомства и знаешь, как себя вести. Тут все вполне прилично. Все в соответствии с армейскими правилами. Всем-то ведь ехать не нужно. И кто-то должен решать, кому ехать, а кому нет. Вот они и решают, что поедешь ты, а не кто-нибудь другой. Они тебя не знают. Для них ты только фамилия и номер. Когда нужно выбрать - тебя или другого, кого они знают, - ясно, они выбирают тебя. Все в порядке, никто не в обиде - у нас ведь война, а не что-нибудь. Постарайся попасть в эту роту. - Я хочу на войну, - сказал Виктор. - Нет, - сказал я. - Не будь дураком. Потрать на это дело немножко сил и времени. Ты должен быть при жене, когда она будет рожать тебе сына. Каждый должен оставаться с женой, когда она рожает, а ты - особенно. - А ты на меня не сердишься за то, что я не просил сержанта, чтобы меня тоже отправили? - Не будь дураком, - повторил я. - Я сердит, но не на тебя. Тебе я желаю от всего сердца - постарайся поладить с этими ребятами. Я этого сделать не могу. И не мог бы, если б даже хотел. Но, черт побери, будь я женат на прелестной девушке и будь она беременна, да я бы головой рискнул, а не дал им отправить меня на фронт. Я и так боюсь до смерти, хотя у меня нет жены, которая носит под сердцем сына. А то было бы во сто раз хуже. Уж, наверное, я сделал бы все, чтоб остаться с ней. Да я бы просто дезертировал. Сегодня я злюсь весь день. Я всегда бываю зол в день моего рождения. Тебе, наверно, кажется, что я злюсь и на тебя, но это не так. Разве ты позабыл, что мы с тобой братья? Я вот - нет, я помню об этом все время. Поэтому я тебе и твержу, чтобы ты хорошенько подумал и постарался добиться своего. Доминик сказал бы тебе то же самое. - Я знаю, - сказал Виктор. - Он все время мне пишет об этом. Да ведь не гожусь я для таких вещей. Просто не гожусь - и все. Конечно, я должен что-нибудь придумать, да только я буду чувствовать себя очень глупо и меня все равно отправят. И потом, как знать? Может быть, война скоро кончится и нас не успеют отправить за океан. А может быть, нас и так не отправят, без всяких попыток с нашей стороны. - Ты сам не веришь тому, что говоришь, и ты это знаешь. - Верно, - сказал Виктор. - Но так утешительно думать, что все- таки это может случться. - Никогда этого не случится. Ребят из нашей роты отправляют каждую неделю. Не понимаю, почему нас с тобой держат так долго. Мы здесь уже девять месяцев. А некоторых отправили через три. - Ну, как бы то ни было, а она забеременела, - сказал Виктор. - Этого у меня не отнимешь. - Я очень рад за тебя. - Пойдем к нам ужинать. - Нет. В день моего рождения я никуда не гожусь. А завтра все будет в порядке. Ну, ты иди к себе. Передай ей, что я был очень рад узнать счастливую новость. - Я бы хотел, чтобы ты пошел к нам. - Мне нужно побыть одному в день моего рождения. Нужно подумать как следует. - Ну ладно. До завтра. И Виктор пошел к своей жене, а я вернулся к своим размышлениях, но они не привели меня ни кчему. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ Весли узнает о человеке, который отказался ползти И вот однажды мы узнали, что нас отправляют за океан. Составили команду в двадцать один человек, в нее вошли Виктор Тоска, Джо Фоксхол, писатель и я. Сделали нам новые прививки, прочли новые лекции, выдали новое снаряжение, включая и карабин. В начале декабря направили нас в Нью-Джерси для специальной боевой подготовки. Мы вставали в четыре утра, являлись в часть к пяти, и нас отвозили на машине в Нью-Джерси: походная форма, ранец, противогаз, шлем, карабин. Было ужасно холодно, и затея эта казалась мне глупой. Все было, как в бреду, все было какое-то ненастоящее. Мы ездили в Нью- Джерси три раза и каждый раз тренировались в какой-нибудь новой специальной области. В первый раз нас заставили проползти сотню ярдов по пересеченной местности под колючей проволокой, в то время как над нашими головами палил пулемет боевыми патронами. Треск пулемета показался мне ужасно нелепым. Пока мы ждали своей очереди ползти сто ярдов с полной выкладкой на спине, у меня было время рассмотреть лица солдат, которые только что кончили ползать. Эти парни отнюдь не выглядели счастливыми. Они не были похожи на молодчиков из нашей нью-йоркской части, которые пробыли в ней два или три года и собирались просидеть там до конца войны. У этих вид был тоскливый. Как будто им очень хотелось поговорить с кем-нибудь из старых знакомых, с кем-нибудь, не облаченным в военный мундир, и поведать им что-то очень важное. Кажется, я в жизни не видел таких тоскливых лиц, как у ребят, которые проползли сто ярдов. Они возвращались медленно, молча, время от времени кто-нибудь из них оборачивался поглядеть на пулемет, стрелявший над головами новой группы ползущих. Сержант, который там был за старшего, предупреждал всех, чтобы не поднимали головы. - Приказано проводить учения в жестких условиях, так мы и делаем, - сказал он. - Не поднимай головы, знай ползи, по сторонам и наверх не гляди. Оглядываться опасно. Я заговорил с сержантом, и он мне сказал: - Между нами говоря, начальство считает, что временами должны быть небольшие потери. Это показывает, что обучение проводится в жестких условиях, а больше ничего и не требуется. Я спросил его, не попадал ли уже кто-нибудь под пулю. Он огляделся по сторонам, чтобы убедиться, что никто нас не слушает, и сказал: - Три случая за то время, что я здесь, - трое за один месяц. Я спросил его, как это случилось. - Паника, - сказал он. - Время от времени попадается такой вот чудак, который вскакивает и пытается бежать, но далеко ему, конечно, не уйти. Тогда я его спросил, почему же пулеметчик не прекращает стрельбы, если кто-нибудь вскочит. - Все равно не успеть, - отвечал сержант. - Да и не полагается. Черт побери, тут один бедняга заполучил двадцать пуль в живот. Если бы он упал, после того как его первый раз зацепило, его, пожалуй, можно было бы еще спасти, но этот сумасшедший сукин сын вытянулся во весь рост и пялится на пулемет. Я уже думал, он так и не упадет никогда. Представляю, каково ему было, когда он увидел, что все равно никуда не денешься. Я спросил сержанта, не говорил ли этот парень чего-нибудь. - Ну да, - сказал сержант. - Он все повторял: "О, мать твою, мать твою", - пока не упал. Я спросил сержанта, как он думает, в самом ли деле тот испугался. - То есть как это? - Ну, - сказал я, - судя по тому, что вы мне рассказали, он не был испуган. Он просто не хотел этого делать - и все. - Почему? - Просто ему не понравилось. - Не понравилось? - удивился сержант. - Должно нравиться. - Не обязательно, - сказал я. - Этому малому не понравилось. Тут сержант поглядел на меня с беспокойством. - Тот, кто позволяет себе подобные штуки, может навлечь беду на других, - сказал он. - Напугает всех до смерти - ничего нет хуже для морального состояния. Когда будешь ползти, изволь держать голову пониже, и никаких глупостей. - Не беспокойтесь, - заверил я, - Я-то поползу. Я буду держать голову ниже травы. А вот тот парень, по-моему, решил, что это ему не подходит. - Да почему? - спросил опять сержант. - Видно, он был из совсем другой армии. - То есть как это? - Он был солдатом своей собственной армии. А нашу армию считал неприятельской. - Чудаков у нас в армии хватает, - сказал сержант. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ Весли проползает сто ярдов Наступил наконец наш черед ползти, и вот мы с Виктором Тоска нырнули под колючую проволоку, а сразу за нами пошли Джо Фоксхол и писатель. Загрохотал пулемет, и писатель заговорил. Он говорил все время, пока мы ползли, но я не берусь повторить его слова, так это было непристойно. Потом я заговорил с Виктором и время от времени кричал что-нибудь писателю, а вскоре к нам присоединился и Джо Фоксхол. А затем и вся наша группа, двадцать один человек, стала кричать и смеяться над всей этой музыкой, даже лейтенант, командир группы, который полз последним. С нами случилась странная вещь - наша собственная армия стала казаться нам вражеской. Это странное чувство, но все равно в нем есть большая доля правды. Когда мы проползли двадцать ярдов, я совсем запыхался, просто чувствую, дышать нечем, а ползти еще так много. Я остановился, чтобы передохнуть, и тогда Виктор тоже остановился, а от этого, конечно, пришлось остановиться и писателю с Джо Фоксхолом, которые ползли за нами. А потом и все позади нас остановились. Впрочем, это было как раз кстати, потому что все уже выдохлись. Впереди нас ползли одна за другой три пары ребят, которые не останавливались, когда остановились мы, но они остановились еще через десять ярдов, и поэтому пришлось снова остановиться и нам. Почти все время мы держали голову у самой земли. Столько людей проползло тут до нас, что земля стала мягкой и рыхлой, и мы здорово наглотались пыли. Время от времени я чуть-чуть приподнимался, чтобы посмотреть, сколько нам еще остается, потом взглядывал на Виктора, который все время твердил одно и то же ругательство; потом я оглядывался на писателя и Джо Фоксхола, а сержант орал: - Голову ниже, будьте вы прокляты! Не мешайте другим - голову ниже! И я опять прижимался к земле и отвечал сержанту вполголоса: - Спасибо, сержант, иди ты в... со всеми твоими паршивыми заботами. Мы все ползли, а писатель все ругался и насмехался над нами, над армией, над правительством, над войной, над всем светом, над культурой, религией, искусством, наукой, политикой, над национальностями и расами, над патриотизмом и пропагандой, над империями и республиками, над политическим равновесием, над шпионами, секретной службой, полицией, над тюрьмами, судами, судьями и адвокатами, над банками, страхованием и процентными ставками, над внешней торговлей и дипломатией, над голосованием, газетами и радио, над журналом "Тайм мэгэзин" (который он особенно ненавидел), над риторикой, историей, географией и арифметикой, над системой бесплатного обучения, над рекламой и кинофильмами и над всем, что только есть на свете. Джо Фоксхол решил не отставать от писателя и принялся возражать, утверждая, что все в мире, наоборот, отлично; не будьте, дескать, так нетерпимы только оттого, что вам приходится ползти на брюхе, хотя ваше тело к этому не приспособлено, - не смотрите из-за этого на все так презрительно, не теряйте веры, умоляю вас, вооружитесь терпением, все это во имя красоты и правды, не отчаивайтесь, ползите, ползите, ползите, - и тут Джо заорал во все горло: - О черви вселенной, ползите! Ну а Виктора Тоска просто тошнило от всего этого, ему было совсем не до смеха, и каждый раз, когда я на него взглядывал, черт побери, у меня сердце сжималось. Я видел, как ему все противно - не само ползание, не эта дурацкая затея, а все это. И я вспомнил тот вечер, когда мы с ним отправились в бар после его возвращения в Нью-Йорк из Рочестера и он заставлял меня обещать, что я расскажу людям про любовь. И, видно, он угадал, что я вспомнил этот вечер, потому что, когда мы проползли уже добрую половину пути, он сказал: - Не забывай о своем обещании - жена у меня беременна, этого у меня не отнять, - но все-таки не забывай, ты ведь дал мне честное слово. И, будь я проклят, я ему поверил; позволил себе поверить тому, чему никогда не должен был верить: что он прав, что он не ошибается; что э т о может стать правдой. Я очень на себя рассердился и сказал ему, чтобы он замолчал, но немного погодя добавил: - Да ты понимаешь, ведь человек может взять да и сделать так, что вдруг случится что-нибудь такое, что могло никогда и не случиться, понимаешь ты это или нет? Не надо внушать себе, что для тебя все пропало. И тут же устыдился своих собственных слов, потому что он вдруг засмеялся и сказал: - Да я же шучу, Джексон, я просто так, смеха ради. И все-таки я знал, что он вовсе не шутит. Но я решил притвориться, что поверил ему, и мы опять стали кричать писателю и Джо Фоксхолу и смеяться, но мы задыхались, мы совершенно выбились из сил и едва могли двигаться. Но вот наконец мы с Виктором уже по другую сторону проволоки, путь пройден, мы на ногах наконец! Мы стояли и выплевывали пыль изо рта и легких. После этого нам еще полагалось перейти через речку по узенькому висячему мостику, и мы это тоже осилили, это было не так уж трудно. В следующий раз, когда мы ездили в Нью-Джерси, мы стреляли из карабина по движущейся мишени, а в третий раз мы только зря прокатились и проболтались весь день без дела, потому что нас отвезли туда по ошибке. ГЛАВА СОРОКОВАЯ Весли празднует рождество с современной женщиной Когда опять настало рождество, мы были совсем готовы к отправке, но нам посчастливилось остаться на праздники в Нью-Йорке. Я провел целую неделю с той женщиной, с которой познакомился в баре; кроме нее, я никого так хорошо не знал и вскоре после возвращения из Огайо стал к ней захаживать. А перед этим я провел несколько дней со своей знакомой из Огайо, я возил ее потанцевать в "Савой" в Харлеме, но мы только смотрели, как танцуют другие, а потом она уехала домой в Сан-Франциско. Однажды вечером мне вспомнилась музыка Брамса, и, хотя было уже очень поздно, я позвонил по телефону своей нью-йоркской знакомой и спросил, нельзя ли мне опять послушать музыку, и она сказала - можно. Я провел рождественские дни с ней, хотя она знала, что я все время ищу девушку, чтобы жениться. Она говорила, что даже будет рада, если я найду себе жену, потому что она знает, как много это значит для меня. Потом мы начинали дурачиться, и я чувствовал, как много значит для меня она сама. Мы оба это чувствовали и веселились вовсю, смеялись, пили и ели - и как бы то ни был