о, а любили немножко друг друга. Иногда она становилась серьезной и спрашивала, о чем я все думаю, но я ее останавливал, и мы опять принимались дурачиться, и это должно было ей объяснить, о чем я все думаю, и, вероятно, она меня понимала. Пластинки у нее были чудесные, но больше всего я любил пьесу Брамса; потом там было что-то из Грига под названием "Лирическая сюита", - это я любил, когда бывал не в духе, - и еще мне нравилась одна вещь Бетховена, которую она называла "Аппассионата". Я знаю эту музыку на слух, но название, может быть, путаю. Были там еще прекрасные вещи Моцарта, Гайдна, Генделя, Баха, и, конечно, мы любили Чайковского за бурный, трагический пафос. От музыки Чайковского я всегда приходил в бодрое настроение, как бы трагична она ни была. На рождество моя приятельница достала много пластинок со старыми религиозными гимнами, но больше всего мне нравился один, где поется: "Колени преклони, глас ангельский услышь". Возможно, что слова я запомнил неточно, но это моя любимая рождественская песнь. Кроме того, в одном музыкальном магазине, который специализировался по розыску старых граммофонных пластинок, она заказала для меня "Валенсию", и вот однажды вечером, когда я к ней пришел, она вдруг говорит, что у нее для меня сюрприз, и ставит эту пластинку. Ну, тут уж я полюбил ее по-настоящему. Женщины кое-что понимают, и хотя моя знакомая знала, что я не влюблен в нее так, как полюблю когда-нибудь свою нареченную, но она радовалась, что я смогу полюбить свою девушку очень сильно, потому что почти так же сильно я любил ее самое. Это рождество было куда лучше предыдущего, и, кроме тех счастливых минут, что я проводил с моей приятельницей, я много бывал и с Виктором, его женой, матерью и матерью его жены. Я сделал всем рождественские подарки, и они мне тоже. К рождеству уже стало заметно, что жена Виктора готовится стать матерью. Это было удивительно, потому что она сама была еще совсем ребенок. Беременность жены Виктора Тоска была одним из самых чудесных событий в то рождество. Виктор был счастлив в кругу семьи, и они все радовались, что мы с ним будем жить вместе. И они все говорили о тех счастливых днях, которые наступят для всех нас, когда мы вернемся в Сан- Франциско после войны и у меня тоже будет жена и, может быть, сын. ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ Миссис Тоска обращается с письмом к президенту Как-то вечером пришлось мне часок посидеть одному с матерью Виктора, оттого что я к ним забежал часов в десять, а Виктор, оказывается, повез жену и тещу в Радиосити. Миссис Тоска попросила меня сесть, она хотела со мной поговорить, и я, конечно, согласился. И, хотя я ожидал, что рано или поздно это случится, я все-таки был удивлен. Бедная женщина со слезами стала мне рассказывать о себе, начиная с самого детства в Неаполе. Она поведала мне обо всех событиях своей жизни: о переезде в Америку, о путешествии из Нью-Йорка в Сан-Франциско, о встрече с отцом Виктора и о том, как она его полюбила и вышла замуж, какой он был хороший человек, как они были счастливы и как много у них было детей - одиннадцать душ, слава богу, сказала она, - и последний был Виктор. Перед этим у них уже девять лет не было детей, и они уж и не ждали, когда вдруг оказалось, что будет еще один. Они оба страшно обрадовались. Мать Виктора очень гордилась, когда носила Виктора. Это был, рассказывала она, самый удивительный ребенок из всех ею выношенных. Она знала, когда носила его, что ему снятся прекрасные сны, потому что ей самой в это время снились самые лучшие сны в ее жизни, прекраснее даже тех, что она видела в детстве. Большинство ее детей, говорила она, вели себя бурно в ее утробе - Доминик был сущий буян, все время прыгал, выкидывал всякие штучки, - но Виктор был, словно святой, грядущий в мир. Он все время спал, а когда просыпался, то шевелился удивительно осторожно, чтобы не беспокоить свою мать. Он шевелился так нежно, словно губы, которые ее целовали, говорила она, и она тоже все время мысленно целовала его и смотрела на католические иконы божьей матери и младенца и других прекрасных святых. Когда пришла пора Виктору родиться, все думали, что это будет очень трудно для нее из-за возраста: сорок семь лет - не шутка, сказала она, - но люди ошиблись. Он появился на свет так спокойно, так нежно, он был так красив, так полон любви с первого дня. Она остановилась и потом вдруг сказала: - Неужто ж убьют такого мальчугана, как он, боже милостивый! - Ничего с ним не случится, миссис Тоска. - Я молюсь богу, - сказала она. - Сохрани мне, боже, моего мальчика, не позволяй им убить такого мальчугана, как он. Она тихо заплакала. - Я-то ведь знаю, какой это мальчик, стоит только послушать его, взглянуть ему в глаза. Такой мальчуган - и против врага! Да разве он может? Он рожден для любви, а не для того, чтоб убивать. Он для ласки рожден. Неужто же такого мальчугана убьют? Не пускайте моего мальчика на войну! Если он уедет, я знаю - я не увижу его больше. Пусть он останется дома. Я объяснил миссис Тоска, что единственный способ не идти на войну - это заболеть или дезертировать. - Как это - дезертировать? - плакала она. - Как это делается? - Просто бежать. - А что ему сделают, если поймают? - Убьют. - Я напишу письмо президенту, - сказала она. - Мистер президент, скажу я ему, не убивайте такого мальчугана, как Виктор. Убейте своего собственного сына, если вам так нужно выиграть войну, убейте моего сына Доминика - он ничуть не хуже, он мой сын, и я люблю моего Доминика, - но не убивайте такого мальчика, как Виктор, мистер президент. Вы большой человек, мистер президент, вы это поймете: это не политика - это мать, которая выносила Виктора под сердцем, вырастила его, - не совершайте страшного злодеяния. Господь не простит такого греха. Вот как я напишу президенту, - говорила она, рыдая. - Пожалуйста, миссис Тоска, постарайтесь, чтобы Виктор не узнал, что вы переживаете, - сказал я. - Он знает и так, - сказала она. - Я знаю, и он знает - мы понимаем друг друга. Кто привез его невесту в Нью-Йорк, чтобы его утешить? Мать. Кто понял по его голосу за тридевять земель, о чем он говорит? Его мать. Виктор знает. Я тоже. Что ж теперь нам делать? Черт побери, я не знал, что сказать. Но я знал, что она права. Только это все равно никому не поможет. Делать-то нечего. Час придет, складывай вещи, ранец за спину - и шагом марш, как мы уже не раз делали. Произошло это в январе. Тяжело было Виктору прощаться с женой и матерью, но им было еще тяжелее. Мне-то не так было трудно расставаться с моей подружкой. Она, конечно, немножко поплакала. Но что это были за слезы? Что значат такие слезы перед слезами матери Виктора? ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ Весли переезжает из нью-йоркского городка на погрузочный пункт и отказывается защитить себя от войны при помощи государственного страхования Однажды утром чуть свет нас всех собрали, чтобы ехать на погрузочный пункт, а это, конечно, значило - прощай, Америка. Мы проторчали в ожидании отъезда с пяти утра и почти до одиннадцати. Явились на службу счастливцы, которым никуда не нужно было ехать. Они нас бурно приветствовали и от души желали счастливого пути, но мне это было не очень приятно. Зла я им не хотел. Никому из них я не желал ни простудиться, ни поскользнуться на линолеуме, ни налететь в автомобиле на дерево, ни отбить молотком пальцы, вбивая в стену гвоздь для картины, ни получить удар электрическим током, когда возишься с радиоприемником. Я желал им всем быть счастливыми, иметь все, что им нравится, делать все, что им хочется, к войне относиться, как им заблагорассудится, - я только не хотел, чтобы они со мной прощались, чтобы они разговаривали с Виктором Тоска, Джо Фоксхолом и писателем. В демократическом государстве все, разумеется, равны. Если идет война и объявлена мобилизация, то призван в армию должен быть каждый. Взгляните хотя бы на нашего писателя. Вот он, такой же, как и все, нагруженный всем этим хламом, ремни пригнаны, вещевой мешок за плечами - все в соответствии с уставом. При демократии - один за всех и все за одного, и первый закон - это закон справедливости. Пришло время отправлять людей за океан - все должны быть отправлены. Что справедливо, то справедливо, тут не может быть двух решений. Никаких махинаций. Никакого обмана. Никаких протекций. Никакого потворства. Все начистоту. Каждый честен, искренен, ревностен - всякий стремится взять на себя долю бремени и с честью нести ее. А тут эти счастливчики вас провожают. Да меня просто рвало. Может быть, я не такой сентиментальный, как они. Но если бы они уезжали, а я бы пробыл тут два-три года и оставался еще, я бы не стал болтаться у них под ногами, чтобы сказать им прощай. Мне было бы стыдно. Я бы просто пошел к своему столу, написал бы очередной сценарий в двух частях, призывающий их идти и умереть, как подобает мужчине, а потом как можно скорее пустился бы на машине домой и стал бы читать в газетах о том, как идет война. Я бы считал их просто дурачками - туда им и дорога, думал бы я. Но вот наконец нас погрузили на машины, но, прежде чем мы тронулись с места, все эти счастливчики нас окружили, стали отпускать веселые шутки, выкрикивать добрые пожелания. - Убей там немца за меня! - говорили они. Вскоре нас доставили на погрузочный пункт и отвели в портовые казармы. Мы постлали себе койки. Постояли в очереди за химически обработанной одеждой - на случай газовой атаки. Прослушали еще несколько лекций. Заполнили еще несколько документов. Сообщили, кого известить и кому переслать деньги, если мы будем убиты. К концу дня за мной прислал какой-то капитан. Он был очень сердечен, пригласил меня сесть. Теперь, когда меня отправляли за океан, он считал нужным мне показать, что отношения между офицером и рядовым ничем не отличаются от обычных человеческих отношений в гражданской жизни. Он достал одну из бумажек, которые я перед этим заполнил. - Я обратил внимание, - сказал он, - что вы, хотя и состоите в армии уже больше года, а теперь даже отправляетесь за океан, однако не застраховали своей жизни. Почему? - Не хочу. - Но почему? - Не верю я в это. - Все люди, кажется, верят... - А я нет. Я верю в бога. Кроме того, я думал, что это не обязательно. - Конечно, - сказал капитан. - Я только думал, что нужно все-таки с вами поговорить, для вашей же пользы. В случае чего - кто знает? Ведь вашему отцу могли бы пригодиться эти деньги. - Он их не взял бы. - Почему? - Мне кажется, мой отец охотно заплатил бы правительству десять тысяч долларов за то, чтобы меня не убивали. - Ну, - сказал капитан, - мы должны считаться с пожеланиями большинства людей в армии. Огромное большинство настаивает на страховании. Их никто не принуждает, заметьте, но... - Я заполнял эту страховую форму семь раз с тех пор, как я в армии. Если страхование добровольное, почему тогда всякий раз, как я заполняю форму и совершенно ясно указываю, что я не нуждаюсь в страховке, меня обязательно кто-нибудь вызовет вот так, как вы, например, и спросит, почему я не хочу страховаться? Просто не хочу. Просто не хочу быть убитым - и все. Надеюсь, вы ничего не имеете против? - В этом вопросе каждый солдат волен поступать, как ему нравится, - сказал капитан. Я вернулся в барак. Я был страшно зол на войну, и на армию, на этого беднягу капитана, на всю эту идиотскую затею со страхованием и, увидав, что в уборной идет игра в кости, вытащил из кармана все свои деньги, которых набралось двадцать семь долларов. Когда пришла моя очередь, я поставил на кон всю сумму, сказав ребятам, что сыграю один только раз - либо пан, либо пропал. Им это было все равно, и я встряхнул кости в стаканчике и швырнул их об стенку, и, когда они перестали крутиться, мне выпала десятка, а это число проигрышное. Я выбил об стенку тройку, потом шестерку, потом опять шестерку, потом восьмерку, потом четверку, потом девятку, потом одиннадцать, и, наконец, вышло десять, и тогда я собрал все деньги и сказал: - Пускай возьмут свою паршивую страховку и отправят ее - сами знаете куда. ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ Виктор Тоска и Весли получают увольнение с ночевкой и попадают в счастливый бедлам Оказалось, мы счастливее, чем ожидали, так как на второй день после обеда сержант нашей казармы объявил, что половина из нашей команды может получить увольнительные в Нью-Йорк с шести вечера сегодня, а другая половина - завтра. Так будет и дальше - впредь до особого распоряжения. Отсутствовать по увольнительной мы могли до подъема в шесть утра, но кто не явится к подъему, тому придется худо, ибо самовольная отлучка из портовых казарм считается дезертирством. В тот же вечер мы с Виктором получили увольнительные и проехали на метро до Манхеттена, но, когда мы вышли на углу 57-й улицы и 7-й авеню, Виктор сказал: - Погоди минутку, о чем я только думаю?! Мне нельзя возвращаться домой - жену убьет вторичное прощание. Мы взяли такси и поехали на другой конец города. Зашли в какой-то бар, сели за столик и начали пить, но тут Виктор вдруг сказал: - Нет, я должен ее повидать. Она теперь на седьмом месяце. Если бы мне удалось задержаться здесь еще месяца на три... Жене нужно, чтобы муж находился поблизости в такое время. Я должен повидать ее еще раз. Хочешь, поедем вместе? Мы взяли такси и поехали в гостиницу. Увидев нас, служащие гостиницы очень удивились, потому что, когда мы прощались, они думали, что не увидят нас до конца войны, а то и совсем не увидят. Один парнишка, по имени Карло, отвел меня в сторону и сказал: - Худо там у них наверху, все лежат больные. Виктор попросил у портье ключ от комнаты матери, ему хотелось сделать родным сюрприз. Мы поднялись наверх, Виктор отпер дверь и вошел. Что тут было - никогда не забыть. Все три женщины лежали в постели, жена и мать Виктора в одной кровати, а теща в другой, и все больные. Но когда они увидали Виктора, то прямо сошли с ума - просто окончательно помешались. Все трое соскочили с постели и кинулись к нему, смеялись и плакали, тискали его в объятиях и целовали, целовали, целовали, и плакали, и смеялись, и говорили, говорили, и пытались прийти в себя, потом бросились ко мне и стали целовать меня, а Виктор все твердил, что им нужно поесть, нельзя так голодать - боже мой, они все помрут с голоду! Он позвонил в ресторан и велел ощипать шесть штук цыплят - да-да, шесть, кричал он в трубку, - потушить их с рубленым сельдереем и рисом и подать всю эту штуку в номер, да прихватить пять глубоких тарелок. А пока он передавал заказ, жена его крепко за него держалась - она совсем обезумела все они окончательно обезумели - и все говорила ему что-то по-итальянски и целовала его, а его мать закатывала глаза и благодарила бога за то, что сын - вот он опять перед ней. Через несколько минут вдруг зазвонил телефон, и все перепугались, что это экстренный вызов из отпуска или что-нибудь в этом роде, но это звонили из ресторана. У них не нашлось шести цыплят. Только пять. - Ладно, - сказал Виктор. - Нет шести, давайте пять. Женщины оделись, и жена Виктора стала смеяться над собой оттого, что была такая бледная, и радостный шум и веселье продолжались так долго, что я даже сказал про себя: "Эти женщины, кажется, думают, что война кончилась". Я пытался уйти, считая, что уже достаточно насмотрелся и могу теперь отправиться к своей подружке, а кроме того, мне казалось, что им хочется остаться в своей семье. Но тут все возмутились, как это мне могла прийти в голову такая ужасная мысль, и я не решился настаивать. Одна за другой женщины подбегали ко мне и целовали в щеку, смеялись и плакали. Что я, с ума сошел? Уйти? Боже мой, да ведь Виктор и я возвратили им жизнь. Мы все вместе должны сесть за стол и поесть. Выпьем вина, поболтаем. Уйти? Да как я только мог подумать об этом? Мать Виктора сказала, что я - ее сын, а жена его - что я ее брат, а мать жены - тоже, что я ее сын, и тогда я сказал себе: "Ладно, повидаю свою подружку послезавтра, если удастся". Мы славно поужинали. Цыплята были нежные, и бульон очень вкусный, и всего было так много, что мы просидели за столом по крайней мере часа три. А когда все остыло, Виктор позвал официанта и велел разогреть. Мы пили вино и болтали. Но я все время беспокоился, что будет, когда придет время уезжать. Я знал, как это ужасно - прощаться заново, - и даже пытался придумать, как бы сделать так, чтобы нам всем больше не расставаться. Мы с Виктором могли бы занять какую-нибудь штатскую одежду у ребят, служивших в гостинице. Могли бы где-нибудь раздобыть машину и все впятером укатить в Мексику и остаться там до конца нашей жизни. Но я прекрасно знал, что все равно ничего не выйдет, потому что газолин был нормирован. Мы не доехали бы даже до Пуласки Скайвей. Пробило три часа утра. Потом - половина четвертого. Потом часы показали без пяти четыре. Нам хватило бы и сорока минут, чтобы добраться до порта, но я не знал, как часто ходят поезда метро в это время, и поэтому в четверть пятого напомнил Виктору, что нам пора подумать о возвращении. Тут все началось сначала. Все опять посходили с ума, но на этот раз от горя, а не от радости, и это было ужасно. В жизни не видел ничего более мучительного и трогательного. Десять минут продолжалась такая же сцена, как и при неожиданном нашем появлении, и наконец мы ушли. Виктор обещал приехать, как только получит новое увольнение, - может быть, послезавтра. ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ Весли надевает противогаз, входит в газовую камеру и дышит газом На следующий день нам читали лекцию о газах: как против них защищаться, что делать, если ядовитая жидкость попадет вам на кожу, как пользоваться целлофановой накидкой, и много разных других вещей, таких сложных, что сам инструктор еле с ними справлялся. Целлофановая накидка - это даже не накидка, а целая небольшая палатка, которая должна прикрывать все ваше тело. Только для того, чтобы ее развернуть, инструктору (у которого был большой опыт) понадобилось около трех минут, а это слишком много, когда кругом газ. Но в конце концов ему удалось завернуться в палатку. За спиной у него был ранец, на лице - противогазовая маска, на голове - шлем, кроме того, на нем была защитная одежда и толстые перчатки на руках, и теперь он намеревался показать нам, как стрелять из винтовки сквозь палатку и выиграть таким образом войну. Ну, это просто физически невозможно, вот и все. Если бы дело дошло до этого, каждый предпочел бы скорее быть убитым. Лучше умереть, чем нагромождать на себя такую кучу всякой дряни. Ничего нелепее я не видел. Это было просто издевательство над человеческим телом, особенно когда инструктор дал понять, что после всей этой возни и суматохи нужно еще бежать вперед и стрелять из винтовки. После лекции мы промаршировали к газовой камере и прошли в ней испытание. Оказалось, что мой противогаз пропускает. Я чувствовал, что дышу газом, но молчал, так как сам был виноват. Нам велели потуже стянуть тесемки, чтобы воздух не просачивался, но, когда я надел маску и затянул тесемки, мне больно сжало лоб, и, кроме того, я едва не задохся, так что я слегка распустил завязки. А теперь вот я глотнул газу. Тут сержант спросил, не чувствует ли кто-нибудь, что дышит газом, и я поднял руку. Тогда он подбежал ко мне, затянул тесемки и что-то такое пробормотал через свою маску, чего я не понял. Он говорил через маску - как же я мог разобрать? Мы вышли из камеры и, когда был дан отбой, проделали контрольные приседания, потом сняли противогазы и сложили их в сумки. Сержант спросил, как я себя чувствую, и я отвечал: хорошо, хотя глаза у меня щипало. Он сказал, пусть это будет мне уроком, раз я не затянул тесемок, как мне было сказано. А я говорю, сам знаю, урок уроком, но когда я стягиваю тесемки так, чтобы маска не пропускала, то мне жмет лоб и дышать нечем, а это для меня еще хуже газа. Немного погодя мы снова прошли через камеру, на этот раз нас окуривали другим газом, и на этот раз у кого-то другого маска была стянута недостаточно туго, и он глотнул газа. Парень заметался по камере в поисках выхода, но сержант крепко его ухватил и не выпускал, потому что стоит кому-нибудь одному впасть в панику в газовой камере, как и другим покажется, что они дышат газом, - и тут начинается отчаянная беготня по камере, наполненной газом, и беды, конечно, не миновать. Ведь, когда люди в противогазах поддадутся панике, им и в голову не придет, что совершенно бессмысленно срывать с себя маску или бросаться к железным дверям, запертым снаружи, и пытаться пробить стену лбом. Сержант заставил этого парнишку успокоиться. Тот перестал размахивать руками и метаться по камере, и все в конце концов обошлось благополучно. В тот же день двое ребят из нашей команды отказались от увольнительных, которые им полагались, потому что им в Нью-Йорке идти некуда, и мы с Виктором попросили их уступить очередь нам. А они спрашивают, что мы им за это дадим. Тут я поспешил опередить Виктора, потому что знал, что он скажет - пять долларов. Я предложил им пачку сигарет, и сделка состоялась. В этот вечер мы опять отправились в город. ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ Весли подсчитывает стоимость современной женщины, отправляется в плавание и высаживается в Англии Я сказал Виктору, что встречусь с ним на станции метро на углу 57-й улицы и 7-й авеню без пяти пять утра и мы вернемся в казармы вместе. Хочу, говорю, чтоб ты съездил домой один. Он поинтересовался, куда направляюсь я сам, и я ему объяснил. Потом я сказал, чтобы он не сидел со своими дамами в гостинице, а взял бы лучше жену, а то и всех трех и повез их куда-нибудь пообедать, а оттуда - в театр. Он сказал - ладно. - И ложись спать с женой, - продолжал я. - Обними ее и долго-долго говори с ней. Вчера вечером было чудесно, но сегодня нужно сделать по-другому. Я посоветовал ему снять на ночь наш прежний номер или еще какой- нибудь и остаться там после театра с женой. Виктор поехал к своим, а я пошел звонить по автомату. Первое, что мне сказала моя знакомая, это подождать минутку у телефона. Когда она опять взяла трубку, то объяснила, что поднялась наверх, к телефону в своей спальне. - Где вы сейчас? - спросила она. - В баре за углом. У меня отпуск на ночь. - О боже мой! - Что вы хотите сказать? - Меня ждет внизу один человек. Он только что заехал, чтобы пообедать со мной в ресторане. Потом у него билеты в музыкальную комедию. Я отошлю его сразу после театра. Позвоните мне в четверть двенадцатого. - Отошлите его сейчас. - Вряд ли удастся. Я думала, вы где-нибудь по дороге в Японию. - При чем тут Япония? Я выпью стаканчик в этом баре и буду у вас через пятнадцать минут. - Нет, лучше через полчаса. Должна же я придумать, что ему сказать. Я думала, вы где-нибудь в океане. - Где-нибудь в океане я скоро буду, можете не беспокоиться. - Позвоните мне через полчаса, просто чтобы удостовериться, что он ушел. Я позвонил ей через полчаса, и она сказала: - Он страшно обиделся. - Поесть у вас что-нибудь найдется? - Кухарку я до утра отпустила, но мы что-нибудь придумаем. Я пришел, и она меня встретила так, будто я вернулся к себе домой. Я думал, что с удовольствием поем, как только приду. Думал, мне захочется послушать музыку. Но хозяйка так пылко приветствовала, что я позабыл и о еде, и о музыке. К тому же бедняга инструктор со своей целлофановой палаткой не выходил у меня из головы. Я спросил у своей дамы, какое на ней платье - не новое? - Нет. А что? - Я его сейчас с вас сорву. - Оно стоит сорок долларов, - сказала она. Потом она сказала: - А это стоит восемнадцать, это лучшее из того, что сейчас делают. А потом еще: - А это - бельгийское кружево, двадцать пять долларов. - А это что стоит? - Это мне дано от природы. Без пяти пять я встретился с Виктором на станции метро. - Как дома? - Лучше, - сказал он, - только вот моя бедная матушка... - А что с ней? - Говорят, что не переставая молилась, с тех пор как мы уехали вчера утром. Она уверена, что ее молитвы будут услышаны и что война кончится, прежде чем мы взойдем на палубу парохода, или же кто-нибудь в последнюю минуту пришлет приказ, чтобы мы с тобой оба остались. - Вот как, и я тоже? - Да-да, мы с тобой оба. Ну что ж, меня очень порадовало, что мать Виктора обо мне тоже молится. - А почему бы и нет? - сказал я. - Все может случиться. Правда? - Нет, не может, - ответил Виктор. - Ну, а как у тебя дела? - Превосходно. - Хорошо провел время? - Я не спал и не ел, но, когда нам хорошо - или, наоборот, неважно, - ведь не очень-то хочется есть или спать, правда? - Я тоже не спал, - сказал Виктор. - Всю ночь я обнимал свою женушку и сыночка - обоих вместе, - Ну как твой сынок? - Он уже начинает смеяться. - Кроме шуток. - Она говорит, что смеется. Я-то сам не слыхал, но жена говорит, всю ночь его слышала. Но отчего, черт возьми, он смеется? Я молю бога о том, чтобы мне быть здесь, когда он родится. Молю бога о том, чтобы мне быть с ним, когда он начнет говорить, тогда я спрошу, отчего он смеялся. Найди себе девушку, Джексон, женись, пусть она родит тебе сына. - Где же мне ее найти, теперь-то? - Мы едем в Англию, правда? - Так говорят. Нам знать об этом, конечно, не полагается, и, по- моему, ты разглашаешь военную тайну, намекая на это, - но, кажется, именно туда мы и едем. - А в Англии нет девушек, что ли? - Ты думаешь, я еду в Англию, чтобы посвататься? - Нет, - сказал Виктор. - Просто тебе приходится ехать. Но раз ты уж будешь в Англии, ты можешь поискать там невесту. - Я хочу жениться на американке. - А какая разница? Каждая может стать американкой. Мы успели в казармы как раз к завтраку. После завтрака мы оба растянулись на койках и заснули. Не знаю, что снилось Виктору, но мне первый раз в жизни приснился смех. Он был повсюду, пронизывал все насквозь. Во сне мне казалось, что в этом есть какая-то тайна, которую мы все стремимся разгадать. Я силился припомнить, в чем заключается суть этой тайны (а это было важнее всего на свете), чтобы поведать ее всем, когда проснусь, но тайна стала бледнеть и таять, когда я начал просыпаться, и наконец пропала совсем, и мне оставалось только повернуться на другой бок и спать дальше. Мы прожили в портовых казармах шестнадцать дней. Каждое утро разносился слух, что нас отправят сегодня же вечером, и каждый вечер говорили, что мы отплываем завтра с утра. Разумеется, нас назначали на кухню и в другие наряды. И устраивали нам беглый медицинский осмотр - главным образом проверяли дыхание. Им непременно нужно было удостовериться, что мы все еще дышим. На четырнадцатый день нам перестали давать увольнения, но до этого мы с Виктором продолжали уходить каждый вечер. Если никто не хотел уступить нам свою очередь, мы входили в сделку с сержантом. Один раз это стоило Виктору пять долларов, но на следующий день он отыграл их у сержанта в кости. Мы оба много играли в кости, и оба выигрывали. На шестнадцатый день нас посадили в грузовик и отвезли на какую-то пристань, и часа через два мы по сходням поднялись на корабль. Нас разместили по каютам, и было ужасно тесно. Тысяч шесть-семь солдат на небольшом корабле! Я их, конечно, не считал, но видел, что народу тьма-тьмущая. Люди кишели повсюду, в самых тесных уголках корабля. А корабль все не двигается. Стоит и стоит без конца. Наконец однажды поздно ночью корабль тронулся. Мы с Виктором вышли на палубу. Падал снег, и весь корабль стал белым. Мы были рады, что движемся, раз уж так нам положено. Вскоре мы вышли в море, и всех кругом затошнило. Нас с Виктором тоже немного поташнивало, но не так, как других. Тех прямо выворачивало наизнанку. Никогда не забуду этой картины. Мы плыли в большом караване судов. Кто-то насчитал их тридцать семь штук, но там было больше - их нельзя было разглядеть без бинокля. Много говорили о подводных лодках, но тем дело и обошлось. Плавание было ужасное. Оно продолжалось очень долго, и много разных событий произошло на борту корабля. Однажды утром мы увидели землю. Это была Ирландия. Прекрасная страна! К вечеру мы пришвартовались в каком-то городишке в Уэльсе. Он звался Свонси. Мы были в Европе! Наутро мы сели в поезд и покатили в Лондон, где нас отвезли на грузовике к какому-то зданию, отведенному нам под казарму. Все это морское путешествие прошло, как сон. Человек путешествует во сне, с тех пор как себя помнит. Так вот, это плавание было, как одно из сновидений детства. Внезапно мы очутились в Лондоне. Это было 25 февраля 1944 года. ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ Весли благодарит бога за горячую воду в ванне, засыпает по-королевски и видит сумбурный сон Лондон был холоден и угрюм. За последние две недели никому из нас не приходилось мыться в ванне, так что мы тоже были холодны и угрюмы; мы скучали по дому и злились, потому что в казармах было холодно и угрюмо. Тюфяки для коек мы набили соломой, которая валялась в подвале. Я не был расположен возиться, как дурак, с холодной, угрюмой, заплесневелой соломой, так что Виктор взялся мне помочь. - Давай покончим с постелями, примем ванну и ляжем спать, - сказал он. - По крайней мере мы опять на суше. - И это ты называешь постелью? - ворчал я. - Кучка старой, заплесневелой, вонючей соломы - какая из нее постель? Примерно через час мы привели тюфяки в порядок и кинули жребий, кому достанется нижняя койка. Койки были расположены в два этажа, и по соседству с нами Джо Фоксхол получил верхнюю, а писатель - нижнюю, но они не возились так долго с тюфяками, как мы. Виктор выиграл и занял нижнюю койку, но мне было все равно, потому что на душе у меня было так холодно и угрюмо, что все казалось безразлично. Скоро из ванной вернулся писатель, за ним Джо Фоксхол, потом Виктор, и тогда пошел я, наполнил ванну, сел в нее и прочел молитву. "Благодарю тебя, боже, за воду горячую в ванне вместо холодной в океане. Благодарю тебя, боже, за скудный обмылок для омовения жалкой грязной шкуры моей. Благодарю тебя, боже, что ты дал мне избавиться от всех моих ремней и поклажи и погрузиться в горячую ванну и сидеть в ней, - да сгинет весь мир, кроме ванны, и да канет он в ад и в забвение, ибо и вспомнить в нем нечего, кроме ванны, воды да мыла. Благодарю тебя, боже, что ты перевез нас через холодную воду, блюющих и рыдающих оттого, что весь мир так безнадежен, а люди глупы. Благодарю тебя, боже, что мы опять на суше, в большом городе, и вот я наконец, ничем не обремененный, посиживаю в теплой водичке. Благодарю тебя, боже, что ты доставил отца моего домой в Эль-Пасо, к жене его возлюбленной, и к сыну его Вирджилу, и к зятю его Нилу, торговцу сельскохозяйственным оборудованием. Благодарю тебя, боже, что ты женил Виктора Тоска на невесте его во благовремении и она понесла от него. Благодарю тебя, боже, что ты не разлучил меня с Виктором, ибо я намерен заботиться о нем по мере моих сил, что бы там ни случилось, и попробую доказать, что он ошибается, думая, что непременно будет убит. Я сделаю это ради его матери, миссис Тоска, за которую благодарю тебя, боже, ведь она такая милая леди! Благодарю тебя, боже, за ту женщину, что я встретил в Огайо, ибо она тоже очень милая леди. Благодарю тебя, боже, и за женщину из Ныо-Йорка, ибо вопреки своим деньгам и пониманию серьезной музыки она любила меня, а вопреки ее годам тело у нее, как у юной девушки. Но больше всего благодарю тебя, боже, за эту ванну, ибо она возвращает мне жизнь. Благодарю тебя, боже, за мыло, ибо оно смывает с кожи моей почти трехнедельную грязь. Я отвергаю запах казармы, ибо не терплю запаха места, где скопляется для житья слишком много народу, но я благодарю тебя, боже, за большую часть всего остального. Аминь". После ванны я взгромоздился на койку и сразу заснул богатырским сном, как не спал еще никогда в своей жизни, но, честное слово, я и во сне все еще продолжал благодарить бога. Я был на небесах, в своей прежней одежде, опять человеком штатским, свободным и счастливым, ничем особенно не озабоченным и преисполненным благодарности за все божьи милости. А им конца не было. Уже в том, что я был свободен, не было конца милосердию божию. Все, что я видел, было благом, и я любил все на свете. Я просто стоял там, как бывало в Сан-Франциско, и все на свете любил. Там была кучка добродушнейших ангелов, они взмахивали крыльями легко и неторопливо, и я их так любил, что я и сам стал помахивать руками, как крыльями. - Кажется, мы с вами где-то встречались, - сказал я одному из них, который был поближе. И, ей-богу, это был не кто иной, как Джо Фоксхол, но, вместо того чтобы прямо в этом признаться, он мне лукаво подмигнул. Тогда я сказал: - Я узнал тебя, Джо, черт побери. Я узнал бы тебя и в аду, не только здесь, где ты хлопаешь крыльями, как самый заправский ангел. А ведь ты вовсе не принадлежишь к их числу. - Да ну? - сказал Джо. - Я же порхаю здесь вместе с ними? Так почему же мне не принадлежать к сонму ангелов? - Черт возьми, - сказал я, - ты отлично знаешь, что ни у тебя, ни у меня нет настоящих крыльев, как у других ангелов, и они это скоро заметят и шугнут нас отсюда. - Ангелы ангелов не шугают, - возразил Джо. - Да ведь ты-то не ангел, Джо. - Ты так думаешь? - сказал он, - Хочешь, я взлечу выше всех в этой команде? Я все время знал, что это во сне, но не хотел над этим задумываться, и все шло нормально. Я сказал Джо, чтобы он не залетал выше других, потому что он не настоящий ангел и может расшибить себе голову, но Джо не послушался и взлетел - и упал вниз головой. Я бросился к нему и склонился над ним, а настоящие ангелы живо упорхнули, но, улетая, обернулись и посмотрели на нас. Я узнал их всех, я знал каждого в лицо, но никак не мог вспомнить по имени. Я вспомнил только одного из них - миссис Тоска, - остальные были похожи на нее. Я помог Джо встать на ноги. Он попробовал двигать руками и ногами, чтобы убедиться, что остался цел, и оказалось, что он цел и невредим. - Куда ни сунешься, везде один снобизм, - сказал он. Мы пошли дальше, посмеиваясь над собой, а там вдруг стоит какой-то человек в чем-то вроде повозки и, кажется, нас поджидает. Да, никак, это наш писатель - и в самом деле он, только одежда на нем такая, как носили тысячи две лет тому назад. - Да, никак, это сам старик Шекспир, - говорит Джо. - Что вы делаете в этой колымаге? - Насчет его одежды он ничего не сказал. - Я пешком не хожу, - говорит писатель. - Вряд ли я сделал хоть один шаг за всю свою жизнь. Только в колеснице. Залезайте ко мне, я вас прокачу. Мы с Джо вскочили на колесницу, а писатель как заорет на каком-то чудном языке на четверку белых коней, а кони, черт побери, как взовьются над землей да как помчат за собой колесницу в небесную высь - несутся, как бешеные, прямо на солнце. Я уж и не знаю, радоваться мне или нет, а писатель знай себе покрикивает на коней на чудном языке, и поет, и издает ликующие клики, а потом поворачивается к нам с Джо и говорит: - Вот это, ребята, жизнь, вот это значит жить по-настоящему, а не то, что ходить или ползать на четвереньках. - Можете меня высадить возле Публичной библиотеки в Сан-Франциско, - сказал я. - Я уже побывал в небесах, и, ей-богу, с меня довольно. - А меня подкатите прямо к дверям танцевального зала "Мир грез" в Бейкерсфилде, - сказал Джо. - Я вам буду очень признателен. - Неужели же вы не хотите прокатиться по-настоящему? - спросил писатель. - Валяйте прямо в Сан-Франциско, - сказал я. - В летний танцевальный зал в Бейкерсфилде, - сказал Джо. Писатель ничуть не обиделся, только опять прикрикнул на коней по- чудному, - и бум! - вот мы уже и спикировали из поднебесья прямо к Публичной библиотеке в Сан-Франциско, ко всем этим знакомым физиономиям, которые теперь глазеют на меня снизу, ко всем этим старым философам, что выстроились на пьедесталах перед библиотекой и призывают друг друга внять голосу разума. Сейчас они все так мне обрадовались и громко приветствуют. - Глядите-ка, - говорят они, - Вот и наш гадкий утенок, собственной персоной, вернулся на колеснице. Мы подкатили к самому входу - и что за суматоха тут поднялась: и возгласы приветствия, и смех, и философские замечания, и беготня во все стороны, чтобы взглянуть на меня и на мою колесницу. Меня все спрашивали, что есть жизнь и что есть смерть, а я, как нарочно, не знал и в ответ все только прокашливался. - Ладно, - сказал писатель. - Попрощайтесь со своими друзьями, мне пора везти Джо в Бейкерсфилд. Я сказал философам до свидания, и мы понеслись прямо вверх, в ласковое калифорнийское небо, а потом вниз, в великолепную долину Сан-Хоакин к Бейкерсфилду, и подкатили к самому танцевальному залу "Мир грез". Несколько разодетых парнишек и девушек прискакали, резвясь и приплясывая, поздороваться с Джо и спросить, где он был. Джо подхватил одну девушку и пошел с ней вальсировать, но музыка смолкла, и он бросился целовать девушку и, казалось, собирался целовать ее до конца жизни. Так бы оно, наверное, и было, если бы она не вырвалась и не убежала. Джо сказал: "Целоваться - это лучший способ ожидания" - и вернулся на колесницу, и мы снова помчались, но тут вдруг колесница перестала быть колесницей, это больше не была легкая открытая коляска, которая неслась в радужном сиянии, это было нечто трескучее и трясучее, и мы уже не стояли в нем, а сидели, и, черт поберк, я знал, что это такое: это был старый армейский грузовик, и теперь со мной рядом сидел Виктор Тоска, и мы ехали в порт, на корабль, который должен был отвезти нас за океан. Ну, это было совсем неинтересно, так что я едва не проснулся, но скоро опять крепко уснул, и на этот раз было все-таки лучше, чем в грузовике, но не намного, так как это было в том доме в Огайо, куда я пришел с женщиной, что пела "Валенсию", и там был отец в окружении десятка прекраснейших девушек мира. Он был пьян и всячески хвастал и задавался и выказывал галантерейное обращение. - Отец, - говорю я, - ну какой из тебя донжуан, что ты тут делаешь? - Что делаю я? - говорит отец. - Вот ты что тут делаешь? Я тебе удивляюсь. - Ищу тебя, - говорю я. - Я здесь не для собственного удовольствия. Пришел забрать тебя отсюда. Давай-ка лучше домой. Верно, только для того, чтобы показать, что я сплю, папаша отправился восвояси. Тогда я сам стал форсить и выказываться перед девушками и расхвастался не хуже отца. Сны мои продолжались, и смысла в них было не так уж много, и хотя я спал довольно глубоко, но не настолько, чтобы не сознавать все время, что я лежу и грежу в городе Лондоне, на соломенном тюфяке, который я сам только что набил. Переходя во сне от одного дурацкого эпизода к другому, я все время помнил, что сплю, и говорил себе: - Ну и ну, чего только человеку не привидится во сне - прогнать родного отца, чтоб самому позабавиться с девушками. Наверное, я сплю уже около часу; пожалуй, пора уже встать и одеться да пойти посмотреть город - ведь город-то, говорят, замечательный. Возьму-ка я Виктора Тоска, и мы вместе пойдем и посмотрим, что за город такой этот Лондон. Тут я проснулся окончательно, но продолжал лежать с закрытыми глазами. Обрывки сновидений еще пробегали передо мной, совершенно бессвязные, словно толпа прохожих, когда смотришь на них из окна "Большой Северной". Вот какая-то женщина ворчит на мальчугана, а он твердит свое: "А вот не хочу и не буду". И я знал, что когда-то я это слышал. Это мне не снилось, я это вспоминал. Потом вдр