ям. А затем он отправился к своей "трепещущей девице". ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ Весли узнает, что нет истины ни в чем, кроме любви, а писатель получает письмо на мимеографе, которое приводит его в ярость Вскоре после этого я получил письмо от отца. "Я только что встал с постели, среди ночи, - писал он, - потому что вдруг вспомнил то, что обещал тебе сказать в свое время, но никак не мог вспомнить в Огайо. Вот что я хотел сказать: ни истины, ни красоты, ни справедливости, ни неба, ни бога нет ни в чем, кроме любви. А теперь я снова ложусь спать". Это было все. И я над этим призадумался. Вот, например, я с моей Джиль. Разве не благодаря ее нежной любви я становлюсь наконец человеком? Или Виктор Тоска с его прелестной женой и чудесной матерью - Виктор, так настойчиво убеждавший меня писать о любви. Или Джо Фоксхол с его стихами, где сказано: Пусть люди говорят и делают все то, Что говорят и делают, а я В оцепенении священном повторяю: "Люблю тебя". А тут еще эта мудрая мысль, которую отец сберег для меня со времен прошлой войны. Ведь к той же мысли пришел и я своим особым путем, и Виктор - своим, и Джо Фоксхол - своим. Все мы пришли к одному: "Нет истины ни в чем, кроме любви". И все тут. Это не какая-нибудь случайная мыслишка, пришедшая в голову одному мне, - это у всех на уме, это чувствует каждый. И Олсон в его поисках истины. И писатель, который ищет добра во всех и во всем. И женщина, которую я встретил в Нью- Йорке, и та, другая, из Огайо. И даже те сукины сыны - да простит им бог, - которых я ненавижу. Даже им это присуще в той или иной форме. Но мысль об этом меня испугала, я видел, что наступили тяжелые времена - горькие, унылые, жестокие, - и они могли оказаться не по силам любви. Все так же томила нас неизвестность. Дни проходили за днями, и никто из нас не знал, что его ждет впереди. Мы сидели и ждали, и каждый размышлял о своей собственной судьбе. Мы разговаривали, смеялись, пили пиво, веселились и были счастливы, но мы ждали. Мы не знали, что с нами будет. Может быть, идут наши последние денечки. Уж это-то мы все понимали. Об этом никто из нас не мог забыть ни на минуту. Времена пришли тяжелые, но избежать их было нельзя. Бомбы настигали славных жителей Лондона и многих из них унесли с собой, а они ведь этого не хотели, они были застигнуты врасплох, им еще так много предстояло сделать - столько любви еще жило в них. Как-то утром писатель показал мне письмо, отпечатанное на мимеографе, которое он только что получил со специальным курьером. Время вторжения все приближалось: все говорили об этом, все были уверены, что оно начнется со дня на день, - и вот из Бюро военной информации примчался посыльный и вручил писателю письмо, отпечатанное на мимеографе. Писатель с перекошенным от гнева лицом протянул письмо мне. Я прочитал письмо и нашел его замечательным. Тот, кто его написал, был, должно быть, великий человек. Ей-богу, оно было похоже на послания святых апостолов! "В эти дни, когда действия неприятеля лишили нас возможности встречаться в "Пи-Ай-Пи клубе" что у нас вошло в обычай, ряд участников наших ежемесячных обедов подали мне мысль устроить маленький сюрприз Роберту Сэмсону, нашему неутомимому секретарю, в знак высокой оценки его организаторской деятельности по устройству наших обедов. Я принял это предложение и уверен, что и Вы непременно откликнетесь. Не могу сказать с уверенностью, какой именно подарок явился бы наиболее подходящим к случаю, но я убежден, что, если каждый из нас, американцев, кто участвовал на равных паях в превосходных обедах нашей радушной группы, внес бы, скажем, по три шиллинга, мы совершили бы поистине благородный поступок. Как Вы, вероятно, знаете, ежемесячный обед вошел в практику начиная с 1942 года с целью знакомства заинтересованных вновь прибывающих членов американских миссий с группой британских должностных лиц, которые связаны с американскими делами и регулярно встречаются в "Пи-Ай-Пи клубе". Вскоре стало очевидно, что подобные информационные собрания было бы желательно проводить ежемесячно, с тем чтобы небольшая группа заинтересованных лиц обсуждала важнейшие текущие вопросы, связанные с нашей жизнью и работой в UK (Соединенное королевство). В эту группу вошли несколько представителей американских вооруженных сил. Когда Хенри Стэнтон вернулся в Вашингтон, Карлтон Каммингс и я унаследовали его обязанности по привлечению на эти собрания соответствующих американцев в добавление к ветеранам, которые, так сказать, вступили в дело на правах учредителей в 1942 году, и не кто иной, а именно Роберт Сэмсон спаял нашу группу и превратил наши собрания в полезный, подлинно значительный и всегда интересный форум. Вы, конечно, согласитесь, что это содействие англо-американскому сближению, дружеским дискуссиям и взаимопониманию должно быть оценено по достоинству. Не будете ли Вы так любезны в случае Вашего на то согласия потрудиться внести мне три шиллинга до конца этой недели. Заранее благодарный, остаюсь искренне Ваш..." - Очень милое письмо, - сказал я. - Один из самых гнусных документов этой войны, - возразил писатель. - Человек просто собирает по три шиллинга на скромный подарок Роберту Сэмсону. - Я уж десять дней не получаю писем от жены, а тут этот английский мальчишка врывается с подобным посланием. - А если бы вы не ждали письма от жены, вы бы, наверно, согласились, что это - потрясающее письмо, не правда ли? - Да-да, в весьма определенном, отвратительном смысле. - А мне оно кажется таким простодушным и трогательным. - И это люди, которые призваны содействовать тому, чтобы американцы и англичане понимали друг друга! Очаровательные, милейшие люди! Вы с ними раскланиваетесь мимоходом - и это все, не правда ли? "Пи-Ай-Пи клуб!" Наш неутомимый секретарь! Наша жизнь и работа в "С.К."! Что это еще за "Эс-Ка"? Эскалатор, что ли? - Вы просто расстроены, что нет писем из дому. Может быть, будут после обеда. И действительно, после обеда писатель получил сразу семь писем. Он читал их и смеялся, а потом сказал мне: - Дайте-ка сюда еще раз то письмо, ладно?. Он прочел его еще раз и вернул мне. - Вы правы, - сказал он. - Очень милое и простодушное письмо, совершенно безвредное. Я пошлю ему три шиллинга до конца этой недели и надеюсь, что этот, так его растак, неутомимый секретарь насладится трубкой в девяносто восемь центов, которую ему поднесут ветераны за то, что их приняли в 1942 году, так сказать, на правах учредителей. И, так сказать, вы, наверное, догадываетесь, что я ему желаю сделать с этой трубкой. Он напечатал автору письма ответную записку, где объяснял, почему вместо трех шиллингов может послать только два шиллинга шесть пенсов; а именно потому, что он не был ветераном на правах учредителей с 1942 года, ни разу, насколько он мог вспомнить, не принимал участия ни в одном полезном, подлинно значительном или просто интересном форуме, никогда не встречался с неутомимым секретарем, а следовательно, полагал, что два шиллинга шесть пенсов - это все, что он может пожертвовать на соответствующий подарок этому сукину сыну, да и тех не послал бы, если бы только что не получил семь писем из дому. ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ Тайна человека, который разбрасывал письма из окон, раскрыта В один прекрасный день приносит мне Виктор Тоска экземпляр газеты "Старс энд страйпс" и говорит: - Прочти-ка это. Там было написано про одного парня, арестованного агентами федерального бюро расследования в городе Флагстаф, штат Аризона, которого разыскивали три года с лишком, как уклоняющегося от военной службы. Статья мне показалась неинтересной, и я уже хотел отложить газету, как вдруг взглянул на фотографию этого человека. Мне показалось, что я его где-то встречал, да и Виктор, видимо, ждал, что меня заинтересует эта довольно- таки нудная история, - ну я и продолжал читать. Скоро я дошел до места, из которого узнал, кто был этот человек. Это оказался тот самый парень, что бросал письма из окон гостиницы напротив нашей "Большой Северной". Я внимательно рассмотрел фотографию; ну да, это он, точь-в-точь такой, как в тот день, когда я опоздал за письмом на улицу и пытался купить его за доллар у девушки, работавшей в автомате-закусочной. Виктор был ужасно доволен. Просто наслаждался. Я видел, как он смееется в душе, хотя внешне он был совершенно спокоен. Звали этого человека Уолтер Марплс. В газете говорилось, что агенты ФБР в погоне за преступником изъездили всю страну с востока на запад и с севера на юг, руководствуясь единственной в своем роде путеводной нитью - письмами без подписи, падавшими из окон гостиниц. В конце концов его настигли и арестовали на рассвете в воскресенье, 21 мая, в номере с окном, выходящим на улицу, в гостинице "Монте-Виста", в городе Флагстафе, штат Аризона. Человек этот нисколько не смутился и сказал: "Слишком поздно. Три дня тому назад мне исполнилось тридцать восемь лет, а в армию после тридцати восьми не берут". Я взглянул на Виктора. Он подмигнул мне и сказал: - Валяй, Джексон, считай до девяти. Тут уж он не мог больше сдерживаться и, заливаясь смехом, запрыгал по комнате. Уолтер Марплс выглядел на фотографин очень серьезным, и, судя по описанию, так оно и было. Марплс спросил агентов ФБР, почему они сами не в армии, раз они так хорошо владеют огнестрельным оружием, а он нет. Он заявил, что держался вдали от призывных пунктов и тому подобных вещей просто потому, что война ему лично не нравится. Он сказал, что чувствует ответственность за судьбу человечества и считает себя не вправе увиливать от этой ответственности в дни, когда люди так отчаянно нуждаются в правде. Он бросал свои письма из окон ранним утром в каждом штате Америки более чем в ста городах, больше чем из трехсот гостиниц. Он заявил, что никогда в своей жизни ничего не украл и не нарушил ни одного справедливого закона. В заключение корреспондент газеты писал, что хотя Марплсу и больше тридцати восьми лет, а все-таки ему придется нести ответ перед правительством, в особенности если правительство сумеет доказать, что он не душевнобольной, а правительство, конечно, уверено, что сумеет это сделать. И все же чувствовалось между строк, что автор статьи относится к Уолтеру Марплсу с неподдельным восхищением. Тут я стал хохотать вместе с Виктором, и писатель поинтересовался, из-за чего у нас шум. Я дал ему прочесть газету, и он тоже посмеялся, а потом заставил меня рассказать все, что я знаю про этого парня и о чем говорилось в письмах, которые я тогда подобрал. На следующий день Олсон, который тоже слышал раньше об этих письмах, принес нам экземпляр газеты "Нью-Йорк таймс" и показал другую статью о Марплсе. Эта статья была даже лучше первой, в "Старс энд страйпс", так как в ней приводились выдержки из нескольких писем, которые корреспондент ухитрился стянуть у агентов ФБР; материал был первоклассный. Олсон сказал, что Марплс - последователь йогов. В статье "Нью-Йорк таймс" говорилось, что Марплс ужасно рассердился на правительство за его попытки доказать, что он не душевнобольной: сам он считает себя одним из немногих нормальных людей, сохранившихся на белом свете, так зачем же правительство оскорбляет его медицинскими экспертизами, которые должны установить, что он есть то, чем он является вне всякого сомнения? Далее в статье сообщалось, что утверждение Марплса, будто он совершенно здоров, доставило правительству новые хлопоты с экспертизой, так как теперь, напротив, стало ясно, что он сумасшедший. Через несколько дней появилась еще одна статья на ту же тему, на этот раз в воскресном приложении к "Таймс". Статья занимала две полных страницы и была написана одним из авторов передовиц, тут же были помещены три превосходные фотографии Марплса. Оказывается, сумасшедшим он все- таки не был, как и никто из его семьи. На одной фотографии он сидел за столом спиной к фотокамере. По другую сторону стола расположились шесть лучших психиатров страны, среди них одна женщина. Фотография вышла изумительная: Марплс не хотел, чтобы его снимали сзади, и сердито обернулся к фотографу. Все шесть специалистов казались ненормальными, и только Марплс выглядел вполне по-человечески, слегка раздосадованным. Между строк в этой статье тоже проглядывало восхищение Марплсом, хотя автор и полагал, что бедняге все равно не справиться с психиатрами. Они были обязаны признать его ненормальным и засадить в сумасшедший дом. И в самом деле в следующую среду Олсон принес новый номер "Таймс", где была еще одна статья о Марплсе, написанная тем же автором. Марплса все-таки признали ненормальным и поместили в сумасшедший дом. Однако он умудрился написать перед этим еще одно письмо к человечеству, которое передал тайком автору статьи, и тот воспроизвел его в газете полностью. "Людям всего мира. Разумеется, сумасшедщие утверждают, что я сумасшедший, но вы им не верьте. Они воображают, что если меня посадить в сумасшедший дом, то я сойду с ума - а я вот возьму и не сойду. Я собираюсь много читать, и у меня, таким образом, будет о чем вам рассказывать. Пишущую машинку у меня отобрали, но от этого им не будет никакой пользы, ибо, если я не смогу печатать на машинке свои письма, я просто буду писать покороче и стану поручать больным, которым придет срок выйти из больницы, заучивать мои письма наизусть и передавать их из уст в уста. Не знаю, сколько времени я пробуду в больнице. Мне тридцать восемь лет. Если даже я пробуду в больнице десять лет - если даже война продлится так долго и все будут по-прежнему настолько ненормальны, что будут считать ненормальным меня, - мне исполнится всего сорок восемь лет, когда меня выпустят, и у меня еще найдется время поведать вам обо всем. Поэтому ждите меня. Не верьте никому, если только это не тот, кого вы любите и кто очень любит вас. Это не конец. Это только перерыв. Я всегда буду думать о вас". В этом же номере "Таймс" была помещена фотография Марплса в наручниках, с двумя агентами ФБР по обе стороны от него. Агенты ФБР выглядели ненормальными, а Марплс был похож на какого-то святого, и автор статьи утверждал, что так оно в известной степени и было. Он приводил факты из жизни Марплса. Уолтер Марплс родился в Каире, штат Миссури, в бедной, но честной семье. Он окончил шесть классов городской школы, после чего пошел в сельскохозяйственные рабочие, чтобы помочь родителям содержать семью, состоявшую к тому времени из шести его младших братьев и сестер. Семнадцати лет он нанялся матросом на корабль и стал посылать отцу с матерью большую часть своего заработка. В матросы он пошел не для того, чтобы уклониться от своих обязанностей перед семьей, а чтобы расширить свой кругозор. Во время плавания он познакомился с творениями С_в_я_т_ы_х, как он их называет, то есть с произведениями американских писателей: Торо, Эмерсона, Мелвила, Уитмена и Марка Твена. Себя самого он не считает писателем - он не настолько тщеславен, - но он полагает, что его послания (около 393 с начала войны) дошли не только до народа Америки, но и до народов Европы, Азии и многих островов. Он не чувствует себя мучеником, ибо он не страдал. Он ничего не имеет против того, чтобы его поместили в больницу как душевнобольного до тех пор, пока мир не обретет вновь своего здоровья, ибо он уверен, что найдет в больнице немало здоровых людей и научится у них многим хорошим вещам. Да, вот так-то обстояли дела, и мы с Виктором, Олсоном, писателем и Джо Фоксхолом - все благодарили бога за этого представителя человеческого рода, потому что если какой-нибудь человек выглядел действительно порядочным и казался одним из немногих оставшихся на свете нормальных людей, то это был Уолтер Марплс, арестованный именем закона в маленькой старой гостинице в городе Флагстафе, штат Аризона. Мы были уверены, что большинство людей в Америке думает о нем то же, что и мы. Авторы газетных статей восхищались Уолтером Марплсом, и поэтому мы полагали, что у человечества все-таки сохраняется какая-то надежда. "Не верьте никому, если только это не тот, кого вы очень любите и кто очень любит вас", - сказал он. Хорошо сказано, Марплс, добрый старый товарищ, человек тридцати восьми лет от роду, добрый наш друг. Наши самые горячие молитвы - о тебе. ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ Джим Кэрби рассказывает Весли о смерти Доминика Тоска на Тихом океане Однажды у нас позвонил телефон, и мужской голос спросил: - Можно к телефону Весли Джексона? Это был Джим Кэрби, журналист, который когда-то устроил нам с Гарри Куком полет на Аляску. Он спросил: - Где мы сейчас можем встретиться? Я сказал, что можно встретиться у "Бегущей лошади", и поспешил на улицу. Через несколько минут в пивную вошел Кэрби в форме военного корреспондента. - Я только что прилетел, чтобы дать в газету сообщение о вторжении - сказал он - Я был на Тихом океане. Как вы думаете, кого я там встретил? - Гарри Кука, - говорю я. - Ну как он? - В полной сохранности, - сказал Джим. Он проглотил одним духом стакан пива. - В полной сохранности благодаря человеку по имени Доминик Тоска, которого мне так и не удалось повидать. - А что с Домиником? - Он умер еще до моего приезда. Я был у Гарри в госпитале, и он мне все рассказал. - Что он вам рассказал? - Что Доминик Тоска спас ему жизнь, а сам погиб. - А семью Доминика уже известили? - Они не будут ничего знать еще некоторое время. Это случилось только две недели тому назад. Гарри в полном порядке. Скоро он уже сможет ходить. Его отправляют домой в Сан-Франциско. Он дал мне номер и название вашей части и сказал, чтобы я вас повидал и рассказал обо всем. "Скажите ему, - говорит, - что парень, спасший мне жизнь, был человеком, которого я не любил и который не любил меня. Почему же он это сделал?" - Он сделал это ради своего брата Виктора, - сказал я. - К нему пришли в госпиталь, чтобы вручить орден за то, что он спас жизнь Гарри, а он их прогнал - и потом умер. Говорят, он мог бы прожить еще день или два, если бы так не разволновался, - вот что мне сказали. Гарри уверяет, будто он ругался целый час без передышки, а потом Гарри подумал, что он уснул, а он, оказывается, умер. Я написал в газету об этом, только не упомянул имен - ни Доминика, ни Гарри. Ей-богу, жалко, что он умер. Интересно было бы познакомиться с таким парнем. - Мать Доминика, - сказал я, - хотела послать письмо президенту. Пускай, говорит, он убьет на войне Доминика, но только не Виктора. Ну, и раз Доминика убили, они не смеют теперь убить Виктора. - Что это вы болтаете? - воскликнул Джим, и я рассказал ему о миссис Тоска, Доминике и Викторе. - Но, черт возьми, - сказал я, - что делать с парнем, который просто уверен, что не выйдет живым из войны? Его брата убили. Довольно этого для одной семьи. Доминик вовсе не должен был быть убитым. Он сделал это только для Виктора, - ну а если вдруг Виктора все-таки тоже убьют? Джим Кэрби рассказал мне подробно о гибели Доминика и потом о делах на Тихом океане, которые шли неважно. Он был рад, что попал в Европу, потому что если его убьют где-нибудь здесь, это все-таки лучше, чем погибнуть, как Доминик, бог знает где. Джим спешил по делам, и мы уговорились встретиться позже в тот же вечер в Польском клубе. Я вернулся к своему столу и долго не мог успокоиться. Ведь я раньше думал, когда только познакомился с Домиником, что он просто хулиган, но, узнав его немножко поближе, увидел, что он самый лучший брат, какой только может быть. Он был таким хорошим братом Виктору, что, не задумываясь, подверг себя опасности, хотя это вовсе не было обязательно, и только для того, чтобы помочь перепуганному парню, чего не сделал бы никто другой на его месте. Я был рад, что мой дружок Гарри Кук не постыдился рассказать Джиму Кэрби всю правду о том, что случилось, ведь если бы он не рассказал, я бы никогда не узнал, каким замечательным братом был Доминик Виктору. Я всегда думал, что ничто не может убить Доминика Тоска, но, боже мой, ведь любовь к брату тоже может убить человека. Разве не она убила Доминика? Гарри ничего не напутал, ни о чем не соврал - жизнь его была спасена, и теперь он отправлялся домой в Сан-Франциско, в свой родной город и родной город Доминика, где он мог на свободе обдумать, как прожить остаток своей жизни. Он не показал себя ни дураком, ни героем. Просто он был ранен и лежал под огнем, и никто не пытался его спасти, даже лучшие из друзей, потому что это было безрассудно. Он звал, умолял их помочь, но они ничего не сделали. Они любили его, как и полагалось настоящим друзьям, но, черт побери, что за смысл рисковать, если все равно ему не помочь да и сам можешь поплатиться жизнью. Никто из этих ребят не любил его так, как Доминик любил Виктора. Гарри ведь не был им братом, но он был братом Доминику - Гарри был Виктором Тоска. Скоро в контору зашел Джо Фоксхол и поинтересовался, что со мной происходит. Я не собирался никому рассказывать, но Джо я просто должен был рассказать, потому что был слишком взволнован. Я усадил его на стул и рассказал всю историю. Он хорошо помнил Доминика. и Гарри Кука, но для него было новостью то, что я рассказал ему о жене и матери Виктора и о том, как Виктор уговаривал меня писать только о любви, потому что он уверен, что будет убит. Джо не знал, что мне на это сказать, но ему стало очень жалко Доминика, даже слезы выступили у него на глазах. Джо обещал ничего не говорить Виктору о Доминике. Он сказал, что возьмет парня с собой и они отправятся куда-нибудь развлечься. После ужина я пошел в Польский клуб выпить с Джимом Кэрби. Мы сели в буфете и пили стакан за стаканом. Потом Джим сказал: - Гарри говорил, что вам будет интересно узнать о знакомых ребятах. Я где-то тут все записал. Он вынул записную книжечку в кожаном переплете и прочитал несколько фамилий ребят, которых я немного знал, - все они были целы и невредимы. - А как Ник? - спросил я. - Как его фамилия? - Калли. - Калли, - сказал Джим. - Ник Калли. Вот он где. Он убит. О, черт возьми, черт возьми, - я, конечно, был рад, что остальные ребята живы и здоровы, но Ник, боже мой, ну зачем нужно было его убивать? Ведь это он пел: О боже, прояви всю доброту свою, Возьми меня к себе, я жить хочу в раю. Мне ангелы давно кивают с высоты, А здесь мне чуждо все среди земной тщеты. Мне стало так тяжело и грустно, когда я вспомнил песню Ника, что я даже говорить не мог. Мне все слышалось, будто он поет свою песню? - Как это произошло? - Несчастный случай, - сказал Джим. - Его послали в дозор, и свои же американцы из другого отряда подстрелили его. - Кто еще убит? Джим прочел еще три фамилии, и среди них был Вернон Хигби - о сволочи, сволочи, сволочи! - ведь это Вернон вручил мне первое письмо в моей жизни, письмо от священника пресвитерианской церкви на 7-й авеню в Сан-Франциско. Боже мой, неужели и Вернон убит? Джо сказал, что, поездив столько по белу свету, сколько поездил он, поневоле привыкаешь к тому, что утром познакомишься с кем-нибудь, а вечером, глядишь, его и в живых уже нет. Но я ответил: - Никогда я к этому не привыкну. Мне становилось все грустнее и грустнее, и я подумал, что мне нужно бы пойти домой к Джиль, потому что скоро мы с ней расстанемся надолго, а может быть, и навсегда. Джим Кэрби рассказал мне много всякой всячины - немало пришлось ему повидать на войне. Он сказал, что ненавидит войну больше, чем когда либо прежде, и как же он возненавидит людей, если они оставят все по-старому после войны. Он был слегка пьян и возбужден и клялся, что до конца своей жизни будет говорить людям в глаза, что они лгут, каждый раз, когда услышит ложь. Он рассказал мне, каких парней видел он в госпиталях - закоренелых убийц, ненавидевших всех, даже собственных матерей и отцов, жен и детей, это были парашютисты и бойцы диверсионно-десантных отрядов, награжденные всякими орденами и медалями. Они вполне подходят для войны, но ни на что другое не годятся, а ведь война скоро кончится; что же будет с ними тогда? Джим ненавидел все, что связано с войной. Ненавидел актрис и актеров, которые разъезжают по казармам и заигрывают с солдатами, всячески стараясь позабавить их и пощекотать их чувственность, - а ведь у этих солдат сегодня убили товарищей, а завтра, может быть, убьют их самих. Ненавидел он и тех журналистов, что болтают о каких-то особых боевых качествах "наших ребят" - о том, как они делают то и как это, о том, что они лучшие солдаты в мире и ужас как любят воевать. А как быть с "нашими ребятами", которых поубивали и которые не могут об этом рассказать? - вот что хотелось бы знать Джиму. Его прямо распирало от ненависти, но я не думаю, чтобы он был способен на что- нибудь большее, чем сидеть в буфете и поносить всех и вся на чем свет стоит. Новости, которые он привез с Тихого океана, были ужасны, от них делалось страшно и тоскливо на душе. Доминик Тоска. Ник Калли. Вернон Хигби. Черт побери, все они были мертвы, а разве кто-нибудь знает, что такое быть мертвым? Я пошел домой к Джиль, обнял ее и заплакал, оттого что не мог представить себе, что это такое - быть мертвым. Я знал только одно, что не желаю этого никому из тех, кого я встречал в своей жизни, не желаю, конечно, и себе самому. ГЛАВА СЕМИДЕСЯТАЯ Вторжение в Европу начинается Прошел апрель, прошел май, наступил июнь, дни стояли ясные, тихие, но вот однажды утром, в субботу третьего июня, Джо Фоксхол, Виктор Тоска, Дункан Олсон, еще трое рядовых, один лейтенант и один капитан внезапно уехали, и все поняли, что очень скоро начнется вторжение. Я спросил нашего капитана, почему меня не включили в один отряд с Виктором, ведь я хотел быть с ним, и капитан ответил, что остальные тоже недолго задержатся, отряд Виктора получил, дескать, особое задание. Они вернутся в Лондон вскоре после того, как выедем мы. Потом они отправятся снова, и мы все соединимся по ту сторону пролива до самого конца войны в Европе. Три дня спустя мы узнали, что вторжение началось. Об этом знал весь Лондон, но не было ни волнения, ни шума. Город как будто затаил дыхание. Казалось, все молятся, даже на улицах. Это было видно по их лицам и по тому, как люди занимались своим обычным делом. Выйдет ли что-нибудь из этой проклятой затеи? Вот в чем вопрос. После всех бесконечных приготовлений будет ли какой-нибудь толк? В этот день я вернулся домой пораньше и решил еще раз побродить по улицам вместе с Джиль. Мы прошли мимо Сент-Джеймского дворца к Грин- парку, а оттуда на Пиккадилли и там услышали заунывный дуэт кларнета и банджо, исполняющий "Шепот травы". Я подошел к музыкантам, дал им полкроны и попросил сыграть для меня "Валенсию", и они ее сыграли. Но я никак не мог уйти, мне хотелось послушать мою песню еще раз, и немного погодя, когда они сыграли две другие песни и прошли целый квартал, я дал им еще две полкроны и попросил снова сыграть "Валенсию". Они сыграли ее три раза подряд. После этого мы с Джиль вернулись домой, сели на диван и долго не могли слова вымолвить. Я все думал - боже мой, что-то теперь с Виктором, Джо и Олсоном? Где они сейчас? На следующий день пришла наша очередь, и мы так неожиданно выехали, что я не сумел даже попрощаться c Джиль. Я ее предупреждал, что может так получиться, пусть она не волнуется - ничего со мной не будет. Итак, мы поехали на войну, - но что за штука эта война? Все было по-прежнему, ничего особенного не происходило, и я не мог понять, почему нас не убивают. Я думал, война набросится на нас сразу, как только мы выедем, но ничего похожего не случилось. Мы садились на грузовики и сходили с грузовиков, садились в шлюпки и выходили из шлюпок, опять садились на грузовики и опять с них сходили, шагали и останавливались - и каждую минуту я ожидал, что война обрушится на нас с неба, как ураган, и закружит нас, но ничего этого не было. Когда мы ступили на французскую землю и двинулись в глубь страны по проселочным дорогам, каждому чудилось, что он вернулся на родину, потому что деревня - везде деревня, в какой бы стране она ни была. Мне Франция напоминала Калифорнию. В нашем отряде были ребята из Виргинии, Небраски, Луизианы и Орегона - и каждому казалось, что во Франции все, как у него на родине. Европа на севере Франции выглядела тихой и мирной. Здесь были и птицы, и насекомые, и нежные запахи трав и цветов, и французские дети, и девушки, и старухи, и парни, и коровы, и лошади, и собаки - все такое же, как у нас, никакой разницы. - Где же война? - спрашивали мы. - До сих пор ничего не случилось. Где же война? Да, там, наверное, дальше по этой дороге. Там и война, там и смерть. Дальше идут такие же места, как и здесь, где мы, но там - война, а нас там нет. Мы прошли деревню, потом другую, затем хорошенький небольшой городок, но повсюду кипела жизнь. Умирать никто не собирался. То же самое было и на следующий день, с той только разницей, что мы сняли для кино несколько убитых неприятельских солдат, несколько пленных и кое-какую городскую натуру. Мы снимали наши войска, проносящиеся на грузовиках или марширующие по улицам, население, возвращающееся в родные дома, и все, что представляло хоть какой-нибудь интерес для кино. К войне мы приблизились на следующий вечер. Мы начали окапываться на случай, если бы ночью пришлось укрываться от огня. И вот наконец война дошла до нас. Все бросились на землю и ждали самого худшего, но это был всего один лишь снаряд - правда, довольно крупный; он с воем и визгом несся на нас откуда-то издалека и перепугал всех насмерть. Долго мы не решались подняться из травы и грязи. Я рассматривал и жевал травинки. Снаряд ударил в склон холма позади нас, высоко взлетела и рассыпалась куча земли, но никого из нас не задело. Как бы там ни было, теперь-то уж мы были на войне. Мы были на войне наверняка - снаряд разорвался совсем близко от нас, - но это оказалось ничуть не страшнее, чем в Лондоне во время бомбежки, только происходило все под открытым небом. После этого нам всем стало легче: ведь мы уже попробовали войны вполне достаточно, чтобы судить о ней, и вышли пока невредимы - никто из нас не пострадал ни капельки. Однако нам это все-таки не понравилось; невольно думалось: а что если бы мы были на склоне холма, а не внизу, в долине? Тогда кое-кто из нас, наверное, был бы ранен, а кое-кто и убит. Мы кончили копать щели, проверили, насколько они удобны, стали учиться нырять в них, и тут наступила ночь. Поели мы из своего фронтового пайка, и все нам показалось очень вкусным, ведь есть приходилось не часто и мы изрядно проголодались, но все-таки это были не домашние блюда - их и едой-то нельзя было назвать. Просто научно разработанный корм, богатый калориями и ни на что другое не претендующий. В пути мы встречали разные другие отряды, но из знакомых никто не попадался. Пока у нас было все благополучно, и я надеялся, что с Виктором, Джо и Олсоном тоже ничего не случилось. Однако на следующую ночь нам уже не так посчастливилось. Наши собственные самолеты приняли нас за противника и сбросили бомбы на нас. Мы снова бросились в грязь - в эту ночь у нас не было вырыто щелей, - мы просто упали в грязь и ждали. Грохот и сумятица были ужасные. Мне почему-то не верилось, что своя бомба может убить меня или кого бы то ни было, однако я ошибался. Недалеко от нас в соседнем отряде оказалось двое убитых и пятеро раненых. Я не знал этих людей и не ходил смотреть на них, как некоторые из наших ребят. Не люблю глазеть на человека, когда он корчится от боли или умирает - и нет никого, с кем он мог бы поговорить. А ведь такие несчастья случаются сплошь да рядом. Не все происходит так, как вы предполагаете, бывают всякие дурацкие неожиданности, они подстерегают вас на каждом шагу. Много народу на войне погибает от самых пустяковых и нелепых причин - от несчастных случаев, из-за чужих ошибок, просто по глупости. Каких только историй мы не наслушались, с тех пор как переправились через пролив! Столько народу пострадало совершенно бессмысленно. При первой высадке многих смыло волной за борт, и они утонули. Многие из тех, кто был поменьше ростом, шагнув из шлюпок в воду, погрузились с головой и больше уж не вынырнули, а выуживать их было некогда - все просто продолжали прыгать в море в надежде, что там окажется не так уж глубоко, чтобы утонуть. Нужно спешить, и вы спешите, и те мучительные и страшные вещи, которые долго преследуют вас во сне, оказываются сущими пустяками. Нужно только поторопиться; еще усилие - и вот вы уже шагаете по Европе. ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ Весли видит во сне, будто его должны расстрелять, просыпается и попадает в плен к немцам Как-то ночью мне привиделся сон, напугавший меня во сто крат больше, чем все, что я видел наяву. Не знаю, как это случилось, но только Виктор Тоска, Джо Фоксхол, Дункан Олсон и я были схвачены и поставлены к стенке. Кто должен был нас расстрелять, не известно, я только знал, что если не случится какого-нибудь чуда, то через две минуты нам конец и никогда мне не видать моего сына и Джиль, и отца с матерью, и Вирджила, и дяди Нила, - и я был в отчаянии. Но вот появляются солдаты с винтовками в руках. Подходят к нам, чтоб завязать глаза. Один за другим Виктор Тоска, Джо Фоксхол и Дункан Олсон берут платки и завязывают глаза. Я тоже взял платок, который мне дали, и готов был завязать глаза, но тут сказал себе: "Будь я проклят, если не стану смотреть на мир так долго, как смогу, даже если это будет всего только одна лишняя минута". Я отказался завязать глаза, и офицер сказал, что можно и так. Он возвратился к своим солдатам и стал подавать команду. По первой команде первая шеренга опустилась на одно колено. По второй команде обе шеренги вскинули винтовки к плечу и прицелились в нас, в меня, - боже милостивый, как это было страшно! После каждой команды офицер делал паузу: раз - пауза, два - пауза, и вот должна последовать третья команда, но после нее никаких пауз для меня уже больше не будет. Времени совсем не оставалось, но мне его хватило на то, чтобы испытать страх, ярость, гнев против всех на свете, и я все ждал, что услышу залп и увижу вспышку огня и затем перейду в другой мир, куда меня совсем не тянет, оттого что я буду там один - без Джиль, без моего сынишки. Я не хотел попасть на тот свет, оттого что не знал, какой он, а этот свет я знал и любил. Я любил этот мир всей душой и телом, мне хотелось оставаться в нем как можно дольше, и время, которое нужно на то, чтобы пуля вылетела из дула винтовки и долетела до моей головы, казалось мне слишком ничтожным. Так я и стоял, не в силах оторваться от этого мира и в страхе ожидая перехода в другой, пока вдруг не проснулся весь в поту. Тогда я возблагодарил бога за то, что он сохранил мне жизнь, и проклял все на свете за то, что мне привиделся такой страшный сон. Наутро я стал размышлять, чтб означает этот сон. То мне казалось, что я непременно буду убит, то, наоборот, я считал, что обязательно останусь в живых. Все эти дни я пытался хоть что-нибудь узнать о Викторе, Джо и Дункане, но никаких вестей о них не было. Потом появились слухи, будто несколько ребят из их отряда были убиты, а другие - ранены, но я не придавал этому никакого значения, потому что на войне всегда ходит слишком много слухов, и они вас только зря волнуют. Наступление, по- видимому, шло медленнее, чем предполагалось, но кругом говорили, что все обстоит отлично. Самые неприятные новости были о Лондоне и о летающих снарядах. Из-за этого я день и ночь волновался за Джиль, ведь если находиться дома во время налета было вполне допустимо, пока мы были вместе, то ей не следовало этого делать теперь, когда она осталась одна. Я написал, чтобы она вызвала к себе свою мать, а если мать не сможет побыть пока с ней, то кого-нибудь из братьев или сестер. Но я совсем не представлял, когда она получит мое письмо - говорили, что почта идет очень медленно, - а от нее самой я ничего еще не имел. Я работал в одной группе с кинооператором по фамилии Грэхем, который вступил в наш отряд в Англии, как американец по рождению. Родители его были англичане, и большую часть жизни он провел в Лондоне, но так как формально он был американец, то предпочел вступить в нашу армию и прошел первоначальное обучение в Личфилде. Это был самый чистопробный англичанин, какого я когда-либо знал, но парень он был хороший, и мы с ним вполне ладили. Иногда нас посылали куда-нибудь дня на два для специальных съемок, но Грэхем частенько забывал о полученных заданиях и занимался чем вздумается, а я от него не отставал. Поначалу у каждого из нас была своя специальность. Меня зачислили в штат как писателя, но, когда пришло время идти на войну и мы оказались на фронте, специальность потеряла всякое значение. Я разъезжал в джипе с Грэхемом и шофером по фамилии Ванхук. Помогал переносить и устанавливать киноаппарат, а иногда пробовал распорядиться занятыми в съемке людьми так, чтобы они не пытались разыгрывать какую- нибудь роль только оттого, что на них направлен объектив. Ванхук водил машину, караулил и помогал нам по мере надобности, а Грэхем был руководителем группы. Он носил пистолет в кобуре, любил войну и никогда не бывал так счастлив, как в минуты, когда, казалось, обстановка становится немножко волнующей. Он всегда бывал разочарован, когда узнавал, что никто из наших ребят не убит и не ранен, но при всем том был славный малый и относился к делу очень ревностно. Я очень жалею, что с ним получилось неладно, по-моему, он хотел сделать как лучше. Мы были в разъездах два дня и две ночи и сфотографировали не только то, за чем нас послали, но и многое другое; цветы в поле, улыбающихся французских крестьян, красивых девушек с корзинами помидоров на плечах - словом, все, что пришлось по душе Грэхему и что мне тоже понравилось. Пора было садиться в джип и возвращаться с нашим материалом, но по пути Грэхему пришла в голову новая мысль, и он приказал Ванхуку свернуть с дороги: он вообразил, что, если мы отъедем миль на десять в сторону, нам попадется настоящий материал. Ванхук свернул и повел машину, куда ему указывал Грэхем, потому что Грэхем был сержант, а Ванхук только капрал. Вскоре нам встретился отряд, расположияшийся на вечерний отдых. Грэхем рассказал, что мы ищем, и ему объяснили, как э_т_о найти. Мы двинулись дальше и скоро прибыли на место. Это называлось передним краем, но там все было такое же, как и везде, только время от времени падали тяжелые снаряды, и мы бросались в грязь и пережидали. Грэхем решил проехать еще две-три мили, установить киноаппарат где-нибудь в укромном местечке и подождать, когда начнется сражение, - он слышал, что туда должны прибыть наши танки, а навстречу им должны выйти немецкие, и ему хотелось сфотографировать бой. Он рассчитывал найти подходящий холмик с какими-нибудь деревцами, чтобы установить наш киноаппарат понадежнее. И такое местечко нашлось. Там было тихо и спокойно, и, если бы не артиллерийские залпы каждые две-три минуты, ни за что не скажешь, что ты на войне. Мы уселись под деревьями, достали свой паек и стали не спеша есть. Сидели себе и посмеивались - чувствовали себя превосходно среди зелени и прохлады. Киноаппарат был приготовлен заранее, и мы надеялись подглядеть на рассвете кое-какой интересный для нас материал. Но сейчас вы увидите, как непостижимы порой пути жизни и смерти. Сидим мы себе тихо-мирно, едим и болтаем, радуемся тому, что наутро заснимем интересный материал и вернемся к своим и что живется нам на войне ничуть не хуже, чем все