гда, как вдруг кто-то говорит очень спокойно на чистейшем английском языке: - Боюсь, ребята, что вы у меня в плену, так что придется вам встать и поднять руки вверх. Черт возьми, я даже не оглянулся - и, кажется, хорошо сделал. Я благодарил бога, что оставил свою винтовку в джипе, потому что мне совсем не хотелось застрелить того, кто так здорово говорит по-английски и так спокойно относится к тому, что взял нас в плен, - если только это не шутка со стороны наших ребят. Подшутили над нами или нет, а только мы с Ванхуком живо вскочили на ноги и подняли руки над головой, что выглядело, наверно, ужасно глупо. Тут неподалеку показался молодой человек - он вышел спокойно, будто гуляя. Это был самый настоящий немец, но единственным достоверным признаком были его форменный китель и шлем. Кроме него, никого не было видно, в правой руке он держал пистолет. Внезапно раздался выстрел, но это стрелял не он, я бы заметил. А он кинулся на землю и только тогда, лежа, выстрелил - ну а Грэхем продолжает стрелять, и немец стреляет тоже, и тут вдруг Грэхем захрипел, выстрелил еще раз, и мы услышали, как он падает. Но мы даже не обернулись, чтобы посмотреть. Немец не торопясь поднялся на ноги, помахал своим людям, и тут из-за кустов выступили еще шестеро. Офицер убрал пистолет и подошел посмотреть на Грэхема, а солдаты принялись обыскивать джип и достали оттуда наши винтовки. Потом офицер повернулся к нам с Ванхуком и сказал, что мы можем сесть и продолжать свой ужин. - Ваш приятель, - сказал он, - вел себя весьма безрассудно. Он стоял на самом виду и представлял собой великолепную мишень. Не думаю также, чтобы он был очень хорошим стрелком. Я хотел только удержать его, да боюсь, немного перестарался. Что вы здесь делаете так далеко от своих? Ну, я-то хорошо знал, что нам не полагается отвечать на вопросы, а нужно только назвать свою фамилию, звание и порядковый номер, но, по-видимому, Ванхук об этом забыл и ответил: - Кинофильмы. - Кто вам приказал сюда ехать? - Грэхем, - сказал Ванхук и показал пальцем на беднягу Грэхема, который валялся в траве. - А кто приказал ему? - Это была его собственная идея. - И весьма неудачная, - сказал немец. - Есть у вас американские сигареты? У нас был с собой изрядный запас, и мы вынули несколько пачек. - Можно мне взять пачку? - спросил офицер. - Обожаю "Честерфилд", курил только их, пока был в Корнеле. Он обернулся к своим солдатам и сказал им несколько слов по-немецки так же непринужденно, как разговаривал с нами. Один из солдат стал на часы с винтовкой "вольно", а остальные столпились вокруг нас, глазели и улыбались, мы поняли, что им тоже хочется покурить, но ничего не сказали - пусть офицер распоряжается. - Вы не возражаете, если ребята тоже возьмут по одной? - спросил он. - Можете, конечно, не давать. Вам и самим они скоро понадобятся. Мы просили их не церемониться, и офицер разрешил солдатам взять по пачке. Все уселись в круг и закурили. - Странно все-таки, - сказал офицер, - что нам приходится брать вас в плен, в то время как множество наших солдат попадает в плен к вашим. Вашему злосчастному приятелю следовало бы действовать согласно приказу. Мы посидели так минут десять - пятнадцать, потом офицер лениво встал и сказал солдатам что-то по-немецки. Они подняли с земли тело Грэхема, положили его в джип, прикрыли плащом. Нам с Ванхуком офицер предложил разобрать киноаппарат и сложить его в джип. Мы повиновались. Потом он велел нам сесть вдвоем впереди, а сам сел сзади. Он попросил Ванхука не гнать машину, так как стоял прекрасный вечер, впереди у нас была приятная прогулка и ему хотелось полюбоваться природой. Затем он отдал еще какие-то распоряжения солдатам, и мы тронулись. Ванхук вел машину очень медленно, и нам понадобился почти час, чтобы доехать до места назначения, которое оказалось огороженной площадкой под открытым небом. - Это только на сегодняшнюю ночь, - сказал офицер. Он велел нам взять с собой личные вещи и пойти с ним. В маленькой сторожке он передал нас другому офицеру и сказал: - Теперь я попрощаюсь с вами, спасибо за сигареты. Офицер, сидевший за столом, был человек пожилой, вид у него был усталый, но по-английски он тоже говорил хорошо. Он спросил у нас только фамилии, звания и порядковые номера. В то время, однако, мне совсем не приходило в голову, что все происходящее очень отличается от того, что нам показывали в учебных фильмах. Те шестеро немецких солдат ничуть не злились на нас с Ванхуком. Офицер, правда, убил Грэхема, но ему ничего другого не оставалось, и он совсем не был этому рад. Он бросился на землю, как и полагается в таких случаях, чтобы не быть удобной мишенью для противника. Грэхем тоже мог бы так сделать, но почему-то не сделал. Я спросил потом Ванхука, может быть, нам нужно было побежать за винтовками, когда Грэхем открыл огонь. А он отвечал, что ему это просто не пришло в голову, и слава богу, сказал он, потому что, если бы мы побежали за винтовками, нас бы тоже застрелили и все сигареты достались бы немцам. Я спросил, не очень ли он тогда перепугался, и он сказал, что нет, я спросил его почему, - мне было интересно узнать, что он думает, - и оказалось, что мы рассуждаем одинаково. Во-первых, все происходило очень спокойно, и Ванхук просто не думал, что кто- нибудь может проявить ненависть и застрелить его за здорово живешь. Когда он услыхал голос офицера, он сразу понял, что человек настроен серьезно, но вполне спокоен и не станет стрелять, если его не вынудить к этому, так зачем же было его вынуждать? Я спросил, как он думает, правильно ли поступил Грэхем, и Ванхук ответил: - По-моему, Грэхем решил, что ему представился случай проявить геройство. Конечно, мне жаль, что его убили, но всякий хороший солдат скажет, что он сделал ошибку. Мы провели ночь в этом лагере, под открытым небом, и перезнакомились с другими пленными, которые там находились. Большинство из них попало в плен так же, как и мы, - их захватили врасплох там, куда их никто не посылал, - но все говорили, что это не так уж плохо и немцы, видимо, знают, что брать нас в плен значит только попусту тратить время, ибо наши войска непрерывно на них наседают. Немецкие караульные научились немножко болтать по-английски от наших ребят, обращались с нами по-приятельски и вели разговоры на вечные темы: о доме, о девчонках, о вашей стороне и нашей стороне, и к черту все армии, взгляни-ка на мою дочурку, давай меняться - а что есть у тебя? ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ВТОРАЯ Виктор Тоска рассказывает Весли о смерти Джо Фоксхола На следующий день нас перевезли на грузовиках в другой такой же лагерь миль на сто дальше, но будь я проклят, если знал, где мы находимся. Я думал все время о Джиль и ломал себе голову, как бы умудриться послать ей письмо, чтобы она знала, что я в плену, жив и здоров, - ведь обычным путем письма идут так медленно. Здесь на новом месте, народу было намного больше. Мы с Ванхуком бродили по лагерю в надежде встретить знакомых ребят или кого-нибудь, кто их видел. Лагерь был довольно большой, и наших - полным-полно. Они держались группами по шесть-семь человек, болтали, рассказывали друг другу разные истории, играли в карты - и разглядеть всех как следует было нелегко. То тут, то там попадались одинокие фигуры: сидит человек на земле, пригорюнившись, - тоскует, видно, по родине и с ненавистью думает о том, что вот загнали его, как быка, за колючую изгородь. И вдруг произошло нечто до того неожиданное, что я даже не удивился, хотя никак на это не рассчитывал: прямо передо мной сидел на траве Виктор Тоска. Я так ему обрадовался, что решил сесть рядом с ним и подождать, пока он сам на меня не взглянет. В лагере было столько народу, что люди мало обращали внимания друг на друга, и Виктор даже не пошевельнулся, когда я опустился рядом с ним. Я наблюдал за ним довольно долго и очень был рад, что он жив и здоров - ведь только это мне и нужно было. Так я сидел рядом с ним и молчал, потому что я думал, он обернется, увидит меня - и мы тогда вдоволь посмеемся. Я решил сидеть хоть целый час, пока он не обернется: мне казалось, так будет лучше, чем подымать суматоху на радостях, потому что кто знает, что он за это время пережил. Ведь кроме того, что Грэхем был убит на моих глазах, - а за минуту до того мы вместе с ним ужинали, - все остальное, что случилось со мной и с Ванхуком, - сущие пустяки. А Виктор все не оборачивался, и я тоже сидел не двигаясь. Сидим мы так, сидим, и я стал уже беспокоиться, не случилось ли с ним чего- нибудь, потому что прошло уж больше десяти минут, как я сел рядом с ним, и уж если он за это время ни разу не пошевельнулся и не оглянулся на меня - значит, что-то было не так. Прошло еще минут десять, он наконец обернулся и, конечно, увидел меня, но я ничего не сказал. Спустя минуту-другую он опять обернулся и посмотрел еще раз. Тут уж он не стал отворачиваться. - Я ужасно рад тебя видеть, - сказал он. - Я подумал, что это как будто ты, но сперва не поверил. Ну как ты - жив и здоров? - Вполне. А ты? - Я немножко свихнулся. - Ну, это пройдет. Мы оба встали. - Мне нужно тебе кое-что рассказать, - сказал он. Когда мы нашли укромное местечко, чтобы поговорить без помехи, он посмотрел на меня долгим взглядом и сказал: - Джо убит, Олсон тяжело ранен, и знаешь этого дурацкого лейтенанта, который поехал с нами? Он еще так весь подергивается и подпрыгивает... Так вот, он остался цел, и я тоже. Немного помедлив, он продолжал: - Вот что я хотел тебе сказать. Джо ведь это сделал для меня. Я целых девять дней ни с кем не разговаривал. Никто его не знает, но мы-то с тобой знаем его, и поэтому я тебе скажу. Я до сих пор не понимаю, какая чертовщина там произошла, но только он вдруг повалил меня на землю, и я услышал отчаянный грохот. Словно все черти ада вырвались на волю, и этот чудовищный грохот долго стоял у меня в ушах - то тише, то громче. Потом вдруг наступила полная тишина, и вот я вижу - Джо сидит на земле, уставившись в траву. Левую половину лица у него оторвало, и всю левую руку от плеча - только кость да куски мяса болтаются, а нога обнажена и залита кровью. Олсон бегает кругом, прихрамывая, весь изрешеченный шрапнелью, а этот дергающийся лейтенантик - он-то целехонек, и я цел остался. Виктор замолк на минутку, потом снова заговорил: - Я немножко повредился в уме. Не знаю, как мне быть с Джо - ведь он теперь мертвый. А тогда гляжу я на него, но то, что передо мной, совсем и на Джо непохоже. И все-таки это был он - сидит и смотрит на меня. Меня чуть не стошнило, но я сдержался и виду не показал, так что он и не знал, какой страшный у него был вид. - Перепугал он меня до смерти, - продолжал Виктор. - Вдруг говорит, чтобы я присел рядом с ним на минутку, но ты бы видел его лицо, когда он через силу заговорил: "Недурно мы тогда позавтракали в Чикаго, верно?" - сказал он. Тут он засмеялся. Но это не было похоже на смех. Скорее он громко заплакал. Потом перестал плакать и попросил передать "трепещущей девице", что он ее любит. И тебе просил передать, чтобы ты не забывал, - это все, что он сказал: "Пускай не забывает", - так что ты, верно, знаешь, о чем он говорил. Потом он мне сказал про Доминика - да-да, я уже знаю, что Доминик убит. А потом стал просить, чтоб я спел ему эту песню, и, черт возьми, я сел рядом с ним и решил попробовать спеть свою песню. Но голос меня не слушался, и я просто стал ее говорить. Но только я успел сказать: "Все зовут меня красавчик", - как вдруг Джо зашептал: "Бен, Бен!" - и тут же стал задыхаться, задергался, напрягся весь, хотел, видно, протянуть еще хоть минутку - и затих. Вот так умер Джо Фоксхол - где-то он теперь? Виктор замолчал. Потом сказал очень тихо: - Я ведь думал, что буду убит. Я был готов к этому. Думал, меня убьют сразу, все ждал. Ждал я и тогда, когда Джо сбил меня с ног и занял мое место. Но я ведь не хотел, чтобы он занимал мое место. Не хотел, чтобы кого бы то ни было убивали вместо меня. Ну а Джо тоже ведь ждал. Он все время ждал, чтобы меня заменить. Он хотел отдать свою жизнь за меня, и он это сделал. Он своего добился. На войне не приходится много раздумывать. Я, однако, помешался немного, оттого что я знаю, что должен был умереть, а вот я жив, а Джо умер. Я теперь уже больше не думаю, что буду убит. Но как же все-таки быть с Джо? ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ Весли изучает различные группы военнопленных в немецком лагере Мы с Виктором оставались в плену у немцев до последних дней августа, когда они вдруг ушли и бросили нас без охраны. Много мы насмотрелись в их лагере - и смешного, и удивительного, и ужасного, и отвратительного. Немцы ничего нам не сказали, когда уходили. Они просто собрали ночью свои пожитки и сбежали, и на следующий день мы ждали-ждали, а их все нет как нет. Нас было больше тысячи за колючей изгородью, пробыли мы там довольно долго, и когда прошел слух, что немцы ушли и бросили нас, лагерь превратился в беспорядочную толпу. Я встретился с Виктором в этом лагере накануне четвертого июля, так что мы пробыли там вместе почти два месяца. Четвертое июля мы отпраздновали, но не очень-то удачно. Задумали поставить пьесу, да ничего из этого не вышло. Когда один парень попытался сказать речь, все закричали ему, чтобы он закруглялся. Зря обидели парня - он ведь думал сделать как лучше. Над пьесой - это был небольшой водевиль - никто не желал поработать как следует, и поэтому через полчаса все распалось, и каждый снова оказался предоставлен самому себе. Сперва я перечислю все ужасные вещи, чтобы больше к ним не возвращаться. Как-то ночью один парень перерезал себе вены на запястье, и утром его нашли мертвым. А в другой раз средь бела дня двое парашютистов, которые были прежде друзьями, повздорили из-за того, что один из них сказал, будто какая- то девица, которую они оба когда-то знали, водилась еще с шестью их приятелями (не считая их самих), а другой утверждал, что только с пятью. Шестой их приятель был тоже парашютист, но один из этих двух просто его ненавидел и не хотел, чтобы он тоже имел дело с девушкой. А его товарищ настаивал на том, что знает наверняка, будто тот имел с ней дело, так что в конце концов тот парень, который говорил, что девушка водилась лишь с пятью, схватил другого за горло и начал душить. Да только тот тоже понимал толк в драке, так что они друг друга чуть- чуть не убили. Когда их разняли, они договорились через посредников, что один из них будет впредь держаться всегда одной стороны лагеря, а другой - противоположной, потому что они твердили, что если еще когда-нибудь встретятся, то непременно убьют друг друга. Так оно и было бы, несмотря на то, что раньше они были закадычными друзьями и участвовали вместе во многих боевых операциях. Слово свое они сдержали, и каждый до конца оставался только на своей стороне лагеря. Никогда больше они между собой не разговаривали. Мелкие драки происходили каждый день, оттого что нервы у всех были взвинчены, но драка между парашютистами была единственно стоящей. Все пленные в лагере делились на группы, объединяясь по определенным признакам, которые всегда сближают людей. Большей частью держались вместе люди, служившие раньше в одном подразделении, у них было что вспомнить, о чем поговорить. Потом были небольшие группы ребят, происходивших из одного города и любивших поболтать о родных местах и общих знакомых. Потом были группы, в которых объединялись люди одинаковых профессий: они любили потолковать об условиях работы в мирное время и о перспективах на будущее. Потом были группы зональные. Южане держались друг друга, так как все они одинаково относились к неграм, а негры предпочитали быть вместе, оттого что знали, как к ним относятся южане, и не хотели неприятностей. Негров в лагере было всего девять человек. Только трое из них были с Юга и не имели высшего образования, но остальные шестеро с ними очень носились, с этими тремя, не такими образованными, как они. Ребята с Дальнего Запада - из Калифорнии, Орегона и Вашингтона - тоже держались вместе. Потом были ребята - однофамильцы. Среди них были двое с очень редкой фамилией, и они все хотели понять, как это случилось, что у них одинаковая фамилия - Минэдью, - а они даже не были родственниками и не знали больше никого с такой фамилией. А то еще были двое ребят - один из Теннесси, а другой из Северной Дакоты, - оба по фамилии Роузвер. Они между собой сошлись, и рассказывали друг другу про своих родных, и стали большими друзьями, оттого что их фамилия была такая редкая, а все-таки они не были родственниками. Было там семеро Смитов, и они звали друг друга ласково Смити, и так же называли их все остальные. Четверо или пятеро Браунов тоже очень ладили между собой и часто бывали вместе. Потом люди, сходные по характеру, любили водить компанию между собой особенно весельчаки и затейники, но и многие ребята, серьезно настроенные, тоже деожались вместе. Парни, тосковавшие по родине, тоже частенько сходились, но как только тоска утихнет, изменяли временным друзьям ради другой какой- нибудь группы. Чуть станет им полегче, глядишь, они уже тянутся, например, к любителям спорта, которые занимались легкой атлетикой, не требовавшей много места: индийской борьбой, прыжками в длину с места, плевками на дальность и прочей чепухой в этом же роде. Или же они примыкали к партии предсказателей и пророчествовали, о чем кому вздумается. Или определялись в мечтатели, а это были ребята, любившие потолковать о том, какие романтические подвиги совершат они после войны. Как только какой-нибудь парень, страдающий насморком, излечится от простуды, он тотчас же оставляет других простуженных и примыкает к какой-нибудь новой группе, например к любителям поспорить о текущих событиях, политике, религии, коммунизме или философии. Группы составлялись также по росту: маленькие, среднего роста, высокие. Или группы по наружности: красивые, не совсем красивые, совсем некрасивые и люди отталкивающей внешности. И были группы совсем особые. Парням, за которыми числилось много любовных побед, нравилось водить компанию друг с другом, сравнивать свои подвиги и обсуждать в подробностях отдльные успехи. Парни, находившие, что за женщинами нужно уметь охотиться, как за всякой дичью, которая не так-то легко дается в руки, также частенько собирались вместе. Держались вместе люди, которые беспокоились о своих женах и верили, что те тоскуют о них. Люди, убежденные в том, что их жены не могут быть им верны после такой долгой разлуки, тоже проводили много времени вместе, бесконечно обсуждая вопрос, должны ли они развестись, простить и забыть или же следует поймать этого сукина сына (а может быть, и нескольких), который отнимает жену у мужа, в то время как муж проливает свою кровь. Но и эта группа разбивалась на подгруппки: так, некоторые мужья сочувствовали своим женам. Мужья же, которые женам не сочувствовали, сердились на сочувствующих и считали их низшими представителями рода человеческого, так что дебаты становились подчас довольно жаркими и бестолковыми. Потом там были ребята, почти не знавшие женщин. И такие, которые женщин до сих пор совсем не имели, но эта группа была очень маленькая, потому что люди стеснялись в этом признаться. Были и такие, что, видимо, женщин еще не имели, но любили говорить, что имели, они отлично понимали друг друга и прекрасно уживались между собой. Потом шли люди, у которых был один ребенок, и люди с двумя детьми, и горсточка людей с тремя или больше. Человек, у которого было семеро детей - Орин Окли из Кентукки, - не принадлежал ни к одной из групп. Он только сидел и придумывал имена для знаменитостей. Одно из лучших было - Рирвью Миррор (Кривое зеркало). Были такие люди, которые изрядно увивались за женщинами, но утверждали, что ненавидят женщин и только любят посбить с них спесь, особенно с каких-нибудь гордячек, - заставляют их влюбиться и потом страдать. Эти люди хвастали друг перед другом, до какого жалостного состояния они доводили тщеславных и дерзких девчонок; они якобы заставляли их всячески унижаться: писать им письма, слать телеграммы, непрестанно звонить по телефону, бросать своих мужей; они делали из них проституток, заставляли на коленях вымаливать любовь; сводили их с ума, и так далее и тому подобное. Потом там были группы циников - людей, которые считали, что весь мир летит к черту, и ненавидели человечество, потому что оно смердит. Были там весельчаки и нытики; путешественники и домоседы; дураки и мудрецы; картежники и книголюбы; игроки в кости и шахматисты-болельщики. Были тут всякие, но, как бы они ни разбивались на группы, всех их объединяло одно: плен. Они были в плену у немцев и в то же время в плену у американцев, а им совсем не нравилось быть в плену у кого бы то ни было. ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ Джон Уинстенли из Цинциннати, штат Огайо, надевает соломенную шляпу и играет на тромбоне, приводя в восторг как своих, так и врагов Был в лагере один парнишка, по имени Джон Уинстенли, у которого был тромбон. Он взял его с собой из дому, из Цинциннати, и сохранял на войне целых два года. Парнишка этот был небольшого роста, худенький, с серьезным, сосредоточенным выражением лица. На вид ему нельзя было дать больше шестнадцати-семнадцати лет, хотя ему было уже за двадцать. Все знали, что у него есть тромбон, но Уинстенли не вынимал инструмента из футляра и не играл на нем: он говорил, что может играть только в соломенной шляпе. У него прежде была соломенная шляпа, и он привез ее с собой во Францию, но кто-то ее украл. Достаньте ему соломенную шляпу, и он будет играть на тромбоне. Но соломенной шляпы ни у кого из пленных не было, так что оставалось только обратиться к немцам. Трое или четверо наших говорили по-немецки, и один из них объяснил караульным, в чем состоит затруднение, но у караульных соломенной шляпы не нашлось. Они и рады бы послушать игру на тромбоне, но где им раздобыть соломенную шляпу? Караульных попросили все же поискать хорошенько, расспросить приятелей и постараться найти шляпу, потому что без соломенной шляпы Уинстенли играть на тромбоне не может. Вдруг и в самом деле хорошо играет! Если это так, то стоит потрудиться. Караульные обещали заняться этим делом. Через некоторое время все решили, что Уинстенли не умеет играть на тромбоне. Историю с соломенной шляпой он просто выдумал, чтобы его не могли разоблачить. Уинстенли гордился тем, что он настоящий тромбонист, такие разговоры его оскорбляли, и в один прекрасный вечер, в воскресенье девятого июля, он извлек тромбон из футляра и собрал его. Все столпились вокруг него и ждали, что будет дальше, - человек триста, не меньше. Уинстенли облизал губы, прижал ко рту мундштук тромбона и несколько раз подвигал взад и вперед кулису, чтобы она ходила более плавно. Потом он заиграл что-то такое, от чего мы даже в этом паршивом лагере почувствовали себя, как в раю. Но тут он вдруг остановился и сказал: - Дайте мне на голову соломенную шляпу - не могу и двух нот взять без шляпы. Тут все, конечно, поняли, что он не морочит нам голову. Побежали к караульным и стали умолять их ради бога скорее послать за соломенной шляпой в Париж, потому что этот парень действительно умеет играть на тромбоне, на что караульные сказали - ладно они сами слышали, как он играет, и поэтому сделают все, что в их силах. После этого случая никто больше не приставал к Уинстенли чтобы тот сыграл на тромбоне без соломенной шляпы, потому что люди испытывают прямо-таки благоговейный трепет перед человеком, который умеет управляться с трубой, в особенности - с тромбоном, и извлекать из нее музыкальные звуки. Все и прежде весьма уважали Уинстенли за то, что он протащил свой тромбон через всю войну, чуть ли не весь свет с ним объехал, а после того как он немного поиграл и люди поняли, что он не обманывает, все решили, что он человек необыкновенный, совсем особенный и поэтому достать ему соломенную шляпу просто необходимо. Кое-кому из ребят Уинстенли показал свою фотографию, когда ему было девять лет. Он прижимал к губам тромбон, на голове у него была соломенная шляпа. - Я никогда не играл без соломенной шляпы, - сказал он. Песня, которую Уинстенли начал играть в тот вечер, была "Вам не узнать, как я по вас тоскую", - и, черт возьми, как это было прекрасно - ну просто что-то неземное! Он продолжал и дальше: "Вам не узнать, как нежно вас люблю" - все с той же легкостью, хватая за душу, но тут вдруг остановился - и ни с места. Вместо того чтобы на него рассердиться, счесть его дураком или ломакой, все прониклись к нему симпатией. Все наперебой старались его утешить и говорили: "Ладно, Джонни, будет у тебя шляпа - то-то ты заиграешь". Все понимали, что ему не терпится поиграть на тромбоне, но что он слишком серьезный музыкант, чтобы позволить себе играть плохо. А дни и ночи тянулись по-прежнему, группы составлялись и распадались, перестраивались и менялись, из старых выходили, создавали новые. Но у каждого на душе было что-то свое, что ни под какие группы не подходило. И все знали, что есть такой Джон Уинстенли со своим тромбоном. Все слышали о песне, которую он заиграл и бросил, и всем хотелось, чтобы он доиграл ее до конца, но никто не требовал, чтобы он играл кое-как. И вот однажды какой-то караульный сказал одному из наших ребят, знавшему по-немецки, что, по дошедшим до него слухам, другой караульный возвращается из Парижа, где проводил свой отпуск, и везет с собой соломенную шляпу. Тут все, конечно, обрадовались и поторопились сообщить новость Уинстенли. - Когда он приедет? - спросил Уинстенли. - Со дня на день, - сказал кто-то. - Вот только будет ли она тебе впору? - Должна подойти, - сказал Уинстенли. - Была бы соломенная да влезла бы на голову, а там и ладно. Вот так наряду со всякими другими ожиданиями - ожиданием, что война кончится, ожиданием, что лагерь захватят американцы, ожиданием, что нас переведут в какое- нибудь место, где мы сможем получать письма, - мы стали ждать прибытия шляпы для Уинстенли. Ждать так ждать, и, когда ждешь чего-то важного, ничего не стоит подождать заодно и чего-нибудь менее значительного. Наконец караульный, побывавший в Париже, вернулся и действительно привез соломенную шляпу. Он сказал, что хочет вручить ее Уинстенли лично. Он прошел за изгородь, и наши ребята, говорившие по-немецки, проводили его к Уинстенли, который, как всегда, сидел на футляре с тромбоном. Когда он прогуливался, он таскал футляр с собой. Он всегда брал его с собой, куда бы ни отправился. Ну, Уинстенли во все глаза уставился на немца, побывавшего в Париже, потому что тот держал в руках пакет, а в пакете, возможно, была соломенная шляпа. Переводчик сказал Уинстенли: - Он привез тебе соломенную шляпу из Парижа. Его зовут Тротт фон Эссен. - Спроси его, - говорит Уинстенли, могу я взять себе эту шляпу? Я ему заплачу, что она стоит, и прибавлю что-нибудь за беспокойство. Переводчик поговорил с Троттом и потом сказал Уинстенли: - Он говорит, для него это одно удовольствие, - ты можешь взять себе шляпу, он будет очень рад. - Спроси его, - говорит Уинстенли, - какую песню ему сыграть, потому что первая песня будет для него за то, что он привез мне шляпу. Тут переводчик опять поговорил с Троттом и потом сказал Уинстенли: - Он говорит, чтобы ты доиграл ту песню, которую начал две недели тому назад. Скажи ему, - говорит Уинстенли, - по рукам, давайте поглядим на шляпу. Переводчик сказал что-то Тротту, Тротт порвал тесемку на пакете и вынул совершенно новую соломенную шляпу с красной лентой и пучком красных, зеленых и лиловых перьев, заткнутых за ленту. Тротт передал шляпу Уинстенли, и тот долго держал ее в руках и все только смотрел на нее. Потом он надел ее на голову. Шляпа была ему очень к лицу. Он вдруг стал походить на штатского. Наконец Уинстенли медленно открыл футляр, собрал тромбон и несколько раз подвигал взад и вперед кулису. Потом он заиграл эту песню, как никто никогда не играл ее раньше. Это было необыкновенно, изумительно! Он сыграл эту песню три раза подряд, каждый раз лучше прежнего. Уинстенли изголодался по музыке, его не приходилось просить, ему самому не терпелось, и он играл. Ничего чудеснее на войне я не слышал. Тротт фон Эссен так возгордился своим участием в этом событии, что едва снисходил до разговора с переводчиками. Каждому хотелось послушать свою любимую песню, и Уинстенли обещал сыграть все, одну за другой, а что не успеет сыграть сегодня, то сыграет завтра. Если вы можете напеть или насвистать мелодию, говорил он, он подберет ее и сыграет для вас на тромбоне. Ему все равно, какая мелодия и слышал ли он ее раньше, вы только напойте или просвистите ее - и он сыграет. Он сказал переводчику, чтобы тот спросил у Тротта, не хочет ли он послушать еще что-нибудь, и Тротт, подумав минутку, припомнил одну вещь, но не знал, как она называется. Он слышал, как кто-то из наших ребят пел ее как-то ночью, и она ему понравилась. Уинстенли попросил Тротта напеть или просвистеть ему эту песню. Тротт напел несколько тактов, и Унистенли улыбнулся и сказал: - Черт возьми, да ведь это "Голубые глаза"! Я тоже очень люблю эту песню. Уинстенли сыграл "Голубые глаза", и как ни хорошо исполнил первую вещь, но эту - еще лучше. Немец был страшно горд и доволен. Он спросил у переводчика, о чем говорится в песне, и переводчик ему объяснил. Тогда он попросил переводчика научить его словам "голубые глаза" по- английски, переводчик показал ему, как их выговаривать, и он ушел, все время повторяя вслух эти два слова. После "Голубых глаз" Уннстенли сыграл "О, лунный свет в волне речной играет, и запах трав исходит от лугов", - и черт меня побери, если у каждого из нас не выступили слезы на глазах - все стали сморкаться и выражать свое удивление, как это может столько красоты исходить из какого-то жалкого, погнутого куска водопроводной трубы, который у Джона Уинстенли называется тромбоном. Не знаю, за что сражаются ребята в американской армии или хотя бы думают, что сражаются, - я никого из них об этом не спрашивал, - но мне кажется, я знаю, что все они любят, - все до последнего, кто бы они ни были и к какой бы группе ни принадлежали: любят они правду и красоту. Они любят ее, и нуждаются в ней, и стремятся к ней, и слезы выступают у них на глазах, когда они к ней приобщаются. И они приобщились к ней, когда Джон Уинстенли из Цинциннати, штат Огайо, играл на тромбоне. Они приобщились к ней, когда этот великий американец, этот великий, мудрый человек надел соломенную шляпу и они услышали голос любви, красоты и правды. Я не знаю, американская ли это черта или это что-то другое, но только нет, по-моему, на свете человека, способного устоять перед такой красотой и правдой, какая исходила из тромбона Уинстенли субботним вечером 22 июля 1944 года. Я видел, что немецкие караульные не могли противиться этой красоте и правде, ибо, получив только слабое представление о ее величии, один из них достал для Уинстенли соломенную шляпу. Не могли устоять перед ней ни люди по фамилии Роузвер или Минэдью, ни люди по фамилии Смит или Джонс, ни те, что родились на Юге и были настроены против негров, ни сами негры, ни парни с Дальнего Запада, ни те, что были циниками, ни те, кто ненавидел женщин; ни те, кто страдал зубной болью; ни те, у кого был насморк; ни физкультурники, ни мизантропы, ни безбожники, ни парашютисты. Никто из пленных в этом лагере и никто из тех, кто находился за его оградой и слышал Уинстенли, не мог устоять перед правдой и красотой, которую он извлекал из своего тромбона, - и все они были равны перед лицом красоты и правды. Так чего же стоят все эти разговоры, будто есть люди дурного происхождения, и другие - очень хорошего, а третьи - так себе, серединка наполовинку? Что это за разговоры, я вас спрашиваю? ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ПЯТАЯ Весли и Виктор бегут из немецкого плена, только затем чтобы попасть в плен к американскому квартирмейстеру Немцы уложили свои пожитки и сбежали в четверг ночью, 31 августа, но мы только утром узнали, что свободны, и сразу поднялась страшная суматоха. Всем было ясно, что немцы уехали, и все же мы оставались пленниками. Мы были в плену у колючей проволоки. Целый час продолжалось общее безумие, но постепенно все утряслось. Каждый хотел поскорее очутиться по ту сторону проволоки, но ребята, которые вырвались первыми, не знали, что делать дальше, и стали ждать остальных. Несколько человек пытались взять на себя руководство, но из этого ничего не вышло, так как подчиняться кому бы то ни было значило снова попасть в неволю, а люди прежде всего стремились вырваться из неволи, и поэтому каждый предпочитал действовать самостоятельно. Под проволокой несколько лазеек, и одни выстроились в очередь, чтобы выбраться на свободу, а другие столпились вокруг и спрашивали, что будет дальше. Человек двадцать-тридцать совсем не собирались уходить из лагеря, хотя им никто не препятствовал, потому что спешить им было некуда, а внутри ограды было не хуже, чем снаружи. Немцы бросили на складах массу продуктов, так что все той же надоевшей жратвы было вдоволь. Но никто не знал, что делать, после того как поешь. К вечеру почти все выбрались на волю и улеглись спать снаружи, но не очень далеко от колючей ограды. Пускай это была наша тюрьма, но мы в ней уже порядочно прожили и знали, что это такое, а вот что нас ждет, если мы отсюда уйдем, - этого никто сказать не мог. Многие все же ушли, большей частью группами по три- четыре человека, но некоторые скоро вернулись. Вернулись, однако, не все, а время от времени можно было увидеть, как какой-нибудь парень уходит в одиночку, и такие не возвращались ни разу. На следующий день мы с Виктором, нагрузившись пайками, выбрались из лагеря и пошли куда глаза глядят. Мы набрели на речку, вымылись в ней с мылом, выстирали белье и носки и подождали, пока все высохнет. Потом мы отправились дальше, разговаривая и наслаждаясь свободой, но не вполне, потому что война еще не кончилась, мы ведь только что были в плену. Если бы нас ничто не тяготило, мы бы радовались просто тому, что ушли подальше от людей и можем отдохнуть в одиночестве. Но вот Доминик погиб на Тихом океане, а Джо Фоксхол - в Европе. Прошло уже много времени с тех пор, как мы узнали об этом. Достаточно, чтобы забыть о том, что они погибли, и приучить себя к мысли, будто они живы, только далеко от нас. С Домиником мы расстались задолго до того, как узнали, что он убит, - мы не видали его с того вечера, когда его посадили на грузовик вместе с Гарри Куком, Ником Калли и Верноном Хигби и увезли в Миссури, а мы с Виктором отправились в Розвилл, а ведь это было давным-давно. А Джо Фоксхола я почти не видел с того вечера, когда он читал стихи, посвященные сыну. И я перестал думать, что он погиб. Наверно, и другие преодолевают так горе о погибших друзьях. Наверно, и другие забывают о том, что друзья их убиты, хотя и знают, что никогда их больше не увидят. Но время от времени нестерпимая мысль, что их уже нет в живых, возвращалась ко мне, и я испытывал мучительную боль, - ведь мне всегда хотелось поближе узнать Доминика, а с Джо Фоксхолом я готов был дружить до конца моей жизни. Вскоре нам встретились наши американские солдаты на грузовиках, и мы поехали с ними, надеясь попасть куда-нибудь, откуда могли бы добраться до своей части. Три дня мы переезжали так с места на место. Наконец попался нам один парень, который слыхал о нашем отряде, но сообщил только, что отряд этот, кажется выполнил свое назначение и возвратился в Лондон. Ну, лучшей новости для нас и быть не могло, потому что мы только лишь о том и мечтали, как бы поскорее вернуться в Лондон. Мы и пытались это сделать, но, черт побери, опять угодили в плен - на этот раз к американской квартирмейстерской службе. Майор, к которому мы зашли разузнать, как нам добраться до нашего отряда, увидев, как горячо мы стремимся в Лондон, решил, что должен оставить нас при себе. Мы не стали с ним спорить, но через три дня, получив от него увольнительную в город, просто не вернулись обратно. Мы добрались до Шербурга и после долгих мытарств получили наконец приказ вернуться в свою часть в Лондон. Мы с Виктором прямо ревели от радости. Мы плакали самыми настоящими слезами, хотя наши рыдания походили скорее на смех. ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ Весли приходит к концу своей истории Наконец мы прибыли на вокзал Ватерлоо в Лондоне. Такси не было, и я сказал: - Давай пойдем пешком или побежим, или еще как-нибудь, только бы не ждать здесь. И мы пошли пешком, а потом пустились вприпрыжку, потому что мне - о господи боже! - не терпелось поскорее увидеть Джиль. Мы побежали через мост Ватерлоо, потом по Стрэнду, до тех пор пока Виктор не сказал: - Ступай вперед, я не могу дальше бежать. Виктор отстал, а я побежал дальше, и скоро я был уже почти дома. Сейчас наконец я увижу свою любимую, обниму ее и проверю, насколько вырос мой сын, но, когда я свернул на улицу Карла Второго, я чуть не умер от ужаса: вся улица была в развалинах. Дома, в котором мы жили с Джиль, больше не существовало. Наверно, я повредился в уме, потому что я ходил и ходил взад и вперед по улице против того места, где прежде стоял наш дом, где прежде мы жили, и боялся спросить кого-нибудь. Я боялся даже думать об этом. Наверно, я пробыл там очень долго, потому что скоро наступила ночь. Но я не мог уйти оттуда, и моя песня в муках умирала в моей душе. Я сходил с ума от боли и не знал, что мне делать. Я знал, что я умру, если Джиль умерла, а я не хотел умирать. Я стал плакать от ужаса при мысли, что мы оба уже мертвы. Может быть, мы умерли оба, еще когда я уехал? Так где же тогда эта звезда, которая явилась мне когда-то, чтобы сказать, что я останусь в живых? Что толку от такой звезды? Ко мне подошел какой-то старик - он просил милостыню. Я дал ему фунт, а потом передумал и дал два, потому что я не хотел умирать. - Отчего вы плачете? - спросил он. Я жил раньше в доме на той стороне, - сказал я. - Я жил в этом доме, но его разбомбило. Я не знаю, что сталось с моей женой, и боюсь узнать. Мне страшно. Хотите еще фунт? Он сказал, что если я дам ему еще один фунт, то жена моя окажется целой и невредимой - тут и беспокоиться не о чем, - и я дал ему еще два фунта, а это были все мои деньги, не считая мелочи в кармане. - Ваша жена жива и здорова, - сказал он. - Не тревожьтесь о ней. Есть у вас еще деньги? - Только вот эта мелочь, - сказал я. Я отдал ему последнюю мелочь. Лишь бы Джиль была жива, денег мне не надо. Шаркая ногами, нищий побрел по улице Карла Второго. Несколько раз он оборачивался и взглядывал на меня, словно сомневался, не обманул ли он меня, чтобы выманить деньги, и тогда я обратился к богу с такой молитвой: "Сделай так, чтобы этот старик не оказался лгуном, сделай так, чтобы Джиль оказалась жива. Я забыл попросить тебя, чтобы ты сохранил ей жизнь, когда загадывал о звезде, потому что тогда я еще не знал Джиль, но ведь если Джиль умерла, то и мне незачем жить, а поэтому пусть наш уговор останется в силе – ведь я же не знал тогда, что меня ожидает. Будь милостив, выполни наш уговор". Тут вдруг, подобно грому и молнии, ко мне подлетело такси, из него выскочил писатель, схватил меня за плечи и сказал: - Ваша жена - в Глостере! Что полагается делать, когда господь бог выполняет свои обещания? Что нужно