рти оставалось еще несколько лет. Я ничего не ответил ей, но от нее не ускользнуло мое состояние, и она сочувственно спросила: Твои родители тоже репрессированы? - Нет,- ответил я.- Живы и здоровы. И перевел разговор на другую тему, постарался уйти от оглушающей новости. Потом был отъезд. Мы с Ниной выползли из постели за полчаса до отхода автобуса, который должен был доставить нас на железнодорожную станцию. Там мы с доктором посадили ее в ленинградский поезд, и доктор впервые удостоился ее поцелуя. Она бросилась ему на шею, горячо расцеловала в обе щеки, а потом в лоб. Доктор стоял как пингвин, с румяными щечками и бессмысленно и глупо улыбался. Я же чуть не плакал. На людях целоваться и проявлять нежность я не умею и поэтому лишь чмокнул ее в губы и пожал руку. Она держалась молодцом, и лишь беспокойный взгляд, который она бросала на меня порой, выдавал ее волнение. Поезд ушел. Нина нам махала из окна. Мы - ей в ответ, пока последний вагон не скрылся за поворотом. По румяным щекам доктора текли слезы. Он их не вытирал и, как ребенок, оправдываясь, бормотал: - Старею, черт возьми... раскисаю... Сантимент, понимаешь, одолевает... А это уж излишняя роскошь. Через час к платформе подали наш поезд, и мы отбыли домой, оставив позади бесконечную полосу пляжа, дюны с пучками жесткого камыша и неумол- каемый гул прибоя на балтийском соленом мелководье. Медицинская комиссия констатировала мое полное выздоровление и разрешила вернуться на работу. От Нины я вскоре получил письмо, потом второе, третье. Я все откладывал ответ. Мой партийный босс, старый, умудренный жизнью человек, член партии с тех незапамятных времен, когда жив был Ленин, и непонятно как уцелевший в годы сталинских чисток человек, к которому я испытывал доверие, категорически запретил мне отвечать на Нинины письма, если я дорожу своим будущим. Я откровенно рассказал ему все. Как священнику на исповеди, зная, что он не понесет дальше и не продаст меня. Его приговор был кратким: о женитьбе на дочери врага народа не может быть и речи. И никакой переписки. Забыть, вычеркнуть из памяти. Потому что я достаточно взрослый, чтобы знать, что письма перлюстрируют и там, где надо, содержание и адресат моей почты будут известны. А затем недолго ждать организационных выводов, которые будут не в мою пользу. С доктором я не видался со дня возвращения. Как-то он позвонил мне и назначил встречу в кафе. Оказывается, он тоже обменялся с Ниной адресами и получил от нее тревожное письмо, умоляющее немедленно сообщить, что со мной и где я, ибо она не получила ответа на все свои письма. Я кратко изложил доктору содержание беседы с моим партийным боссом. Он только понимающе и сочувственно кивал головой. Через неделю он снова позвонил и снова пригласил меня в кафе. Он успел съездить в Ленинград и побывал у Нининой мамы, а также видался с Ниной. - Она беременна от тебя,- сказал доктор, не глядя мне в глаза.- Еще там накануне отъезда у нее были подозрения, и она спрашивала совета у меня, как у врача. Я тебе говорить не стал, она просила об этом. Надеялась, что это случайность и все обойдется. Но дома, в Ленинграде, по прошествии полутора месяцев Никаких сомнений не оставалось. Ее мама врач и позаботится о том, чтобы аборт был сделан квалифицированно, без опасности для здоровья Нины. А в конце ужина доктор, отводя глаза и сконфуженно посапывая коротким носиком, сообщил мне следующее. Он предложил Нине выйти за него замуж и записать будущего ребенка на свое имя. Нина была растрогана благородством доктора и все же вежливо отказала, мотивируя тем, что она к нему испытывает только дружеские чувства. А для брака этого недостаточно. Прямо из кафе я помчался на почтамт и, словно в угаре, послал телеграмму следующего содержания: "Не делай аборта, сохрани ребенка. Немедленно выезжаю. Твой муж". Назавтра я опомнился, поостыл и... не поехал в Ленинград. Нина мне больше не написала. А через какое-то время я узнал от доктора, ему написала мать Нины, что она вышла замуж за. выпускника Ленинградского военно-морского училища В. И. Сорокина и после его аттестации лейтенантом уехала с ним в портовый город на Севере, где он служит штурманом на подводной лодке. Эту новость я воспринял без особой горечи. Время - лучший лекарь, и мое чуство к Нине понемногу гасло. Остались какая-то сладкая грусть и горделивое мужское удовлетворение от того, что мне удалось обладать этим божественным созданием. Скребло на душе от другого. И доктор, предложивший Нине руку и сердце, и этот неизвестный мне морячок Сорокин В. И., ставший ее мужем, оба были коммунистами и оба не побоялись рискнуть карьерой.. А я струсил. Вскоре после Нового года в местной газете появился в черной рамке некролог, извещавший о преждевременной смерти талантливого доктора Вольфа Гольдберга. Холостой доктор жил с отцом и матерью, прелестными стариками, уважаемыми в городе врачами. Они делали трогательные попытки женить сына. Знакомили его с дочерьми своих сослуживцев, устраивали званые вечера и - все бесполезно. Мой друг был рассеян и невнимателен к кандидаткам в жены, подобранным родителями, и, если среди девиц попадались хорошенькие, он не отказывал себе в удовольствии переспать с ними, заранее предупредив, чтобы на большее не рассчитывали. Новый год он встречал дома. С мамой и папой. И их сослуживцами. Среди гостей была довольно юная особа, приглашенная все еще не потерявшими надежды родителями на предмет представления сыну. Я знаю, как все произошло, со слов его матери. Ровно в полночь, выслушав по радио новогоднее поздравление из Москвы, гости встали из-за стола с бокалами шампанского, и доктор, оглядев всех серьезными и печальными глазами, повторил вслух последние слова казенного радиоприветствия: "Вперед, к сияющим вершинам коммунизма" - и от себя добавил: - Вы давайте валяйте к этим самым вершинам. А я, признаться, устал и выхожу из игры. Он покинул новогодний стол, быстрым шагом прошел в свою комнату, и очень скоро оттуда прозвучал выстрел. Родители и не подозревали, что в чемодане у сына хранится привезенный из Германии парабеллум. Стрелял он умело. Не зря был в морской пехоте и разведчиком. Аккуратная дырочка в виске и выходное отверстие на макушке. Так что он совершенно не был обезображен и лежал в гробу такой же, каким я его знал, только без румянца на пепельных щеках. Я хоронил его. Шел между стариками, совсем убитыми горем, и поддерживал их под руки, чтоб не рух-нули, не отдали Богу душу по дороге на кладбище. Мне казалось, что я веду моих собственных родителей и мы хороним меня. И поэтому плакал взахлеб, навзрыд, но шедший впереди духовой оркестр заглушал все звуки рвущей душу мелодией похоронного марша и на меня никто не обращал внимания. Потом умер Сталин, и все в стране стало меняться. Меня перевели на новое место службы. Я сменил еще несколько городов, быстро и успешно строя карьеру. Однажды в командировке в портовом городе на Севере я вспомнил, что именно сюда уехала когда-то Нина со своим мужем, и, полистав телефонную книгу, нашел фамилию В. И. Сорокина и номер домашнего телефона. Я позвонил, и трубку сняла она. Этому невозможно поверить, но она узнала меня по голосу с первого слова. И тут же предложила встретиться, сказав, что муж находится в дальнем плавании и ей не составит никакого труда прийти на свидание. Я узнал ее сразу. Она нисколько не изменилась. Хотя была в норковой шубке и в меховой шапочке. На юге еще была золотая осень, а здесь стояла зима и скверик, где мы встретились, был завален сугробами снега. Нина сидела на скамье у обросшего ледяными наростами бездействующего фонтана, и я, счистив пер- чаткой снег, сел рядом с ней. Глаза ее сияли, когда она смотрела на меня, и была она настолько прелестной, что я почувствовал горечь огромной и невосполнимой потери и с грустью слушал ее рассказ. Сорокин, ее муж, замечательный человек и до сих пор любит ее без ума. Он уже капитан, первого ранга и командует атомной подводной лодкой. Она окончила медицинский и работает врачом-психиатром. Мама жива, в Ленинграде. А папу реабилитировали посмертно, и теперь в институте, где он преподавал до ареста, установлена мемориальная доска из мрамора с его барельефом. У нее сын. Вот он там с детьми лепит снежную бабу. - Миша, Мишенька! - позвала она, и к нам подкатил в белых валенках и в меховой шубке раскрасневшийся мальчуган лет десяти.- Поздоровайся с дядей. Мальчик зубами снял варежку и протянул мне горячую влажную ладошку. Что-то в его лице кольнуло меня, приковало мое внимание. Иди, Мишенька, играй, - торопливо спровадила мальчика Нина и посмотрела на меня долгим и печальным взглядом.- Что, узнал? Твоя копия. - Значит, ты... - Да, я не сделала аборт, и, когда родился Миша, мой муж знал, что это не его сын. Постой, это так неожиданно... - задохнулся я.- У меня есть сын? У тебя нет сына, - мягко возразила Нина.-Миша - сын капитана первого ранга Сорокина, и он носит его фамилию. Это его единственный сын. Больше я рожать не захотела. Нина,- захрипел я, хватая ее за руки.-Уйди от этого капитана! Мы поженимся, и я усыновлю своего собственного сына! Я ведь еще холост. И согласен хоть сейчас... Нет, - улыбнулась Нина горькой улыбкой. -Поздно, дорогой. Я тебя любила и, может быть, до сих пор люблю. Но мой муж такой прекрасный человек, и я ему настолько многим обязана, что никогда, ни под каким предлогом не оставлю его. Вот так, милый. Расскажи лучше о себе, как поживает наш общий друг доктор? Я рассказал ей о смерти доктора, и Нина неожи- данно для меня так опечалилась, что слезы заструились по ее щекам, и она закрыла лицо руками. А потом, успокоившись, предложила: - Доктор - свидетель нашей любви и моего, хоть короткого, но счастья. Он - часть нашей судьбы. Я бы хотела навестить его могилу. У меня теперь свободная от дежурств неделя и, если ты можешь выкроить время, давай слетаем туда. Мы прилетели втроем, Нина, я и Миша, с которым я подружился в самолете, и он не слезал с моих колен. Остановились в гостинице, в двух отдельных номерах, и на такси отправились на кладбище. Было непривычно тепло после Севера. Серебристые нити паутины плавали в воздухе, и над кладбищем тянуло едким дымком. Служители в синих халатах сносили со свежих могил увядшие венки из еловых лап и цветов и жгли их в больших взъерошенных кучах. Этот острый запах дыма и потрескивающие костры из венков навевали горькую печаль, и хотелось беспричинно заплакать. Мы шли по усыпанной гравием дорожке к могиле доктора, и служитель привел нас к трем одинаковым из красного гранита надгробиям. Доктор покоился уже не один. Слева и справа от него лежали отец и мать, скончавшиеся вскоре после его похорон. Скамеечки у этих могил не было. Семья Гольдбергов кончилась. Некому прийти на кладбище. Мы с Ниной присели на скамейку у соседней могилы, обнялись и заплакали, не стесняясь своих слез. Миша удивленно уставился на нас. У доктора была семья. Мы. Я, Нина и маленький Миша. Разъединенные и, возможно, последний раз встретившиеся люди. Над черным роялем на оклеенной обоями стене висела в аляповато позолоченной раме копия картины Васнецова "Три богатыря". На неестественно могучих конях восседали неестественно могучие былинные богатыри Илья Муромец и Добрыня Никитич, в шлемах и кольчугах, с мечами и щитами. Только третий богатырь, юный Алеша Попович, был не так могуч, а похож на нормального человека. Это сходство ему придавали маленькие фатоватые усики. У его сотоварищей были бороды лопатой. Астахов, Лунин и Зуев стояли посреди гостиной голые и переминались босыми ногами на ковре. Лунин и Зуев давно потеряли форму, были рыхлыми, со складками жира на боках и животах. А ноги оставались худыми и тонкими и только подчеркивали преклонный возраст. Один Астахов еще выглядел орлом. Выше обоих и подтянутый. Только складки на шее и синие вены на ногах выдавали, что он сверстник своих приятелей. Астахов стоял посредине, положив руки на плечи Зуеву и Лунину, и Зуев не удержался, чтобы не съязвить: Тоже три богатыря. Да труба пониже и дым пожиже. - Измельчал народ,- согласился Лунин, вглядываясь в богатырей на картине.- Нет уж таких русских. В основном вроде нас с вами. Мелочь человеческая. - А ты чего хотел? - спросил Астахов.- Чтоб наш современник имел богатырский вид? Я еще удивляюсь, что наш народ совсем не выродился. Не опустился снова на четвереньки и не покрылся шерстью. Да посудите, ребята, сами. Вот уж больше полувека с нашего народа регулярно снимают сливки и выливают прочь. Прошлое столетие. Россия крепостная на костях крестьян-рабов накопила немного интеллектуального жира и удивила мир. Золотой век русского искусства. В музыке - Чайковский, Глинка, Мусоргский. В литературе - Пушкин, Лермонтов, Достоевский и Толстой, Чехов. В революцию мы сами сняли с себя сливки, уничтожили старую интеллигенцию, а потом вырастили свою, рабоче-крестьянскую, и Сталин в тридцать восьмом году пустил ее под нож. Вторая мировая война унесла у нас двадцать миллионов жизней. Самых ярких. А в коллективизацию сгноили в Сибири цвет русского крестьянства. Так какой же еще народ перенес бы столько кровопусканий и не захирел окончательно? А мы еще держимся. Спутники в космос запускаем. Ракеты на весь мир нацелили. Нет нам равного народа на земле. 'И хоть вид у нашего поколения далеко не богатырский, я горжусь, что принадлежу к этому народу. - Оду пропел,- криво усмехнулся Зуев, а Лунин добавил: - Я тоже не стыжусь, что я русский, да как-то не нахожу чем кичиться. - Могу объяснить,- заупрямился Астахов. - Да брось ты, - примирительно сказал Зуев. - Послушай-ка лучше анекдот. Зачем спорить? Народная мудрость все на свои места ставит. Значит, встретились, как часто водится в наших анекдотах, трое: англичанин, француз и русский. И заспорили, у кого женщины изящней и воздушней. Англичанин говорит: У нас встречаются такие тонкие и миниатюрные женщины, что, сложи ее, в портфеле уместится. А француз бьет своим козырем: - Наши женщины в Париже такие изящные и воздушные, что, случись сильный ветер, их может сдуть с площади имени Шарля де Голля и занести на самую макушку Эйфелевой башни. А.русский набычился, ворочает мозгами, чем бы их козыри побить, да и говорит: А у нас такие женщины... вот, скажем, ухожу я утром на работу, хлопну жену на прощанье по жопе, возвращаюсь вечером, а жопа все колышется. Англичанин да француз в полном конфузе: - О чем ты, Иван? Мы же толкуем о том, у кого самая изящная женщина. Русский поглядел на них с превосходством: - А я к тому, что у нас в СССР самый короткий рабочий день. - Советский патриот, - захохотал Астахов. Рассмеялись все трое. А Лунин покачал головой: - Вот так-то. В огороде - бузина, а в Киеве - дядька. Наш-то Иван, о чем бы ни зашла речь, все в одну точку бьет: мы хоть такие-сякие, лаптем щи хлебаем, а все же лучше всех. Это у нас с давних времен повелось. Недостаток ума хвастовством покрываем. Помните, до второй мировой войны как мы трубили на весь мир: наша авиация летает дальше всех, быстрее всех и выше всех! А стукнули немцы, и что-то я в небе наших самолетов никак разыскать не мог. Немцы их на аэродромах пожгли, а те, которые успели взлететь, как цыплят посшибали. - Все это верно,- согласился Астахов, усаживаясь в кресло и раскуривая трубку.- Но выиграли войну мы. Вся Европа на колени пала, а наш русский мужичок, такой-эдакий, своими ножками до Берлина дотопал и водрузил знамя Победы над рейхстагом. Искры из раскуриваемой трубки попали на грудь, в седые волосы, и он стал усердно дуть и рукой стряхнул их. - Бог тебя наказывает за казенные формулировочки, которыми ты пользуешься в разговоре даже с друзьями, - усмехнулся Лунин, усаживаясь голым задом на ковер у ног Астахова. - А что, я не прав? Дело-то ведь не в формулировке, а в факте, положенном в основу. - И факт-то хилый. Зависит, с какой стороны на него посмотреть,- сказал Лунин.- Вот ты говоришь, наш русский солдат до Берлина дотопал своими ножками. Неправда! И сам это знаешь, на фронте был. Не своими ножками мы до Берлина дотопали, а на американских "студебеккерах" да "виллисах" доехали. И не одень нашу армию Америка, мы бы без порток да в лаптях ходили. И не ходили бы, а подохли с голоду. Вспомни, чем кормились: "рузвельтовыми яйцами" - сухим яичным порошком и свиной тушенкой из Чикаго. - Не спорю,- сдался Астахов.- В войну было так. Но тогда как объяснить такой факт? Уже после войны, когда мы остались разоренными дотла, потеряли лучшую часть мужского населения - главную производящую силу, а Америка к нам повернулась спиной и объявила холодную войну, как же так получилось, что мы сами, без чьей-либо помощи, довели Россию до уровня самой сильной державы, первыми запустили спутники в космос и заставили весь мир трепетать перед нами? В том числе и Америку. А? - Очень просто,-угрюмо ответил Лунин. - Мы тут все свои. Доносы строчить друг на друга не станем. Отвечу, что думаю. На рабском труде, мой друг. На принуждении. На том, что Россия животы подтянула, недоедала, недопивала и ходила в обносках. Вот и обогнали всех, кто жил, как люди, в производств оружия. Таким же путем, на рабах, и Древний Рим владел миром. Да мы знаем, чем это кончилось. - У-у, ребятки, - замахал руками Зуев. - А вдруг тут в стенах микрофоны упрятаны? А вы такое несете. Мы же о бабах собрались поговорить. Душу порадовать. Все! Я запрещаю отклоняться от темы! И для зачина расскажу вам анекдот про наших русских баб. Значит, так. Все люди рано или поздно помирают. И женщины тоже. И наши русские бабы в том числе. Вот прибывает на тот свет свеженькая партия покойниц из России. Вернее, из СССР. Дело-то в наше время происходит. И предстали они пред испытующими очами Господа, который выстроил их в три ряда нагишом и задает вопросы на предмет определения: кого - в рай, кого - в ад. - Кто из вас согрешил до замужества - три шага вперед! Все русские бабы дружно протопали три шага. Лишь одна осталась на месте. Господь задает второй вопрос: - Кто грешил после замужества - три шага вперед! Все русские бабы, не раздумывая, еще три шага протопали. Лишь та, единственная, не стронулась с места. - Добро,- поразмыслив, сказал Господь.- Всех - в ад! И эту глухую блядь тоже! Лунин рассмеялся громче всех: Ну, Зуев, даешь! Неисчерпаем! Ты мне кое-что напомнил. Чтоб больше не спорить, дайте-ка я вам расскажу историю. РАССКАЗ ЛУНИНА Я, пожалуй, нарушу установившийся у нас порядок и поведаю вам историю, в которой я не был ни участником, ни свидетелем. И знаю ее со слов своего приятеля, которого назовем, скажем, Анатолием. Он эту историю излагал не только мне одному, а довольно большому кругу наших общих знакомых и всякий раз завершал ее одним и тем же вопросом: - Случайно ли, что в рассказанных событиях все люди оказались, как на подбор, безвольными, трусливыми существами, безо всякого понятия о мужской чести, или это правдивая до жути картина нравов нашего общества, которое, как известно,-самое передовое и прогрессивное и воспитало и взлелеяло неведомый доселе тип нового человека? Этот вопрос занимает и меня, но в отличие от Анатолия я его не ставлю перед каждым встречным и поперечным, а то ведь недолго лишиться партийного билета и всех благ, причитающихся обладателю оного. Вот, что рассказал Анатолий, и я вам расскажу все, что запомнил, не привирая и не утаивая. Произошло это в одном городе, где по решению свыше собрали кустовое совещание работников отделов пропаганды и агитации, а также работников культурно-просветительных учреждений. Из нескольких областей съехались, что называется, лучшие люди - краса и гордость Коммунистической партии, пример и образец для всего остального трудящегося населения. Тут были и секретари райкомов, и заведующие лекторскими группами, и сами лекторы тоже, преподаватели марксизма-ленинизма, школьные учителя, директора клубов, журналисты из всех местных газет. Одним словом, партийно-культурная элита, самый идейный, самый просвещенный слой парти... Я это подчеркиваю сознательно, потому что это очень важно для оценки последовавших за тем событий. И если бы участниками этих событий были простые люди, так называемый советский обыватель, я бы и не стал занимать ваше время. Но тут, как на подбор, собрались партийные сливки, опора партии и государства, ее морально-политический стержень. Ведь именно эти люди воспитывают все население, вколачивают в головы советского народа основы высокой коммунистической морали, и уж, несомненно, они сами, по идее, должны быть кристально чистыми носителями этой морали. Совещание проходило в городском театре, а поселили делегатов в центральной гостинице, еще оставшейся с дореволюционных времен и потому отличавшейся аляповатой, рассчитанной на купеческий вкус архитектурой, с традиционным чучелом бурого медведя, застывшего на задних лапах возле пыльной пальмы в кадке на истертом ковре вестибюля. У массивных дубовых дверей с медными львиными головами на ручках стоял толстый швейцар с роскошной бородой лопатой и в ливрейной униформе с серебряным шитьем наподобие цирковой или адмиральской. Швейцар был стар и алкогольно краснонос, видать, тоже сохранился как музейный экземпляр еще с царских времен. Хотя, пожалуй, вру. Ему, в таком случае, должно было бы за сто лет перевалить. А он - кровь с молоком, румянец во всю щеку и пудовые кулаки. Значит, нашей, советской формации вышибала. Но льстив и по- добострастен перед начальством и грозен и неприступен для простого люда, как в лучшие старорежимные времена. Лакейская традиция не претерпела изменений с переменой социального строя. Как и положено в таких случаях, участников совещания кормили в гостиничном ресторане, выделив туда лучшие продукты и сняв сливки со всего городского снабжения. Город остался, как и водится в подобной ситуации, без мяса и масла. А сверх того, из неприкосновенного запаса подкинули икры и французского коньяка. Конечно, простому люду в эти дни доступ в ресторан был наглухо закрыт, как и закрылись на полдня двери в универмаге. В эти полдня там могли покупать только участники совещания, и на прилавки выбросили весь дефицитный товар: заграничные кофточки и обувь, которые местным щеголихам могли лишь присниться в самом радужном сне. Все чин чином, как это делается по всей необъятной Руси с той поры, как солнышко марксизма-ленинизма засияло русским людям, указав им светлый путь в будущее. Но это все присказка, сказка впереди. Мой друг Анатолий прибыл на это совещание из Москвы в качестве столичного гостя и наблюдателя и там повстречал своего приятеля, с которым давно не видался, Егорова - инспектора Центральной лекторской группы, которого прислали для ценных руководящих указаний тамошним пропагандистам и лекторам. А был этот Егоров шальным парнем. Выпивоха, бабник и драчун, но держали его за серебряный язык. С трибуны заливался соловьем. Таким обладал даром словесного внушения, что мог любого, даже самого ярого антикоммуниста, сделать сторонником советской власти. Так, по крайней мере, считал Анатолий. Этот Егоров в свое время прославился. Ему предстояло читать лекцию для партийного актива о моральном облике советского человека, а накануне он нализался в ресторане, стал приставать к женщинам, за что был побит основательно. Назавтра вышел он на трибуну - весь зал ахнул. Хоть и старательно припудрил физиономию, но даже в заднем ряду публика могла различить багровый синяк под глазом, вздутую губу и рваную царапину через всю щеку до носа. Лекция о моральном облике советского человека была коронным номером Егорова, читал он ее сотни раз и начинал всегда с цитаты из Антона Павловича Чехова. Вот и в этот раз Егоров, не уловив подвоха, взял старт с чеховской цитаты: - В человеке все должно быть красиво, - проникновенно начал он.- И лицо, и одежда, и мысли... Дальше продолжать ему не пришлось. Зал, лицезревший покарябанную физиономию лектора, грохнул. Хохот сотрясал стены. Публику никак не удавалось успокоить. И лектора пришлось увести, а дело его передать на рассмотрение идеологической комиссии. Егоров отделался легким наказанием. Ему все сходило с рук. Вот такого приятеля встретил Анатолий. Они глотнули изрядную долю французского коньяка после первого дня совещания, затем добавили "Столичной" водочки, раздавили пару бутылочек пильзенского пива - этого всего по случаю совещания в ресторане было навалом,-и душа Егорова взалкала действий. Ему захотелось дамского общества. А туземные дамы шарахались от Егорова, когда он пытался приставать к ним на улице. В провинциальном городе такое знакомство считается непристойным. Наступила ночь. Анатолий и Егоров не нашли себе подруг, и им предстояло одиноко и тоскливо ворочаться в скрипучих постелях до утра, потому что гомосексуалистами они не были. Отнюдь! - Пойдем, хоть швейцару бороду пощипаем,- предложил Егоров, который сидел как на шпильках, и ему страсть как хотелось покуролесить. - Не годится, - отмахнулся Анатолий, который был человеком осторожным и отличался кротким нравом, хотя и был не прочь пошалить, но тихо и без огласки. - Ручаюсь головой,- сказал Егоров с печалью в голосе, - что во всей этой гостинице только мы с тобой проведем ночку, как монахи, а вот делегаты конференции, вся эта шушера провинциальная, борцы за мораль, сейчас в своих комнатах трахают баб. - Ну уж и трахают...- осторожно возразил Толя. - Не веришь? - поднял на него воспаленные глаза Егоров, и Толя увидел в них озорные, не предвещающие ничего хорошего огоньки. - Слушай, Толя,- воспламенился Егоров.- Мы сейчас отколем трюк - закачаешься. Такого в этой дыре еще не видали. Мы с тобой - комиссия по проверке морали. Неважно, что такой комиссии не существует в помине. Сунем в нос красные московские удостоверения - эти вахлаки онемеют от страха и все примут за чистую монету. Важно только напустить на себя строгий вид, как и подобает высокому начальству, в пререкания не вступать, обрывать на полуслове, быть неумолимыми. Они у меня наложат полные штаны. Пойдем, Толя! - Погорим! -стал упираться осторожный Толя.- Быстро раскусят, что мы самозванцы. - Кто раскусит? - взвился Егоров.- Эти трусливые, жалкие душонки, готовые любому начальству, даже и мнимому, вылизать жопу, причмокивая, лишь бы сохранить свое хоть маленькое, но руководящее положение. Я тебе покажу, как они у меня запоют, пойманные с поличным на самом страшном партийном грехе - совокуплении с посторонней женщиной. Эти жрецы морали, эти так называемые партийные пуритане, похотливо потеют сейчас в своих постелях на чужих, малознакомых бабах, которых завлекли, посулив чего-нибудь, то есть используя свое служебное положение. Это же позор, Толя! Этому надо положить конец! А кто здесь подлинные жрецы партийной морали? Мы с тобой. Толя! Пойдем вниз и заарканим швейцара. Он-то небось знает, что где творится. Не один рублик в ладошку сунули, чтоб сделал вид, будто ничего не видит. А в советскую гостиницу, Толя, приводить женщину в поздний час категорически запрещается. Значит, у него, у швейцара, рыло в пуху. Он у нас на крючке и, чтоб не лишиться такой доходной должности, выполнит все, что мы ему прикажем. Твоя задача, Толя, при сем присутствовать и иметь строгий, целомудренный вид. Командую парадом я. И они сыпанули по лестнице вниз, в вестибюль, где у пустой конторки с крючками для ключей дремала баба-дежурная, а адмирал-швейцар сидел в кресле возле медвежьего чучела, распустив бороду по обшитой серебром груди. На последнем марше лестницы Анатолий и Егоров умерили шаг и пошли вниз степенной начальственной походкой, с суровыми, замкнутыми лицами. Результат был вернейший! Баба-дежурная очнулась от дремоты и засуетилась в своей конторке, изображая начальству деловую активность. Швейцар вскочил с кресла, вытянул руки по швам и, как солдат, преданно гаркнул: - Здравия желаем! И взял под козырек своей фуражки с высокой тульей, увитой серебряным шитьем. - Та-ак,- протянул Егоров, устремив на швейцара взгляд, ничего доброго ему не суливший. Красный румянец на щеках швейцара стал быстро испаряться, уступая место бледности. - Значит, несешь службу? - медленно выговаривая каждое слово, протянул Егоров. - Стараемся...-жалобно улыбнулся швейцар, явно предчувствуя недоброе. - Хорошо стараешься. Скоро мы увидим, как ты стараешься. Дежурная! - повелительно повернулся он к бабе за конторкой.- Будьте любезны уйти из вестибюля на минуточку. Нам необходимо побеседовать с этим гражданином без лишних свидетелей, так сказать, тет-а-тет. Дежурная исчезла, как будто ее смыло. Егоров использовал точно рассчитанный психологический эффект: вечный страх подчиненного, у которого всегда отыщется грех за душой, перед начальством, да еще чужим, а значит, и неподкупным. Швейцар прирос к месту и без звука шевелил губами. Егоров вынул свое удостоверение в ярко-красном переплете, не раскрывая, показал его швейцару и спрятал в карман. - Мы,- кивнул он на Анатолия,- комиссия по проверке партийной морали. Ясно? - Ясно,- проблеял швейцар. - В этой гостинице подозревается явное нарушение норм советской морали. Постояльцы в большом числе привели к себе на ночь женщин и теперь занимаются совокуплением, порочащим моральный облик советского человека. Так, что ли? - Вам виднее,- пролепетал швейцар. - Нам многое виднее. И то, что ты, пребывая на служебном посту, брал взятки, позволяя постояльцам провести дам в свой номер, что является грубейшим нарушением норм советского общежития. Швейцар даже не возразил, потрясенный проницательностью начальства, и поник с обреченным видом. - Но ты еще можешь заслужить снисхождение... и даже сохранить свое место на службе, если честно и беспрекословно окажешь нам содействие в выполнении поставленной перед нами задачи. Швейцар вскинул голову, выставив вперед бороду, и глаза его ожили. . - Только прикажите. Все сделаю! Для блага партии и нашего советского государства. - Зачем так высокопарно? - поморщился Егоров. Он наслаждался разыгрываемой комедией.- Все очень просто. Ты укажешь нам, в каких комнатах теперь творятся шуры-муры, ведь не забыл, у кого взятки брал, вежливо постучишь и потребуешь открыть двери, а дальше уж наше дело. Твоя обязанность стоять в коридоре, ждать, когда мы выйдем, и вести нас к следующей комнате. Задание ясно? Так точно! - радостно гаркнул холуй в адмиральской форме, уже было потерявший и снова обретший свою весьма доходную должность.- Пояснений не требуется. Тогда марш вперед, - махнул рукой Егоров.- Приступим. Швейцар услужливо запрыгал вверх по лестнице, невзирая на свой избыточный вес. Они стали подниматься следом. Запыхавшийся швейцар прошел несколько шагов по коридору. - Вернись, - велел Егоров.- Стучи в первую дверь. Швейцар замялся, Егоров точно угадал. Жилец из этой комнаты сунул ему взятку. Глубоко вздохнув, швейцар робко постучал косточками пальцев. - Кто там? - после долгой паузы отозвался недовольный мужской голос. - Откройте, - хрипло сказал швейцар. - Комиссия. - Какая комиссия? Кто дал право тревожить покой советского человека? - тон за дверью был самоуверенный, видать, обладатель его привык командовать. - А вот какая комиссия - вы узнаете, когда мы взломаем дверь, - стальным голосом вмешался Егоров, - если не откроете сами, добровольно. Женщина пусть не одевается, а останется в постели в таком виде, в каком она сейчас пребывает. Егоров действовал безошибочно. За дверью наступила испуганная тишина, затем раздался приглушенный шепот двух голосов, босые ноги зашлепали по полу, со скрипом повернулся ключ в замке, дверь приоткрылась, и в узкой прорези показалась часть одутловатого мужского лица, увенчанного лысиной с редкими волосиками. - Не стесняйтесь, открывайте,-плечом распахнул дверь Егоров.- Стесняться надо было раньше. Егоров, а вслед за ним Анатолий и швейцар прошли в комнату, тускло освещенную настольной лампой. На стульях валялась мужская и женская одежда вперемежку, у задней спинки кровати стояли, отливая блеском, черные лакированные дамские туфли на высоких каблуках. В кровати под смятыми простынями бугрился силуэт человеческого тела, укрытого с головой. Егоров велел швейцару выйти и стоять за дверью, пока не позовут, а затем, покосившись на дамские туфли, спросил хозяина комнаты, переминавшегося в своей фланелевой пижаме босыми ногами на холодном пластиковом полу: - Ваша обувь? Одутловатый хмыкнул, давая понять, что он оценил его чувство юмора. - Все ясно,- Егоров сдвинул с кресла на пол охапку одежды и сел. - Попрошу предъявить документы. - А вы, собственно, кто такие?..- неуверенно спросила пижама. - Комиссия по проверке морали участников совещания. Вам нужны документы? - Нет, нет... Я просто... полюбопытствовал... не знал, грешным делом... что такая комиссия существует... а я в партии двадцать пять лет. - Круглая дата, - согласился Егоров.-Вот на ней и завершится ваше пребывание в партии. Документы! Одутловатый метнулся к шкафу, порылся в его темной глубине и протянул Егорову удостоверение в вишневом переплете. - Заведующий отделом пропаганды и агитации районного комитета партии,- прочитал нараспев Егоров, с особенным наслаждением произнося фамилию и имя-отчество обладателя удостоверения. - Разлагаемся. Развратничаем. Народу говорим одно, а сами что вытворяем? Она кто? - кивнул Егоров на бугор под простыней.- С улицы? - Нет, нет, - запротестовал одутловатый.-Наша... Делегат совещания... живет этажом выше. Под простыней раздалось сдерживаемое всхлипывание. - Коммунистам слезы не к лицу,- укоризненно сказал Егоров.-Умели гадости делать - умейте держать ответ. Попрошу партийные билеты. - Ни за что! - встрепенулась пижама и стала в петушиную позу.- Только своему непосредственному руководителю, секретарю райкома партии я верну его. Больше никому! . - Не мельтеши, - поморщился Егоров. - Сядь! Устав знаешь. Не нужен мне твой партийный билет. Сдашь его кому следует, когда выметут из партии, как мусор, как сорную траву, чтоб освежить, очистить атмосферу в наших рядах. Мне нужен номер партийного билета. А вы,- Егоров устало кивнул Анатолию,- запишите. Заодно велите швейцару принести их паспорта. Ее - тоже. Одутловатый упавшим голосом пробормотал номер своего партийного билета и спрятал его дрожащими руками куда-то в недра шкафа. Анатолий для видимости черкнул что-то в своей записной книжке. Швейцар принес снизу два паспорта, передал их Анатолию и аккуратно закрыл за собой дверь, снова заняв свой пост в коридоре. Анатолий с каменным лицом протянул паспорта Егорову. Тот небрежно раскрыл один, перевел взгляд с одутловатого на фотографию в паспорте, раскрыл второй. - Опустите простыню,- строго велел он.-Я хочу сверить лицо с паспортной фотографией. Не стесняйтесь. Стесняться надо было раньше, когда штаны снимала. Простыня поползла с подушки, открыв кудрявую, в искусственных завитках голову довольно молодой женщины со смятым, без косметики лицом и припухшими губами. В ухе поблескивала золотая сережка. Она щурилась на свет, и вид у нее был загнанного, запуганного зверька. - Ну, что ж,- вздохнул Егоров.- Все соответствует. Номер вашего партийного билета? - Он... у меня в комнате... отвернитесь, я оденусь... и принесу... - Не надо одеваться, лежите, как лежали. Как говорят юристы, на месте содеянного преступления. А в вашу комнату мы сходим потом. Какую должность занимаете? - Директор Дома культуры...-залепетала она,- занимаем первое место в области... за достижения... - Знаем ваши достижения,- оборвал Егоров.- Вам не Домом культуры заведовать, а публичным домом. Но, к счастью, таких в нашей стране нет. А есть отдельные личности, позорящие высокое звание советского человека, да еще к тому же члена славной Коммунистической партии.. Егоров вошел во вкус. Он получал истинное удовольствие, поучая этих испуганных и жалких людей. - Судя по отметкам в паспортах,- продолжал он,- вы оба семейные люди. Вы имеете жену, а вы - мужа. И они, бедняги, вам доверяют, даже не подозревают, чем вы тут в гостинице занимаетесь. Я думаю, им будет весьма интересно узнать об этом. - Господи! - запричитала в постели женщина.- Не губите! Пощадите! Ведь есть же у вас сердце? - У меня есть сердце. Коммуниста. Я исполняю свой партийный долг. - Дорогой товарищ, - вдруг перебил плаксивым голосом одутловатый.- Простите нас. Это случилось^ впервые... не знаю как... Я больше не буду... Даю честное партийное слово... Не верите? Могу на колени встать. Он тяжело, с одышкой опустился на колени и пополз к Егорову, протягивая в мольбе руки. - Встать! - брезгливо сказал Егоров. - Коммунисты не стоят на коленях. Мразь! - Хорошо, хорошо... абсолютно согласен,- затараторил одутловатый, поднимаясь на. ноги.- Но чем я могу заслужить прощение? Скажите, я сделаю. - Все сделаешь? - прищурился на него Егоров. - Все, что прикажете, - поспешно согласился одут- ловатый, уловив в вопросе нить надежды.- Все, все... Только прикажите. - И ты? - глянул на женщину в кровати Егоров. - И я... и я. - Хорошо...-протянул Егоров.-Может быть, для первого раза мы и проявим к вам снисхождение... Не знаю... Посмотрим. Это зависит от вашего поведения. - Какого? - в один голос встрепенулись они оба, а он еще добавил заискивающе: - Говорите, мы готовы. - Готовы ли? Посмотрим. Ну, ладно. Умели грешить, умейте каяться. Покажите нам, продемонстрируйте, как вы тут совокуплялись, нарушая свой семейный долг и позоря звание коммуниста. Может быть, вы это делаете так хорошо, с таким мастерством... что это достойно подражания? Одутловатый сначала онемел, а потом, приняв за шутку, хихикнул: - Что вы, дорогой товарищ... какое уж тут мастерство... Обыкновенно... В нашем возрасте, как известно... не до жиру, быть бы живу... - Что ж, в таком случае прощайте,- поднялся с кресла Егоров.-Нашу беседу мы продолжим в другом месте. Вас вызовут. - Нет, нет,- замахал руками одутловатый.- Не уходите. Дайте хоть подумать. - А вы не шутите? - спросила из кровати женщина, уже без страха, даже с некоторым кокетством во взоре.- Вы действительно хотите, чтоб мы вам продемонстрировали... это самое? - Я два раза не люблю повторять,-сказал Егоров без тени улыбки и снова сел. - О'кей, - вызывающе улыбнулась она Егорову и Анатолию, одним рывком сбросила на пол простыню, открыв белое, довольно стройное тело, слегка начавшее полнеть, и встала на ноги, прикрыв обе груди скрещенными руками. - Но как это я... смогу?..- запротестовал одутловатый.- Я - не животное. - Вы коммунист,- оборвал его Егоров.- Пока. А как известно, для коммуниста нет преград, нет крепостей, которые большевики бы не взяли... Ну, голубчик, приступайте. Одутловатый конфузливо стал шарить в ширинке пижамных штанов. - Сбросьте пижаму,- велел Егоров.- В натуральном виде, как мать родила. - А как... нам лучше? - спросила она Егорова, ухмыляясь греховно и с вызовом. - Лежа, на спине... или вы предпочитаете наоборот? - Я полагаю, лучше раком...-рассудительно сказал Егоров.- Оно наглядней. Анатолий стоял как пригвожденный к месту, не смея шелохнуться. Ему все это казалось нереальным. Он ож