сь плакать. Но на Инвалидной улице мальчики не плачут. Это не принято. Когда им больно, они кричат, потому что крик заглушает боль и тогда становится легче. Нам не было больно, нам было горько. Мы сжали зубы и с тоской смотрели на мертвых щенят, словно это были наши младшие товарищи, павшие в неравной борьбе, а мы оказались слишком слабы, чтобы их защитить. Оставалось лишь одно: воздать жертвам преступления посмертные почести и похоронить в братской могиле, как это было сделано в нашем городе с героями революции. Мы решили похоронить их тоже на высоком месте, где сухая земля, и нашли подходящий укромный уголок за нашим домом. Не откладывая, стали рыть братскую могилу. Земля была действительно сухой и твердой, как камень. Лопата ее не брала. Сообразительный Берэлэ послал меня за топором, и дальше все пошло как по маслу. Берэлэ, как дровосек, с размаху врубался топором в землю, мельча и кроша ее, а я руками выгребал из ямки. Мы работали как хорошо налаженный механизм. Когда топор взлетал вверх, я быстро опускал руку в ямку. Когда топор шел вниз, я успевал вытаскивать землю. И ямка становилась все глубже, а вокруг нее росли холмики рыхлой земли. Так всегда получается, когда делают дело с умом. А Берэлэ отличался исключительной смекалкой и выдумкой. Подвел его я, шлимазл. Зазевался на мгновение и сунул руки не вовремя. Острие топора врезалось в мой безымянный палец. В самый кончик. Раздробив ноготь и сломав кость последней фаланги. Кровь хлынула через комья земли, облепившие палец, как ручейки весной из-под снега. Я завертелся на одной ноге волчком и закричал как недорезанный, потому что плакать не умел, а криком можно успокоить боль. На мой крик прибежала мама и закричала на всю улицу, что этот бандит, выкрест, хулиган и вор отрубил мне руку. Стали собираться соседи, а отец Берэлэ, грузчик Эле-Хаим Мац, уже бежал к нам, снимая на ходу ремень. Когда мама несла меня на руках к доктору Беленькому в сопровождении быстро растущей толпы охающих женщин, вслед мне неслись крики Берэлэ, которого отец сек показательно, прямо на улице, зажав его голову между своих колен и выставив наружу его тощий, исполосованный ремнем задик. Наши крики слились воедино и потому быстро приглушили мою боль. Но не его. Потому что его продолжали сечь, и с каждым ударом становилось больнее. Я не обижался на Берэлэ. Он же не нарочно отрубил мне палец, а по моей вине. Его секли из-за моей оплошности, и он не только не презирал меня, а, наоборот, совершил вскоре такой поступок, после которого мне окончательно стало ясно, что он величайший человек на земле, а я рядом с ним - ничтожество, недостойное не только его дружбы, но даже взгляда, брошенного мельком. Его и нет в живых потому, что великие личности рано покидают этот мир, а я живу и копчу небо до сих пор, потому что... вы сами понимаете... что тут объяснять? Доктор Беленький при всех своих достоинствах обладал одним недостатком: не любил ходить пешком. От его дома до нашего было пятьсот шагов, но надо было бежать за три улицы на центральную, где была стоянка извозчиков, и на фаэтоне заезжать за ним. Только так он добирался к своим пациентам. Было ему очень много лет, но, несмотря на возраст, был высок и могуч и отличался от балагул тем, что носил на большом носу пенсне с золотой цепочкой. Нэях Марголин, самый грамотный из балагул, клялся, что у доктора Беленького отличное зрение и в его пенсне стекла обычные, а носит он пенсне исключительно для того, чтобы иметь интеллигентный вид. Доктор Беленький лечил все болезни и с бедных платы не брал. Его обожала вся улица не только за то, что он может мертвого поставить на ноги, но особенно за то, что он никогда не кривил душой, как другие доктора, и говорил пациенту правду. Скажем, приходит к нему столетняя бабуля с Инвалидной и жалуется, что больше десяти ведер воды принести не может, начинаются боли в животе. Доктор Беленький вежливо попросит ее раздеться до пояса, постучит по ребрышкам, прослушает в трубочку и говорит ласково и убедительно: - Пора умирать. Бабуля кокетливо прикрывает рубашкой то, что было когда-то грудью, и говорит ему искренне, как родному человеку: - Что-то не хочется, доктор. А он похлопает ее по плечику и дружески, как своему человеку, скажет: - Ничего, одумаетесь и согласитесь. Вот так. И он честно все сказал, и ей приятно, потому что поговорили по душам. И никаких обид. Вроде наобещал черт знает что, а человек взял и умер. Наоборот, человек умер спокойно, потому что доктор Беленький ему все сказал, а уж он не обманет. Авторитет доктора Беленького еще больше возрос после того, как его квартиру хотели ограбить, и доктор поймал ночью незадачливого грабителя, незнакомого с нравами нашей улицы, собственноручно оглушил его ударом по голове и сам же наложил ему швы, прописал лекарство и отпустил, дав денег на дорогу, чтоб он мог незамедлительно покинуть наш город и больше сюда носа не показывать. Вот такой был доктор Беленький. Он впустил в кабинет только мою маму с пострадавшим, то есть со мной, захлопнул двери, и всем остальным ничего не оставалось, как прилипнуть сплюснутыми носами к стеклам окон, чтобы увидеть, как мне будут пришивать палец. Уже лежа на столе, я услышал сказанное мамой слово "наркоз", и мое сердце затрепетало от сладкого предвкушения: ведь насколько я знал, на всей Инвалидной улице еще никому не давали наркоз, и я мог стать центром внимания, повествуя о никому не ведомых ощущениях. Доктор Беленький вдребезги разбил мои тщеславные мечты - он категорически отказался делать операцию под наркозом, сказав маме, но так громко, чтобы слышал и я, что будет слишком много чести для такого сопляка, если дать мне наркоз, и лучше сохранить такой ценный медикамент для более достойных людей. Я стал протестовать и даже вырывать у него обрубленный палец, но доктор Беленький прижал меня к столу широкой, как таз, ладонью так, что косточки затрещали, и пригрозил, что выбросит меня вместе с моим пальцем в окно, прямо на глазеющих застеклом женщин, если я скажу еще хоть одно слово. Потом смягчился и даже подмигнул мне поверх пенсне. - Так и быть, -- сказал он. -- Если тебе когда-нибудь, а я верю, это будет скоро, оторвут голову, приходи - - получишь наркоз. При твоей маме обещаю. Что я могу на это сказать? Когда человеку не везет, то не везет уж до конца. Я так ни разу в своей жизни не попробовал наркоза. Даже во время войны, когда очень многим моим сверстникам поотрывало головы, я как-то умудрился сохранить свою на плечах. Хотя и был весьма близок к предсказанию доктора Беленького. Короче говоря, я так ни разу в своей жизни не нюхал наркоза. Доктор Беленький тогда пришил мне висевший на сухожилиях кончик пальца, а через неделю все срослось самым наилучшим образом и даже швы сняли. Остался тоненький шрам, и ноготь стал расти не ровно, а бугром. Только и всего. Когда я выздоровел и впервые был выпущен из постели на улицу с забинтованным пальцем и с рукой, подвязанной к шее куском марли, первым, кто попался мне навстречу, был Берэлэ Мац. У него тоже рука была подвязана к шее и тот же, что у меня, безымянный палец был толсто забинтован. Я спросил, что это? Берэлэ замялся и сказал, что пустяки. Потом я все узнал. А теперь слушайте вы и запомните на всю жизнь, каких людей редко, но все же рожает наша земля. Берэлэ Мац, мучаясь от того, что нанес мне увечье и сделал инвалидом, решил покалечить сам себя, чтобы мы были квиты. Он вынес из дома топор, положил свой безымянный палец на скамейку, прицелился и тюкнул. Верхний кусок пальца отскочил и пропал в траве. Он долго боялся сказать отцу и потерял много крови. Его пришлось положить в больницу. Обрубок пальца зажил. И когда он вернулся домой, отец его снова высек. На сей раз за членовредительство, за то, что он почти погубил свою будущую карьеру скрипача. Правда, даже его отец грузчик Эле-Хаим тогда не знал, что сохрани Берэлэ свой палец, все равно никогда бы ему не быть великим музыкантом. Потому что скоро, очень скоро началась война, и Берэлэ не стало. Но тогда мы с ним встретились после больницы. Оба в марлевых повязках. У меня под бинтом был весь сросшийся палец, а у него -- половина. И мне было стыдно перед ним, словно я сжульничал. Он поманил меня здоровой рукой, повел в глубину двора и молча показал песчаный бугорок в траве. Это была братская могила загубленных Иваном Жуковым щенят и кончика его, Берэлэ Маца, безымянного пальца. Мы встали по обе стороны бугра, и у каждого на марлевой повязке висела забинтованная рука, и мы оба опустили головы, чтя память погибших. Точь-в-точь как герои гражданской войны у могилы своих товарищей по оружию. Говорят, что евреи - самые богатые люди. Когда я это слышу, я начинаю смеяться. Внутренним смехом. Чтобы не обидеть того, кто говорит такие глупости. Столько нищих, которые ходят из одного еврейского дома в другой с протянутой за милостыней рукой, я не встречал потом нигде в мире. Еврейские местечки и маленькие городки в Польше и в России невозможно представить себе без нищих. В рваной одежде, в разбитой обуви, с нечесанными головами, в одиночку и парами: муж и жена, а то и втроем, с грязным ребенком на руках, шли они каждый день, как на службу, из дома в дом и собирали положенную им дань -- ломоть хлеба, пару картошек, желтые перезревшие огурцы, а если особенно повезет, немножко мелочи, которую они складывали в жестяную банку от консервов, чтоб звенела. Где жили эти люди, где ночевали, где мылись, если вообще мылись когда-нибудь, никто не знал. Они появлялись на улице рано утром и начинали обход со строгим интервалом в пять - десять минут, не забегая вперед и соблюдая порядок, чтоб не пугать хозяек, появись они сразу скопом, и не обижать своих коллег, опередив их. К обеду их нашествие кончалось, и они исчезали, словно испарившись в воздухе. Их знали не по именам, а по кличкам. И они охотно откликались на клички. Я даже думаю, что они своих подлинных имен и не знали. И хоть в СССР была строгая паспортная система и каждый гражданин был обязан носить с собой удостоверение личности, они, нищие, уверен, документов никаких не имели, и никто этих документов у них не спрашивал. Как не спрашивают документа у козы. Хотя нет, вру. Коза должна быть обязательно зарегистрирована, чтобы взыскивать с ее хозяина налог. С нищих ничего не взыскивали. Что с них возьмешь? Пару вшей да сухую корку хлеба? Жители нашей улицы жалели нищих и не обижали их. У каждой хозяйки на кухне хранилось немного мелочи про запас, чтобы дать милостыню сразу, когда нищий войдет, и не бегать за деньгами в глубину дома. Потому что иначе оставалась без присмотра кухня, кипящие горшки в печи и на примусе, и сам нищий тоже оставался один на кухне и мог не устоять перед соблазном стащить что-нибудь. Но это были нищие свои, домашние. Они были такой же частью пейзажа нашей улицы, как чугунная водопроводная колонка, где балагулы поили своих широкозадых, с мохнатыми ногами коней-тяжеловозов, и как огромная столетняя ель на углу. У ели были большие темные лапы, и на самой вершине мотались на ветру обрывки женской шали. Оттуда, по преданию, спрыгнула, сойдя с ума, богатая старуха, когда у нее после революции отобрали и национализировали мельницу, на которой работал теперь грузчиком отец моего друга Берэлэ Маца. А шаль ее зацепилась за еловые лапы и висит уже много лет, все больше истлевая под дождями и снегом. Снять ее никто не пробовал - слишком высоко надо лезть. А как туда забралась сумасшедшая старуха - одному Богу известно. Так вот, если бы нищие в один день исчезли с нашей улицы, мы почувствовали бы себя так же неуютно, как если бы балагулы перестали поить своих коней у колонки или кто-нибудь срубил бы древнюю темную ель: улица потеряла бы свое лицо. Но в городе были еще и другие нищие - - более высокого класса, которые не опускались до того, чтоб ходить из дома в дом, собирая жалкую дань, а стояли, как часовые на посту, каждый на своем излюбленном месте, на главной улице города, именуемой Социалистической, и не просили милостыню, а лишь снисходительно брали ее у прохожих, словно оказывали им, прохожим, честь. Я бы даже не назвал это милостыней. Они брали плату за концерт, которым потешали публику. Эти нищие были достопримечательностью нашего города. Как мраморный памятник героям гражданской войны, высившийся неподалеку на покрытой булыжником площади. Одеты они были так живописно, что я до сих пор уверен - у театрального художника не хватило бы фантазии так обрядить артистов, понадобись это ему по ходу пьесы. Особенно я запомнил двух нищих. Одного звали Копейка. Он стоял зимой и летом в старом овчинном кожухе с неимоверными дырами, откуда наружу вылезала шерсть, на ногах - плетеные лыковые лапти, какие в старой России носили крестьяне, у которых на покупку кожаной обуви не было денег. А на голове -кокетливая женская фетровая шляпка с полями и красным гусиным пером, воткнутым за шелковую ленту. Все его лицо до кустистых бровей заросло дремучей седой бородой, из которой торчал только нос. Он был беззуб, и когда жевал, лицо съеживалось гармошкой, борода сливалась с бровями и даже нос исчезал, утонув в седых лохмах. Копейкой его звали из-за аттракциона, которым он кормился. Состоял этот аттракцион вот в чем: кто-нибудь из прохожих давал ему медную копейку, пятак или гривенник он не принимал; только копейку, и закладывал ее в правый глаз, прижав лохматой бровью. - Я вижу Москву! - громко объявлял он публике, которая всегда толпилась перед ним. От нашего города до Москвы было, быть может, тысяча километров. - А что ты там видишь? - потешаясь, обязательно спрашивал кто-нибудь. Я вижу Кремль, - оповещал Копейка. - А кого ты видишь в Кремле? - Сами можете догадаться, - отвечал он, доставляя в тысячный раз своим ответом огромное удовольствие публике. В Кремле жил Сталин. Его имя было священно, и даже сумасшедший не отважился бы называть его вслух. После этого он приподнимал бровь, копейка падала ему в ладонь и исчезала в рукаве кожуха. Чтобы продлить удовольствие, публике приходилось раскошеливаться на новую копейку. Чуть подальше толпилась на тротуаре другая кучка публики. Там тоже громко смеялись, и время от времени оттуда доносился крик "Яволь!", что по-немецки означает "Так точно!". Этого сумасшедшего звали Андриан. Он был одет в грязную военную шинель, перепоясанную не ремнем, а почему-то цепью, на ногах - - разбитые армейские ботинки, стянутые веревками и проволокой, чтоб не разваливались. Голову Андриана венчала, словно взятая напрокат из местного краеведческого музея, немецкая военная каска времен первой мировой войны. Железная. С острой пикой на макушке. Для полноты картины Андриан носил короткие русые усы, лихо закрученные вверх тонкими хвостиками. А-ля германский кайзер Вильгельм Второй. Андриан брал плату за представления медяками, которые ему бросали в железную каску. Медяки звенели об железные стенки каски. Затем он каску вместе с медяками надевал на голову и ни разу не уронил ни одного медяка на землю. Когда же он снимал с головы каску, она оказывалась пустой. Все монетки застревали в его нечесанных волосах и там, должно быть, хранились, как в сейфе, до вечера, когда Андриан покидал свой пост на Социалистической улице. Я пытался представить себе, как Андриан, добравшись до места ночлега, снимал с головы каску, и затем начинал трясти кудлатой головой, и из нечесанных волос дождем сыпались монетки, звеня и раскатываясь в разные стороны. И затем Андриан с огарком свечи в руке подбирал их. Чтоб увидеть такое зрелище, я бы многое отдал. Но и то представление, которое показывал на Социалистической улице Андриан, вполне удовлетворяло жителей нашего города - больших любителей искусства. Любого. А тем более - - исполненного своими городскими сумасшедшими. Андриан держал в руке метлу на длинной палке и, пользуясь ею как винтовкой, исполнял различные упражнения и приемы, которые были знакомы многим зрителям по службе в армии. Он становился по стойке "смирно", брал "на караул", приставлял винтовку-метлу к ноге, вскидывал ее на плечо, ощетинивался ею, как во время штыковой атаки, и делал выпады, словно колет воображаемого противника. Особенно нравился публике последний номер. Потому что метла резко устремлялась на зрителей, и надо было успеть отскочить, чтоб не поцеловать грязную метлу. Выполнив все оружейные приемы, Андриан зычно гаркал по-немецки "Яволь!", что означало "Так точно!", приставляя метлу к ноге, левой рукой снимал с головы пустую каску, без единой монетки из предыдущего сбора - эти монетки попрятались в волосах - и протягивал каску публике за новой данью. На Социалистической улице нищие стояли густо от Центральной площади, где высится памятник героям гражданской войны, и до самого базара, откуда доносились гогот гусей и лошадиное ржанье. Играли на облупленных старых шарманках вальс "На сопках Маньчжурии", предсказывали судьбу с помощью зеленого попугая, сидевшего на плече и вытягивавшего клювом-крючком из коробочки свернутые бумажки с предсказаниями. Цыгане отплясывали чечетку и били в бубны. Потом в один день исчезли из нашего города все нищие. Как будто их корова языком слизнула. Не осталось ни одного. И город сразу потерял свою живописность. А наша улица просто опустела. Это случилось незадолго до войны. Взрослые шепотом передавали слухи, что всех нищих арестовали ночью по подозрению в шпионаже в пользу фашистской Германии и вывезли в Сибирь. Особенно много было толков об Андриане и Копейке, которые оказались, ни много ни мало, переодетыми немецкими офицерами, а у Андриана в каске, мол, был спрятан крохотный радиоаппарат, с помощью которого он передавал зашифрованные сведения непосредственно в Берлин, и пика на каске служила ему антенной. У жителей нашего города глаза лезли на лоб от этих новостей, но вскоре началась война, и они перестали удивляться, потому что в городе появились не вымышленные, а действительные германские офицеры в черной форме гестапо и убили много жителей нашего города, потому что жители эти были евреями. Но время, о котором я рассказываю, было задолго до войны, и нищих тогда еще не арестовали, и толпы живых жителей города собирались вокруг них и щедро давали милостыню. Мой друг Берэлэ Мац тоже был жив и полон удивительных планов, которые могли бы осчастливить человечество, и бегал ежедневно с утра в школу, где он сидел за одной партой со мной, а после обеда - в музыкальную школу с маленькой скрипочкой в крохотном черном футлярчике. Путь Берэлэ в музыкальную школу пролегал по Социалистической улице, и каждый день дважды, когда бежал в школу и обратно, он принимал парад нищих и настолько хорошо их знал и привык к ним, что даже не останавливался, а обегал кучки любопытных зевак, перегородивших тротуар. Но однажды Берэлэ остановился и даже опоздал на урок по сольфеджио. Он опоздал и на следующий день, потому что снова остановился на том же самом месте. А на третий день он почему-то шепотом, хотя мы были одни и никто не мог нас услышать, попросил меня проводить его в музыкальную школу, и по дороге он мне что-то покажет. - Что? - - задрожал я от любопытства, потому что никогда не видал моего друга таким взволнованным. - Своими глазами увидишь, - таинственно произнес Берэлэ. Больше ничего я от него не добился, сколько ни выпытывал. Берэлэ мотал своей стриженой головой с узеньким лобиком и хриплым от волнения голосом повторял одно и то же: Своими глазами увидишь. Любопытство мое было настолько возбуждено, что я не стал дожидаться дома обеда, а, прихватив бутерброд и жуя на ходу, пошел с Берэлэ на Социалистическую улицу. Все нищие стояли на правой стороне, чтоб левый тротуар не запруживали зеваки и чтобы пешеходы имели свободный проход. Мы пошли по левой стороне, и я все недоумевал, куда ведет меня Берэлэ Мац. - Сейчас увидишь своими глазами. И вот, когда мы миновали Андриана в немецкой каске, Копейку в рваном овчинном кожухе, шарманщика и еще многих-многих нищих и уже были у самого базара, я увидел, к кому меня вел мой друг. Она стояла у входа на базар, чуть в стороне от остальных нищих. В руке она держала пустую консервную банку для сбора милостыни и пела тоненьким дребезжащим голоском: Он лежит, не дышит И как будто спит. Золотые кудри Ветер шевелит. Это была печальная песня о молодом партизане, убитом на гражданской войне, и мы ее пели в школе хором по революционным праздникам. У нее эта песня получалась совсем тоскливой, голосок был слабенький, и прохожие, не останавливаясь, миновали ее: потому что по сравнению с другими нищими-профессионалами она выглядела жалким любителем, и еще потому, что место она выбрала у самых базарных ворот, где люди уже не думают об искусстве, а лишь о том, чтоб подешевле купить и подороже продать. Ей было примерно столько же лет, сколько и нам. И была она рыжей. Волосы, стянутые в косичке, были не русыми, а медно-красными, и, как у всех рыжих, ее лицо было покрыто веснушками. А вот какие глаза у нее, я не могу сказать. Потому что она была слепой. Оба глаза закрыты, будто зажмурены, а ресницы склеились. - Спорим, она настоящая слепая, прошептал Берэлэ, - а не притворяется. Я спорить не стал. Ее слепота у меня не вызывала никаких сомнений. У настоящих, а не фальшивых слепых всегда бывает такое выражение на лице, будто они силятся что-то разглядеть, да никак им это не удается, и они от этого смущены и раздосадованы. У этой девочки выражение лица было именно таким. Люди проходили мимо нее, кое-кто даже бросал на нее участливый взгляд, но за все время, что мы стояли и рассматривали ее, ни одна монетка не звякнула о дно консервной банки, которую она держала в руках. - Спорим, ее можно вылечить, - засопел у моего носа Берэлэ, и я понял, что его шустрые мозги уже заработали в этом направлении. --Ее только нужно отвезти к Черному морю в город Одессу, к знаменитому профессору Филатову. Что у Черного моря в Одессе живет волшебник профессор Филатов, знал весь Советский Союз. О чудесах, которые он творил, делая слепых зрячими, писали в газетах, говорили по радио, и профессор в те годы был знаменит почти как летчик Чкалов, перелетевший без посадки из Москвы в Америку, или как четыре полярника во главе с Папаниным, высадившиеся на Северном полюсе и установившие там красный флаг нашей страны. - Ехать от нас к Черному морю нужно день, ночь и еще один день, - рассудительно сказал я. - А билет на поезд стоит очень много денег. Я один раз ездил с мамой и папой к Черному морю, и мама потом целый год не могла успокоиться, повторяя всем знакомым, что эта поездка абсолютно разорила нашу семью. - А ее родители таких денег не имеют, - добавил я. - - Если у нее вообще имеются родители. Люди с деньгами не пошлют ребенка просить милостыню. - Все ты знаешь! - огрызнулся мой друг. - Есть у нее родители, или нет у нее родителей... Есть у них деньги, или нет у них денег... Если ты такой умный, то почему живешь в нашем городе, а не в Москве, и почему тебе не доверяют высокий пост в Кремле? Я не стал реагировать на такой выпад моего друга, потому что видел, как он взволнован, а мало ли что может наговорить взволнованный человек, когда он теряет контроль над собой. Лицо Берэлэ было сосредоточенно-угрюмо, а узенький лобик нахмурен и поэтому совсем исчез за бровями. - Деньги - не проблема, - наконец произнес он, продолжая сопеть, что было у него всегда признаком напряженной работы мысли. - - Я думаю о другом. Продадут ли нам железнодорожные билеты? Билеты продают только взрослым... Хотя есть выход! Мы возьмем с собой кого-нибудь из нищих... Копейку или Андриана с каской. Вроде едет отец с детьми. А они, эти нищие, поедут. Кто же откажется поехать даром к Черному морю? Мой друг говорил так горячо и возбужденно, что я не отважился высказать сомнения в осуществимости его плана и лишь коротко спросил: - Ну, а деньги-то? Где ты их достанешь? Берэлэ посмотрел на меня, как на глупенького: - Если у человека нет ума, так у него его таки нет. Стой здесь и никуда не ходи, и я тебе покажу, как добывают деньги. Большие деньги! Он оставил меня возле урны для мусора, а сам, помахивая скрипочкой в футлярчике, перебежал улицу и стал рядом с поющей слепой девочкой. Она почуяла, что кто-то остановился возле нее, повернула к Берэлэ лицо с незрячими глазами, перестала петь и, когда Берэлэ ей что-то сказал, провела ладонью по его стриженой голове, бровям, носу, губам. Так она, должно быть, знакомилась с новыми людьми. Ладонь ей заменяла глаза. Она смотрела рукой и, очевидно удовлетворившись осмотром, снова запела. Берэлэ положил на тротуар футляр, вынул из него скрипку, а футляр с открытой крышкой оставил у своих и ее ног. Я сразу догадался, что футляр должен заменить консервную банку, которую девочка держала в руке. И действительно, она спрятала банку за спину. Берэлэ положил скрипку на левое плечо, прижал деку подбородком, взмахнул смычком, и полилась мелодия той песни, что пела девочка. Как аккомпанемент к ее пению. Такой музыкальной пары нищих наш город еще не видел, и прохожие, забыв, что они шли на базар, мгновенно сгрудились вокруг них, и деньги посыпались с глухим стуком на бархатное дно скрипичного футляра. Это было для меня первым уроком того, что может сотворить подлинное мастерство и вдохновение. Простенькая незатейливая мелодия партизанской песни под смычком маленького музыканта зазвучала трагическим стоном, подлинным плачем, и на глаза слушателей стали навертываться слезы. Кое-кто даже зашмыгал носом. Я, конечно, не оставался на противоположной стороне улицы, а присоединился к толпе и дажепротис-нулся в первый ряд. Берэлэ играл вдохновенно, упоенно. Как насто- ящий артист. Глаза его были закрыты. Он шевелил бровями и губами, как это делают знаменитые скрипачи. И из-под смычка лились берущие за душу звуки. А девочка стояла тоже с закрытыми глазами, и поэтому публике сначала казалось, что они оба, и мальчик и девочка, слепы, и это совсем накалило атмосферу. Люди, вытирая слезы, не жалея сыпали в открытый футляр скрипки деньги, и на бархатном ложе образовалась горка медяков, среди которых поблескивали и серебряные монеты. Это был неслыханный успех. Берэлэ побил рекорд. Ни один нищий на Социалистической улице, даже такие виртуозы и любимцы публики, как Копейка и Ан-дриан, не собирали столько милостыни за целый день, сколько Берэлэ игрой на скрипке добыл за каких-нибудь полчаса. Слыша густой звон монет, преобразилась, засияла слепая девочка, и ее голосок сразу окреп, и она стала петь куда лучше и трогательней. А уж скрипка Берэлэ вилась вокруг ее голоса, сплетая причудливые узоры мелодии, и у них получился такой слаженный дуэт, что когда они умолкли на время, чтоб перевести дух, вся толпа у входа на базар стала хлопать в ладоши, устроив им настоящую овацию, какую можно услышать только по радио из Кремля, когда вождь советского народа Сталин кончает говорить речь. Девочка (потом я узнал, что зовут ее Марусей), кроме партизанской, знала еще много других песен, и к каждой ее песне Берэлэ подлаживался очень быстро и подбирал аккомпанемент. Одни люди подходили, другие, спохватившись, что опаздывают по своим-делам, уходили, но толпа не уменьшалась. Деньги сыпались в футляр. Когда Мару-ся охрипла и сказала, что больше не может, публика очень неохотно стала расходиться. Берэлэ познакомил меня с Марусей, и она провела ладонью по моему лицу, сказала с улыбкой: - Красивый мальчик. У меня сердце подпрыгнуло. Во-первых, приятно получить такой комплимент. Во-вторых, я, должно быть, действительно красив, если даже слепая на ощупь смогла это определить. Интересно, что она сказала Берэлэ, когда провела ладонью по его лицу? Но я этого не слышал, потому что стоял тогда на другой стороне улицы. Мы хотели было рассовать деньги по карманам, но их было так много, что у нас не хватило карманов, а те, что мы заполнили медяками, могли под их тяжестью порваться в любой момент. Выход нашел Берэлэ. Он сказал, что понесет скрипку в руке, а деньги пусть остаются в футляре. Я защелкнул футляр на замок и понес, чувствуя приятную тяжесть внутри его. Я шел в середине, а Берэлэ и Ма-руся, как охрана, по бокам. - Вот хорошие мальчики, - - повторяла она. -Поможете мне до дому дойти. А то попадутся хулиганы и все отберут. - Можешь не бояться, - сказал Берэлэ. - Ты под надежной защитой. Теперь я не боюсь, - радовалась Маруся. Она была босая, ее загорелые ноги, худые и исцарапанные, ступали по тротуару мягко, словно нащупывая, куда наступать. Как и ладони, ступни ног заменяли ей глаза при ходьбе, и она не спотыкалась, обходила трещины в асфальте и ямки. Мы разговаривали всю дорогу, и она нас спрашивала, есть ли у нас мамка с папкой, и когда мы подтвердили, что имеем родителей, она снова улыбнулась нам: - Хорошо, когда у человека есть мамка с папкой. Из чего мы оба поняли, что у нее родителей нет, и из деликатности не стали задавать лишних вопросов. - А братики и сестрички у вас есть? - спросила Маруся. Берэлэ сказал, что у него есть старшая сестра и брат, который старше всех. Это хорошо, когда у человека есть семья, -вздохнула Маруся и, не ожидая наших вопросов, сама сказала, что она сирота и живет у чужих людей. - А кто они, эти чужие люди? - - задал вопрос Берэлэ. - Харитон. Знаете такого? Харитон Лойко. Лодочник. На реке живет. Людей перевозит с одного берега на другой. Потому что мост от нас далеко и переехать через реку всегда есть желающие. - Он тебя не обижает? - нахмурился Берэлэ. - Не! - - мотнула рыжей головой Маруся, и косичка, закрепленная на конце бантиком из кусочка марли, прыгнула со спины на грудь. - - Он добрый, Харитон. Только горький пьяница. Все пропивает. Я потому и побираюсь, чтоб нам обоим с голоду не помереть. - Он и эти деньги пропьет, - похолодел я, тряхнув футляром, в котором глухо зазвенела мелочь. - Не, я не покажу ему. То наши с вами общие деньги. Вот выйдем к реке, сядем на берегу и поделим справедливо. Каждому свою долю. У Маруси была золотая душа: она и меня включила в партнеры, хотя я был в этом деле только свидетелем, и больше ничего. Я понимал, если я считаю себя благородным человеком, то мне следует немедленно отказаться от предложенной доли, хотя если подсчитать всю эту мелочь, которая мне досталась бы при дележке на три части, то выходила круглая сумма, которой я прежде никогда в руках не держал. На эти деньги можно было все лето есть мороженое. И даже по два раза в день. Отказаться от такого подарка судьбы ой как нелегко, и меня раздирали внутренние противоречия с такой силой, что я стал бояться, как бы у меня не подскочила температура. Но всем моим сомнениям и терзаниям положил конец Берэлэ, сказав: Ты, Маруся, про нас забудь. Деньги твои. Спрячь их подальше от Харитона. А завтра я снова приду, и мы соберем еще больше. И послезавтра. И послепослезавтра... Пока не соберем денег на билеты. - Какие билеты? -- удивилась Маруся, повернув свои незрячие глаза сначала к Берэлэ, а потом ко мне. - А чтобы тебя... вылечить, - несмело сказал Берэлэ, подыскивая нерезкие, мягкие, нужные в таком деликатном разговоре слова и никак не находя их. -Чтобы ты стала зрячей... Чтобы ты могла видеть... Его... Меня... Речку... Харитона... - Ну и скажете! -- покачала головой Маруся. -Даже смешно становится. По каким таким билетам мне глаза откроют? - По железнодорожным, - вставил я, как дурак. - И он смеется, - обиделась Маруся. Тогда мы наперебой стали рассказывать Марусе все, что нам было известно о знаменитом профессоре Филатове, о городе Одессе, который расположен на берегу Черного моря, где зимой и летом так тепло, что всегда можно купаться. - А вокруг непроходимые джунгли, - сгоряча ляпнул я, но Берэлэ тут же внес поправку: - Джунгли - - это в Африке, но в Одессе тоже хорошо. Маруся слушала наши захлебывающиеся речи, как сказку, и на щеках ее вспыхнул румянец. - Какие вы умные, -- сказала она, когда мы на миг умолкли. - И все-то вы знаете. И книжки читаете. И кино смотрите. Я глядел на Марусю, на ее медно-красную косу с марлевой ленточкой на конце, на веснушки на разрумянившихся щеках, и вдруг явственно ощутил, какой это ужас -- быть слепым. До моего сознания дошло, что Маруся была лишена такой простой радости, казавшейся нам, зрячим, чем-то само собой разумеющимся, как чтение интересных книг про приключения и путешествия. И что она никогда, ни разу не была в кино.. - И ты будешь все знать, - утешил ее Берэлэ. -Вернешься от профессора Филатова зрячей и пойдешь в школу. Ты нас быстро догонишь. Маруся вдруг остановилась и запрокинула лицо к небу. - Мальчики, - прошептала она. - Мне страшно. - Чего тебе страшно? - хором спросили мы. - Мне страшно подумать, -- глубоко вздохнула она, - - какого цвета у меня будут глаза, когда ваш профессор их откроет. Мы на момент задумались, застигнутые этим вопросом врасплох, но Берэлэ быстро нашелся: - Синие! У тебя будут синие глаза. Как небо. - А небо синее? - удивилась Маруся. У меня снова сжалось сердце, когда я понял, что она никогда не видела неба и до сих пор не знала, какого оно цвета. - У тебя глаза будут голубые, - сказал я. - Как васильки. Ты знаешь такие цветы? - Нет, не знаю, - покачала головой Маруся. - А если карие глаза, что тоже неплохо, - - добавил Берэлэ. - Они будут как вишни. Вишни-то ты, конечно, знаешь какие? - Вишни сладкие, - - сказала Маруся. - - Я их ела... Мне Харитон из деревни привез гостинца. А какой у них цвет, не знаю. А как ты знаешь, что такое цвет? опять ляпнул я. А это мне Харитон объяснял один раз, когда не был пьян... - Чего болтать зря, - перебил, махнув рукой, Берэлэ. -- Съездим к профессору Филатову, он тебя вылечит за милую душу, и тогда ты сама все увидишь... И ничего не надо будет объяснять. Мы уже вышли из города и шли лугом по тропинке. Маруся -- первой, а мы за ней. Луг был низкий, мокрый. В траве кричали лягушки, и белая цапля на длинных ногах важно расхаживала по лугу, иногда наклоняя гибкую шею, и клювом, похожим на штык, что-то хватала в траве. Потом сразу открылась река. Тот берег был пологий и порос камышом и лесом, а мы стояли на обрыве, и внизу на песчаную отмель набегала речная волна. По реке скользила лодка. В ней сидело несколько человек и стояла безрогая черная коза. Лодка пересекала реку под углом, и ее несло к нам течением. Лодочник не трогал весел, и только слегка шевелил рулем на корме. - Харитон едет, - сказала Маруся, устремив лицо к реке. - Как ты угадала? - удивился я. - Думаешь, слепая, так совсем бестолковая? -обернулась ко мне Маруся, и ее слипшиеся ресницы задрожали. - А на что мне уши? Разве не слышишь, как лодка режет воду? Послушай! Ну, слышишь? И Харитон кашляет. Он такую вонючую махорку курит, что после нее всегда кашляет. Даже ночью. Я молчал, пристыженный. Вдруг Берэлэ осенило: - Куда мы деньги спрячем? А то Харитон найдет и все пропьет. - А давайте в землю закопаем, - - предложила Маруся. -- Вот тут, на берегу. Только вы, мальчики, место запомните. Нам даже копать не пришлось. Нашли подходящую ямку в песке, быстро опорожнили туда все, что звенело в футляре скрипки, присыпали песком и утрамбовали ногами. Тут хороший ориентир, - сказал я. - Вот этот столб со спасательным кругом. Берэлэ отмерил большими шагами расстояние от нашего клада до столба. - Семь шагов к востоку, - авторитетно заявил он. Почему к востоку? - усомнился я. - Смотри, куда солнце садится! Ну, к юго-востоку, - неохотно уступил Берэлэ. - Вы, мальчики, не ссорьтесь, а хорошенько запомните, куда денежки закопали. Хорошо, что успели. Вон Харитон поднимается. Когда лодка причалила, первой соскочила с нее на береговую песчаную отмель безрогая черная коза и от радости, что благополучно перебралась через реку, заблеяла на весь берег. У козы в бороде и на боках висел комьями репей, запутавшийся в шерсти. Затем неуклюже выбрались из лодки две крестьянки и, взвалив на плечи тяжелые мешки, пошли, согнувшись, не вверх по тропе, а вдоль обрыва, туда, где виднелось начало оврага. Коза запрыгала за ними, стараясь держаться подальше от воды. Харитон привязал лодку цепью к сухому бревну-плавнику и, помахав нам рукой, тяжело полез по уступам к нам. Сверху мне была видна его спутанная седая шевелюра с клочьями сена в волосах, брови, такие же седые и усы, как у запорожского казака, рыжие от табака и опущенные концами вниз к подбородку. Когда он вылез на обрыв и вынул короткую трубку изо рта, я увидел, что у него почти нет зубов и торчат лишь два лошадиных зуба: один сверху, другой снизу. На Харитоне была серая застиранная рубаха, покрытая заплатами разных цветов, и штаны из серой мешковины, которые носят грузчики на пристани. Без обуви, босой, с толстыми, как ракушки, ногтями на пальцах ног, он был похож на колдуна из сказки или на разбойника, изгнанного из банды за дряхлость и теперь пробавляющегося на покое перевозом пассажиров через реку, а свою тоску по прежним удалым временам заливающего водкой. В довершение ко всему, белки глаз его были совершенно желтыми и покрыты, как паутиной, кровавыми жилками. Маруся нам потом объяснила, что это бывает с большого перепою и когда Харитон меньше пьет, что случается редко, только при полном отсутствии денег, белки его глаз приобретают нормальный цвет. Маруся, словно увидев, какое впечатление на нас произвел Харитон, торопливо сказала: - Вы не пугайтесь. Он добрый. Здравствуй, дедушка Лойко! Харитон, набычившись, смотрел на нас желтыми глазами, потом вынул из пустого рта короткую трубку и хриплым пропитым голосом спросил: - Ну, что собрала? - А ничего, - - развела руками Маруся. - - Не подают люди. - То подавали, а теперь не подают, - - скривил рот Харитон, и его прокуренные усы зашевелились. -С этими байстрюками проела, а домой идешь с пустыми руками. Он замахнулся и ударил Марусю по голове, а она не успела увернуться, потому что не видела. И тут же Харитон шарахнулся, точно наступил на змею. Берэлэ Мац, совсем маленький перед лохматым огромным Харитоном, как щенок на медведя, наскочил на него с кулаками, прыгал вокруг, как чумной, стараясь ударить побольней и самому не подвернуться под тяжелую руку. И по-моему, в первую секунду, в свой первый бросок на Харитона Берэлэ даже укусил его. - Убью! - заревел Харитон. - Мальчики, тикайте! - закричала Маруся. -А то мне же хуже будет. Бегите домой. Я завтра прийду. Я схватил Берэлэ за руку и оттащил от Харитона. Но Берэлэ все же умудрился подхватить ком земли и запустить в Харитона. Ком попал ему в грудь и рассыпался, а Харитон заржал как конь - так громко он смеялся. - Держи их! Держи байстрюков! Поймаю - с кашей съем! Мы отбежали на почтительное расстояние и, когда оглянулись, не поверили глазам: Харитон и Маруся удалялись вдоль обрыва в сторону заката, и нам были видны лишь их силуэты. Он вел ее за руку, и они были действительно похожи на внучку с дедушкой, и никому бы в голову не пришло, что он только что ударил слепую девочку и чуть не пришиб моего лучшего друга, если б не промахнулся. Назавтра после школы я еле дождался, когда Берэлэ выскочит из дому со скрипкой в футляре и мы побежим к базару. Я бежал рядом с моим другом и думал о том, что эт