Оцените этот текст:





     Журнал "Театр" номер 3 за 2004 г.
     Перевод Ирины Мягковой

     Сканировала Елена Ломовцева


     Посвящается Даниель Дарье
     Дорогой Бог,
     меня зовут Оскар, мне десять лет, я поджигал кошку, собаку, дом (думаю,
что  при этом золотые рыбки поджарились), и пишу я тебе в первый раз, потому
что  раньше времени  не  было -- из-за школы. Сразу же  предупреждаю:  сам я
писать терпеть не  могу. Только  если  заставят! Потому что ненавижу все эти
закорючки, фестончики, росчерки и  прочее. Лживые улыбочки и приукрашивание.
Писать -- это взрослые штучки.
     Чем докажу?  Да хотя бы началом собственного письма: "Меня зовут Оскар,
мне  десять  лет, я поджигал кошку, собаку, дом (думаю, что при этом золотые
рыбки поджарились), и пишу я тебе в первый раз, потому что раньше времени не
было - из-за школы"... А мог бы  написать: "Меня зовут Лысый, на вид мне лет
семь, живу я в больнице,  потому что у меня рак, а не писал тебе, потому что
не  подозревал о твоем  существовании".  Но  если  бы  я  так  написал,  это
произвело бы плохое впечатление,  и ты бы не  стал  мною  заниматься.  А мне
нужно, чтобы  занимался.  Меня бы вполне устроило, если  бы  ты  нашел время
оказать мне пару-тройку услуг. Сейчас объясню.
     Больница моя --  классное место.  Вокруг  --  куча взрослых, все  --  в
отличном настроении и  громко  говорят; куча  игрушек,  розовых дам, которые
развлекают детей, а также ровесников типа Эйнштейна,  Попкорна или Копченого
сала. Короче,  если ты здешний больной, тут вполне можно  словить свой кайф.
Но  у меня с кайфом больше  не  получается. После пересадки костного мозга с
удовольствиями  стало  плоховато. Когда доктор  Дюссельдорф приходит утром с
обходом и не  может прослушать у  меня сердце, он  страшно  мною  недоволен.
Молча смотрит  так,  будто  я провинился. Хотя  я  очень старался  во  время
операции; хорошо себя вел, спокойно дал себя усыпить,  мне было больно, но я
не кричал, и все лекарства принимал послушно. Бывают дни, когда мне  хочется
на него наорать,  высказать ему прямо, что, возможно, это именно он,  доктор
Дюссельдорф,  вместе с его черными бровями запорол  операцию. Но  вид у него
такой несчастный, что обвинения застревают в горле. И чем дольше помалкивает
опечаленный доктор Дюссельдорф, тем глубже чувствую я  свою вину.  Мне стало
ясно: я -- плохой больной, потому что мешаю уверовать  в то, что медицина --
это здорово.  Наверное,  мысли  у  врачей - заразные. И теперь весь  этаж --
сестры, практиканты и нянечки -- все смотрят  на меня с таким же выражением,
как и он.  У них печальный вид, когда у меня хорошее настроение; они смеются
через силу, когда я острю. По правде говоря, никто уже здесь и не шутит, как
прежде.  Не  изменилась только  Розовая мама.  По-моему, она  просто слишком
старая, чтобы меняться. И еще -- слишком  Розовая она дама. Я тебя, Господи,
с  ней не  знакомлю,  потому что  наверняка она  -- твоя  хорошая  подружка,
поскольку именно она сказала, чтобы  я тебе написал. Проблема только  в том,
что один я называю ее Розовой мамой. И тебе придется  сделать  усилие, чтобы
понять,  о ком  именно я говорю. Так вот,  из  всех  дам в  розовых халатах,
которые специально приходят в больницу -- проводить время с больными детьми,
она -- самая древняя.
     -- Сколько же вам стукнуло, Розовая мама?
     -- А сумеешь  ты  запомнить  число из  тринадцати  цифр,  дружочек мой,
Оскар?
     -- Вы шутите!
     -- Нет. Не надо, чтобы здесь знали мой  возраст, а  то  прогонят, и  мы
больше не увидимся.
     -- Почему?
     -- Я  здесь  незаконно. Существуют определенные  возрастные границы для
розовых дам. И я их давно нарушила.
     -- Ваш срок истек?
     --Да.
     -- Как у йогурта?
     -- Тсс...
     -- Ладно! Я никому не скажу!
     -- Вот с такой отчаянной смелостью  она доверила  мне свою тайну. Но во
мне она может не сомневаться. Я буду молчать, хотя мне и странно думать, что
при  виде морщин,  которые,  как  солнечные лучи, окружают  ее глаза, кто-то
может ошибиться в ее возрасте. В другой раз я узнал еще одну ее тайну, и она
уж  точно  поможет тебе,  Господи,  распознать  мою Розовую  маму. Гуляем мы
как-то в больничном саду, и она вляпывается в грязь.
     -- Блин!
     -- Мадам, это нехорошее слово.
     -- А ты, мальчишка, не встревай, я говорю, как хочу.
     -- О!
     -- И пошевеливайся! У нас ведь прогулка, а не черепашьи бега.
     Когда мы с ней присели, чтобы закусить  конфеткой, я ее  спросил:-- Как
могло случиться, что вы употребляете подобные слова?
     -- Издержки  профессии, дружочек  мой,  Оскар. В  моем  ремесле я бы не
выжила, если бы выражалась слишком уж деликатно.
     -- И какая же была у вас профессия?
     -- Ты не поверишь...
     -- Клянусь, что поверю...
     -- Вольноамериканская борьба.
     -- Не может быть!
     --  Кетчистка я,  говорят  же  тебе.  Меня  даже прозвали  Лангедокская
потрошительница. Позднее,  когда меня одолевали  мрачные мысли, а  она  была
уверена, что  никто нас не подслушивает, Розовая мама рассказала мне о своих
важнейших   матчах:   Лангедокская   потрошительница    против   Лимузинской
колбасницы. Или о  своем  двадцатилетнем соперничестве с Дьяволицей Синклер,
голландкой, у  которой, вместо грудей --  два снаряда. И в особенности  -- о
кубке мира, где она сражалась с Улла-Улла по прозвищу "Бухенвальдская сука",
которую  никто прежде не сумел одолеть. Не удалось это даже Стальным ляжкам,
идеалу моей Розовой мамы,  когда  она была  кетчисткой.  Я этими  сражениями
просто грезил, воображая, как на ринге моя подружка в нынешнем ее виде
     --  маленькая, старенькая,  в  розовом  халате,  с  дрожащими руками --
колошматит  одну за другой великанш в спортивных майках. Я видел себя  на ее
месте.  Я  становился сильнее. Я чувствовал себя отомщенным. Итак,  если  со
всеми этими  подсказками ты, Господи,  не  сумеешь  вычислить  Розовую маму,
значит,  тебе  пора на пенсию,  и  ты больше не годишься для своей роли. Мне
кажется, я был предельно ясен? Возвращаюсь к своим делам.
     Повторяю,  моя  пересадка  многих   здесь  расстроила.  Химия  тоже  не
обрадовала,  но  тогда  была надежда на пересадку,  и все  выглядело  не так
безнадежно.  Теперь  же  у  меня  впечатление,  что  лекарям  просто  нечего
предложить,  хотя  они меня и жалеют. У  доктора Дюссельдорфа, которого мама
считает  красавцем, а по мне --  так  он слишком уж  бровастый, у него такое
несчастное выражение лица, будто он Дед Мороз, у которого не хватило на всех
подарков.  Атмосфера  уже  не  такая  хорошая. Мы  говорили об  этом  с моим
приятелем  Копченое сало. На  самом деле  его  зовут Ив, но мы его  прозвали
Копченое сало, это больше  ему подходит, потому что  ему сильно досталось от
огня.
     -- Сдается мне, Копченое сало, что врачам я  перестал нравиться, у  них
от меня портится настроение.
     -- О чем  ты,  Лысый! Врачи несокрушимы, и их всегда одолевают желания,
как  бы  где  чего прооперировать.  По моим подсчетам,  мне  они  предлагали
операции, по крайней мере, шесть раз.
     -- Может, ты вызываешь у них вдохновение.
     -- Надо думать.
     -- Но почему бы им просто не сказать, что я скоро умру?
     И тут Копченое сало повел себя точно так, как все в больнице: он оглох.
Стоит в больнице произнести слово "смерть", как  все перестают тебя слышать.
Будь уверен, в  ухе у собеседника тотчас  возникнет  воздушная пробка, и  он
переведет разговор на другую тему. Я уже на всех это проверил. Кроме Розовой
мамы.
     В то утро я хотел убедиться, станет ли и она тугоухой
     после моего вопроса.
     -- Розовая мама, мне  кажется, никто  не хочет мне сказать, что я скоро
умру.
     Она глядит на меня. Будет ли ее  реакция,  как  у  других?  Прошу тебя,
Лангедокская потрошительница, держи ушки на макушке, не глохни!
     --  А  зачем  тебе, Оскар, это говорить, если ты и сам  все знаешь? Уф,
услышала!
     -- Розовая мама, мне кажется, что они придумали другую больницу, вместо
той,  что существует  в реальности. Они  ведут себя так,  будто  в  больницу
приходят только выздоравливать. Но ведь на самом деле здесь и умирают.
     --  Ты прав,  Оскар.  Думаю,  то  же заблуждение  касается  и жизни. Мы
забываем, что она эфемерна, непрочна, бренна. И притворяемся бессмертными.
     -- Мне сделали неудачную операцию? Розовая мама не ответила. Это был ее
способ ответить  утвердительно.  Убедившись,  что  я  понял, она  подошла  и
спросила умоляющим голосом:
     -- Я ведь ничего тебе не сказала? Ты не проговоришься?
     -- Ни за что!
     Немного помолчали: как раз время переварить новые мысли.
     -- А не написать ли тебе Господу, Оскар?
     -- Ах, нет, только не вы, Розовая мама!
     -- Что не я?
     -- Не вы! Я думал, что хотя бы вы не лжете.
     -- Но я и не лгу.
     --  Тогда  почему вы  мне говорите о Боге? Меня однажды уже разыграли с
Дедом Морозом. Этого достаточно!
     -- Оскар, Бог и Дед Мороз - совершенно разные вещи.
     -- Да нет, одно и то же. Задуривают мозги и все такое!
     -- Как ты  считаешь, могу  ли я, бывшая кетчистка,  из  ста шестидесяти
пяти боев сто шестьдесят  побед, из которых сорок три - нокаутом, могу ли я,
Лангедокская потрошительница, хоть на секунду поверить в Деда Мороза?
     -- Нет.
     -- Так вот,  в Деда Мороза я не верю, а в Бога верую. Само собой, такие
ее слова все переменили.
     -- А зачем мне писать Богу?
     -- Тебе бы не было так одиноко.
     -- Не так одиноко с кем-то, кого не существует?
     -- Так пусть он для тебя существует! Она наклонилась ко мне.
     --  Каждый раз, когда ты  в  него поверишь, он станет существовать чуть
больше.  А если  будешь  верить  упорно,  он заживет в полную  силу. И тогда
сделает тебе добро.
     -- А что же мне ему написать?
     --  Поведай ему свои  мысли.  Те,  которые ты не высказываешь вслух, то
есть те,  которые тебя  тяготят, преследуют, беспокоят, сковывают,  занимают
место  свежих  идей  и  разлагают тебя изнутри. Если  ты  их  не  выскажешь,
рискуешь сделаться вонючей помойкой старых мыслей.
     --  Согласен.-- И,  кроме того, у Господа ты  можешь что-то  попросить.
Что-нибудь одно каждый день. Не более одного!
     -- Слабоват  ваш Бог, Розовая мама. У Аладдина с его  волшебной  лампой
было право загадать три желания.
     -- Одно желание в день -- это лучше, чем три за всю жизнь. Согласен?
     -- Согласен. Значит,  я могу у него попросить все, что угодно? Конфеты,
игрушки, машину...
     -- Нет, Оскар. Господь -- не Дед Мороз. Ты можешь попросить только вещи
духовные.
     -- Например?
     -- Попросить мужества, терпения, просветления.
     -- Ладно, я понял.
     -- Ты также можешь подсказать ему, чтобы он и другим оказал милость.
     -- С одним-то  желанием в день! Не говорите глупостей, Мадам, сначала я
использую его  для себя!  Вот.  Итак, Господи, по случаю  первого  письма  я
немного показал тебе, какую жизнь веду  здесь, в больнице, где меня  считают
теперь препятствием  на пути развития медицины, и хотел бы попросить у  тебя
просветления насчет того, выздоровлю ли я. Ответь только  да или нет? Не так
уж и сложно. Да или нет. Просто вычеркни ненужное слово.
     До завтра, целую, Оскар Р.З. Не знаю твоего адреса. Что будем делать?
     Дорогой  Бог, ну,  ты силен! Дал мне ответ, не  дожидаясь  даже, пока я
отправлю письмо. Как тебе это удается?
     Сегодня утром в зале для отдыха я играл в шахматы с Эйнштейном, и вдруг
является Попкорн и говорит:
     -- Твои родители пришли.
     -- Мои родители? Не может быть. Они только по воскресеньям приходят.
     -- Я видел их машину -- красный джип с белым верхом.
     -- Не может быть.
     Я пожал  плечами и продолжал игру с  Эйнштейном. Но поскольку  внимание
мое было  отвлечено,  Эйнштейн  стибрил  у  меня  все мои фигуры,  отчего  я
занервничал еще больше. Эйнштейном его зовут не потому, что он умнее других,
а потому что у него  голова в два раза  больше. Вроде бы  от водянки. Жалко.
Если  бы это было от мозгов, Эйнштейн мог бы совершить великие дела. Увидев,
что проигрываю,  я бросил игру и пошел  за Попкорном в  его комнату, которая
выходит на автомобильную стоянку. Он  был  прав: мои  родители действительно
приехали. Надо  сказать  тебе, Господи,  что мы с родителями  живем  далеко.
Раньше,  когда я там просто жил, мне так не казалось. Теперь же, когда я там
больше не живу, я считаю, что это далеко. Вот почему родители могут навещать
меня лишь  раз в неделю, в воскресенье, когда  они оба не  работают,  ну и я
тоже.
     -- Видишь, я был прав, -- сказал Попкорн. Сколько дашь мне за то, что я
тебя предупредил?
     -- У меня есть шоколадки с орехами.
     -- А клубники Тагада больше нет?
     -- Нет.
     -- Согласен на шоколад.
     Конечно,  я  не имел  права  снабжать  Попкорна  едой, учитывая, что он
лечится  от ожирения. В  девять лет он весит  девяносто  восемь кило, и  при
росте  метр десять он и  в  ширину тоже метр  десять! Единственная одежда, в
которую он может войти целиком, это спортивная форма для игры в американское
поло. Она  еще  в  полоску, от  которой  рябит  так,  что начинается морская
болезнь. Честно говоря, поскольку ни я, ни мои приятели -- мы не  верим, что
он сможет похудеть, а есть он хочет так сильно, что его становится жалко, мы
всегда  отдаем  ему  оставшиеся  продукты.  Это ведь такая малость -- плитка
шоколада  по сравнению с  горой его жира! Может,  мы и не  правы,  но только
медсестры тоже перестают пичкать его слабительным. Я пошел в свою комнату --
ждать  родителей.  Вначале  я  не  замечал  времени, потому  что нужно  было
отдышаться, но после сообразил, что они уже  тысячу раз  могли  бы успеть до
меня дойти.  И вдруг до меня  дошло, где они могли быть.  Выйдя в коридор  и
убедившись,  что меня никто не видит, я спустился по лестнице и  в полумраке
дошагал до кабинета доктора Дюссельдорфа.
     Так и  есть! Они были  там. Из-за двери  слышались  их голоса. Спуск по
лестнице  меня  утомил, и понадобилось время,  чтобы сердце мое вернулось на
свое место. Это  промедление все испортило: я услышал то, чего не должен был
слышать. Мать моя рыдала, доктор  Дюссельдорф повторял: "Мы сделали все, что
могли, поверьте, мы сделали все", на что отец отвечал сдавленным голосом: "Я
верю, доктор, я в этом не сомневаюсь".
     Я так  и прирос к  металлической  двери ухом.  Уж  и не знаю,  что было
холоднее: металл или я. Затем доктор Дюссельдорф спросил:
     -- Хотите с ним повидаться?
     -- Я не чувствую в себе никаких сил, -- ответила моя мать.
     -- Не следует ему видеть нас в таком состоянии, -- добавил отец.
     И тогда я понял, что мои родители --  жалкие трусы. И что еще хуже: они
и меня  держат  за  труса!  Поскольку  послышался шум двигающихся в кабинете
стульев,  я  понял, что  сейчас  они выйдут,  и открыл первую подвернувшуюся
дверь. Вот так я  оказался в стенном шкафу, где хранились щетки  и швабры, и
где  я  провел остаток  утреннего  времени,  поскольку  стенные  шкафы  (ты,
Господи,  возможно  не  в курсе?) открываются снаружи,  а не изнутри,  будто
кто-то опасается, что ночью щетки, ведра и половые тряпки  могут удрать! Так
или иначе, я  оставался в  полной темноте  и взаперти  совершенно  спокойно,
потому что никого  не хотелось видеть,  и еще потому,  что  руки и  ноги  не
слишком-то меня слушались после пережитого  шока,  то есть, после  того, что
мне  пришлось  услыхать.  Ближе к полудню  я  почувствовал какое-то  сильное
оживление  выше  этажом.  Слышались  шаги,  беготня.  Потом  отовсюду  стали
доноситься крики:
     -- Оскар! Оскар!
     Мне нравилось слышать, как меня зовут, и не отвечать. Хотелось досадить
всем на свете.
     Потом я,  наверное,  немного  поспал,  после  чего послышалось шарканье
галош мадам  Н'да,  нашей  уборщицы.  Она  открыла  дверь, и  тут  уж мы оба
по-настоящему напугались: она -- потому что не ожидала меня здесь увидеть, а
я -- потому что совершенно забыл, что  она такая черная и что она может  так
сильно  кричать. Затем случилась  настоящая  куча мала: они явились все -- и
доктор  Дюссельдорф, и старшая сестра,  и дежурные сестры, и нянечки. Вместо
того, чтобы меня отругать, как я  того ожидал, они вели себя, как виноватые,
и я понял, что нужно немедленно воспользоваться этой ситуацией.
     -- Я хочу видеть Розовую даму.
     -- Да куда же ты подевался, Оскар? Ты в порядке?
     -- Я хочу видеть Розовую даму.
     -- Как ты оказался в стенном шкафу? За кем-то шел? Что-то услыхал?
     -- Я хочу видеть Розовую даму.
     -- Выпей стакан воды.
     -- Нет, хочу Розовую даму.
     -- Скушай кусочек...
     --  Нет. Я  хочу видеть Розовую даму. Гранитный утес. Прибрежная скала.
Бетонная  плита.  Ничем не прошибешь. Я даже и не слушал, что мне говорят. Я
хотел  видеть мою Розовую  маму.  Доктору  Дюссельдорфу  было очень неудобно
перед сотрудниками, что он не имеет  на меня  никакого  вли-яния.  Кончилось
тем, что он не выдержал:
     -- Пусть пойдут за этой дамой!
     Тогда я согласился передохнуть и поспал немного в своей комнате.
     Когда я проснулся, Розовая мама была здесь. Она улыбалась.
     -- Браво, Оскар, ты  добился своего. Влепил  им знатную  пощечину. Но в
результате мне начали завидовать.
     -- Плевать.
     -- Это славные люди, Оскар. Очень славные.
     -- Мне наплевать.
     -- Что случилось?
     -- Доктор Дюссельдорф сказал моим родителям, что
     я умру, и они сбежали. Я их ненавижу.
     И я все подробно ей рассказал, вот как тебе, Господи.
     -- Эге,  --  сказала Розовая мама, -- это напоминает  мне  мой  матч  в
Бетюне  против  Сары  Юп ля Бум,  кет-чистки, которая  натиралась  маслом  и
выступала  почти  обнаженной.   Ее   прозвали  угрем  ринга,  она  буквально
выскальзывала   из   рук,   когда  ее   пытались  ухватить.  Выступала   она
исключительно в Бетюне,  где каждый  год  завоевывала  кубок  этого  города.
Однако я тоже хотела выиграть кубок Бетюна!
     -- И что же вы сделали, Розовая мама?
     -- Когда она появилась на ринге, мои друзья набросали на нее муки. Мука
с маслом дала чудесную корочку. В три подхода и в два  движения я послала на
ковер Сару  Юп ля Бум. И с тех пор ее уже не называли угрем ринга, она стала
треской в панировке.
     -- Простите меня, мадам, но я не вижу связи.
     -- А я вижу ее отлично. Всегда есть решение, Оскар, всегда где-то лежит
мешок с мукой. Ты должен написать Господу. Он сильнее меня.
     -- Даже в кетче?
     --  Да, даже в кетче.  Бог знает свое дело.  Попытайся, малыш. Что тебя
расстроило больше всего?
     -- Я ненавижу своих родителей.
     -- Так продолжай пуще прежнего.
     -- Вы ли мне это говорите, Розовая мама?
     -- Да. Пусть твоя ненависть станет  еще сильней. Она будет,  как  кость
для собаки. Когда ты перестанешь ее грызть, то  увидишь, что в  этом не было
никакого  смысла. Расскажи обо всем Господу  и попроси в своем письме, чтобы
он нанес тебе визит.
     -- Он способен передвигаться?
     -- На свой лад. Не часто. Даже очень редко.
     -- Почему? Он тоже болен?
     И здесь, по вздоху  Розовой мамы я понял: она не хотела сознаться,  что
ты, Господи, тоже в скверном состоянии.
     -- Твои родители, Оскар, никогда не говорили тебе о Боге?
     -- Забудем о моих родителях. Они -- придурки.
     -- Разумеется. Но они никогда не говорили с тобой о Боге?
     -- Говорили один раз. Но только, чтобы  сказать,  что  больше в него не
верят. Они-то верят как раз в Деда Мороза.
     -- Неужели они придурки до такой степени?
     --  Представьте себе! Когда однажды, придя из школы, я заявил, что пора
прекратить  молоть ерунду, потому что, как  и  все мои друзья, я  знаю,  что
никакого  Деда Мороза нет,  они как  будто с Луны свалились. Поскольку  меня
бесила перспектива выглядеть  кретином в  глазах  моих  одноклассников,  они
поклялись, что вовсе  не  собирались  меня  обманывать и совершенно искренне
верили сами в существование Деда Мороза. Теперь же они страшно огорчены, так
и сказали --  страшно огорчены, узнав, что на самом деле его нет! Два старых
придурка, говорю я вам, Розовая мама.
     -- Стало быть, в Бога они не веруют?
     -- Нет.
     -- И это никак тебя не заинтересовало?
     --  Если  я  начну  интересоваться  тем,  что думают идиоты, у  меня не
останется времени на мысли умных людей.
     --  Ты прав.  Но, исходя  из  того, что,  по твоему мнению, родители --
идиоты...
     -- Настоящие идиоты, мадам!
     -- Так вот, если они заблуждаются и не веруют, почему бы тебе как раз и
не уверовать, и не попросить его о визите?
     -- Ладно. Но разве вы не сказали мне, что он хворает?
     -- Нет.  Дело в том, что  у него  --  свой способ  наносить  визиты. Он
явится тебе в твоих мыслях. В твоем сознании.
     Это мне понравилось. Просто здорово. А Розовая мама добавила:
     -- Ты увидишь: его посещения приносят большую пользу.
     -- О'кей, я с  ним поговорю.  Пока что посещения, которые приносят  мне
самую большую пользу, -- это
     ваши.
     Розовая  мама  улыбнулась  и  почти  застенчиво наклонилась  ко мне  --
поцеловать в щечку. Однако
     сделать это не осмеливалась и взглядом умоляла о разрешении.
     -- Валяйте. Целуйте. Я никому не скажу. Не стану портить вашу репутацию
бывшей кетчистки.  Губы ее коснулись моей щеки, и мне было приятно,  тепло и
щекотно, и пахло пудрой и мылом.
     -- Когда вы опять придете?
     -- Я имею право приходить только два раза в неделю.
     -- Так нельзя, Розовая мама! Я не собираюсь ждать целых три дня!
     -- Такие уж тут правила.
     -- А кто устанавливает правила?
     -- Доктор Дюссельдорф.
     -- Доктор Дюссельдорф  при виде меня готов обделаться от страха. Идите,
попросите у  него  разрешения, мадам. Я не шучу.  Она  посмотрела на меня  в
нерешительности.
     -- Я не шучу. Если вы не станете  приходить ко  мне каждый день, я Богу
писать не буду.
     -- Попробую.
     Розовая мама ушла, и я стал плакать.  Раньше  я не осознавал, насколько
мне  нужна  помощь. Не  понимал, насколько  тяжело болен.  При мысли, что не
увижу Розовую маму, я начинал все  это  понимать, и слезы  текли сами собой,
обжигая  мне щеки.  К счастью, я  сумел  взять себя в  руки до того, как она
вернулась.
     -- Все улажено: я получила разрешение. В течение двенадцати дней я могу
приходить к тебе ежедневно.
     -- Ко мне и только ко мне?
     -- К тебе и только к тебе, Оскар. Двенадцать дней. И тут я не знаю, что
со мной произошло, но слезы потекли снова, я не мог сдержать рыданий. Притом
что  прекрасно  знаю: мальчики не должны плакать. Особенно я при моем  лысом
черепе, из-за  которого я не похож  ни на мальчика, ни на девочку. Разве что
на марсианина. Но ничего не поделаешь: остановиться я не мог.
     -- Двенадцать дней? Значит, дела так плохи, Розовая мама?
     Она  тоже чуть  не плакала.  Еле сдерживалась. Бывшая кетчистка  мешала
бывшей девочке дать себе
     волю. Смотреть было интересно, и я чуть-чуть отвлекся.
     -- Какое сегодня число, Оскар?
     -- Ну и ну! Вы что не видите на календаре? Сегодня у нас 19 декабря.
     --  У  меня  на  родине,  Оскар,  существует  легенда,  по  которой  по
двенадцати  последним  дням   года   можно  определить  погоду  на  грядущие
двенадцать  месяцев.   Чтобы   иметь  картину   каждого  месяца,  достаточно
пронаблюдать  за  одним  из двенадцати  дней. 19  декабря представляет собой
месяц январь,  20-е -- февраль  и так далее, до 31 декабря, соответствующего
будущему декабрю.
     -- Неужели правда?
     -- Это легенда. Легенда о двенадцати пророческих днях. Мне бы хотелось,
чтобы мы  с тобой в это  сыграли. То есть, скорее ты. Начиная с сегодняшнего
дня, ты будешь наблюдать за каждым днем, представив себе, что один день идет
за десять лет.
     -- За десять лет?
     -- Да. Один день -- десять лет.
     -- Значит, через двенадцать дней мне будет сто тридцать лет!
     -- Да. Представляешь?
     Розовая  мама поцеловала  меня  --  она  вошла  во  вкус  этого дела, я
чувствую -- потом она ушла.
     Так вот, Господи, я родился сегодня утром и не сразу это осознал. Яснее
стало к полудню: в пятилетнем возрасте сознания прибавилось, но только вести
не были благими. Сегодня вечером мне десять лет, разумный возраст. Пользуюсь
этим, чтобы попросить одну вещь: когда у тебя будут  для  меня новости,  как
сегодня  в полдень,  сообщи  их как-нибудь  помягче,  не  так  прямолинейно.
Спасибо.
     До завтра, целую, Оскар
     Р.S. Хочу попросить еще одну штуку. Знаю, что имею право только на одно
желание в день, но предыдущее мое  желание было скорее не желанием, а просто
советом.
     Я бы согласился на короткий  визит. Мысленный.  По-моему,  это здорово.
Очень хочу, чтобы ты его нанес. У меня рабочие  часы с восьми утра до девяти
вечера.  В остальное время я сплю.  Иногда случается  вздремнуть  и днем  --
из-за лечения.  Но если даже  я буду спать,  смело буди  меня. Глупо было бы
пропустить встречу из-за какой-то минуты несовпадения. Ты согласен?

     Дорогой Бог,
     сегодня время моего  отрочества, и все  не так гладко. Вот так штука! У
меня большие сложности -- с приятелями, с родителями -- и все из-за девочек.
Я  рад,  что  вечером,  когда  мне  стукнет  двадцать,  я смогу вздохнуть  с
облегчением, потому что худшее будет позади. За половую зрелость -- спасибо!
Но и покончим с этим.
     Прежде всего, обращаю твое внимание, Господи, на то,  что ты не явился.
Я сегодня  почти не спал  из-за этих  самых проблем с половым созреванием и,
следовательно, никак не мог тебя пропустить. И потом, еще раз повторяю: если
я и вздремну, буди меня. Когда я  проснулся, Розовая мама была уже здесь. За
завтраком она рассказывала мне о поединке с  Королевской титькой, кетчисткой
из  Бельгии,  которая пожирала по три килограмма сырого мяса в день, запивая
его  целой  бочкой  пива.  Вроде бы вся сила Королевской титьки крылась в ее
дыхании, смрадном  по причине забродившего  от пива  сырого мяса:  стоило ей
только  дыхнуть,  и  противник  самоходом  отправлялся  в  партер.  Чтобы ее
одолеть, Розовой маме пришлось выработать  новую тактику: надеть пропитанную
лавандой  шлем-маску и  назваться  Палачом  из  Карпантра.  Как  она  всегда
говорит, кетч требует не только развитых мускулов, но и хороших мозгов.
     -- Кто тебе нравится, Оскар?
     -- Здесь, в больнице?
     --Да.
     -- Копченое сало, Эйнштейн, Попкорн.
     -- А из девочек?
     Этот вопрос меня озадачил. Мне не хотелось на него отвечать. Но Розовая
мама ждала ответа, а с кетчисткой  международного класса долго придуриваться
не дело.
     -- Пегги Блю.
     Пегги Блю --  это голубая девочка. Она живет в предпоследней комнате по
коридору. Она очень славно улыбается, но почти ничего не  говорит. Будто фея
на минуточку залетела в больницу. У нее какая-то сложная болезнь, проблемы с
кровью,  которая не доходит  до  легких,  и в  результате  кожа  приобретает
голубоватый  оттенок. Она ждет операции,  чтобы кожа снова стала  розовой. А
мне-то  кажется, что  в  голубом  цвете она такая  красивая, эта Пегги  Блю.
Вокруг нее словно облако  света и тишины. Подходишь к  ней  -- как в церковь
входишь.
     -- Ты сказал ей об этом?
     -- Я не такой  дурак,  чтобы ни с того ни с сего вдруг  ляпнуть: "Пегги
Блю, ты мне нравишься".
     -- А почему бы и нет?
     -- Я не уверен даже, знает ли она о моем существовании.
     -- Это тоже повод.
     -- Вы видели, какая у меня голова? Если бы  она любила инопланетян,  --
другое дело, но не думаю.
     -- А мне ты кажешься очень красивым, Оскар. Этим Розовая мама чуть-чуть
притормозила наш  разговор. Такие вещи приятно слышать, они тешат самолюбие,
но непонятно, что на это можно ответить.
     -- Я не собираюсь соблазнять ее своей внешностью.
     -- А что ты к ней чувствуешь?
     -- Мне хочется защитить ее от призраков.
     -- Что? Здесь водятся призраки?
     -- Да. Каждую ночь. Уж и не знаю зачем, но они  нас  будят. Щиплются, и
это больно. Их не видно, и это страшно. А потом трудно снова заснуть.
     -- А у тебя эти призраки часто бывают?
     --  Нет, у меня сон крепкий. Но Пегги Блю  - я слышу, как она кричит по
ночам. Мне бы хотелось ее защитить.
     -- Скажи ей об этом.
     --  В  общем-то, я вряд ли смог бы ее защитить,  потому что ночью мы не
должны выходить из своих комнат. Такие тут правила.
     -- Разве призракам правила известны? Нет. Конечно же, нет.  Так схитри:
если они услышат, как ты  говоришь Пегги Блю, что будешь охранять ее от них,
они не осмелятся больше сюда явиться.
     -- Но я... но я...
     -- Тебе сколько лет, Оскар?
     -- Уж и не знаю. Который час?
     -- Десять часов. Тебе скоро пятнадцать. Не кажется ли тебе, что пора бы
стать смелее в своих чувствах? В половине одиннадцатого я решился и дошел до
комнаты, дверь которой была открыта.
     -- Пегги, привет, это Оскар.
     Она лежала на  своей  кровати  и  была похожа на Белоснежку в  ожидании
принца, когда все эти мерзкие гномы считают ее  мертвой, на  Белоснежку, как
на  фотографиях  снега,  когда  снег  кажется  не  белым,  а  голубым.   Она
повернулась ко мне,  и я спросил себя,  принимает  она меня за принца или за
одного  из гномов.  Сам-то  я склонился  бы к гному по  причине моего лысого
черепа, но она  ничего  не сказала, и именно это было замечательно  в  Пегги
Блю: они никогда ничего не говорила, и все сохраняло таинственность.
     -- Я  пришел тебе сказать, что, начиная с сегодняшнего вечера и  во все
следующие вечера, я, если ты захочешь, буду стоять  на страже у твоей двери,
чтобы  защитить  тебя  от призраков.  Она  взглянула на  меня, и  ресницы ее
дрогнули. Было впечатление, как при замедленной съемке, что  воздух сделался
более воздушным, а молчание более  молчаливым, что я  двигаюсь в воде, и что
все  меняется,  когда  приближаешься к ее постели, озаренной светом,  идущим
неизвестно откуда.
     --  Постой,  постой,  Лысый:  Пегги  буду охранять  я!  В  проеме двери
появился  Попкорн,  вернее,  он  заполнил собой  проем  двери. Я  вздрогнул.
Конечно,  его охрана  будет  надежнее:  ни одному  призраку  в  дверь уже не
протиснуться. Попкорн подмигнул Пегги.
     -- Эй, Пегги! Мы ведь с тобой друзья, правда? Пегги смотрела в потолок.
Попкорн принял это за знак согласия и вытолкнул меня из комнаты.
     -- Если тебе нужна девочка, возьми Сандрину. Тут охота запрещена.
     -- По какому праву?
     -- По  праву  первенства: я пришел  раньше.  Если ты  недоволен,  будем
драться.
     -- В результате я очень доволен.
     Я немного устал и пошел посидеть в зале для игр. Сандрина оказалась как
раз там.  Как и у меня, у нее -- лейкемия, но ей лечение как будто помогает.
Ее прозвали Китаянкой из-за черного парика с  блестящими прямыми волосами  и
челкой. Она смотрит на меня и раздувает шар из жевательной резинки.
     -- Можешь меня поцеловать, если хочешь.
     -- Зачем? Мало тебе жвачки?
     -- Тупица, ты, небось, и не умеешь. Спорим, что ни разу не пробовал.
     -- Ну,  ты  меня  рассмешила. В пятнадцать лет  ни  разу не  пробовать!
Ошибаешься, смею тебя уверить.
     -- Тебе пятнадцать лет? - удивилась она. Я сверился с часами.
     -- Да, уже исполнилось.
     -- Я  всегда  мечтала, чтобы меня поцеловал взрослый,  пятнадцатилетний
мальчик.
     --  Конечно,  заманчиво,  --  отвечаю  я. И тут  она  делает немыслимую
гримасу,  вытянув  губы  вперед  (представляете  присоску,  расплющенную  на
стекле?), и я понимаю, что она ждет поцелуя. Обернувшись, я увидел,  что все
мои приятели за нами наблюдают. Все пути к отступлению отрезаны.  Надо  быть
мужчиной. Час пробил. Я подхожу и целую ее. Она цепляется за меня  руками, я
никак  не  могу вырваться,  рот  совершенно  мокрый,  и  вдруг, без  всякого
предупреждения она влепила мне свою жвачку.  От неожиданности проглатываю ее
целиком. Я  в ярости.  Как раз в этот момент кто-то  похлопал меня по спине.
Беда никогда не приходит одна: родители. Было воскресенье, я совсем забыл!
     -- Познакомишь нас со своей подружкой, Оскар?
     -- Она мне не подружка.
     -- Но все же ты можешь нам ее представить?
     -- Сандрина. Мои родители. Сандрина.
     --  Очень  рада  с  вами познакомиться,  говорит  Китаянка  медоточивым
голосом. Я бы мог ее удавить.
     -- Хочешь, чтобы Сандрина пошла с нами к тебе в комнату?
     -- Нет, Сандрина останется здесь. Вернувшись к себе в комнату, я понял,
что  устал,   и  немного  вздремнул.  Все  равно  мне  не  хотелось  с  ними
разговаривать. Когда  проснулся, они, конечно,  стали дарить  мне подарки. С
тех пор, как я в больнице, родителям беседы со  мною  -- в тягость,  поэтому
они приносят мне подарки,  и все послеобеденное загубленное время  уходит на
чтение  правил  игры и способов употребления. Отец  мой  неутомим  в  чтении
всякого рода пояснений:  даже  если они написаны  по-турецки или по-японски,
его  не  смутишь,  он обращается к  схемам и  чертежам. Он  чемпион  мира по
испорченным воскресеньям. Сегодня он принес проигрыватель. И тут,  даже если
бы мне этого и хотелось, я не смог ничего возразить.
     -- Вы вчера не приходили?
     --  Вчера? С  чего  ты  взял? Мы можем только  в воскресенье. Почему ты
спрашиваешь?
     -- Вашу машину видели на стоянке.
     -- На свете не один красный джип. Одинаковых машин много.
     --  Ну  да! Как  не  родные. Какая  жалость! И  тут  я их сделал.  Взял
проигрыватель   и   прямо  при  них  два  раза  подряд  прослушал  пластинку
"Щелкунчика" целиком. Два часа они не смогли промолвить  ни  слова. Так им и
надо.
     -- Тебе нравится?
     -- Еще бы! Так и клонит в сон.
     Они поняли, что пора уходить.  Они явно были  не в своей тарелке. Никак
не могли решиться. Я чувствовал, что они что-то хотят  сказать, но у  них не
получается. Мне нравилось наблюдать, как они мучаются, они тоже.
     Потом моя  мать бросилась ко мне, с  силой прижала меня к себе, слишком
сильно, и произнесла безумным голосом:
     -- Оскар, маленький мой, я тебя люблю, я так сильно тебя люблю.
     Мне  хотелось   вырваться,   но   в   последний  момент   я  решил   не
сопротивляться, вспомнил  прежние  времена,  когда  ласки  были  простыми  и
нежными, и она говорила, что  любит  меня,  без этой тоски  в  голосе. После
этого мне нужно было  немного поспать.  Розовая мама -- чемпион побудки. Она
всегда на линии ожидания как раз в тот  момент,  когда я открываю  глаза.  И
всегда улыбается.
     -- Ну, что твои родители?
     -- Ничего, как обычно. Впрочем, они подарили мне "Щелкунчика".
     -- "Щелкунчика"? Любопытно. У меня была подружка, которую так прозвали.
Супер-чемпионка. Она ломала шеи своим противникам, зажимая их между ляжками.
А Пегги Блю, ты был у нее?
     -- Не надо больше об этом. Она обручена с Попкорном.
     -- Она сама тебе сказала?
     -- Нет, он сказал.
     -- Вранье!
     -- Не  думаю. Уверен, что  он ей нравится  больше, чем я.  Он  сильнее,
внушает доверие.
     -- Вранье, говорю я тебе! Я на ринге выглядела,  как мышка, а побеждала
кетчисток, похожих на китов или гиппопотамов.  Взять  хотя  бы Плюм Пуддинг,
ирландку, сто  пятьдесят  кило  натощак и  в  трусиках, еще  до  ее  рекорда
Гиннеса.  У нее предплечье было с мое бедро, бицепсы -- как окорока, ноги --
руками  не   обхватишь.  Никакой  талии,  ухватить  совершенно  не  за  что.
Непобедимая!
     -- Как же вам удалось?
     --  Если  не  за  что  ухватиться, значит,  оно круглое  и  катится.  Я
заставила ее побегать, чтобы она выбилась из сил, потом положила на лопатки.
Плум  Пуддинг! Понадобилась  лебедка,  чтобы ее поставить  на  ноги. У тебя,
малыш  мой  Оскар, легкая кость  и не слишком  много мяса - что  правда,  то
правда. Но чтобы понравиться,  мяса и костей недостаточно, нужны достоинства
души, а у тебя их множество.
     -- У меня?
     -- Пойди к Пегги Блю и расскажи ей, что у тебя на сердце.
     -- Я немного устал.
     --   Устал?  Сколько  тебе  лет  в  настоящее  время?  Восемнадцать?  В
восемнадцать лет не устают.
     Моя Розовая мама так умеет сказать, что вы просто заражаетесь энергией.
     Наступила ночь, звуки в темноте сделались более отчетливыми, линолеум в
коридоре отражал свет луны.
     Я вошел к Пегги и протянул ей мой проигрыватель.
     -- На, послушай "Вальс снежинок". Это так красиво,
     что вспоминаешь тебя.
     Пегги прослушала "Вальс снежинок". Она улыбалась  так,  как будто вальс
был ее старым другом и нашептывал ей на ушко что-то интересное.
     Она вернула мне проигрыватель и сказала:
     -- Очень красиво.
     Это были первые ее слова. Правда, потрясающе для первых слов?
     -- Пегги Блю, я хотел тебе сказать: не хочу, чтобы тебя оперировали. Ты
очень красивая как есть. Тебе идет голубой цвет.
     Я отлично видел,  что ей нравятся мои слова. Я сказал  не для того,  но
было ясно, что ей нравится.
     -- Я хочу, чтобы именно ты, Оскар, защищал меня от призраков.
     -- Положись на меня, Пегги.
     Я был страшно горд. В конечном итоге я одержал победу!
     -- Поцелуй меня.
     У них, у девчонок, это  просто коронный  номер  - поцелуй, не могут без
этого обойтись. Но, в отличие от Китаянки, Пегги не была такой порочной, она
просто подставила мне щеку,  и, правду сказать, от этого поцелуя меня самого
в жар бросило.
     -- Спокойной ночи, Пегги.
     -- Спокойной ночи, Оскар.
     Вот  таким, Господи, был мой день. Я понял, почему  отрочество называют
переходным  возрастом.  Тяжелая пора.  Но после  двадцати все  налаживается.
Итак, посылаю  тебе  просьбу  этого дня: мне бы хотелось, чтобы  мы  с Пегги
поженились. Не уверен, что женитьбы  относится к области духовного, то есть,
находится в  твоем ведении.  Выполняешь  ли ты желания такого рода -  в духе
брачного  агентства?  Если  это  не  в  твоей  компетенции,  дай  мне  знать
побыстрее, чтобы  я мог обратиться к свахе. Не хотелось бы тебя торопить, но
вынужден  напомнить, что времени у  меня  совсем немного. Так  вот: женитьба
Оскара и Пегги  Блю. Да или  нет.  Посмотри, можешь ли это  сделать,  мне бы
очень хотелось.
     До завтра, целую Оскар
     Р.S. На самом деле, какой же у тебя адрес?

     Дорогой Бог!
     Свершилось,  мы  поженились.  Сегодня  21  декабря,  я  разменял третий
десяток,  и я женат. Что  касается детей, то мы с  Пегги пока  это отложили.
Думаю, что она еще не готова.
     Все  произошло прошлой  ночью.  В  час ночи я  услыхал, что  Пегги  Блю
стонет.  Я просто подскочил  на кровати.  Призраки!  Они  терзают Пегги Блю,
которую я обещал охранять. Она решит теперь, что я просто болтун, перестанет
со мной разговаривать и будет права.
     Я встал и двинулся в сторону стонов. Дойдя  до комнаты Пегги, я увидел,
что она сидит в постели. Мой приход ее удивил. Должно быть, и у меня вид был
удивленный:  она сидела  прямо  против  меня,  смотрела на меня,  рот ее был
закрыт, но я продолжал слышать крики.
     Тогда я дошел до следующей двери и  понял, что стонет Копченое сало. Он
прямо  корчился в своей  кровати от ожогов. На мгновение мне стало стыдно: я
снова вспомнил день, когда поджег дом, кошку, собаку и даже поджарил золотых
рыбок  -- впрочем,  они  скорее сварились.  Я подумал о том, что им пришлось
пережить, и сказал себе, что в  конце концов лучше было  бы все оставить как
есть,  чем  постоянно терзаться  воспоминаниями  и ожогами,  как  вот теперь
терзается  Копченое сало,  несмотря на мази и  пересадки кожи. Копченое сало
скорчился и перестал стонать. Я вернулся к Пегги Блю.
     -- Значит, это не ты стонала, Пегги? Я-то считал, что по  ночам кричишь
именно ты.
     -- А я думала, что ты.
     Больше  мы  не возвращались к  тому,  что было,  и  о  чем  каждый себе
говорил.  Оказалось, что  мы  давно уже  думали друг  о друге. Пегги Блю еще
больше поголубела, что означало: она стесняется.
     -- Что ты теперь намерен делать, Оскар?
     -- А ты, Пегги?
     С ума сойти, сколько у нас было общего -- те же мысли, те же вопросы.
     --  Хочешь  поспать вместе со мной?  Немыслимые создания, эти девчонки.
Чтобы  произнести  подобную  фразу,  я  бы  потратил  часы,  недели, месяцы,
прокручивая ее в голове. А она выдала ее так естественно, так просто.
     -- О'кей.
     И я лег рядом с ней. Было тесновато, но мы провели чудесную ночь. Пегги
пахла орехами, и кожа у нее была такая нежная, как у меня на тыльной стороне
руки, но только у нее -- повсюду.  Мы долго спали, видели сны,  мы прижались
друг к другу, и каждый рассказал всю свою жизнь.
     Правда, утром, когда  мадам  Гоммет, старшая  сиделка,  обнаружила  нас
вместе,  это был  тот  еще спектакль,  настоящая опера. Она  начала  вопить,
ночная сиделка тоже начала вопить, они орали сначала друг на друга, потом на
Пегги, потом на  меня,  двери хлопали,  они приглашали  других  в свидетели,
называли  нас  "несчастненькими", хотя, на самом  деле, мы были счастливы, и
только приход Розовой мамы положил конец этому кошачьему концерту.
     -- Не  пора ли оставить  детей в покое? Вам  что важнее -- правила  или
пациенты? Начхать мне на ваши
     правила, можете  ими подтереться. А теперь  тихо.  Можете рвать на себе
волосы в другом месте. Здесь не место  для скандалов. Как всегда  с  Розовой
мамой, о возражениях не могло быть и речи. Она отвела  меня в мою комнату, и
я немного поспал. Когда проснулся, мы смогли поговорить.
     -- Так значит, с Пегги у тебя все серьезно, Оскар?
     -- Супер, Розовая мама. Я совершенно счастлив. Этой ночью мы поженились
     -- Поженились?
     -- Да. Мы делали все, что делают мужчина и женщина, когда они женаты.
     -- Вот как?
     --  За  кого вы меня принимаете? Я -- кстати, который час?  -- разменял
третий десяток и теперь веду соответствующую жизнь, верно?
     -- Разумеется.
     -- И, знаете, разные там штучки, которые в молодости были мне противны,
-- поцелуи, ласки,  -- так вот теперь мне это  нравится. Просто удивительно,
как мы меняемся.
     -- Очень рада за тебя, Оскар. Хорошо растешь.
     --   Одна  вещь  пока   не   получается   --  поцелуй,  когда   языками
соприкасаешься. Пегги Блю боится, что от этого будут дети. А вы как думаете?
     -- Думаю, она права.
     -- В самом деле? Если  целуешь в рот, могут появиться дети? Значит, они
будут у нас с Китаянкой.
     -- Успокойся, Оскар, шансов не так уж и много. Скорее, мало.
     Вид у Розовой мамы  был уверенный,  и я  немного успокоился, потому что
должен сказать тебе, Господи, тебе и только тебе, что один, а, может, и два,
и больше раз мы с Пегги Блю все же соприкоснулись языками. Я немного поспал.
Обедали мы вместе, Розовая мама и я, и мне стало получше.
     -- С ума сойти, как я устал сегодня утром.
     --  Это нормально. Между двадцатью  и  двадцатью пятью годами ночами не
спишь,  вечно  что-нибудь  празднуешь,  жизнь  ведешь  разгульную,  силы  не
экономишь. Приходится расплачиваться. Не повидаться ли нам с Господом?
     -- Наконец-то, у вас есть его адрес?
     -- Думаю, его можно найти в часовне. Розовая мама одела меня так, будто
мы  собираемся на Северный  полюс, взяла  на руки  и  доставила  в  часовню,
которая  находится  в  глубине  больничного парка, над замершими  лужайками.
Впрочем,  незачем  объяснять тебе,  где  она  находится, поскольку  ты и сам
знаешь,  где твой дом.  Я  был  потрясен, когда увидел твою  статую, то есть
состояние, в котором  ты находишься --  почти голый, худой  на своем кресте,
повсюду раны, кровь из-под венца с его шипами, и даже голова уже не держится
-- склонилась к плечу. Тут я о себе подумал. И  все во мне восстало. Если бы
я был Богом, как ты, я бы не позволил такого с собой сотворить.
     -- Розовая мама, положа руку на  сердце, вы, бывшая кетчистка и великая
чемпионка, вы ведь не можете доверять такому!
     -- Почему же, Оскар?  Разве больше  доверия к Богу испытал  бы ты, видя
культуриста с ухоженным телом, накаченными мышцами, масляной кожей, короткой
стрижкой и нарядными плавками?
     -- Но...
     -- Поразмысли,  Оскар. К чему ты чувствуешь себя ближе? К Богу, который
ничего не испытывает, или к Богу, который страдает?
     --  Конечно,  к тому, который страдает. Но если бы я был им, если  бы я
был Богом и обладал его возможностями, я бы избежал страданий.
     -- Никто не может избежать  страданий. Ни Бог, ни ты. Ни твои родители,
ни я.
     -- Ладно. Пусть так. Но почему надо страдать?
     --  Вот именно. Разные есть страдания.  Вглядись хорошенько в его лицо.
Посмотри внимательно. Заметно по нему, что он страдает?
     -- Нет. Это странно. Но ему как будто и не больно.
     -- Видишь. Надо различать  мучения физические и  мучения  моральные.  И
если физические страдания мы испытываем, то страдания моральные мы сами себе
выбираем.
     -- Не понимаю.
     -- Если  тебе в ступни или в ладони вбивают гвозди, ничего, кроме боли,
ты  испытать не  можешь.  И  ты  ее  испытываешь. Зато при  мысли  о  смерти
испытывать  боль совершенно не  обязательно.  Ты не знаешь,  что это  такое.
Значит, все зависит только от тебя.
     -- Знаете ли вы людей, которых радовала бы мысль о смерти?
     -- Да, я знаю таких людей. Такой была  моя мать. На смертном своем ложе
она  улыбалась от удовольствия, ей не терпелось, она спешила познать то, что
должно произойти. Возражать не хотелось. Поскольку мне интересно было узнать
продолжение,  я помолчал какое-то время,  раздумывая над  тем,  что она  мне
говорила.
     -- Однако люди по большей части не любопытны. Они  цепляются за то, что
имеют, как вошь -- за ухо хозяина,  побритого  наголо. Возьмем,  к  примеру,
Плюм  Пуддинг, мою  ирландскую соперницу,  сто  пятьдесят кило натощак.  Она
всегда говорила мне так: "Мне очень жаль, но я не умру, не согласна умереть,
и не договаривалась". Она ошибалась. Никто  ведь и о  вечной  жизни с ней не
договаривался!  Но  она упорно в  нее верила,  бунтовала,  отвергала мысль о
бренности,  приходила в  ярость,  впадала  в  депрессию,  похудела,  бросила
профессию, вес ее снизился до тридцати пяти килограммов, она стала похожа на
обглоданную  рыбину  и  буквально  распалась  на  части.  Видишь,  она  тоже
оказалась  смертной, как и все люди, но  только ей мысль  о смерти испортила
жизнь.
     -- Плюм Пуддинг была дурочкой, Розовая мама.
     -- Круглой дурой. Но это весьма распространенный вариант.
     Здесь я снова кивнул головой, потому что был вполне согласен.
     --  Люди боятся умирать, потому  что им внушает страх неизвестность. Но
что такое  неизвестность? Предлагаю тебе, Оскар,  заменить  страх  доверием.
Вглядись  в  лицо  Бога  на  кресте: он  испытывает муки  физические, но  не
моральные, потому  что  верит.  И  сразу  гвозди  уже  не  так  ужасны.  Вот
преимущества веры. Я хотела тебе их продемонстрировать.
     --  О'кей,  мадам, когда  мне станет страшно, попробую  заставить  себя
поверить.
     Она меня поцеловала. В итоге было  неплохо в пустынной церкви наедине с
тобой,  Господи: у тебя был такой  умиротворенный вид.  Вернувшись, я  долго
спал. Спать хочется  все чаще.  Потребность какая-то. Проснувшись,  я сказал
Розовой маме:
     -- На самом деле,  неизвестности я не  боюсь. Мне только  жаль потерять
то, что я узнал.
     -- У меня точно так, как у тебя, Оскар. А не  позвать  ли нам Пегги Блю
на чашечку  чаю? Пегги Блю пила с нами чай,  они  отлично поладили с Розовой
мамой, и  мы жутко смеялись,  когда Розовая  мама рассказывала историю своей
битвы с  сестрами Жиклет, тройняшками,  которые пытались выдать себя за одно
лицо.  После очередного раунда, одна  из  сестричек,  измотав  противника  и
вдоволь напрыгавшись, покидала  ринг под предлогом пойти пописать, пряталась
в  туалете,  а  другая  сестра,  свеженькая,  в  отличной   форме,  являлась
продолжить бой. А потом и  третья. Все считали, что есть только одна Жиклет,
неутомимая  прыгунья. Розовая мама раскрыла тайну, заперла  двух сестричек в
туалете, выбросив  ключ  в  окно,  и доконала  оставшуюся.  Такой хитроумный
спорт, этот кетч. Потом Розовая мама ушла.
     Сиделки следят за нами с Пегги, как будто мы две взрывоопасные петарды.
Черт побери! Мне ведь уже  тридцать. Пегги Блю поклялась, что нынешней ночью
сама  ко мне придет, как только сможет; в ответ я поклялся,  что на сей  раз
обойдусь без языка. В самом деле, иметь детей -- это еще не все, надо  иметь
время их воспитать.
     Вот  так,  Господи. Не  знаю, чего попросить у тебя сегодня, потому что
день был очень  хороший.  Хотя  знаю!  Сделай так, чтобы завтрашняя операция
Пегги Блю  прошла хорошо. Не  так,  как моя,  если  понимаешь,  что  я  хочу
сказать.
     До завтра, целую, Оскар
     Р.S. Операция -- вещь не из области  духовного, и, возможно, не в твоей
компетенции. Тогда  сделай так, чтобы Пегги Блю, каким бы  ни  был результат
операции, восприняла его хорошо. Полагаюсь на тебя.

     Дорогой Бог,
     сегодня Пегги Блю прооперировали. Я провел ужасных десять лет. Тридцать
лет  -- тяжелый  возраст, возраст забот и  ответственности.  На самом  деле,
Пегги не смогла прийти ко мне ночью, потому что мадам Дюкрю, ночная сиделка,
всю ночь провела у нее в комнате, чтобы подготовить ее к анастезии. Катал-ка
увезла  ее в  восемь утра.  У меня сердце  сжалось, когда  я увидел,  как ее
везут,  такую маленькую  и  худенькую,  что  еле  было  видно  под  зелеными
простынями.  Розовая мама  держала  меня за  руку,  чтобы я  не  так  сильно
нервничал.
     -- Почему твой  Бог, Розовая мама, допускает, чтобы на свет  появлялись
такие, как мы с Пегги?
     -- Это к счастью, что допускает, малыш мой Оскар, без вас жизнь была бы
не так прекрасна.
     -- Нет. Вы не понимаете. Почему Бог позволяет, чтобы мы болели? Значит,
он или злой, или не такой уж всесильный.-- Оскар, болезнь -- это как смерть.
Данность. Не наказание.
     -- Сразу видно, что вы не болеете!
     -- Что ты об этом  знаешь, Оскар? Это меня сразило. Я никогда не думал,
что  Розовая мама, всегда такая приветливая, внимательная,  может иметь свои
проблемы.
     -- Не следует ничего от  меня скрывать, Розовая мама, скажите  мне все.
Мне тридцать два года  как  минимум, у  меня  рак, жена  в  данный момент  в
операционной, я в этом разбираюсь.
     -- Я тебя люблю, Оскар.
     -- Я  тоже.  Если  у вас неприятности, чем я могу помочь? Хотите, я вас
усыновлю?
     -- Усыновишь меня?
     -- Ну да, я уже усыновил Бернара, когда увидел, что он хандрит.
     -- Бернара?
     -- Моего медвежонка. Он там, в шкафу. На полке. Это мой старый медведь,
у него уже ни глаз, ни рта, ни носа, опилки  наполовину высыпались, и  шрамы
повсюду. Он  чуть-чуть  на вас похож.  Я усыновил его в тот вечер, когда мои
придурки-родители  принесли  мне  нового   медвежонка.  Можно   подумать,  я
согласился  бы  на нового! Им  остается  теперь заменить  и  меня  новеньким
братцем!  С  того момента  я его усыновил. Ему, Бернару, я завещаю  все свое
имущество. Я и вас хочу усыновить, если это вас приободрит.
     -- Да. Я хочу. Думаю, что меня это приободрит, Оскар.
     --  Тогда по рукам, Розовая  мама. Потом  мы пошли приготовить  комнату
Пегги к ее возвращению, принесли шоколад, цветы  поставили. Потом я уснул. С
ума сойти, сколько я теперь сплю. К концу  дня Розовая мама разбудила  меня,
говоря, что Пегги Блю  вернулась, и что  операция прошла  удачно. Мы пошли к
ней  вместе. Там были и ее родители. Не  знаю,  кто  им  сообщил, Пегги  или
Розовая мама, но они как будто знали, кто я, обращались со мной уважительно,
посадили на стул между  собой, и я мог дежурить у постели моей жены вместе с
тестем и тещей.  Я был доволен, что  Пегги  по-прежнему  голубоватого цвета.
Заходил  доктор Дюссельдорф, потер себе брови  и сказал, что через несколько
часов голубоватость пройдет. Я смотрел на мать Пегги, она не голубая, но все
же очень красивая, и я сказал себе, что  в конце концов моя жена Пегги может
иметь  тот цвет, который  захочет. Я все равно буду ее любить. Пегги открыла
глаза, улыбнулась нам,  мне и своим родителям, и снова  заснула. Ее родители
успокоились, но им нужно было уходить.
     -- Доверяем тебе  нашу дочку, -- так они мне сказали. Мы  знаем, что на
тебя  можно положиться.  Вместе  с Розовой мамой  я посидел,  пока Пегги  не
открыла  глаза  во  второй  раз,  а  потом  пошел отдыхать  в свою  комнату.
Заканчивая  свое письмо, отдаю  себе отчет, что в результате  день  оказался
удачным. Семейный  день.  Я  усыновил  Розовую маму, у меня сложились теплые
отношения с тестем и тещей, жена вернулась ко мне в хорошем состоянии, пусть
даже она и порозовела к одиннадцати часам,
     До завтра, целую, Оскар
     Р.S. Сегодня никаких желаний. Тебе будет отдых.

     Дорогой Бог,
     сегодня  мне  между  сорока  и  пятьюдесятью,  и  я делаю  одни  только
глупости.
     Рассказываю  быстро, потому что большего все это не заслуживает.  Пегги
Блю  поживает  неплохо,  но Китаянка,  подосланная  Попкорном,  который меня
теперь не выносит, насплетничала Пегги, что я целовал ее в губы. Из-за этого
Пегги сказала  мне, что  между  нами  все  кончено. Я возражал, говорил, что
Китаянка  -- это ошибка молодости, что все это было  до  Пегги, и что она не
может заставить меня платить за прошлое  ценою всей моей  жизни. Но она была
неумолима.  Они  с Китаянкой даже  подружились,  чтобы  меня разозлить, и  я
слышал, как они вместе хохотали. И  тогда  я позволил Бригитте, трехмесячной
собачке, которая ко всем ластится, и это нормально, потому  что щенки всегда
ласковые,  я  позволил  ей,  когда  она  утром  пришла  ко  мне  в   комнату
поздороваться, вылизать меня с ног до головы. Как же она была счастлива! Как
безумная! Как  будто устроила хозяину настоящий праздник. Беда  в том, что в
это  время Эйнштейн  оказался в коридоре. Может, в мозгу у него и вода, но с
глазами все в порядке. Он все  видел и рассказал Пегги с Китаянкой. И теперь
весь этаж обзывает меня распутным гулякой, хотя я даже из комнаты не выхожу.
     -- Уж и не знаю, что на меня нашло, Розовая мама, с этой Бригиттой...
     -- Бес  в ребро, Оскар. Мужчины все такие от сорока до  пятидесяти, они
уверены  в  себе, они пытаются понять, могут ли  нравиться  другим женщинам,
кроме той, которую любят.
     -- Ладно, пусть я нормальный, как все, но, наверное, и дурак тоже, а?
     -- Ты -- абсолютно нормальный.
     -- Что мне теперь делать?
     -- Ты кого любишь?
     -- Пегги и только Пегги.
     --  Так  скажи  ей  об  этом.  Первый брак  всегда очень хрупкий, легко
ломается, но надо биться за его сохранение, если он удачный.
     Завтра Рождество, Господи. Никогда я не  осознавал, что это день твоего
рождения. Сделай так, чтобы я помирился  с Пегги, потому что, уж и не  знаю,
по причине ли нашей ссоры, но мне сейчас страшно грустно, и никакой бодрости
духа не осталось.
     До завтра, целую, Оскар
     Р.S. Теперь, когда мы стали друзьями, скажи, что  подарить тебе на твой
день рождения?

     Дорогой Бог,
     в восемь часов утра я  сказал Пегги Блю,  что люблю ее,  никого,  кроме
нее, не  любил  и  не  представляю  своей жизни  без  нее. Она расплакалась,
призналась, что я причинил ей большое горе, потому что она тоже любит только
меня, да и никого другого ей бы найти не удалось, особенно теперь, когда она
порозовела. Потом,  это любопытно, мы  стали рыдать вместе, но это было  так
приятно. Так классно  жить  в браке! Особенно после пятидесяти, когда позади
множество испытаний. Когда часы пробили десять, я по-настоящему осознал, что
нынче Рождество, что я не смогу остаться с Пегги, потому что  сейчас к ней в
комнату  явится ее  семья --  братья, дядья, племянники,  кузены  -- , а мне
предстоит  терпеть  моих  родителей. Что они  подарят  мне сегодня? Пазл  из
восемнадцати тысяч  частей? Книги  на курдском  языке? Очередную коробку  со
способами употребления? Мой портрет тех времен,  когда я был еще здоров?  От
двух подобных кретинов с куриными  мозгами всякой опасности можно ожидать, с
ними всего следует бояться, и ясно лишь одно: день мне предстоит дурацкий. Я
принял решение очень быстро: устроил себе побег. Кое-какой обмен: игрушки --
Эйнштейну,  перину  --  Копченому  салу,  конфеты  --  Попкорну.   Кое-какие
результаты   наблюдений:   Розовая  мама  перед  уходом  всегда   заходит  в
раздевалку. Кое-какие предположения: мои родители  до двенадцати не приедут.
Все прошло  гладко: в  одиннадцать  тридцать Розовая  мама меня расцеловала,
пожелав  счастливого Рождества с  родителями,  и  спустилась  в  гардероб. Я
свистнул.  Попкорн,  Эйнштейн и Копченое сало  быстро меня одели,  подняли и
донесли  до  колымаги   Розовой  мамы,  машины,  сделанной  явно  до   эпохи
автомобилей.  Попкорн, чрезвычайно  одаренный  по части  взламывания замков,
поскольку ему посчастливилось расти в неблагополучном квартале, легко открыл
заднюю дверь, и они  сгрузили меня на  пол между передним и задним сидением.
Потом, никем не  замеченные,  все трое вернулись в здание.  Спустя  какое-то
время,  впрочем, не так скоро, в машину села  Розовая мама. Мотор  фыркал  и
чихал раз  пятнадцать-двадцать,  прежде  чем она  его завела, и, наконец, мы
отправились  на этом адском поезде. Эти  доавтомобильные  машины  --  просто
чудо, от них такой грохот, что  кажется, будто едешь  с большой скоростью, а
подпрыгиваешь так,  словно пришел  на  деревенскую  ярмарку. Проблема была в
том,  что  Розовая мама  научилась водить  машину с помощью друга-каскадера:
светофоры, тротуары, движение по кругу --  все  ей было нипочем,  и время от
времени  тачка  просто  взлетала  в  воздух.  В  кабине пилота не  все  было
спокойно, она часто  сигналила,  а используемый  ею  лексикон  щедро  служил
обогащению моего: она жонглировала  самыми ужасными словами, чтобы  досадить
врагам, то и дело встречающимся  на ее пути, и я снова заметил для себя, что
кетч  --  отличная  школа жизни. Я предполагал, что вскочу  и  заору  "Куку,
Розовая мама", когда мы приедем, но гонка с препятствиями была такой долгой,
что я по дороге заснул. Как бы то ни было, проснулся я в темноте, в холоде и
в тишине, обнаружив,  что лежу  в  одиночестве на мокром  коврике.  Тут  я в
первый  раз подумал, что,  возможно, сделал глупость. Я вышел из машины, и в
это время пошел  снег. Надо сказать, что это было не так приятно, как "Вальс
снежинок" в "Щелкунчике". Зубы отстукивали сами собой,  помимо  моей воли. Я
увидел большой освещенный дом. Пошел к нему. Мне было плохо. Чтобы позвонить
в звонок, пришлось прыгнуть так высоко, что я растянулся на подстилке. Там и
нашла меня Розовая мама. -- Но...но... -- пыталась она что-то сказать. Потом
склонилась надо мной и прошептала:
     -- Милый ты мой.
     И  тогда  я подумал, что,  возможно, и не сделал  глупости. Она отнесла
меня в гостиную,  где стояла и мигала огнями большая елка. Я очень удивился,
увидев, как красиво было в доме Розовой мамы. Она согрела меня у огня, и  мы
выпили  горячего шоколада.  Я догадывался, что она хочет удостовериться, что
со мной все в порядке, прежде чем меня отругать. Поэтому я старался продлить
время, пока приду в себя, не  так уж и нарочито, кстати,  поскольку  к этому
моменту я ужасно устал.
     -- В  больнице  все тебя  ищут, Оскар.  Настоящее смятение на поле боя.
Родители в отчаянии, они заявили в полицию.
     -- От них и этого можно  ждать. Если они  настолько  глупы, что думают,
будто в наручниках я стану любить их больше...
     -- В чем ты их обвиняешь?
     -- Они меня боятся. Не осмеливаются со мной разговаривать. И чем меньше
осмеливаются,  тем боль-ше  я кажусь себе чудовищем. Почему я навожу  на них
такой ужас? Разве я так уж безобразен? От меня воняет? Я сделался идиотом, и
сам этого не понимаю?
     -- Они боятся не тебя, Оскар. Они боятся болезни.
     --  Моя болезнь --  часть меня  самого. Они  не должны вести себя иначе
из-за моей  болезни.  Или получается, что они  могут  любить лишь  здорового
Оскара?
     -- Они любят тебя, Оскар. Они мне сказали.
     -- Вы с ними разговаривали?
     -- Да.  Они  очень ревнуют  тебя ко  мне.  Нет,  не ревнуют, печалятся.
Печалятся  потому, что у них нет с тобой такого же  взаимопонимания. Я пожал
плечами, но гнев  мой чуть  утих. Розовая мама  сделала  мне  еще одну чашку
горячего шоколада.
     --  Знаешь,  Оскар, однажды ты умрешь.  Но ведь  и  твои  родители тоже
умрут.
     Меня удивило сказанное. Я никогда об этом не думал.
     -- Да, они тоже умрут.  Совсем одни. И с  ужасными угрызениями совести,
оттого что не смогли  помириться с  единственным  ребенком по  имени  Оскар,
которого они обожали.
     -- Не говорите так, Розовая мама, вы меня вгоняете в тоску.
     -- Подумай  о  них, Оскар. Ты понял,  что скоро  умрешь,  потому что ты
очень умный  мальчик. Но ты не понял, что умрешь не ты один. Умирают все.  И
твои родители. И я в назначенный день.
     -- Да. Но все же я прохожу первым.
     --  Верно, ты проходишь первым. Но разве тот факт, что ты идешь первым,
дает тебе дополнительные права? Право забывать о других, например?
     --  Я  все  понял,  Розовая  мама. Позвоните  им.  Вот  тебе,  Господи,
продолжение, в  общих чертах,  потому что рука  устает  писать. Розовая мама
связалась  с  больницей,  которая  связалась  с  моими  родителями,  которые
приехали к Розовой маме, и мы отпраздновали Рождество вместе. Когда приехали
мои родители, я сказал им:
     -- Простите меня, я забыл, что вы тоже однажды умрете.
     Может, эта фраза  их раскрепостила, не знаю, но только  они снова стали
прежними, и мы  провели прекрасную рождественскую  ночь.  На  десерт Розовая
мама  захотела  посмотреть  по телевизору праздничную службу и записанный на
кассете матч по кетчу.  Она сказала,  что вот уже много лет она перед мессой
смотрит  какой-нибудь  матч,  чтобы  поставить себя  на  ноги; это привычка,
которая ей  доставляет удовольствие. В результате мы все  смотрели поединок,
который она  выбрала  на сей раз.  Было классно. Мефиста против Жанны д'Арк.
Купальник  против  кирасы!  Славные бабенки!  Как сказал папа, который  стал
совершенно   красным;  кажется,  ему   очень  понравился  кетч.   Количество
нанесенных ими ударов по лицу невообразимо. В подобной битве я бы уже тысячу
раз умер. Вопрос тренированности, --  сказала мне Розовая  мама.  Чем больше
ударов по лицу ты получаешь, тем больше ты можешь получать их впредь. Всегда
надо надеяться на лучшее. В результате победила Жанна д'Арк, хотя поначалу в
ее победу трудно было поверить: тебе, наверное, это приятно. Кстати,  с днем
рождения тебя,  Господи.  Розовая мама, которая уложила меня спать в постель
своего старшего сына  --  он ветеринар в  Конго,  лечит слонов -- подсказала
мне, что  мое  примирение  с  родителями  --  хороший подарок  тебе  на день
рождения.  Честно говоря, я-то считаю, что это  подарка не заменяет,  но раз
Розовая мама, старая твоя подружка, так говорит...
     До завтра, целую, Оскар
     Р.S.  Забыл сказать  желание: пусть  мои  родители  всегда  будут,  как
сегодня. И  я  тоже.  Это  было замечательное  Рождество,  особенно поединок
Мефисты с Жанной. Прости, но мессу я не посмотрел, выключил раньше.

     Дорогой Бог,
     мне минуло шестьдесят,  и я  плачу по  счетам  за все  допущенные вчера
вечером злоупотребления.  Не в очень  хорошей  форме  я сегодня.  К  себе  в
больницу  я вернулся с удовольствием. К старости оно всегда так, путешествия
уже не радуют.  Желания отсюда уходить больше  нет. Чего я  не успел сказать
тебе во вчерашнем письме, так это о статуэтке  Пегги  Блю, которую я  увидел
вчера  в  доме  Розовой  мамы  на полочке,  над  лестницей.  Клянусь тебе. В
точности она,  из  гипса,  одежда  и  кожа  -- голубого  цвета. Розовая мама
считает, что это Дева Мария, твоя мать, как я понял, и объект поклонения для
нескольких поколений, живших в этом доме. Она согласилась подарить статуэтку
мне. Я поставил ее на столик  у изголовья. В любом случае она вернется потом
к  Розовой маме, раз  я ее  усыновил. Пегги Блю  чувствует  себя лучше.  Она
приезжала в  кресле ко мне с визитом. В  статуэтке она себя не узнала, но мы
прекрасно провели вместе время. Слушали "Щелкунчика", взявшись  за руки, что
напомнило нам прекрасное прошлое.  Не стану продолжать  дольше,  потому  что
ручка, пожалуй, тяжеловата.  Здесь все болеют,  даже доктор  Дюссельдорф  --
из-за шоколада, гусиного паштета,  жареных  каштанов и  шампанского, которым
родители в массовом порядке угощали лечащий персонал. Мне бы очень хотелось,
чтобы ты ко мне пришел.
     Целую, до завтра, Оскар

     Дорогой Бог,
     сегодня  мне  между  семьюдесятью и восьмьюдесятью,  и  я  много  о чем
передумал. Во-первых, я использовал рождественский подарок Розовой мамы.  Не
знаю, говорил  ли  я тебе о нем? Это  растение из  Сахары, которое  всю свою
жизнь  проживает  в один-единственный  день.  Стоит  только  зернышко полить
водой, как оно  дает побег и почки, потом листья, у него появляется цветок и
сразу  же -- семена, и  вот  уже растение увядает, сморщивается и -- хоп! --
вечером все уже кончено. Подарок просто гениальный, спасибо тебе, что ты его
изобрел. Сегодня утром, в семь часов мы его полили -- я, Розовая  мама и мои
родители,  не помню,  сказал я  тебе  или  нет,  что родители живут теперь у
Розовой  дамы,  от  нее сюда ближе -- и  я смог  проследить  всю  его жизнь.
Правда, растение довольно хилое и цветочек -- жалкий, уж с баобабом никак не
сравнится,  но  оно  мужественно  проделало свою  работу на наших глазах,  в
течение одного дня, без остановок. Как настоящее, большое растение. С  Пегги
Блю  мы  долго  читали  медицинский  словарь.  Это  ее  любимая  книга.  Она
увлекается болезнями  и все время задает  себе вопрос,  с  какими из них  ей
придется  еще  встретиться.  А  я  посмотрел  на  те  слова,  которые   меня
интересуют: "Жизнь", "Смерть", "Вера", "Бог". Хочешь верь, хочешь нет, но их
там  не  было! Заметь, что одно  это означает, что  ни жизнь,  ни смерть, ни
вера, ни ты -- не  болезни. Новость,  скорее хорошая. Но ведь  в  достаточно
серьезной книге должны же быть ответы на самые серьезные вопросы, а?
     -- Розовая  мама, мне  кажется, в  медицинском  словаре  имеются только
частные  случаи,  проблемы,  с которыми  может  встретиться  тот  или другой
человек. Но нет того, что касается всех -- Жизнь, Смерть, Вера, Бог.
     --  Наверное, лучше было бы  взять философский словарь,  Оскар. Однако,
если даже  ты  найдешь в нем понятия, которые ищешь, тебя  скорее всего ждет
разочарование: ответов и толкований множество, и они разные.
     -- Как такое может быть?
     -- Самые интересные вопросы остаются вопросами. В них содержится тайна.
К   каждому   ответу  следует  всегда   добавлять  "возможно".  Только  мало
значительные вопросы имеют окончательные ответы.
     -- Вы хотите сказать, что у "Жизни" нет решения?
     --   Я  хочу  сказать,   что  у  "Жизни"  --  множество   решений,   а,
следовательно, нет единого решения.
     -- А я  думаю,  Розовая мама, что  единственное решение у жизни --  это
жить.
     Зашел к нам доктор Дюссельдорф. Он по-прежнему похож на побитую собаку,
что в сочетании  с  огромными черными  бровями делает  его внешность  весьма
выразительной.
     -- А вы причесываете брови, доктор Дюссельдорф? -- спросил я.
     Он огляделся  в  изумлении, как будто  спрашивал у Розовой мамы, у моих
родителей, не ослышался ли он. Кончилось тем, что он ответил "да" сдавленным
голосом.
     -- Смените  выражение  лица,  доктор  Дюссельдорф.  Послушайте, я  буду
говорить абсолютно  откровенно,  потому  что  я  всегда был исполнительным в
отношении лекарств, а  вы были безупречны по отношению  к  болезни. Оставьте
ваши виноватые интонации. Не ваша вина, если вы должны сообщать людям дурные
вести  о  болезнях  с  латинскими названиями  и  о  невозможности исцеления.
Расслабьтесь,  сгоните  заботу с  лица.  Вы не Бог-отец.  Не  вы  управляете
природой. Вы только ремонтируете. Отрешитесь, умерьте напряжение,  не берите
на  себя  больше,  чем  можете  взять,  иначе  вы долго  на  вашем  месте не
протянете.  Посмотрите на себя. Слушая меня, доктор  Дюссельдорф разинул рот
так, словно должен проглотить яйцо.  Потом он  улыбнулся настоящей улыбкой и
меня поцеловал.
     -- Ты прав, Оскар. Спасибо, что мне это сказал.
     -- Не за что, доктор. К вашим услугам. Заходите, когда захотите.
     Вот,  Господи.  Зато  твоего   визита  я  продолжаю  ждать.  Приди.  Не
сомневайся. Заходи, даже если у меня  будет  народ  в это время. Я,  правда,
буду очень рад.
     До завтра, целую, Оскар

     Дорогой Бог,
     Пегги Блю уехала. Вернулась к себе домой, к родителям.  Я  не  идиот, и
знаю, что никогда больше ее не увижу. Не стану больше писать, потому что мне
очень  грустно. Мы вместе  прожили целую жизнь, Пегги и я, а теперь я совсем
один, лысый, в старческом слабоумии  и уставший лежать  в своей кровати. Как
отвратительна старость.
     Сегодня я больше не люблю тебя.
     Оскар

     Дорогой Бог,
     благодарю за  то, что ты пришел. Ты  точно выбрал момент, потому что со
мной не все благополучно. Возможно, ты обиделся на  мое вчерашнее  письмо...
Когда  я проснулся, то подумал, что мне уже девяносто лет, и повернул голову
к окошку -- посмотреть на снег. И тогда я угадал, что ты  пришел. Было утро.
Я  был один на  Земле. Было так рано,  что птицы  еще спали,  и  даже ночная
сиделка  мадам  Дюкрю давала храпока.  Ты же  пытался устроить рассвет. Тебе
было  трудно,  но  ты настаивал.  Небо бледнело. Ты вдувал в  воздух  белое,
серое, голубое, заталкивал ночь, возвращал мир к жизни. И не прекращал ни на
минуту. И тогда я понял разницу между тобой и нами: ты парень неутомимый! Ты
не устаешь. Всегда за работой! И вот вам день! И вот вам ночь! Теперь весна!
Теперь зима! А вот Пегги Блю! А вот Оскар! И Розовая мама! Какое здоровье! Я
понял, что ты  здесь. Что ты раскрыл  мне  свой секрет: смотри всегда на мир
так, будто это  в первый  раз. Тогда я  последовал  твоему совету и приложил
старание. Впервые. Я  созерцал  свет,  краски, деревья,  птиц,  животных.  Я
ощущал воздух ноздрями, я  вдыхал его.  Слышал голоса в  коридоре, как будто
под  сводами  собора. Чувствовал,  что  живу.  И  дрожал от  чистой радости.
Счастье бытия. Я был восхищен.  Спасибо, Господи,  что  сделал это для меня.
Мне  казалось,  ты  взял  меня  за  руку  и ведешь в самое  сердце тайны  --
созерцать тайну. Благодарю.
     До завтра,  целую, ОскарР.5. Мое желание: можешь  ли  ты сделать то  же
самое (взглянуть, как в первый раз) для моих родителей? Розовая мама, думаю,
через это уже прошла.  А  вот для Пегги тоже хотелось бы, если у  тебя будет
время.

     Дорогой Бог,
     мне  стукнуло  сто.  Я  много сплю,  но чувствую  себя  хорошо. Пытался
объяснить   родителям,   что   жизнь  --   странный  дар.   Вначале  мы  его
переоцениваем:   думаем,   что   получили  в   вечное   пользование.   Затем
недооцениваем, находя жизнь слишком  короткой и несовершенной, и чуть  ли не
готовы от нее отказаться.  Наконец, осознаем,  что это  был вовсе не  дар, а
только кредит. И тогда пытаемся его заслужить. Мне сто лет, и я  знаю, о чем
говорю. Чем ты старше, тем лучше должен быть твой вкус, чтобы оценить жизнь.
Ты  должен  сделаться  рафинированным,  артистичным.   Любой  кретин   может
наслаждаться  жизнью в десять  или  в двадцать лет,  но в сто лет,  когда  и
двигаться  уже не можешь,  необходимо использовать  свой интеллект. Не знаю,
убедил ли я их.
     Навести их. Работа окончена. Я немного устал. До завтра, целую,
     Оскар

     Дорогой Бог,
     сто десять лет. Уж очень много. Думаю, что начинаю умирать.
     Оскар

     Дорогой Бог,
     мальчик  умер. Теперь я по-прежнему останусь Розовой дамой,  но никогда
больше не буду Розовой  мамой. Я была ею только для Оскара. Угас  за полчаса
сегодня утром, пока  мы с его родителями  отлучились, чтобы  выпить кофе. Он
сделал это без нас.  Думаю, специально выбрал момент, дабы нас пощадить. Как
будто хотел уберечь от горя  при виде его ухода. Фактически он дежурил возле
нас, а не мы возле него. У меня на сердце тяжело, у меня на душе тяжело. Там
живет  Оскар,  и  я  не могу его забыть.  Надо бы повременить со слезами  до
вечера, потому что я не хочу  сравнивать свою боль с неутолимой  печалью его
родителей. Спасибо, что  познакомил  меня с Оскаром. Благодаря  ему  я  была
забавной,  придумывала всякие  небылицы,  оказалась даже знатоком  кетча. Он
помог  мне верить в тебя. Я  полна любви, она сжигает  меня, он  столько дал
мне, что этого хватит на многие годы вперед.
     До скорого, Розовая мама
     Р.S.  В  последние три дня Оскар вывесил  плакат над своим  столиком  в
изголовье. Думаю,  он касается тебя. Там было написано:  "Только  Богу  дано
право меня разбудить".


     2002 год







     Драматург, эссеист, романист и сценарист Эрик-Эммануил Шмитт родился 28
марта 1960 года в Лионе. Готовился к карьере  композитора,  учился играть на
фортепьяно. С тех пор  музыка, наряду с теологией и метафизикой, --  страсть
его жизни. "Музыка всегда  говорит правду, интеллект вступает  позднее... То
же происходит, когда я пишу пьесу. Я всегда пытаюсь услышать музыку души, то
есть  нечто  большее,  чем  просто  слова", -- скажет он  позже в  одном  из
интервью.  Однако,  кроме  музыки,   мальчик  увлекался  сочинительством:  в
одиннадцать  лет  написал  первую  книгу,  в  шестнадцать  --  первую  пьесу
"Грегуар,  или  Почему   горошек  зеленый",   сатиру  на  тему  сексуального
воспитания.  В  конце  концов  слово одержало  верх  над  музыкой.  Закончив
престижный парижский Высший педагогический институт (Эколь Нормаль сюперьер)
и защитив философскую диссертацию, посвященную  Дени Дидро (позже он напишет
эссе "Дидро, или Философия соблазна"), Шмитт начинает  преподавать философию
сначала  в лицее  Шербура, затем  в Университете  Шамбери.  Но долго там  не
задерживается:  научная  карьера  приносится  в  жертву  литературе.   Успех
сопутствовал  Шмитту с первого взрослого драматургического опыта: "Валонская
ночь"  (1991)  была поставлена  Шекспировским  королевским  театром.  Вторая
пьеса, "Посетитель" (1993), в которой  к Зигмунду Фрейду то ли наяву, то  ли
во сне является  то ли безумец, то  ли Господь бог, и  где  ведется  глубоко
философский,  но не  скучный  диалог  о  человеческой сущности, о смерти и о
религии, -- обеспечила ему признание  критики (Мольеровская премия 1994 года
в двух номинациях: "Театральное открытие" и "Лучший драматург").  И далее по
нарастающей. Спектакль  "Загадочные  вариации"  (лучшая  пьеса 1996 года), в
котором   играл   Ален  Делон,  совершает   мировое   турне  (от   Токио  до
Лос-Анджелеса) под оглушительные аплодисменты зрителей. "Вольнодумец" (1997,
о  Дени Дидро) -- история одного беспутного  дня любимого героя  Шмитта была
снята в кино с участием Венсана Переса  и Фанни  Ардан. Правда, фильм успеха
не имел: не любит кино разговоров, пусть даже таких увлекательных, какими их
создает Шмитт. "Фредерик,  или Бульвар преступлений" (1998  ) снова получает
Мольеровскую  премию,  а  главную  роль  в  парижском спектакле сыграл  Поль
Бельмондо. В 2001 году французская Академия присуждает драматургу  Гран-при.
Кроме  пьес,  Шмитт  пишет романы. И  тоже  получает за  них  премии. Премию
"Первый  роман"  получила  его  "Секта  эгоистов"  (1994  год,  издательство
Альбен-Мишель). Но самый большой успех выпал, пожалуй, на долю "Евангелия от
Пилата" (2000), над которым писатель работал  8 лет.  Толчком  к  разработке
этого  сюжета послужила, по  словам самого  Шмитта,  одна  ночь  1989  года,
проведенная им в Сахаре, где с ним случилось некое мистическое происшествие,
после  которого у  него, рожденного  в семье  атеистов, установились  особые
отношения с  Богом. Роман двухчастный. Первая часть -- "Иисус" -- о человеке
во  власти сомнений за несколько часов до  смерти. В своем монологе (любимый
литературный прием Шмитта)  Иисус предстает  скромным, простым, долгое время
не помышлявшим о своей миссии.  Вторая  часть -- "Пилат" -- написана в форме
эпистолярного  дневника:  в  письме  к  брату  Титусу  Понтий Пилат,  с  его
непоколебимой  верой в  разум, пытается  тщательно и прагматично исследовать
необъяснимое  явление  --  исчезновение  тела  Иисуса;  пытается  преодолеть
экзальтацию  и нетерпимость  окружающих. В  результате  римский разум пасует
перед иудаистскими сомнениями. При  всем  при этом  "Евангелие от Пилата" --
лидер продаж и  лауреат Гран-при  читательниц журнала "Elle".  В  следующем,
2001  году,  Шмитт  выпускает  "Участь  другого",  где  уготавливает Адольфу
Гитлеру судьбу состоявшегося художника, в результате  чего тот не становится
диктатором,  и  история  человечества движется по другому  пути.  Совершенно
очевидно,  что  философское  воспитание,  склонность  к  систематическому  и
глубокому  осмыслению  мира,  во  многом определяют творчество  писателя.  В
качестве  героев он часто выбирает  универсальные  фигуры мировой истории  и
мифологии  -- Иисус и Понтий Пилат, Дидро  и  Гитлер, Фауст (в эссе "Когда я
был  произведением  искусства")  и романтический актер Фредерик-Леметр...  В
Шмитте живет просветитель и  в какой-то  степени  миссионер. Поэтому  особое
место  в его  творчестве  занимает  "Цикл о  незримом",  куда входят  четыре
текста:  "Миларепа" (1997), "Господин Ибрагим и цветы Корана" (2001), "Оскар
и Розовая дама" (2002) и совсем недавний "Ребенок Ноэ"  (2004). Объединяющая
"Цикл о  незримом" тема --  духовность  и религия. Религиозные конфессии  --
буддизм (в  "Миларепе"),  ислам  и  иудаизм (в  "Господине Ибрагиме и цветах
Корана") и христианство  (в  "Оскаре  и Розовой даме") как бы  художественно
проиллюстрированы и сопряжены  с  конкретными  человеческими  (прежде  всего
детскими)   историями.    Форму    этих    небольших    произведений   можно
классифицировать  по-разному.  Кто-то  причисляет  их  к  романам,  кто-то к
монопьесам  (потому что  они написаны  от первого  лица),  кто-то к  детским
сказкам. Некоторые критики находят сходство Оскара с Маленьким принцем или с
героем Пенака Бенжаменом Малосеном. Так или иначе, эти произведения написаны
скорее для игры, чем для чтения. Их и играют с большим успехом:  "Оскара" --
Даниель Дарье в Комеди Шан-Зелизе, а "Господина  Ибрагима" (еще и в кино) --
Омар Шериф, за что получил своего первого Сезара в 2004 году. На мой взгляд,
обаяние  "Оскара"  и  "Господина  Ибрагима"  --  в  пафосе  терпимости.  Нет
противоречий   и   агрессивности  между  людьми,  принадлежащими  к   разным
национальностям и религиям. Есть возможность  выбора --  веры,  друзей, даже
семьи. Есть мудрость приятия всего. Старшие (Господин Ибрагим, Розовая дама)
учат младших  (Момо,  Оскара)  примирению с жизнью, с болезнями, со смертью.
Оказывается, полноценную  жизнь можно  прожить и  за десять оставшихся  тебе
дней.  Конечно,  если  верить...   И  здесь  Шмитт   со   свойственной   ему
виртуозностью балансирует на тонкой грани: еще немного  и можно  скатиться в
сентиментальность (в  "Оскаре и Розовой  даме"). Спасает интонация --  очень
простая, без какой бы то ни было эмоциональной окрашенности, и еще юмор.



Last-modified: Mon, 24 Jan 2005 21:10:59 GMT
Оцените этот текст: