, стараясь припомнить отзвучавшие слова. Коммерсант стоял у окна и смотрел в тихую прозрачную ночь. Он изо всех сил пытался вспомнить свою умершую жену. Но как ни старался, видел только себя в то серое утро, когда он стоял в проеме снятой с петель двери, в черном костюме, принимая и возвращая сочувственные рукопожатия и вдыхая слабый запах карболки и цветов. Мало-помалу ему все же удалось воскресить в памяти образ жены. Сперва, правда, образ образа. Ибо перед ним возник только большой портрет в позолоченной раме, висевший дома в гостиной над роялем, портрет гордой тридцатилетней дамы в бальном туалете. А уж затем и она сама, молоденькой девушкой, бледной и робкой, которая без малого двадцать пять лет тому назад ответила согласием на его предложение. И тут всплыл образ цветущей женщины, восседающей с ним рядом в ложе, устремив взгляд на сцену, внутренне чуждой ему. Потом вспомнилась пламенная супруга, которая встретила его с нежданной страстью, когда он возвратился домой из долгой поездки... Но тотчас явилась и нервная плаксивая особа с зеленоватыми тусклыми глазами, отравлявшая ему жизнь бесконечно дурным настроением. А там предстала в светлом пеньюаре трепещущая нежная мать, бодрствовавшая у постели больного ребенка, который вскоре умер. И наконец, он увидел бледное существо, лежащее в постели со страдальчески опущенными углами губ, с каплями холодного пота на лбу, в комнате, пропитанной запахом эфира, и вызывающее в душе его чувство мучительной жалости. Он знал, что все эти образы и еще сотни других, с непостижимой быстротой проносившиеся сейчас перед внутренним его взором, олицетворяют одного человека, которого два года назад опустили в могилу, которого он оплакал, но после смерти которого чувствовал освобождение. Ему казалось, что из всех этих образов он должен выбрать один, чтобы обрести подобие какого-то чувства. Потому что сейчас его стыд и гнев устремлялись в своих поисках в пустоту. Коммерсант стоял в нерешительности и глядел на виллы, видневшиеся в садах. Желтоватые и красноватые, плыли они в лунном свете и, казалось, состояли из одних бледных, нарисованных стен, парящих в воздухе. -- Спокойной ночи, -- сказал врач и поднялся. Коммерсант повернулся к нему. -- Мне тоже здесь больше нечего делать. Поэт взял письмо, незаметно сунул его в карман пиджака и отворил дверь в соседнюю комнату. Медленно подошел он к постели, на которой лежал умерший, и оба другие увидели, что он молча смотрит на покойного, заложив руки за спину. Они вышли. В передней коммерсант сказал слуге: -- Что касается похорон, может быть, в завещании у нотариуса есть какие-нибудь распоряжения. -- И не забудьте, -- добавил врач, -- дать телеграмму в Лондон сестре барина. -- Конечно, -- сказал слуга и открыл перед господами дверь. Еще на лестнице их нагнал поэт. -- Я могу подвезти вас обоих, -- сказал врач, которого ждала коляска. -- Спасибо, -- ответил коммерсант, -- я пойду пешком. Он пожал им руки и один отправился по дороге в город, наслаждаясь тишиной ночи. Поэт и врач взобрались в коляску. В садах запели птицы, коляска обогнала коммерсанта, все трое приподняли шляпы, вежливо и иронически, и у всех было одинаковое выражение лица. -- Что новенького собираетесь вы нам показать в театре? -- спросил врач поэта своим прежним голосом. Поэт тотчас же принялся рассказывать о невероятных препятствиях, встречающих постановку его новой драмы, в которой, правда, -- он вынужден в этом признаться, -- содержатся поистине неслыханные нападки на все, что якобы свято человечеству. Врач кивал, не слушая. Да и поэт не слушал себя, ибо эти так часто повторяемые фразы давно уже слетали с его губ, словно затверженные наизусть. Возле дома врача оба вышли, и коляска уехала. Врач позвонил. Они стояли молча. Послышались шаги привратницы, и поэт сказал: -- Спокойной ночи, дорогой доктор, -- и, слегка раздувая ноздри, добавил: -- Моей я тоже ничего не скажу. Врач посмотрел мимо него и нежно улыбнулся. Ворота отворились, друзья пожали друг другу руки, врач исчез в подворотне, ворота затворились. Поэт ушел. Он потрогал нагрудный карман. Да, письмо здесь. В целости и сохранности, запечатанным, найдет его жена среди оставшихся бумаг. И с той удивительной силой воображения, которая поистине была его даром, поэт услышал, как она шепчет у его могилы: "Мой благородный... Великий... " ДНЕВНИК РЕДЕГОНДЫ Прошлой ночью, возвращаясь домой через Городской парк, я ненадолго присел па скамью и вдруг заметил рядом некоего господина в длинном сером пальто и желтых перчатках. Странно, что всего за минуту до этого его здесь как будто не было, В такой поздний час в парке было сколько угодно свободных мест, и то, что незнакомец выбрал именно мою скамью, показалось мне подозрительным; я уже хотел встать и уйти, когда незнакомец приподнял шляпу и поздоровался, назвав меня по имени. Тут я его узнал и был приятно поражен. Это оказался доктор Готфрид Вейвальд, человек молодой и весьма благовоспитанный; он держался с благородным достоинством, и заметно было, что ему доставляет удовольствие собственная изысканность в обращении. Года четыре назад его перевели помощником юриста из Вены в Нижнюю Австрию, но время от времени он снова появлялся в кафе среди приятелей, встречавших его со сдержанным радушием: доктор Вейвальд не любил бурных излияний. Я не видел его с самого рождества, однако сейчас, встретив его ночью в Городском парке, ничем не выдал своего удивления. Любезно, стараясь не выказывать излишнего любопытства, ответил на его поклон и уже намеревался вступить с ним в беседу, как подобает светским людям, которые ничему не должны удивляться, даже встрече на краю света, но в этот момент он, словно защищаясь, поднял руку и произнес: -- Простите, у меня слишком мало времени, и я пришел сюда лишь затем, чтобы рассказать вам одну странную историю, -- разумеется, если вы соблаговолите меня выслушать. Немало удивленный его словами, я тем не менее изъявил полнейшую готовность слушать, но не удержался от вопросов: отчего он не разыскал меня в кафе, как ему удалось найти меня ночью в парке и, наконец, почему именно мне он решил оказать такую честь? -- Ответ на два первых вопроса, -- сказал он с не свойственной ему резкостью, -- вы найдете в моем рассказе. А вас я избрал потому, дорогой друг, -- теперь он меня так только и называл, -- что, насколько мне известно, вы занимаетесь сочинительством, и я смею надеяться, что мой странный, сбивчивый рассказ, изложенный вами в приемлемой форме, увидит свет. Я пытался скромно возразить, но доктор Вейвальд, как-то странно поморщившись, без дальнейших околичностей начал: -- Имя героини моего рассказа -- Редегонда. Она была женой ротмистра, барона Т. из драгунского полка X., расквартированного в городе Z. Он и в самом деле назвал только начальные буквы, хотя я прекрасно знал не только этот маленький городок и имя ротмистра, но даже номер полка. Почему мне все это было известно, вам станет понятно из дальнейшего. -- Редегонда, -- продолжал доктор Вейвальд, -- была женщиной необыкновенной красоты, и я влюбился в нее, как говорят, с первого взгляда. К сожалению, у меня не было никакой возможности познакомиться с ней, ибо офицеры почти не знались со штатскими, и даже нас, чиновников городского управления, держали на почтительном расстоянии. Поэтому я видел Редегонду лишь издали; всегда в сопровождении супруга или в обществе других офицеров и их жен. Иногда она появлялась в одном из окон своей квартиры, выходившей на центральную площадь. Вечерами она часто выезжала в дребезжащей коляске в театр, где у нее была своя ложа; замирая от счастья, я незаметно наблюдал за ней из партера, но вот наступал антракт, и ее снова окружали молодые офицеры. Подчас мне казалось, что она заметила меня. Но если ей и случалось небрежно скользнуть по мне взглядом, я ничего не мог прочесть в ее глазах. Я уже потерял было всякую надежду когда-нибудь сложить к ее ногам мое беспредельное обожание, когда однажды, прекрасным осенним утром, встретил Редегонду в небольшом, похожем на парк, лесочке, который начинается сразу за восточными городскими воротами. Она прошла мимо, чему-то улыбаясь, возможно, даже не заметив меня, и вскоре скрылась в багряной роще. Она была от меня в двух шагах, а я и не сообразил поклониться или даже заговорить с ней! Но и в то мгновение, когда она скрылась в лесу, я не раскаивался, что упустил такую возможность познакомиться с ней, -- из этого все равно ничего бы не вышло. И тут со мной произошло нечто странное: подчиняясь таинственному, властному голосу, я представил себе, что случилось бы, решись я остановить Редегонду и заговорить с ней. В моем разыгравшемся воображении Редегонда не отвергла моих признаний, ей даже приятна была моя дерзость! Она жаловалась на пустоту существования, на ничтожество окружающих ее людей и не скрывала радости, что наконец нашла во мне понимающую, родственную душу. И столь многообещающим был ее взгляд в минуту расставанья, что я, придумавший все от начала до конца -- и прощальный взгляд тоже, -- вечером, увидев Редегонду в ложе театра, испытал такое чувство, будто нас связывает некая чудесная тайна. Надеюсь, дорогой друг, вас не удивит, что за первой необыкновенной встречей, созданной моим воображением, вскоре последовали другие и что от свидания к свиданию беседы наши становились все более дружескими, задушевными, даже интимными, пока однажды, уже поздней осенью, Редегонда не упала в мои объятия. Тут уж фантазия моя разыгралась вовсю! Наконец Редегонда сама пришла в мою скромную квартирку на окраине города, и я пережил такое упоительное блаженство, какого мне никогда не могла бы дать убогая действительность. На каждом шагу нас подстерегали опасности, придавая еще большую романтичность нашей любви. Однажды, когда мы, закутавшись в меха, мчались на санях куда-то в ночь, мимо нас во весь опор проскакал ротмистр. Уже тогда в душе моей зародились роковые предчувствия, коим вскоре суждено было сбыться. В начале весны в городе стало известно, что драгунский полк, где служил муж Редегонды, переводят в Галицию. Моему -- нет, нашему отчаянию не было предела! Мы перебрали все, на что могут решиться возлюбленные при столь необычных обстоятельствах: бегство, смерть, печальную необходимость покориться неизбежному. Наступил последний вечер, а мы все еще терзались сомнениями. Я украсил комнату цветами и теперь ждал Редегонду; приготовившись ко всему, уложил чемодан, зарядил револьвер и написал прощальные письма. Все это, мой дорогой друг, истинная правда. Ибо мечта столь безраздельно завладела мной, что в тот вечер я не просто надеялся, что Редегонда придет, но и ждал ее. Мне не грезилось, как обычно, что я держу ее в объятиях; нет, мне чудилось, будто на сей раз нечто таинственное, даже ужасное удерживает мою возлюбленную дома; раз сто подходил я к двери, прислушиваясь, не поднимается ли кто по лестнице, выглядывал из окна, чтобы увидеть Редегонду еще издали. В лихорадочном возбуждении я готов был ринуться на ее поиски и вопреки всем преградам, по праву любящего и любимого, отнять Редегонду у мужа. Под конец, совершенно измученный ожиданием, я свалился на диван, Внезапно около полуночи раздался звонок. Сердце мое замерло. Вы понимаете, этот ночной звонок уже не был фантазией! Звонок прозвенел второй, третий раз и своим пронзительным дребезжаньем сразу вернул меня к неумолимой действительности. Но в тот самый миг, когда я понял, что мое странное приключение до этого вечера оставалось лишь цепью чудесных снов, во мне проснулась безрассудная надежда, что Редегонда, покоренная силой моей страсти, сама пришла ко мне, стоит сейчас у порога и вот-вот упадет в мои объятия. Весь во власти этого сладостного предчувствия, я подошел к двери и открыл ее. Но то была не Редегонда. Передо мной стоял ее муж, не бестелесный призрак, а живой человек, и я видел его так же отчетливо и ясно, как вас в эту минуту. Ротмистр пристально смотрел мне в лицо. Понятно, мне ничего другого не оставалось, как пригласить его в комнату и предложить стул. Но он продолжал стоять, выпятив грудь, потом с невыразимой насмешкой произнес: -- Вы ждете Редегонду; к сожалению, ее приходу помешали некоторые обстоятельства. Она, видите ли, умерла. -- Умерла, -- повторил я, и свет для меня померк. Ротмистр продолжал твердым голосом: -- Час назад я застал ее за письменным столом. Перед ней лежала эта тетрадь, я нарочно захватил ее с собой. Очевидно, она умерла от сильного испуга, когда я внезапно вошел в комнату. Вот последние строки, которые она успела написать. Извольте взглянуть! Он протянул мне раскрытую тетрадь в фиолетовом кожаном переплете, и я прочел: "Итак, я покидаю мой дом навсегда, возлюбленный ждет меня". Я закрыл тетрадь и утвердительно кивнул головой. -- Вы, верно, догадались, -- продолжал ротмистр, -- что держите в руках дневник Редегонды. Возможно, вы будете столь любезны, что перелистаете его. Тогда вы убедитесь, что отпираться бесполезно. Я стал перелистывать дневник, вернее, начал его читать. Облокотившись о письменный стол, я читал его почти час, и все это время ротмистр неподвижно сидел на диване. Перед моим взором вновь проходила вся дивная история нашей любви: то осеннее утро, в лесу, когда я впервые заговорил с Редегондой, первый поцелуй, наши загородные прогулки, исполненные блаженства часы в моей, благоухающей цветами комнате, наши планы бежать или умереть вместе, наше счастье и наше отчаяние. Все, чего я никогда не пережил в действительности, а лишь создал в своем воображении, было с удивительной точностью запечатлено на этих страницах. И это вовсе не казалось мне чем-то необъяснимым, как, верно, представляется вам. Я внезапно понял, что и Редегонда безраздельно любила меня, поэтому ей была дана таинственная власть испытать вместе со мной все муки и радости, порожденные нашей фантазией. Редегонда, как все женщины, была ближе меня к истокам бытия и потому, не ведая разницы между желанием и его исполнением, по-видимому, твердо верила, что все, о чем она поведала фиолетовой тетради, пережито ею наяву. Но, возможно, все обстояло иначе. Быть может, Редегонда завела этот предательский дневник, желая отомстить мне за нерешительность, из-за которой моим -- нет, нашим мечтам не суждено было сбыться; она, по собственной воле, обрекла себя на смерть, замыслив, чтоб дневник попал таким образом в руки обманутого мужа. Но у меня не оставалось времени разрешать эти сомнения, ведь ротмистр был совершенно убежден в моей виновности, и я, как того требовали обстоятельства, в подобающих выражениях объявил ему, что всегда к его услугам. -- Не попытавшись?.. -- Отрицать?! -- прервал меня доктор Вейвальд сурово. -- О нет! Даже если бы такая попытка сулила малейшую надежду на успех, она показалась бы мне недостойной, ибо я чувствовал себя в ответе за трагический исход приключения, которое хотел пережить и не пережил лишь по своей трусости. -- Я хотел бы довести дело до конца, пока еще не стало известно о смерти Редегонды, -- сказал ротмистр. -- Сейчас ровно час ночи, в три состоится встреча секундантов, в пять все должно решиться. И снова я кивнул в знак согласия. Холодно откланявшись, ротмистр удалился. Я привел в порядок бумаги, вышел из дому и поднял прямо с постели двух моих знакомых из главного окружного управления, один из них был граф. Объяснив в нескольких словах лишь самое необходимое, чтобы заставить их поторопиться, я спустился на главную площадь и стал ходить взад и вперед под неосвещенными окнами комнаты, где лежало тело Редегонды. Мной владело такое чувство, будто я иду навстречу своей судьбе. В пять часов утра, в маленьком лесочке, вблизи того места, где я впервые встретил Редегонду, но так и не решился заговорить с нею, мы стояли друг против друга, ротмистр и я. -- И вы застрелили его? -- Нет, моя пуля пролетела у самого его виска. Он же попал мне прямо в сердце. Как принято говорить, я был убит наповал. -- О-о-о! -- простонал я, бросив растерянный взгляд на странного собеседника. Но никого не увидел. Скамья была пуста. Можно было даже подумать, что все это мне померещилось. Только тогда я вспомнил, что вчера в кафе было много разговоров о дуэли, на которой некий ротмистр по имени Тейергейн застрелил доктора Вейвальда. Эта весть огорчила наше провинциальное общество, однако то обстоятельство, что фрау Редегонда в тот же день бесследно исчезла вместе с одним молодым лейтенантом, дало повод для грустных шуток. Кто-то высказал мысль, что доктор Вейвальд, отличавшийся редкой скромностью и благородством, отчасти по своей воле принял смерть за другого, более счастливого соперника. Что же до появления призрака Вейвальда в Городском парке, то оно было бы куда более впечатляющим и необычным, если бы я встретил его до рыцарской гибели его двойника. Не стану скрывать, мысль несколько передвинуть события и тем самым усилить впечатление вначале показалась мне весьма заманчивой. Все же, по зрелом размышлении, у меня возникли опасения, что, слегка изменив порядок событий, я навлеку на себя упреки в мистике, спиритизме и прочих страшных вещах. Я предвидел вопросы, не выдумка ли мой рассказ, и более того, мыслимы ли вообще подобные случаи, и знал, что в зависимости от ответа меня объявят либо духовидцем, либо мошенником. Что и говорить, выбор не слишком приятный! Поэтому в конце концов я предпочел описать мою ночную встречу, как она и произошла. И все-таки боюсь, что многие усомнятся в ее достоверности из-за широко распространенного недоверия, с каким обычно относятся к поэтам, хотя прочие люди заслуживают его в гораздо большей степени. УБИЙЦА Молодой человек, доктор прав, не занимавшийся юридической практикой, владелец значительного состояния, оставленного ему родителями, завсегдатай гостиных и обаятельный собеседник, вот уже более года находился в связи с девушкой низкого происхождения. Родных у нее тоже не было, и потому она могла не считаться с мнением окружающих. Отнюдь не сердечная доброта или сильное влечение, а, скорее, стремление безмятежно предаваться очередной страсти заставило Альфреда в самом начале их знакомства убедить возлюбленную -- конторщицу в одном солидном венском магазине -- оставить службу. Какое-то время ее безграничное обожание доставляло ему удовольствие, а обоюдная свобода делала этот союз более приятным, нежели все прежние. Но вскоре пришло столь знакомое ему, беспричинное беспокойство, которое обычно предвещало близкий конец любовной связи; хотя, казалось бы, на сей раз охлаждение еще не наступило, он уже боялся, как бы ему не пришлось разделить участь одного из друзей своей юности -- несколько лет тому назад тот связал свою судьбу с женщиной того же круга, что и Элиза, и теперь, обремененный заботами о семье, стал брюзгой и домоседом. И не мудрено, что при такого рода предчувствиях общество милой и кроткой Элизы, вместо того чтобы доставлять истинную радость, начало раздражать его и стало ему в тягость. Разумеется, Элиза этого не чувствовала -- Альфред был достаточно ловок (сам-то он гордо называл это чуткостью), чтобы не дать ей заметить перемены. А сам он тем временем стал все чаще бывать в обществе людей своего круга, от которых совсем было отдалился за последний год. И когда однажды на балу юная дочь состоятельного фабриканта, окруженная всеобщим поклонением, отметила его своей благосклонностью, та, другая связь, начавшаяся так легко и приятно, стала казаться ему досадной обузой, от которой молодой человек, принадлежавший к сливкам общества, имел право избавиться без лишних раздумий: ведь ему открылась возможность союза, куда более соответствующего его положению и состоянию. Но Элиза так светилась тихой радостью в часы их теперь уже редких свиданий, была по-прежнему так преданно-нежна и с такой простодушной верой в его чувство расставалась с ним, когда он уходил от нее в чуждый и незнакомый мир, что стоило ему собраться с духом, как прощальные слова, готовые сорваться с губ, застревали у него в горле. Простодушно и слепо любящая Элиза, естественно, принимала невольные порывы сострадания за новые трогательные знаки его сердечной привязанности. Дошло до того, что он стал особенно нежен с Элизой именно в дни свиданий с Аделью, когда он возвращался в тихую обитель, где все дышало им одним, поглощенный воспоминаниями о нежных взглядах и многообещающих пожатиях рук, а потом уже и опьяненный первыми тайными поцелуями невесты; и вместо прощальных слов, которые он готовился произнести, переступая порог, Альфред каждое утро покидал возлюбленную, вновь клянясь ей в любви навеки. Так все и тянулось, а дни бежали, и, наконец, пришлось решать, какой вечер удобнее для неизбежного объяснения с Элизой -- до или после обручения с Аделью; избрав первый, так как после него все-таки еще оставалось какое-то время, Альфред явился к любовнице почти спокойный: двойная игра уже вошла в привычку. Но Элиза не бросилась ему навстречу, как обычно, чтобы подставить лоб и губы для поцелуя; она забилась в угол дивана и улыбалась ему усталой и какой-то вымученной улыбкой; его поразила ее необычайная бледность. На минуту мелькнула надежда, что она обо всем узнала, несмотря на его ухищрения; до нее, видимо, каким-то загадочным путем все-таки дошли слухи о предстоящем обручении. Но в ответ на его торопливые расспросы Элиза сказала, что и раньше страдала сердечными приступами, но скрывала от него -- они обычно проходили довольно быстро; а вот сейчас приступ что-то затянулся. Альфреду стало стыдно, он раскаивался в своих позорных намерениях и до того разволновался, что рассыпался в бесконечных выражениях участия и доказательствах своей преданности. Получилось так, что к полуночи он уже вместе с Элизой обсуждал план путешествия, которое наверняка поможет ей избавиться от мучительного недуга. Никогда еще он не был так нежен с ней и никогда еще не был так упоен собственной нежностью, как в эту ночь, так что по пути домой он уже всерьез обдумывал текст прощального письма к Адели. Он собирался объяснить ей отказ от брачных уз непостоянством своей натуры, не созданной для тихого семейного счастья. Искусные завитки фраз преследовали его и во сне, но при свете утренней зари, пробившейся сквозь щели в жалюзи и заигравшей на одеяле, все затраченные усилия показались ему столь же бессмысленными, сколь и излишними. Он сам был крайне удивлен, обнаружив, какой далекой и призрачной представилась ему теперь несчастная больная, лишь этой ночью лежавшая в его объятиях, в то время как образ Адели, овеянный ароматом его расцветающего чувства, безраздельно парил в его душе. В полдень он отправился к отцу Адели и попросил руки его дочери, что было встречено хоть и доброжелательно, но не без некоторых оговорок. Снисходительно посмеиваясь, тот прозрачно намекнул на весьма бурно проведенную молодость жениха и потребовал, чтобы Альфред отправился в путешествие, дабы за год разлуки проверить, насколько прочно и непреходяще его чувство к Адели. Он даже отказал Альфреду в праве переписываться со своей нареченной, дабы исключить самообман. Если же по истечении этого срока намерения Альфреда не изменятся и если Адель сохранит к нему те чувства, которые, как ей кажется, питает к нему сейчас, то не будет никаких возражений против немедленного бракосочетания юной пары. Хотя Альфред и производил впечатление человека, глубоко удрученного этим условием, но в глубине души он обрадовался новой отсрочке. После короткого раздумья он объявил, что при создавшихся обстоятельствах предпочитает отправиться в путь уже сегодня -- хотя бы для того, чтобы тем самым приблизить окончание вынужденной разлуки. Адель была оскорблена этой неожиданной уступчивостью, но во время короткой беседы, состоявшейся с разрешения отца невесты, Альфреду удалось доказать ей, что мудрость не исключает любви, и она отпустила его в опасные дали, клянясь в вечной преданности и заливаясь слезами. Едва очутившись на улице, Альфред сразу принялся обдумывать различные способы порвать отношения с Элизой в течение предоставленного в его распоряжение срока. Привычка избегать решений в сложных жизненных ситуациях, отдаваясь течению событий, оказалась не только сильнее тщеславия, но и заставила его отмахнуться от мрачных предчувствий, которые при других обстоятельствах могли бы испугать эту изнеженную натуру. Путешествие неизбежно приведет к вынужденному постоянному общению друг с другом, думалось ему, а следовательно, вполне вероятно, что Элизе постепенно наскучат их отношения, и она сама отвернется от него. Ну, а на самый крайний случай освобождению его мог помочь и сердечный недуг любовницы. Но вскоре борьба надежд и опасений надоела ему, и он просто выбросил из головы тягостные мысли, так что в душе осталось лишь детски радостное ожидание увлекательной поездки по дальним странам в обществе приятного и любящего существа; и уже вечером того же дня он превесело болтал со своей приветливой подружкой о заманчивых перспективах предстоящего путешествия. Приближалась весна, поэтому Альфред с Элизой отправились сначала на Женевское озеро с его мягким климатом. Потом поднялись в горы, где было прохладнее, провели остаток лета на морском курорте в Англии, осенью осмотрели некоторые города Голландии и Германии, а затем спаслись от надвигавшихся холодов под ласковыми лучами южного солнца. Для Элизы, не выезжавшей ранее дальше окрестностей Вены, это чудесное лето рука об руку с любимым пронеслось как сладкий сон; даже Альфреда, ясно отдававшего себе отчет в том, что тягостная развязка лишь отсрочена, невольно захватило настроение Элизы, и он бездумно отдался счастью настоящей минуты. В начале поездки он всячески старался уклониться от встреч со знакомыми и с этой целью избегал появляться с Элизой на людных променадах и в ресторанах дорогих отелей. Но потом он стал намеренно дразнить судьбу. В душе он даже рад был бы получить депешу от невесты с обвинением в измене. Правда, это отрезало бы ему путь к женитьбе, по-прежнему не потерявшей для него притягательной силы, но зато и избавило бы от тягостной двойственности, от всех беспокойств и обязательств. Однако он не получал из родного города ни депеш, ни каких-либо иных известий, потому что Адель, вопреки его тщеславным ожиданиям, так же строго, как и он сам, соблюдала установленные ее отцом условия. Однако пробил час, когда, по крайней мере для Альфреда, это чудесное путешествие вдруг превратилось в бесцветное, скучнейшее времяпрепровождение, которому, казалось, не будет конца. Случилось это ясным осенним днем в Палермском ботаническом саду; Элиза, которая все время казалась свежей, цветущей и полной жизни, вдруг судорожно схватилась за сердце, испуганно взглянула на возлюбленного, но тотчас же опять заулыбалась, словно считала своим долгом ни в коем случае не причинять ему неприятностей. Но, вместо того чтобы растрогать, эта улыбка вызвала у него одно лишь раздражение, которое ему, конечно, пришлось для начала скрыть под маской озабоченности. Сам не веря тому, что говорит, он осыпал ее градом упреков за то, что она, вероятно, уже не раз утаивала от него такие приступы. Потом стал в позу оскорбленного, которого незаслуженно заподозрили в бессердечии, умолял ее немедленно показаться врачу и возликовал в душе, когда она отклонила эту просьбу под предлогом недоверия к искусству местных эскулапов. Но когда она в порыве нежности и признательности вдруг прижала к губам его руку -- тут же, в саду, на скамье, мимо которой прогуливались люди, -- он почувствовал, как кровь мгновенно закипела ненавистью столь острой, что он сам подивился ее силе. Однако вскоре он уже нашел ей оправдание -- для этого достаточно было вспомнить о длинной череде унылых, томительно скучных дней, проведенных вместе. В тот же миг в нем вспыхнула такая жгучая тоска по Адели, что он, вопреки запрету, в тот же день послал ей депешу, умоляя телеграфировать в Геную хотя бы одно слово, и подписался: "Навеки твой". Через несколько дней он получил в Генуе ее ответ, гласивший: "И я твоя на тот же срок". Спрятав на груди драгоценный клочок бумаги, ставший для него, несмотря на подозрительно шутливый тон, залогом будущего счастья, он вместе с Элизой поднялся на борт корабля, направлявшегося к берегам Цейлона. Эту часть своего турне, представлявшуюся им наиболее заманчивой, они намеренно приберегли к концу. Разве простодушной, доверчивой Элизе могло прийти в голову, что небывалой щедростью ласк, которыми осыпал ее возлюбленный, она обязана была лишь его пылкой фантазии; откуда ей было знать, что жаркие его объятия в окутанные безмолвием бархатные ночи юга были предназначены другой -- далекой невесте, которая волшебною властью мечты являлась пред ним во всем блеске своего юного очарования. Однако, достигнув наконец берегов пышущего зноем острова -- конечного пункта их поездки, -- он вдруг обнаружил, что в тягучем однообразии дней, похожих друг на друга как две капли воды, его истощенное воображение отказывается служить; он стал уклоняться от близости с Элизой, а для оправдания своей внезапной сдержанности лицемерно сослался на новое легкое сердечное недомогание, появившееся у нее в первые дни пребывания на суше. Но она и это, как и вообще все, что исходило от него, сочла проявлением пылкой любви, означавшей для нее весь смысл и всю радость жизни. И, прогуливаясь с возлюбленным средь пышных тенистых лесов, раскинувшихся под сверкающим золотом и лазурью южным небом, она не подозревала, что ее обожаемый спутник мечтает лишь о той минуте, когда, избавившись от ее общества, обретет наконец возможность торопливой рукой начертать страстные, полные любви и тоски слова, обращенные к другой, о существовании которой Элиза так ничего и не знала, да и впредь не должна была узнать. В эти минуты одиночества тоска по далекой невесте овладевала им с такой силой, что даже черты лица, даже голос этой близкой, всецело принадлежавшей ему подруги, с которой он вот уже скоро год странствовал по всему свету, бесследно исчезали из его памяти. В ночь перед отплытием он поздно вышел из кабинета и застал Элизу распростершейся на постели в новом тяжком приступе болезни. Он заметил, что сознание покинуло ее, и сердце его затрепетало встревоженно и радостно. Он понял, что его настороженное внимание к ее здоровью на самом деле вызывалось затаенной, но никогда не угасавшей надеждой на избавление. Тем не менее он, искренне обеспокоенный, не мешкая ни минуты, послал за доктором, который не замедлил явиться и уколом морфия облегчил страдания больной. Поскольку состояние Элизы внушало серьезные опасения, а мнимый супруг в силу каких-то важных причин никак не мог повременить с отъездом, доктор дал ему записку к судовому врачу, в которой поручал больную его особому попечению. В первые же дни плавания морской воздух, казалось, произвел на Элизу благотворное действие. Болезненная бледность исчезла, да и сама она стала еще более общительной и приветливой, а ее манера держаться -- еще более непосредственной, чем прежде. И если раньше она равнодушно, а иногда и холодно отвергала даже самые невинные попытки попутчиков к сближению, то теперь она и не думала уклоняться от общих развлечений, столь обычных в дальнем плавании с его унылым однообразием, и благосклонно выслушивала почтительные комплименты, которыми осыпали ее некоторые из мужчин. А некий немецкий барон, путешествовавший с целью излечиться на море от застарелой болезни легких, проводил в ее обществе столько времени, сколько можно было себе позволить, не рискуя показаться назойливым. Альфреду ничего не стоило внушить себе, что очевидная благосклонность Элизы к наиболее настойчивому из ее поклонников не что иное, как зарождение у нее столь желанного для Альфреда нового чувства. Но когда он однажды напустил на себя благородное негодование и попытался устроить ей сцену из-за явно отдаваемого барону предпочтения, она польщено улыбнулась и поспешила заверить его, что неожиданная ее общительность объясняется лишь желанием возбудить у любимого ревность и что она несказанно счастлива, коль скоро хитрость ее удалась. Тут уж Альфред не сумел скрыть охватившее его бешенство. И в ответ на это признание, которым она надеялась успокоить и обрадовать возлюбленного, он бросил ей в лицо грубые, обидные слова. В недоумении и растерянности она молча выслушивала обрушившийся на нее поток оскорблений, но вдруг, потеряв сознание, как подкошенная повалилась на палубу, где происходил весь разговор, так что в каюту ее пришлось отнести на руках. Судовой врач, которому из записки коллеги было известно состояние больной, счел тщательный осмотр излишним и применил уже однажды испытанное средство, чтобы хоть ненадолго смягчить нестерпимые боли в сердце. Однако приступы повторились и на следующий, и на третий день без всякого видимого повода, и хотя морфий по-прежнему оказывал свое действие, доктор не счел возможным долее скрывать опасение, что болезнь угрожает привести к печальному исходу. Он вежливо, но в высшей степени категорически рекомендовал Альфреду воздерживаться от близости с его красавицей супругой и вообще ограждать ее от волнений и беспокойств. Альфред, едва сдерживавший глухое раздражение, с удовольствием последовал бы предписанию доктора хотя бы в одном пункте, равнозначном прямому запрещению. Но изнемогавшей от любви к нему Элизе однажды ночью удалось все же склонить Альфреда к близости, как будто ласками можно было заслужить его прощение. И пока она, томно полузакрыв глаза, блаженно покоилась на его груди, он следил за тем, как по ее покрытому испариной лбу мягко скользили отсветы голубоватого фосфорического свечения волн, проникавшего в каюту сквозь иллюминатор. В эти минуты откуда-то из самых сокровенных глубин его существа вдруг поднялась неожиданная для него самого волна злорадного торжества, искривившая его губы в насмешливой, издевательской улыбке. И, содрогаясь в душе от сознания порочности своих помыслов и надежд, он уже убеждал себя, что их осуществление будет благом и избавлением от сумятицы чувств не только для него одного. Ведь и сама Элиза, если бы ей было дано осознать близость и неотвратимость конца, предпочла бы умереть в его объятьях. И если она, зная о грозящей ей опасности, все же отдавалась ему с такой пылкостью, словно была готова ради любви к нему умереть любя, то он полагал себя вправе принять от нее эту жертву, потому что при всей своей чудовищности она в конце концов лишь благотворно скажется на судьбах трех влюбленных, жизненные пути которых слишком тесно переплелись. По ночам он, замирая от ужаса и надежды, замечал, что ее дыхание вдруг слабело, а глаза тускнели; но уже через минуту их сияющий бесконечной признательностью взгляд устремлялся к нему, а теплые губы с новой жаждой искали поцелуя; он чувствовал себя обманутым, ибо все его уловки приводили лишь к тому, что Элиза с новой силой ощущала радость жизни. И хотя он подолгу оставлял ее одну или в обществе других, а сам поднимался на верхнюю палубу, чтобы свежий морской ветер охладил его горящий лоб, она была настолько уверена в нем, что отпускала его без тени недовольства. А когда он возвращался, она принимала его растерянную улыбку за проявление нежности и всегда встречала его взглядом, полным любви и преданности. В Неаполе, где их корабль должен был простоять целые сутки, чтобы потом, не заходя больше в порты, взять курс на Гамбург, Альфред надеялся застать весточку от Адели -- ведь он так пылко умолял ее об этом в своем последнем письме с Цейлона. Вместе с группой пассажиров он отправился на берег в шлюпке, специально предназначенной для этой цели. Довольно сильное волнение в бухте избавило его от необходимости придумывать удобный предлог для того, чтобы оставить Элизу на борту. Первым делом он поспешил на почту, но, подойдя к окошечку и назвав свое имя, узнал, что торопился напрасно. Как ни пытался он убедить себя, что письмо Адели могло запоздать или потеряться, постигшее его разочарование повергло Альфреда в такое уныние, что он понял -- жизнь без Адели для него теперь немыслима. Устав от беспрерывного притворства, он решил было тотчас по возвращении на судно без обиняков открыть Элизе жестокую правду. Но тут же сообразил, что это признание может оказаться чреватым серьезными последствиями, потому что такой удар не обязательно убьет Элизу на месте. Ведь она может и лишиться рассудка, и попытаться наложить на себя руки, и тогда причину несчастья вряд ли удастся сохранить в тайне, что может роковым образом сказаться на их взаимоотношениях с Аделью. Но этого же следовало опасаться и в том случае, если он отложит признание до окончания их путешествия, то есть до прибытия в Гамбург, а тем более в Вену. Раздумывая о том, как найти выход из создавшегося положения, и уже почти не сознавая постыдности своих намерений, Альфред бесцельно бродил по берегу моря под палящими лучами полуденного солнца. Вдруг он почувствовал, что теряет сознание. Не на шутку перепугавшись, он опустился на скамью и сидел до тех пор, пока обморок не прошел и туман, застилавший его глаза, не рассеялся. И тут его вдруг осенило. В то неуловимое мгновение, когда чувства чуть было не отказались служить ему, в мозгу окончательно созрело ужасное решение, давно уже гнездившееся в тайниках его души. Теперь он должен сознательно, своими руками, причем немедленно, осуществить страстную, преступную мечту, исполнение которой он все эти дни робко пытался ускорить, не решаясь признаться в этом самому себе. Исподволь выношенный в душе, в голове его мгновенно сложился готовый до мельчайших подробностей план. Он встал со скамьи и отправился для начала в отель, где отобедал с отменным аппетитом. А затем посетил поочередно трех докторов, выдавая себя за человека, истерзанного нестерпимыми болями и привыкшего прибегать к помощи морфия, запас которого у него как раз иссяк. Получив требуемые рецепты, заказал по ним лекарство в различных аптеках и возвратился вечером на корабль, обладая такой дозой морфия, которой было заведомо достаточно для осуществления его плана. За ужином он расточал восторги красотам Помпеи, где будто бы провел весь день. Испытывая непреодолимую потребность во лжи, он долго расписывал свои впечатления от сада Аппия Клавдия, где якобы провел четверть часа перед статуей, которой он на самом деле никогда не видел и о которой лишь случайно прочитал в путеводителе. Элиза сидела рядом с ним, ее визави был барон, взгляды обоих то и дело встречались, и Альфред никак не мог отделаться от ощущения, будто два привидения взирают друг на друга пустыми глазницами. После ужина он, по обыкновению, прогуливался с Элизой по верхней палубе, залитой голубым светом луны, следя, как вдали исчезает усеянный огнями берег. Почувствовав, что душа его смягчилась и воля ослабела, он поспешил подстегнуть свою решимость. Стоило ему представить себе, что рука, лежащая на его локте, -- рука Адели, и волнение мгновенно разлилось по жилам, убедив его в том, что любое преступление не будет слишком дорогой ценой за ожидающее его счастье. Он ощутил даже что-то похожее на зависть к юному созданию, которому на роду было написано так скоро и беспечально избавиться от всех треволнений земной жизни. И когда он, вернувшись в каюту, заключил Элизу в свои объятия, то отдавал себе отчет в том, что ласкает обреч