уготовила преждевременную кончину бедному молодому человеку? Но если вначале у доктора и возникло недоброе чувство к покойной от запоздалой обиды на то, что она так мало доверяла ему и вдобавок еще, пожалуй, считала его филистером, как та, другая, а сам он, наверное, казался людям таким же смешным, как обманутый муж, тем не менее все это искупалось умиротворенным сознанием того, что Фридерика недаром прожила жизнь, что он теперь совершенно свободен от всякой ответственности за нее и что она, как обнаружилось со всей очевидностью, ушла из жизни потому, что не могла уже брать от нее те радости, которыми прежде наслаждалась в избытке. Он еще раз проглядел письма, перебирая их одно за другим и перечитывая отдельные строки, и ему показалось, что не все, что он сегодня узнал, было для него таким уж новым и неожиданным, как он думал сначала. Вот, например, легкая интрижка, которая много лет тому назад завязалась на Женевском озере между Фридерикой и одним французским капитаном и о которой свидетельствовало одно из писем, лежавших перед доктором. В свое время он кое-что заметил, но не придал этому значения, да и вообще не счел себя вправе вмешиваться в дела более чем тридцатилетней сестры. А что Фридерику и Белингера еще очень давно, чуть ли не в детские годы, связывало серьезное обоюдное чувство, он тоже догадывался, хотя, правда, совершенно ничего не знал о дальнейшем развитии их отношений. Поэтому вполне возможно, что те странные взгляды, которые за последние годы нередко устремляла на него Фридерика, таили в себе не жалобы и упреки, чего он так опасался, а, скорее, мольбу о прощении за то, что она, скрывая от него свои переживания и чувства, жила рядом с ним, как чужая. Но ведь он и сам поверял ей только наиболее невинное из того, что пришлось ему пережить и перечувствовать за все эти годы и что, вероятно, показалось бы не менее неожиданным и странным, чем романы Фридерики, будь это изложено в таких же письмах, которые он, как и она, просил бы сжечь, не читая. Поэтому он не счел возможным упрекнуть ее в скрытности, в которой был столько же, если не больше, повинен и сам. Катарина подошла к нему потихоньку и закрыла ему руками глаза. -- Это ты? -- спросил он, словно очнувшись. -- Я уже два раза входила, но ты так углубился в чтение, что я не захотела мешать. Греслер взглянул на часы. Было уже половина девятого. Целых четыре часа он жил этой угаснувшей жизнью! -- Я просматривал письма моей бедной сестры, -- пояснил он, сажая девушку к себе на колени. -- Она была интересным человеком. В первую минуту у него мелькнула мысль прочесть Катарине кое-что из этих писем, но он тут же почувствовал, что только оскорбил бы память покойной, позволив себе раскрыть ее жизнь перед человеком, безусловно не способным понять ее до конца. Кроме того, Катарина могла бы начать проводить параллели, к чему, если разобраться, у нее не было никаких оснований. Отодвинув в сторону письма, он дал ей этим жестом понять, что хочет поскорее уйти от прошлого, и тоном человека, пробужденного от тяжелого сна к приятной действительности, спросил Катарину, чем она занималась. Она принялась рассказывать, как сперва читала роман, а потом перетирала серебро и хрусталь на туалетном столике и перешивала пуговицы на слишком для нее широком китайском халатике. В конце концов ей пришлось-таки сознаться, что полчасика она проболтала на лестнице с привратницей -- это очень славная, очень порядочная женщина, хотя строгий господин доктор и недолюбливает ее. Греслеру, правда, не особенно понравилось, что Катарине было так приятно беседовать с этой особой и что она в своем китайском халатике выходила на лестницу, но ведь теперь уже немного осталось -- через несколько дней он будет в другом, более достойном его, более чистом окружении. Катарину он никогда не увидит больше, в родном городе тоже будет появляться лишь наездами -- санаторий, наверное, потребует его присутствия там в течение всего года. Так он размышлял, а Катарина все еще сидела у него на коленях, и он машинально гладил ее щеки и шею. Но вдруг он заметил, что она смотрит на него внимательным, грустным взглядом. -- Что с тобой? -- спросил он. Она только покачала головой и попыталась улыбнуться. С удивлением и жалостью Греслер увидел, как из глаз ее скатились две слезинки. -- Ты плачешь? -- тихо спросил он и в то же мгновение почувствовал, что опять думает только о Сабине. -- Ах, ничего подобного! -- возразила Катарина, спрыгнула на пол, сделала веселое лицо, распахнула дверь в столовую и указала рукой на тщательно накрытый стол. -- Надеюсь, господин доктор позволит мне остаться в халате? Тут он вспомнил, что опять принес ей с чердака подарок, отыскал нитку янтаря, затерявшуюся на столе в груде писем, и надел девушке на шею. -- Опять? -- запротестовала она. -- Это в последний раз, -- ответил он и тут же пожалел о сказанном. Его слова прозвучали значительнее, чем он думал. Греслер спохватился: -- Я хотел сказать, что... Они сели за стол. Через некоторое время Катарина неожиданно спросила: -- Будешь ты вспоминать обо мне иногда там, куда уедешь? В первый раз за все время она намекнула на предстоящую разлуку, что несколько смутило Греслера. Она сейчас же это заметила и торопливо добавила: -- Скажи только: да или нет? -- Да, -- ответил он, с трудом улыбнувшись. Она кивнула головой, как бы вполне удовлетворясь этим ответом, налила ему и себе вина, и они принялись беседовать, как всегда, весело и непринужденно, словно им и не предстояло вскоре расставаться или, вернее, словно она придавала очень мало значения предстоящей разлуке. Потом она стала играть своим слишком широким для нее китайским халатиком: то плотно закутывалась в него, то опускала его свободными складками, то сбрасывала совсем; потом она принялась танцевать, носясь по всей комнате, держа в одной руке шлейф с золотыми драконами, а в другой -- бокал с вином, хохоча и поглядывая на доктора своими милыми глазками. Наконец, Греслер, подхватив ее на руки, скорее, отнес, чем отвел, девушку в полутемную комнату Фридерики и отдал ей всю силу своей страсти, в глубоких тайниках которой сжег и испепелил всю свою досаду на покойную сестру, эту обманщицу. XIV На следующее утро, когда Катарина еще спала, доктор Греслер встал и в последний раз отправился к своей маленькой пациентке, которая тем временем давно уже выздоровела, хотя все еще лежала в постели. Чтобы известие о его близком отъезде каким-нибудь образом не дошло через привратницу до Катарины, он уверил мать девочки, что намерен еще целую неделю пробыть в городе. Фрау Зоммер улыбнулась: -- Я, конечно, понимаю -- вам трудно расстаться с вашей маленькой подругой. Какое очаровательное существо! И как ей идет китайский халатик, который вы ей подарили! Доктор нахмурил брови и занялся маленькой Фанни, усердно, со всей детской серьезностью делавшей прическу своей белокурой кукле. Несколько дней тому назад он рассказал девочке про диких зверей, которых однажды везли для одного цирка из Австралии в Европу на том пароходе, где он служил врачом. С тех пор малютка каждый раз заставляла его повторять этот рассказ и подробно описывать ей львов, тигров, пантер и леопардов, при кормежке которых в трюме парохода он часто присутствовал. Сегодня он постарался отделаться как можно скорей, так как должен был еще многое подготовить к отъезду, окончательно назначенному на завтра. Затем, к большому неудовольствию ребенка, он встал, но в дверях фрау Зоммер задержала его, снова задав ему целый ряд вопросов насчет дальнейшего ухода за девочкой, вопросов, на которые он отвечал ей уже сотни раз. От нее не ускользнуло его нетерпение, но она попыталась его удержать и с этой целью, по обыкновению, подошла к нему совсем близко, почти вплотную, глядя на него благодарными, нежными глазами. Наконец, ему все-таки удалось вырваться, и он торопливо вышел на улицу. Катарину он еще раньше предупредил, что уйдет сегодня по делам в город и что ему нужно хоть ненадолго показаться в больнице. Таким образом, она его не ждала, и у него было достаточно времени для приготовлений к отъезду. Он поехал в больницу, простился с главным врачом отделения, сделал в городе кое-какие покупки, отдал распоряжения насчет отправки багажа и заехал, наконец, к Белингеру, с которым должен был еще поговорить о делах. Тот, не заметив, по-видимому, его волнения, дал ему некоторые разумные советы на прощание и пожелал благополучно закончить дело с покупкой санатория. Он воздержался -- очевидно, умышленно -- от всяких намеков, и Греслер только на лестнице неожиданно вспомнил, что сейчас разговаривал с любовником своей покойной сестры. Греслер поспешил домой, чтобы в последний раз пообедать вместе с Катариной. Эти последние часы ему хотелось провести с ней непринужденно, не давая ей ничего понять и почувствовать, -- а завтра утром, когда она еще будет спать, он молча простится с девушкой и оставит ей письмо, к которому приложит небольшую сумму денег. Войдя в столовую, он увидел на столе всего один прибор. Появилась привратница и злобно-участливым тоном объявила, что она сама приготовила обед по приказанию барышни, которая просит ее извинить. Взгляд Греслера, по-видимому, до того ее напугал, что она тотчас же выскочила из комнаты. А он быстро прошел в кабинет и нашел там запечатанное письмо от Катарины. Вскрыв конверт, он прочел: "Дорогой мой, любимый доктор! Мне было так хорошо у тебя. Я долго буду о тебе вспоминать. Но я знаю, что завтра ты уезжаешь. И лучше, если я тебе сегодня не буду мешать. Будь счастлив. И если через год ты вернешься... нет, до тех пор ты меня давно уже забудешь... Желаю тебе еще приятного плавания. И много, много раз за все благодарю. Твоя верная Катарина". Греслер был растроган и нежными словами, и наивным детским почерком. "Милая, славная девушка", -- сказал он про себя. Но он решил быть твердым. Вернулся в столовую, велел принести обед и начал что-то усердно заносить в записную книжку, лишь бы не вступать в разговор с привратницей, которую он отпустил сейчас же после обеда. Оставшись один, он обошел все комнаты. Повсюду был полнейший порядок, все, связанное с пребыванием в квартире Катарины, было убрано, остался только ее своеобразный аромат, особенно в той комнате, где она прожила эти три недели. В остальном же квартира показалась Греслеру страшно пустой и холодной, хотя, в сущности, все было на месте. Он почувствовал себя вдруг таким одиноким, что у него мелькнула мысль, не лучше ли отказаться от всех других надежд и возможностей и попросту опять перевезти к себе Катарину. Но он сейчас же понял всю нелепость этого смехотворного плана: осуществив его, он поставил бы под сомнение все свое будущее и навсегда разрушил бы счастье, к которому теперь, может быть, близок. В его душе с чудесной силой возник вдруг образ Сабины. Греслер подумал, что теперь его ничто уже больше не удерживает; он еще сегодня может выехать с вечерним поездом и уже завтра утром вновь увидит Сабину. Но и эту мысль он сейчас же отбросил: ему нельзя являться к ней разбитым и усталым после бессонной ночной поездки. Он решил, что будет лучше, если он воспользуется свободным временем и напишет ей письмо, которое известит ее о его приезде и подготовит к встрече. Но, сидя за письменным столом с пером в руках, он оказался не в силах составить ни одной фразы, которая хотя бы приблизительно передавала его душевное состояние, и удовольствовался поэтому немногими словами, правда, многозначительными и как бы набросанными в порыве страсти: "Завтра вечером буду у Вас. Надеюсь на радушный прием. С нетерпением. Ваш Э. Г. ". Затем он набросал телеграмму доктору Франку о том, что приедет завтра утром и хотел бы сразу же найти у себя ответ, можно ли ему с пятнадцатого ноября приступить к ремонту. Он сам отправил письмо и телеграмму, вернулся домой, все прибрал, привел в порядок, запер на ключ и, наконец, упаковал чемодан, положив сверху маленькую античную камею в золотой оправе, изображавшую голову богини. Ночью он вскакивал по меньшей мере раз десять, словно пробуждаясь от какого-то дикого кошмара: ему казалось, что он навеки потеряет все -- Сабину, Катарину, санаторий, состояние, молодость, прекрасное солнце юга и даже камею из слоновой кости, если проспит утренний поезд. XV Когда доктор Греслер приехал в курортный городок, осеннее, но все еще теплое солнце уже склонялось к горизонту. Перед вокзалом стояло несколько экипажей, принадлежащих отелям, и два извозчика. Комиссионеры громко, но довольно вяло выкликали названия гостиниц, прекрасно зная, что в такое позднее время года на курорт мало кто приезжает. Доктор Греслер отправился к себе на квартиру, где велел извозчику подождать его. Он справился прежде всего, нет ли писем, рассердился, что от доктора Франка все еще нет ответа, был горько разочарован, не найдя ни одной приветственной строчки от Сабины, и осведомился у любезной хозяйки, что слышно нового на курорте и в окрестностях. Однако ничего нового, по словам хозяйки, нигде не произошло -- в том числе, к великому облегчению Греслера, и в доме лесничего. Наконец, уже в глубоких сумерках, под беззвездным небом он отправился по знакомой дороге мимо в большинстве своем опустевших дач и мрачных холмов туда, где ему предстояло, -- сейчас он вдруг понял с неумолимою ясностью то, что столько времени скрывал от себя самого, -- сделать отчаянную и, вероятно, безнадежную попытку вновь обрести расположение прекраснейшей в мире женщины, расположение, которое он сам недавно отверг отчасти из легкомыслия, отчасти из трусости. Пока он непрестанно, хотя и тщетно подыскивал неопровержимые оправдания и неотразимые слова любви, экипаж неожиданно остановился, -- как показалось доктору Греслеру, посреди дороги. И сразу, словно дом только сейчас осветился, тропинку под ногами доктора озарил красноватый луч лампы. Греслер вылез из экипажа, медленно, стараясь успокоить бьющееся сердце, направился к двери и позвонил. Ему отворила прислуга; одновременно открылась дверь в столовую, и фрау Шлегейм вышла к нему. Сабина же продолжала спокойно сидеть за столом и только подняла глаза от книги. -- Очень мило, -- сказала ее мать, радушно протягивая доктору руку, -- что вы вспомнили о нас, бедных, покинутых женщинах. -- Я позволил себе известить о своем приезде фрейлейн Сабину. При этих словах Сабина наконец встала, любезно протянула руку доктору, который тем временем подошел к столу, и сказала: -- Добро пожаловать! Он попытался прочесть что-нибудь в ее глазах, спокойно, слишком спокойно устремленных на него, затем осведомился о хозяине дома. -- Он уехал, -- ответила фрау Шлегейм. -- А можно узнать, где он сейчас? -- опять спросил Греслер, садясь по приглашению Сабины. Фрау Шлегейм пожала плечами. -- Мы и сами толком не знаем. Такое с ним уже бывало. Недели через две-три вернется. Это нам знакомо, -- заключила она, бросив понимающий взгляд на дочь. -- Вы сюда надолго, доктор? -- спросила Сабина. -- Точно еще не знаю, но думаю, что ненадолго -- пока не закончу дела, -- ответил он. Вошла прислуга и стала накрывать на стол. -- Вы, разумеется, поужинаете с нами? -- осведомилась мать. Греслер медлил с ответом, вновь устремив вопросительный взгляд на Сабину. -- Конечно, доктор поест с нами. Мы ведь рассчитывали на него. Греслер почувствовал: в ее словах звучит не доброта -- разве что снисходительность, и безмолвно наклонил голову в знак согласия. Наступило молчание. Доктору это было особенно неприятно, и он объявил: -- Завтра я первым делом должен отыскать доктора Франка. Представьте себе, он даже не ответил ни на одно из моих писем. Но я все-таки надеюсь, что мы с ним сойдемся. -- Вы опоздали, -- холодно бросила Сабина, и Греслер понял, что эти слова относятся не только к упущенной сделке. -- Доктор Франк, -- пояснила она, -- решил сам продолжать дело. Санаторий вот уже несколько дней усиленно ремонтируется. Все работы ведет ваш друг архитектор Адельман. -- Вовсе он мне не друг, иначе он, наверное, постарался бы как-нибудь уведомить меня, -- возразил Греслер, медленно и недовольно покачав головой, словно для того, чтобы выразить свое горькое разочарование в архитекторе. -- Теперь уж вы, несомненно, опять уедете на юг? -- вежливо заметила Сабина. -- Естественно, -- торопливо отозвался Греслер. -- Уеду на мой славный остров Ландзароте. Да, уеду. К тому же здешний климат!.. Не знаю даже, сумел ли бы я привыкнуть к здешней зиме. Тут он сообразил, что пароходы отправляются на остров нерегулярно и ему вряд ли удастся попасть туда раньше половины ноября; к тому же он не давал о себе знать, и в санаторий, может быть, уже пригласили другого врача. Ну, к счастью, теперь это больше не имеет для него значения. Если ему захочется, он может позволить себе отдохнуть полгода и даже больше. А немного сократив свои расходы, он и вообще может бросить практику. Но эта мысль испугала его. Он не в силах жить без работы. Он должен трудиться, лечить людей, вести деятельную, активную жизнь, -- и, быть может, ему все-таки суждено сызнова начать эту жизнь рука об руку с прекрасным, чистым существом, которое, вероятно, хочет только слегка наказать его за медлительность и подвергнуть новому испытанию. Поэтому он пояснил, что до сих пор никому ничего определенного не обещал и будет ждать теперь письма из Ландзароте с согласием на новые, более выгодные условия, которые он поставил тамошней дирекции, а если они не будут приняты, то он посвятит зиму занятиям в различных немецких университетах. О, он не тратил времени даром и в своем родном городе. Он не только усердно работал в больнице, он занимался даже частной практикой. Совершенно случайно, конечно. Лечил ребенка -- прелестную семилетнюю девочку, дочку одной вдовы, живущей в том же доме, что и он. Отказаться было никак нельзя: случай был довольно серьезный -- скарлатина. Но теперь ребенок вне опасности, иначе ему не удалось бы уехать так скоро. Рассказывая, Греслер старался вызвать в памяти образ фрау Зоммер, но вместо нее все время видел перед собой даму с кукольным личиком из иллюстрированного журнала для семейного чтения, которая рисовалась ему в мечтах во время возвращения из Ландзароте. Конечно, во фрау Зоммер есть нечто от женщин такого типа. Это ведь сразу бросилось ему в глаза. Сабина слушала доктора с интересом, но, по-видимому, верила не всему, что он говорит, -- так, по крайней мере, казалось его не совсем чистой совести. Потом она рассказала ему про обеих своих подруг, которых доктор, должно быть, еще помнит; одна из них обручилась с каким-то запоздалым приезжим из Берлина. Сабина с матерью собираются поехать на свадьбу и -- как вставила фрау Шлегейм -- после долгого перерыва еще раз нырнуть в водоворот большого города. Греслер вновь обратил на Сабину настойчивый, нетерпеливый, почти умоляющий взгляд: а как же я? Но глаза девушки оставались непроницаемы. И хотя сама она, казалось, постепенно становится приветливее и мягче, Греслер все-таки чувствовал, что его карта бита. Но гордость его восставала против такого приуготовленного ею молчаливого конца, и он твердо решил перед уходом попросить у Сабины объяснений. Он поднялся и с деланным спокойствием намекнул на возможность встречи на рождество в Берлине. Сабина тоже встала из-за стола, очевидно намереваясь проводить гостя. И как в прекрасные прошлые дни, только молча, они пошли рядом между елями по направлению к дороге, где его ждал экипаж. Неожиданно, почти непроизвольно, Греслер остановился и спросил: -- Вы сердитесь на меня, Сабина? -- Сержусь? -- беззвучно повторила она. -- За что? -- За письмо, за мое злосчастное письмо. Я это знаю. И, увидев в темноте, что она только болезненно вздрогнула и, словно обороняясь, сделала рукой отрицательный жест, он торопливо заговорил, хотя и чувствовал, что с каждым словом запутывается все безнадежнее. Она не поняла его письма, совершенно не поняла. Написать это его побудили только честность, только чувство долга. О, почему он просто не последовал влечению сердца, своей страсти! Он же любит ее, любит с первой минуты, когда увидел ее у постели больной матери. Но он не мог, не смел поверить своему счастью после такой безрадостной, одинокой, беспокойной жизни! Он не смел ни на что больше надеяться, ни о чем больше мечтать. Ведь он же старик! Да, да, почти что старик! Правда, молодость определяется не одними годами, он это чувствует. Он понял это во время бесконечных дней разлуки с ней... Но ее письмо, дивное, прекрасное письмо, -- о, такого письма он был недостоин! Греслер перебивал сам себя, путался, не находил нужных слов, да и не мог найти: путь от его уст к ее сердцу был уже навеки засыпан. А когда он наконец в отчаянии закончил негромким сдавленным криком: "Простите меня, Сабина, простите меня!" -- то издалека услышал ее голос: -- Мне не за что вас прощать. Но лучше бы вам не начинать этот разговор. Я надеялась, что вы воздержитесь от него, иначе я попросила бы вас не приезжать. Голос ее звучал так сурово, что у Греслера внезапно затеплилась новая надежда. А вдруг она так неумолима из-за оскорбленной любви? Оскорбленная любовь -- все-таки любовь, она остается, несмотря ни на что, и Сабина просто стыдится ее. И с новым мужеством он начал опять: -- Сабина, я прошу только одного: позвольте мне вновь задать вам тот же вопрос, когда я вернусь сюда весной. Она перебила его: -- Здесь очень свежо. Прощайте, доктор! Потом добавила: -- Желаю всего наилучшего. И ему показалось, что, невзирая на темноту, он различает на ее лице ироническую улыбку. -- Сабина! Он схватил ее за руку, пытаясь удержать. Она мягко отстранилась. -- Счастливого пути! -- вымолвила она, и в голосе ее еще раз прозвучала та доброта, которую он навеки утратил. Потом она повернулась и, не ускоряя шага, но решительно, направилась к дому и скрылась в дверях. Греслер с минуту постоял, затем поспешил к экипажу, сел, закутался в пальто и плед и поехал домой. В его душе кипела злоба. "Прекрасно! -- думал он. -- Ты этого хочешь, ты толкаешь меня в объятья другой; пусть будет по-твоему. И это еще не все, как ты скоро узнаешь... Еще до отъезда на юг я приеду сюда вместе с нею. Проживу тут несколько дней. Буду с ней кататься здесь, у дома лесничего. Ты увидишь ее! Познакомишься с ней. Будешь с ней разговаривать. Фрейлейн Сабина, позвольте представить вам мою невесту! У нее не такая чистая душа, как у вас, фрейлейн, но и не такая холодная! Не такая гордая, но зато добрая. Не столь целомудренная, но зато прелестная! Ее зовут Катарина, да, Катарина... " Он произнес это имя вслух. И чем дальше удалялся экипаж от лесничества, тем сильнее росло в Греслере чувство к Катарине, которое в конце концов превратилось в радостное предвкушение того, что скоро, завтра -- да, завтра вечером он снова будет держать ее в объятиях. Как она удивится, когда завтра вечером в семь часов внезапно увидит его на Вильгельмштрассе! Вот будет для нее сюрприз. Но ей предстоит еще другой, гораздо более серьезный. Нет, он совсем не филистер. У него одно только желание -- быть счастливым, и он возьмет свое счастье там, где ему предлагают его так искренне, так радостно-готовно, так подлинно женственно. Катарина, Катарина... Как хорошо все-таки, что он еще раз встретился с Сабиной: лишь теперь он понял, что ему нужна только Катарина и никто другой. XVI На следующий вечер, через час после приезда, он уже стоял на углу, откуда должен был сразу заметить Катарину, когда она выйдет из перчаточного магазина. Две другие продавщицы вышли одна за другой из дверей и удалились, ставни опустили, артельщик тоже ушел, свет погас, а Катарины все не было. Странно. Очень странно. Ведь ее отпуск кончился! Почему же ее не было в магазине? Греслером внезапно овладела ревность. Сомнения нет -- она с кем-нибудь другим. С каким-нибудь прежним знакомым -- теперь можно и вернуться к нему, раз старый доктор из Португалии с индийскими шалями и янтарными нитками покинул город. А может быть, у нее появился новый знакомый? Почему бы и нет? У нас ведь это делается просто, не правда ли, фрейлейн Катарина? Где же вы сейчас? В театре, наверное. Таков уж заведенный порядок: в первый вечер театр и ужин, во второй все остальное! Она, должно быть, уже не раз это проделывала. Но начать все сызнова на другой же день -- нет, это уж слишком! И ради подобного ничтожества он потерял такого человека, как Сабина! Убежала себе с шалями, шляпами, платьями и украшениями и вдобавок еще насмехается вместе с каким-нибудь молодчиком над старым дураком из Португалии... Мысли доктора путались, он умышленно терзал себя, отбрасывая всякое более невинное объяснение причин отсутствия Катарины. Что же теперь делать? Спокойно отправиться домой и махнуть рукой на все -- вот, безусловно, самый благоразумный выход. Но на такое самообладание он не способен. Наконец Греслер решил отправиться к дому девушки и там подождать ее. Он увидит, с кем она вернется, хотя, может быть, она уже успела поселиться как дома у нового любовника... Нет, этого бояться нечего. Вряд ли так скоро найдется другой дурак, который поселит у себя это испорченное, болтливое, невежественное и лживое существо. Греслер искренне презирал ее сейчас и с каким-то сладострастием весь отдавался этому чувству. "Вы и это считаете филистерством, фрейлейн? -- обратился он вдруг мысленно к далекой Сабине, против которой в нем тоже пробудилась жгучая злоба. -- Ну, тут уж ничего не поделаешь. Выше собственной головы никто не прыгнет -- ни мужчина, ни женщина. Одна родилась проституткой, другой суждено весь век оставаться в старых девах, а третья, несмотря на прекрасное воспитание в хорошей немецкой бюргерской семье, ведет жизнь кокотки, обманывает родителей, брата... и кончает самоубийством, потому что не находит больше для себя покорного мужского сердца. А меня господь раз навсегда создал педантом и филистером. Но клянусь чем угодно, быть филистером -- еще не самое худшее! Ведь со многими женщинами не быть филистером значит быть одураченным. Кроме того, я еще далеко не настоящий филистер: ведь если бы некая девица случайно отказалась пойти на свидание и чинно-благородно вышла в семь часов вечера из магазина, я действительно был бы способен сделать ее своей женой и увезти в Ландзароте. Вот бы вы порадовались, господин директор! Но нет, этого не будет. Я, слава богу, вернусь к вам один, как и уехал, -- если вообще вернусь: это далеко еще не решено. Во всяком случае, я не явлюсь к двадцать седьмому октября, как вы изволили приказать, не явлюсь ни за что, если бы даже и мог. Я прежде всего отправлюсь в Берлин, а может быть, и в Париж и повеселюсь там вволю, как еще ни разу не веселился". И Греслер принялся рисовать себе подозрительные вертепы с дикими танцами полуобнаженных женщин и строить планы чудовищных оргий: все это должно было стать своего рода демонической местью злосчастному полу, который так вероломно, так коварно с ним обошелся, местью Катарине, Сабине и Фридерике. Тем временем он незаметно дошел до дома, где жила Катарина. Поднялся резкий ветер и погнал по неприветливой улице столбы пыли. Кое-где поспешно закрывались окна. Греслер взглянул на часы. Еще не было и восьми. Сколько часов -- и каких! -- ему еще предстоит? Может пробить и десять, и одиннадцать, и полночь, может наступить и утро, прежде чем фрейлейн Катарина соизволит вернуться домой. Перспектива простоять наудачу несколько часов на ветру и под дождем -- он уже закапал -- была не из приятных, и Греслер начал прислушиваться к другому внутреннему голосу, который робко заявлял о себе уже и раньше. А вдруг Катарина просто-напросто у себя дома? Быть может, она ушла из магазина пораньше, хотя в первый день после отпуска это маловероятно. А что, если ее отпуск еще не кончился и ей захотелось провести последний свободный день в кругу семьи? Доктор не слишком в это верил, но подобное предположение само по себе было уже приятно, тем более что его так легко проверить -- достаточно подняться на третий этаж и спросить у почтового чиновника Ребнера, дома ли его дочь. Едва ли это вызовет подозрение: наверное, не такие уж строгие правила в доме, где дочь возвращается из деревни с двойным количеством багажа по сравнению с тем, что она туда повезла. А если дома ее нет, то, может быть, случайно удастся узнать, под каким предлогом она сегодня ушла. Если же она дома -- ну, тогда тем лучше, тогда все в порядке, все превосходно, тогда с нею можно будет сейчас же увидеться и условиться сразу на завтра, послезавтра и все последующие дни. Тогда все то, над чем он сейчас так мучительно размышлял, -- просто ерунда. Тогда ему останется только мысленно попросить у нее прощения за все, в чем он ее заподозрил из-за своего ужасного настроения, в котором повинна не столько она, сколько другая. Так, с самыми добрыми намерениями он позвонил в дверь квартиры на третьем этаже. Ему открыла маленькая пожилая женщина в простом домашнем платье и кухонном переднике, удивленно посмотревшая на него. -- Прошу прощения, -- сказал Греслер. -- Здесь живет почтовый чиновник Ребнер? -- Здесь, я его жена. -- Вот как! Я... я хотел бы повидать фрейлейн Катарину. Я имел удовольствие... -- Ах! -- перебила его явно обрадованная фрау Ребнер. -- Вы, наверное, доктор, с которым Катарина познакомилась в деревне у Людмилы и который подарил ей такую красивую шаль? -- Да, это я. Меня зовут доктор Греслер. -- Доктор Греслер... Да, да, она нам про вас говорила. Сейчас посмотрю, можно ли к ней, -- она лежит. Она только вчера вернулась домой. Наверно, простыла в дороге. -- Лежит? -- испугался Греслер. -- Давно? -- Сегодня она совсем не вставала. У нее, должно быть, небольшой жар. -- А вы приглашали врача, фрау Ребнер? -- Нет, что вы -- это пройдет: она позавтракала с таким аппетитом. -- Быть может, вы разрешите мне ее осмотреть, раз уж я случайно попал к вам. Надеюсь, фрейлейн Катарина не будет ничего иметь против? -- Разумеется, нет -- вы же врач, как все удачно складывается! Женщина провела его через довольно большую, неосвещенную комнату в другую, поменьше, где лежала Катарина. На ночном столике стояла свеча, отблеск ее освещал мокрый, белый, в несколько раз сложенный платок на лбу Катарины, который совсем закрывал ей глаза. -- Катарина! -- воскликнул Греслер. Она с трудом сдвинула платок, и глаза ее сверкнули лихорадочным блеском. -- Добрый вечер, -- прошептала она со слабой улыбкой, словно в полузабытьи. -- Катарина! Греслер подошел к кровати, отогнул одеяло, сдвинул с плеча сорочку и увидел на теле темно-багровую сыпь. Температура у больной была очень высокая, состояние подавленное, и Греслеру не пришлось даже продолжать осмотр: у Катарины явно была скарлатина. Держа ее руку в своей и чувствуя себя виновником несчастья, глубоко удрученный доктор опустился в кресло рядом с постелью. В эту минуту домой вернулся отец девушки и еще с порога закричал: -- Что это вы, мои милые, тут устраиваете? Позвали-таки врача? Жена вышла ему навстречу. -- Не кричи, у нее болит голова. Это доктор, с которым она познакомилась у Людмилы. -- Вот оно что! -- сказал отец, подходя ближе. -- Очень рад познакомиться. Вот видите, посылаешь девочку в деревню, тратишься, а она возвращается хворая. Впрочем, думаю, ничего серьезного нет, господин доктор. Просто засиделась на воздухе вечером, а погода теперь холодная. Верно, Катарина? Катарина ничего не ответила и только вновь надвинула компресс на глаза. Доктор Греслер повернулся к отцу. Это был невысокий, тучный, почти лысый человек с тусклыми глазками и закрученными вверх седыми усами. -- Это не простуда, -- сказал Греслер, -- это скарлатина. -- Что вы, доктор! О скарлатине не может быть и речи: это же детская болезнь. Наша старшая болела ею, когда ей было лет пять. Вот тогда Катарина могла бы заразиться. Слишком громкий голос отца заставил больную очнуться. -- Доктор лучше знает, -- сказала она. -- Но ведь он вылечит меня, правда? -- Конечно, конечно, Катарина, -- подтвердил Греслер. В эту минуту он любил ее так, как не любил до сих пор никого на свете. Пока он отдавал необходимые распоряжения, явилась старшая сестра с мужем; тот сперва весело подмигнул доктору в знак приветствия, но, узнав о том; насколько серьезно больна Катарина, быстро ретировался вместе с женой в соседнюю комнату. Греслер объявил родителям девушки, что эту ночь он обязательно проведет у постели больной: в таких случаях первая ночь имеет очень большое значение, и, оставшись здесь, он, даст бог, сумеет предотвратить многое, чего легко может не заметить неопытный глаз. -- Ну, Катарина, -- объявил отец, снова подходя к постели, -- тебе повезло: не у каждой больной бывает такой врач. Но, доктор, -- добавил он, отводя Греслера к двери, -- должен предупредить вас: люди мы небогатые. Конечно, девочка ездила в деревню, но ведь там она жила в гостях у Людмилы, как вы, наверно, изволили заметить. Мы платили только за билет туда и обратно. Жена рассердилась на его болтовню и увела мужа в столовую. Она чувствовала, что Катарину пора оставить наедине с врачом. Греслер наклонился над больной, погладил ее по щекам и голове, поцеловал в лоб и стал ее успокаивать, уверяя, что через несколько дней она будет совершенно здорова и сейчас же переедет к нему; что он вообще никогда больше не отпустит ее и будет с нею повсюду, куда бы ни закинула его судьба; что его неудержимо тянуло сюда; что она его дорогое дитя, его возлюбленная, его жена и что он любит ее, так любит, как никогда еще никого не любил. Но, даже видя ее радостную, слабую улыбку, он все-таки понимал, что его слова не проникают в глубь ее души, а кажутся ей только призрачным сном; что ему предстоят теперь дни, когда каждая секунда будет наполнена судорожным страхом за любимую женщину, попавшую в когти невидимого страшного врага, и что он должен приготовиться к тяжелой, отчаянной борьбе, борьбе, которая уже сейчас представляется ему бесполезной. XVII Через трое суток, которые Греслер почти без сна провел у постели больной, ни разу полностью не пришедшей в сознание, хмурым октябрьским вечером ее трепетная душа навеки угасла. А еще через два дня, в течение которых Греслер был целиком поглощен всем, что было связано с этим печальным событием, ее похоронили. Доктор шел за гробом, говорил с ее родственниками лишь о самом необходимом -- несмотря на общее горе, они остались для него совершенно чужими. Тупо стоял он перед могилой, когда в нее опускали гроб, а потом, ни с кем даже не простившись, ушел с кладбища и поехал прямо к себе на квартиру. До вечера он пролежал в кабинете на диване, забывшись тяжелым сном. Когда он встал, было уже темно. Он был одинок, так одинок, как никогда еще не был до сих пор -- ни после смерти родителей, ни после самоубийства сестры. Жизнь его сразу стала пустой. Он вышел на улицу, не зная, куда себя деть, куда направить шаги. Ему ненавистны были люди, город, весь мир, его профессия, которая в конце концов только привела к гибели ту женщину, в которой ему, казалось, было суждено на склоне лет обрести свое последнее счастье. Что же оставалось у него в жизни? Единственным утешением, единственным результатом всего его существования было лишь то, что он мог теперь навсегда бросить эту профессию и, если захочется, прервать всякое общение с другими людьми. На улицах было сыро, на лужайках городского сада, где он неожиданно для себя очутился, лежал беловатый туман. Греслер поднял глаза: по небу мчались клочья облаков. Он почувствовал вдруг, что устал -- устал не только от бесцельного блуждания взад и вперед, но и от пребывания наедине с самим собой, которое разом стало для него невыносимым. Ему казалось немыслимым вернуться домой и провести бессонную ночь в тех самых комнатах, где он был так счастлив с Катариной. Он не в силах бесконечно, в одних и тех же унылых словах рассуждать с самим собой о своем горе, ни от кого не слыша ни отклика, ни участия, ни утешения. Ему стало ясно, что если он не хочет разрыдаться прямо здесь, в парке, завопить и послать небу проклятие, он должен сейчас же найти человека, с которым мог бы поделиться. Единственным таким человеком был его старый друг Белингер, и Греслер направился к нему. Он боялся не застать его дома, но ему повезло: когда доктор вошел в кабинет, адвокат в турецком халате, окутанный облаками табачного дыма, сидел за письменным столом, заваленным бумагами и книгами, и что-то писал. -- Ты опять здесь? -- бросил он вместо приветствия. -- И в такой поздний час! Что случилось? Он посмотрел на часы. Было десять. -- Извини, пожалуйста, -- хрипло выдавил Греслер. -- Надеюсь, я не помешал. -- Пустяки. Садись. Хочешь сигару? -- Благодарю, -- сказал Греслер, -- сейчас курить не могу. Я еще даже не ужинал. Белингер посмотрел на него, прищурив глаза. -- Так, так! Значит, что-нибудь важное... Ну, как обстоят дела с санаторием? -- С санаторием ничего не вышло. -- Ах, значит, сделка расстроилась? Но неужели это так тебя взволновало? Да говори же! Ведь не мог же ты так, без причины... Я рад, конечно, твоему посеще нию... Да говори же, в чем дело. Или прикажешь мне догадываться? Какая-нибудь любовная история? -- Он улыбнулся. -- Измена? Греслер отмахнулся рукой. -- Она умерла, -- сухо бросил он и, неожиданно встав, заходил взад и вперед по комнате. -- Вот как, -- сказал Белингер и замолчал, но, когда Греслер проходил мимо него, адвокат взял его за руку и крепко ее пожал. Греслер опустился на стул и, стиснув голову руками, горько заплакал, так, как не плакал с самого детства. Белингер терпеливо ждал и курил сигару. Временами он заглядывал в разложенные на столе бумаги и делал в них какие-то пометки. Когда через некоторое время Греслер, по-видимому, немного успокоился, он мягко спросил его: -- Как же это случилось? Она ведь была еще так молода. Греслер поднял глаза. Губы его искривила саркастическая улыбка. -- Разумеется, она умерла не от старческой дряхлости. Скарлатина. И виноват в этом я. Да, да, один я. -- Ты? Принес заразу из больницы? Греслер покачал головой, встал и опять заходил взад и вперед. Он был в глубоком отчаянии, размахивал руками, дышал прерывисто и тяжело. Белингер, откинувшись на спинку кресла, следил за ним взглядом. -- А что, если ты расскажешь мне все подробно? -- предложил он. -- Может быть, это тебя хоть немного успокоит. И доктор Греслер -- сперва запинаясь, потом все более связно, хотя и не совсем по порядку, -- стал излагать историю своей жизни за последние месяцы. При этом он то расхаживал взад и вперед, то останавливался -- в углу, у окна, у письменного стола. Он рассказал не только про Катарину, но и о Сабине, о своих надеждах и опасениях, о своей второй молодости, о своих мечтах и о том, как в конце концов все пошло прахом. Временами у него было такое чувство, словно умерли они обе -- и Катарина и Сабина -- и словно он один повинен в их смерти. Белингер перебивал его иногда любопытными и участливыми вопросами. Когда же наконец перед ним раскрылась вся картина переживаний его друга, он обратился к нему: -- Скажи, пожалуйста, ты действительно вторично приехал сюда с намерением... жениться на ней? -- Конечно. Уж не думаешь ли ты, что меня остановило бы ее прошлое? -- Нет, не думаю. Я прекрасно знаю, что женщины