е, как шестнадцать лет назад, и Казанова чувствовал, что стоит ему только сказать слово, а может быть, и того меньше, чтобы по первому его желанию возобновилась прежняя интрига. Но что значила для него сейчас Амалия, если его влекло к Марколине, как никогда ни к одной женщине до нее? Ему казалось, что сквозь облекающее ее матовым блеском платье он видит ее обнаженное тело; ее юная грудь, как расцветающие бутоны, стремилась ему навстречу, а когда она наклонилась, чтобы поднять упавший на пол платочек, воспламенившееся воображение Казановы придало ее движению такой сладострастный смысл, что он чуть не упал в обморок. От Марколины не укрылось ни то, что он, рассказывая, невольно запнулся, ни то, что его взгляд зажегся странным огнем, но в ее глазах он прочел внезапное удивление, настороженность и даже промелькнувшее отвращение. Казанова быстро овладел собой и уже был готов с новым воодушевлением продолжать свой рассказ, как в комнату вошел тучный священник. Хозяин дома, здороваясь с ним, назвал его аббатом Росси, а Казанова сразу узнал в нем того человека, с которым он встретился двадцать семь лет назад на купеческом судне, направлявшемся из Венеции в Кьоджу. -- У вас была тогда повязка на глазу, -- заметил Казанова, редко упускавший случай блеснуть своей превосходной памятью, -- и какая-то крестьянка в желтом платке посоветовала вам воспользоваться целебной мазью, случайно оказавшейся у молодого аптекаря с очень хриплым голосом. Аббат кивнул головой и, польщенный, улыбнулся. Но затем с лукавым видом подошел вплотную к Казанове, точно хотел сообщить ему какую-то тайну, однако сказал громко: -- А вы, господин Казанова, находились в числе участников свадебного торжества... не знаю, были ли вы случайным гостем или шафером невесты; во всяком случае, невеста бросала на вас гораздо более нежные взоры, чем на жениха... Поднялся ветер, чуть ли не буря, а вы стали читать какое-то весьма смелое стихотворение. -- Шевалье сделал это, разумеется, только для того, чтобы укротить бурю, -- сказала Марколина. -- Такой волшебной силы, -- возразил Казанова, -- я себе никогда не приписывал, но не стану отрицать, что когда я начал читать, никого уже больше не тревожила буря. Девочки окружили аббата, заранее зная, что будет, а он пригоршнями вытаскивал из своих бездонных карманов всякие лакомства и толстыми пальцами клал их детям в рот. Тем временем Оливо со всеми подробностями рассказывал аббату о своей неожиданной встрече с Казановой. Амалия как завороженная не сводила сияющих глаз с властного смуглого лица дорогого гостя. Дети убежали в сад; Марколина поднялась с места и смотрела на них в открытое окно. Аббат передал поклон от маркиза Чельси: если здоровье ему позволит, он приедет вечером вместе с супругой к своему дорогому другу Оливо. -- Очень удачно, -- ответил тот, -- таким образом, в честь шевалье для игры соберется приятная маленькая компания; я жду также братьев Рикарди; Лоренци тоже приедет; дети встретились с ним во время его верховой прогулки. -- Он все еще здесь? -- удивился аббат. -- Еще неделю назад говорили, что он должен вернуться в полк. -- Маркиза, должно быть, выхлопотала ему у полковника отпуск, -- смеясь, заметил Оливо. -- Удивительно, что в такое время Мантуанским офицерам разрешают отпуск, -- вставил Казанова. -- Два моих знакомых офицера -- один из Мантуи, другой из Кремоны, -- стал он придумывать дальше, -- выступили ночью со своими полками по направлению к Милану. -- Разве начинается война? -- спросила Марколина, стоя у окна. Она обернулась, черты ее лица, на которые падала тень, были неразличимы, и легкую дрожь в ее голосе уловил один лишь Казанова. -- Все, может быть, уладится, -- сказал он небрежно. -- Но поскольку испанцы ведут себя угрожающе, надо быть готовыми. -- Известно ли вообще, -- важно спросил Оливо, наморщив лоб, -- на какой стороне мы будем драться -- на стороне испанцев или французов? -- Лейтенанту Лоренци это должно быть безразлично, -- вмешался аббат. -- Лишь бы ему наконец удалось проявить свою храбрость. -- Он уже ее проявил, -- возразила Амалия. -- Три года назад он сражался под Павией. Марколина молчала. Казанова узнал достаточно. Он подошел к Марколине и окинул сад внимательным взглядом. Ничего не было видно, кроме широкой лужайки, где играли дети; она замыкалась рядом высоких и густых деревьев, росших вдоль каменной ограды. -- Какое прекрасное имение! -- обратился он к Оливо. -- Мне хотелось бы осмотреть его получше. -- А мне, -- отвечал Оливо, -- ничто не могло бы доставить большего удовольствия, как показать вам свои виноградники и поля, шевалье! Да, сказать вам правду, с тех пор как это маленькое именьице принадлежит мне -- спросите Амалию, -- я все годы ничего так не желал, как принять вас наконец в собственных владениях. Десятки раз я собирался вам написать и пригласить вас. Но разве мог я когда-нибудь рассчитывать на то, что письмо вас застанет? Если передавали, что недавно вас видели в Лиссабоне, то можно было не сомневаться, что вы уже успели уехать в Варшаву или в Вену. А теперь, когда я каким-то чудом встретил вас как раз в тот час, когда вы собирались покинуть Мантую, и мне удалось -- а это было нелегко, Амалия! -- привезти вас к себе, то вы так дорожите своим временем, что -- подумайте только, господин аббат! -- соглашаетесь подарить нам не более двух дней! -- Может быть, удастся уговорить шевалье, чтобы он продлил свое пребывание у вас, -- ответил аббат, смакуя во рту кусочек персика, и бросил на Амалию быстрый взгляд, из которого Казанова заключил, что она оказала аббату больше доверия, чем своему супругу. -- К сожалению, это невозможно, -- твердо сказал Казанова, -- я не могу скрыть от друзей, выказывающих такое участие к моей судьбе, что мои венецианские сограждане собираются -- хотя и с некоторым опозданием, но с тем большим почетом для меня -- загладить несправедливость, которую совершили по отношению ко мне много лет назад, и я не могу дольше отказывать им в их настоятельных просьбах, не желая прослыть неблагодарным или даже злопамятным. Легким движением руки он отклонил вопрос, готовый сорваться с языка благоговевшего перед ним, но любопытного Оливо, и быстро проговорил: -- Итак, Оливо, я готов. Покажите мне свое маленькое королевство. -- Не лучше ли, -- заметила Амалия, -- дождаться, пока станет прохладнее? Шевалье будет теперь, наверное, приятнее немного отдохнуть или прогуляться в тени? И глаза ее засветились такой робкой мольбой, обращенной к Казанове, как будто во время этой прогулки по саду вторично должна была решиться ее судьба. Никто не возражал против предложения Амалии, и все направились в сад. Марколина, которая шла впереди, побежала по залитой солнцем лужайке к детям, игравшим в волан, и немедленно приняла участие в игре. Она была чуть выше ростом старшей из трех девочек, и теперь, когда упавшие ей на плечи волосы развевались на ветру, сама казалась ребенком. Оливо и аббат сели на каменную скамью в аллее неподалеку от дома. Амалия пошла дальше рядом с Казановой. Когда уже никто не мог их услышать, она заговорила с ним так, как говорила когда-то, словно никогда и не говорила иначе: -- Ты опять со мной, Казанова! С каким нетерпением ждала я этого дня! Я знала, что он когда-нибудь наступит. -- Я оказался здесь случайно, -- холодно ответил Казанова. Амалия только улыбнулась. -- Объясняй это как хочешь. Ты здесь! В течение этих шестнадцати лет я только и мечтала об этом дне. -- Надо полагать, что за эти годы ты мечтала еще и о другом, и не только мечтала, -- возразил Казанова. Амалия покачала головой. -- Ты знаешь, что это не так, Казанова. И ты тоже меня не забыл, иначе ты не принял бы приглашения Оливо, когда ты так торопишься в Венецию! -- Ты что вообразила, Амалия? По-твоему, я приехал сюда из желания сделать рогоносцем твоего доброго мужа? -- Зачем ты так говоришь, Казанова? Если я снова буду твоей, то это не обман и не грех! Казанова громко рассмеялся. -- Не грех? Почему не грех? Не потому ли, что я старик? -- Ты не стар. Для меня ты никогда не состаришься. В твоих объятиях я впервые вкусила блаженство, и мне, видимо, суждено испытать его и в последний раз с тобой. -- В последний раз? -- насмешливо повторил Казанова, хотя и был слегка растроган. -- Против этого, пожалуй, найдутся возражения у моего друга Оливо. -- С ним, -- ответила Амалия, краснея, -- с ним -- это долг, пожалуй, даже удовольствие, но не блаженство... и никогда блаженством не было. Они не дошли до конца аллеи, словно боялись приблизиться к лужайке, где играли Марколина и дети, повернули, как бы по уговору, обратно и вскоре молча подошли к дому. На его торцовой стороне одно окно нижнего этажа было открыто настежь, Казанова разглядел в темной глубине комнаты наполовину отодвинутую занавесь, за которой виднелось изножье кровати. Рядом на стуле висело платье, светлое и легкое, как вуаль. -- Комната Марколины? -- спросил Казанова. Амалия кивнула головой и как будто без всякого подозрения весело спросила: -- Она тебе нравится? -- Да, она хороша. -- Хороша и добродетельна. Казанова пожал плечами, как бы желая сказать, что не спрашивал об этом. Потом проговорил: -- Если бы сегодня ты увидела меня впервые, мог бы я понравиться тебе, Амалия? -- Не знаю, изменился ли ты с тех пор. Я вижу тебя таким, каким ты был тогда. Каким я видела тебя все гда, даже во сне. -- Взгляни на меня, Амалия! Эти морщины на лбу... Складки на шее. Глубокие борозды, идущие от глаз к вискам. А вот здесь, в глубине, у меня не хватает зуба, -- и он осклабился. -- А эти руки, Амалия! Посмотри на них! Пальцы, как когти... мелкие желтые пятнышки на ногтях... И жилы -- синие и вздувшиеся. Руки старика, Амалия! Она взяла обе руки его, протянутые к ней, и в тени аллеи с благоговением поцеловала их одну за другой. -- А сегодня ночью я хочу целовать твои губы, -- сказала она с покорным и нежным видом, который его рассердил. Невдалеке от них, на краю лужайки, в траве лежала Марколина, закинув руки за голову и устремив взгляд вверх; над нею пролетали мячи, которые бросали дети. Вдруг она вытянула руку, чтобы схватить мяч. Поймав его, она звонко расхохоталась, дети накинулись на нее, и она не могла от них отбиться, кудри ее развевались. Казанова весь задрожал. -- Ты не будешь целовать ни моих губ, ни рук, -- сказал он Амалии, -- и тщетным окажется твое ожидание и тщетными твои мечты, если только я прежде не буду обладать Марколиной. -- Ты обезумел, Казанова! -- горестно воскликнула Амалия. -- Нам не в чем упрекать друг друга, -- продолжал Казанова. -- Ты обезумела, думая, что видишь опять во мне, старике, возлюбленного времен своей юности, я -- вбив себе в голову, что должен обладать Марколиной. Но, быть может, обоим нам суждено образумиться. Пусть Марколина сделает меня вновь молодым -- для тебя. Так помоги мне, Амалия! -- Ты не в своем уме, Казанова. Это невозможно. Она и знать не хочет мужчин. Казанова расхохотался. -- А лейтенант Лоренци? -- При чем тут Лоренци? -- Он ее любовник, я это знаю. -- Ты глубоко ошибаешься, Казанова. Он просил ее руки, но она ему отказала. А он молод и красив, он даже кажется мне красивее, чем когда-то был ты, Казанова! -- Он к ней сватался? -- Спроси Оливо, если не веришь мне. -- Что -- мне это безразлично. Какое мне дело, девица ли она или девка, невеста или вдова; я хочу обладать ею, я хочу ее! -- Я не могу тебе ее дать, мой друг! -- И по звуку ее голоса Казанова почувствовал, что ей жаль его. -- Вот видишь, -- сказал он, -- каким никчемным человеком я стал, Амалия. Еще десять, еще пять лет назад мне не понадобилась бы ничья помощь или заступничество, будь Марколина даже богиней добродетели. А теперь я хочу сделать тебя сводней. Иное дело, будь я богат... Да, с десятью тысячами дукатов... Но у меня нет и десяти. Я нищий, Амалия. -- И за сто тысяч ты не добился бы Марколины. К чему ей богатство? Она любит книги, небо, луга, бабочек и игры с детьми... Ей с избытком хватает ее маленького наследства. -- О, будь я князем! -- воскликнул Казанова, впадая в напыщенный тон, что бывало с ним, когда его обуревала подлинная страсть. -- Будь у меня власть бросать людей в тюрьму, казнить их... Но я -- ничто. Я попрошайка и к тому же лгун. Я выпрашиваю у венецианских вельмож должность, кусок хлеба, родину! Что со мной стало? Я не внушаю тебе отвращения, Амалия? -- Я люблю тебя, Казанова! -- Так добудь мне ее, Амалия! Ты можешь, я знаю. Говори ей что угодно. Скажи, что я вам угрожал, что ты считаешь меня способным поджечь ваш дом. Скажи ей, что я безумец, опасный безумец, убежавший из сумасшедшего дома, но что девичьи объятия могли бы меня исцелить. Да, скажи ей это. -- Она не верит в чудеса. -- Как? Не верит в чудеса? Значит, она не верит и в бога? Тем лучше! Я на хорошем счету у миланского архиепископа! Скажи ей это. Я могу погубить ее. Могу погубить всех вас. Это правда, Амалия! Что за книги она читает? Среди них, без сомнения, есть запрещенные церковью? Дай мне на них взглянуть. Я составлю список. Одного моего слова... -- Молчи, Казанова! Вот она идет. Не выдай себя. Как бы тебя не выдали твои глаза! Никогда, Казанова, никогда, -- слушай меня внимательно, -- никогда не знала я более чистого существа. Если бы она подозревала, что мне сейчас пришлось услышать, она сочла бы себя оскверненной, и, сколько бы ты ни жил здесь, ты бы больше ее не увидел. Поговори с нею. Да, да, поговори с нею, и ты будешь просить у меня, ты будешь просить у нее прощения. Подошла Марколина с детьми. Девочки убежали в дом, а она, как бы желая оказать гостю любезность, остановилась перед ним. Амалия, по-видимому, нарочно удалилась. И тут на Казанову в самом деле как бы повеяло суровой чистотой от этих бледных полуоткрытых губ, от этого гладкого лба, обрамленного темно-русыми, теперь подобранными волосами. Чувство какого-то умиления, смирения, лишенное малейшего плотского желания, чувство, какого Казанова почти никогда не испытывал к женщине и даже к самой Марколине, когда видел ее в замке, овладело его душой. И сдержанным, почтительным тоном, каким принято разговаривать с людьми более высокого происхождения и какой должен был польстить Марколине, Казанова обратился к ней с вопросом, намерена ли она опять посвятить научным занятиям наступающие вечерние часы. Она ответила, что в деревне у нее нет вообще расписания для занятий, но она ничего не может поделать с тем, что некоторые математические проблемы, о которых она недавно размышляла, преследуют ее даже на досуге, как это было сейчас, когда она лежала на лугу и смотрела в небо. Однако когда Казанова, ободренный ее приветливостью, шутливо осведомился, что же это за высокая и вдобавок столь навязчивая проблема, она с легкой насмешкой ответила ему, что эта проблема, во всяком случае, не имеет ничего общего с той знаменитой кабалой, в которой, по рассказам, весьма сведущ шевалье де Сенгаль, и поэтому ему едва ли удастся в ней разобраться. Казанову задело, что она отзывается о кабале с нескрываемым пренебрежением, и, вопреки собственному внутреннему убеждению, он попытался защитить перед Марколиной кабалу, как полноценную и подлинную науку, хотя в часы откровенности с самим собой, правда редкие, и сознавал, что своеобразная мистика чисел, именуемая кабалой, не имеет ни смысла, ни оправдания и ее вовсе нет в природе, она лишь используется мошенниками и шутами -- а эту роль он играл попеременно, но всегда превосходно, -- как средство водить за нос легковерных и глупых людей. Он говорил о божественной природе числа семь, о чем даже упоминается в Священном писании, о глубокомысленно-пророческом значении числовых пирамид, которые он научился строить по новой системе, и о том, как часто сбывались его предсказания, основанные на этой системе. Разве он еще несколько лет тому назад, в Амстердаме, построив такую пирамиду чисел, не побудил банкира Гопе взять на себя страховку купеческого корабля, который уже считался погибшим, и разве тот не заработал на этом двести тысяч золотых гульденов? Он все еще так ловко умел излагать свои шарлатански-остроумные теории, что, как с ним часто случалось, и на этот раз начал верить сам во всю эту бессмыслицу и даже дерзнул заключить свою речь утверждением, что кабала представляет собой не столько одну из отраслей математики, сколько ее метафизическое завершение. Марколина, слушавшая его вначале очень внимательно и, по-видимому, вполне серьезно, вдруг бросила на него сострадательный и в то же время лукавый взгляд и сказала: -- Вам, по-видимому, захотелось, высокочтимый синьор Казанова (казалось, она умышленно не назвала его "шевалье"), показать мне изысканный образец вашего всемирно прославленного красноречия, за что я вам искренне благодарна. Но вы, конечно, знаете не хуже меня, что кабала не только не имеет ничего общего с математикой, но как раз грешит против подлинной сущности математики и по отношению к ней занимает такое же положение, какое путаная или лживая болтовня софистов занимает по отношению к ясным и возвышенным учениям Платона и Аристотеля. -- Все же, -- поспешно возразил Казанова, -- вы должны будете со мною согласиться, прекрасная и ученая Марколина, что софистов отнюдь нельзя считать столь презренными глупцами, как можно было бы заключить из вашего не в меру сурового приговора. Так, -- приведем пример из современной жизни, -- господина Вольтера, по всему его образу мыслей и способу их излагать, несомненно, можно назвать образцом софиста, и, несмотря на это, никому не придет в голову, даже мне, объявившему себя его решительным противником, -- не стану отрицать, что я именно теперь пишу против него памфлет, -- даже мне не придет в голову отказать ему в исключительном даровании. Замечу кстати, что меня нисколько не подкупила подчеркнутая предупредительность, которую господин Вольтер любезно проявил ко мне во время моего визита в Ферне десять лет назад. Марколина усмехнулась. -- Очень мило с вашей стороны, шевалье, что вы изволите так мягко судить о величайшем уме нашего века. -- О великом, даже величайшем? -- воскликнул Казанова. -- Называть его так мне кажется непозволительным уже потому, что, при всей своей гениальности, он безбожник, -- вернее, даже богоотступник. А богоотступник никак не может быть великим умом. -- На мой взгляд, шевалье, в этом нет никакого противоречия. Но вы прежде всего должны доказать, что Вольтера можно назвать богоотступником. Тут Казанова очутился в своей стихии. В первой главе своего памфлета он привел множество выдержек из произведений Вольтера, главным образом из пресловутой "Девственницы", которые казались ему особенно вескими доказательствами неверия Вольтера; благодаря своей превосходной памяти, Казанова теперь цитировал их слово в слово наряду со своими контраргументами. Но в лице Марколины он нашел противницу, мало уступавшую ему в знаниях и остроте ума и, кроме того, намного превосходившую его, если не в велеречивости, то в подлинном искусстве и ясности речи. Места, которые Казанова пытался представить как доказательства иронии, скептицизма и безбожия Вольтера, Марколина умело и находчиво истолковывала как столь же многочисленные свидетельства научного и писательского гения этого француза, а также его неутомимого и пылкого стремления к правде и, не смущаясь, высказала мысль, что сомнение, ирония и даже неверие, если им сопутствуют столь обширные познания, столь безусловная честность и столь высокое мужество, должны быть более угодны богу, чем смирение верующих, за которым большей частью кроется не что иное, как неспособность логически мыслить и даже нередко -- чему есть немало примеров -- трусость и лицемерие. Казанова слушал ее с возрастающим изумлением. Он видел свое бессилие переубедить Марколину и все яснее и яснее понимал, что душевным порывам, которые он чувствовал в последние годы и привык считать религиозностью, грозила опасность исчезнуть без следа, и потому поспешил воспользоваться общепринятым мнением, что высказанные Марколиной взгляды не только угрожают власти церкви, но и могут подорвать самые основы государства, и тут же ловко перескочил на область политики, где благодаря своему опыту и знакомству со светом скорее мог доказать Марколине свое несомненное превосходство. Но если она и уступала ему в знании людей и понимании придворно-дипломатических интриг и не могла опровергнуть отдельных доводов Казановы даже тогда, когда была склонна не доверять его словам, -- то из ее замечаний с неоспоримой ясностью вытекало, что она не питает особого почтения ни к земным владыкам, ни к существующим формам государственной власти и убеждена, что корыстолюбие и властолюбие и в малых и в великих делах не столько управляют миром, сколько вносят в него сумятицу. Казанове до сего времени редко приходилось наблюдать такое свободомыслие у женщины, а у девушки, которой не было еще и двадцати лет, он вообще никогда его не встречал; и он не без грусти вспомнил, что в минувшие дни, которые были лучше нынешних, его собственная мысль, с несколько самодовольной и сознательной смелостью, шла теми же путями, на которые, как он видел, вступила теперь Марколина, казалось, даже не сознавая своей смелости. И, увлеченный своеобычностью ее образа мыслей и их выражения, Казанова почти забыл, что идет рядом с молодым, прекрасным и пленительным созданием, и это было тем более удивительно, что он находился с нею совершенно один в тенистой аллее, довольно далеко от дома. И вдруг, прервав себя на полуслове, Марколина с живостью, как будто даже с радостью, воскликнула: -- А вот и дядя!... И Казанова, словно желая наверстать упущенное, прошептал: -- Как жаль! С каким удовольствием я бы еще часами беседовал с вами, Марколина! Он сам почувствовал, как при этих словах глаза его вновь загораются желанием, и Марколина, которая, несмотря на всю свою насмешливость, держала себя с ним почти доверчиво во время всего разговора, приняла замкнутый вид, и ее взгляд выразил прежнюю настороженность, даже прежнее отвращение, уже однажды так глубоко уязвившее Казанову сегодня. "Неужели я и впрямь могу внушать такое отвращение? -- со страхом спросил он себя. И тут же ответил: -- Нет, дело не в этом; просто Марколина -- не женщина. Она ученый, философ, пожалуй, даже чудо природы, только не женщина". Однако при этом он знал, что лишь старается сам себя обмануть, утешить, спасти и что все его старания напрасны. Перед ними стоял Оливо. -- Ну, разве это не была счастливая мысль, -- обратился он к Марколине, -- пригласить наконец к нам в дом гостя, с которым можно поговорить о таких высоких предметах, к каким тебя, вероятно, приохотили твои болонские профессора? -- Вряд ли даже среди них, дорогой дядя, найдется хоть один, -- отвечала Марколина, -- который бы осмелился вызвать на поединок самого Вольтера! -- Вот как, Вольтера? А шевалье вызвал его? -- воскликнул Оливо, не поняв. -- Ваша остроумная племянница, Оливо, имеет в виду памфлет, которым я занят в последнее время. Так, любительский опыт в часы досуга. Прежде меня поглощали более важные дела. Пропустив мимо ушей это замечание, Марколина сказала: -- Стало прохладно, и вам будет приятно прогуляться. До свидания! Она слегка кивнула им и побежала по лужайка к дому. Казанова удержался и не посмотрел ей вслед; он спросил: -- Синьора Амалия пойдет с нами? -- Нет, милейший шевалье, у нее много всяких дел по дому, и в этот час она обычно дает урок девочкам. -- Какая хорошая хозяйка и добрая мать! Вам можно позавидовать, Оливо! -- Да, я и сам каждый день себе это повторяю, -- ответил Оливо, и на глазах у него показались слезы. Они пошли вдоль торцовой стены дома. Окно Марколины было по-прежнему открыто. В глубине комнаты, погруженной в полумрак, белело легкое, как вуаль, платье. Они вышли по широкой каштановой аллее на дорогу, которая уже совсем погрузилась в тень, и стали медленно подниматься в гору вдоль садовой ограды. Там, где она поворачивала под прямым углом, начинались виноградники. Между высокими лозами, на которых висели тяжелые гроздья черно-синих ягод, Оливо повел своего гостя к вершине холма и с видом глубокого удовлетворения указал на свой дом, лежавший теперь довольно глубоко внизу. Казанове померещилось, будто в окне башни то мелькает, то вновь исчезает силуэт женщины. Солнце клонилось к закату, но было еще очень жарко. По щекам Оливо градом катился пот, а у Казановы лоб оставался совершенно сухим. Постепенно удаляясь, они стали теперь спускаться и вышли на тучное поле. От одного оливкового дерева к другому тянулись виноградные лозы, между рядами деревьев покачивались высокие желтые колосья. -- Дары солнца в тысячеликом образе, -- проникновенно произнес Казанова. Оливо с еще большими подробностями, чем прежде, принялся рассказывать о том, как мало-помалу ему удалось приобрести это прекрасное именье и как обильный урожай плодов и злаков в течение нескольких лет сделал его зажиточным, даже богатым человеком. Но Казанова был занят своими мыслями и, лишь изредка подхватывая слово, сказанное Оливо, вставлял какой-нибудь вежливый вопрос, чтобы доказать ему свое внимание. Только когда Оливо, болтая о всевозможных вещах, заговорил о своей семье и, наконец, о Марколине, Казанова насторожился. Но он узнал немногим более того, что было ему уже известно. Еще ребенком, живя в доме отца, врача в Болонье, который приходился Оливо сводным братом и рано овдовел, она изумляла родных своими способностями, пробудившимися в самом юном возрасте, поэтому все давно привыкли к ее необычным наклонностям. Несколько лет назад умер ее отец, и с тех пор она живет в семье известного профессора Болонского университета, того самого Морганьи, который возымел дерзкое намерение сделать из своей ученицы крупного ученого. Летом она всегда гостит у дяди. Она отказала нескольким претендентам на ее руку -- болонскому купцу, живущему по соседству землевладельцу, а совсем недавно -- лейтенанту Лоренци и, по-видимому, действительно хочет посвятить себя только служению науке. Пока Оливо рассказывал обо всем этом, Казанова чувствовал, как безмерно растет в нем желание, и, сознавая, насколько оно безнадежно и безрассудно, был близок к отчаянию. Едва они вышли с поля на проезжую дорогу, как из катящегося им навстречу облака пыли раздались приветственные возгласы. Показалась карета, где сидели хорошо одетый пожилой господин с более молодой пышной и накрашенной дамой. -- Маркиз, -- шепнул Оливо своему спутнику. -- Он едет ко мне. Карета остановилась. -- Добрый вечер, дорогой Оливо! -- воскликнул маркиз. -- Не познакомите ли вы меня с шевалье де Сенгаль? Не сомневаюсь, что имею удовольствие видеть его перед собой. Казанова слегка поклонился: -- Да, это я. -- А я -- маркиз Чельси, а это -- маркиза, моя супруга. Дама протянула Казанове кончики пальцев; он прикоснулся к ним губами. -- Нам с вами по пути, дражайший Оливо, мы направляемся к вам, -- сказал маркиз; его колючие зеленоватые глаза под густыми сросшимися рыжими бровями придавали всему его желтому, как воск, узкому лицу не весьма приветливое выражение. -- Отсюда каких-нибудь четверть часа ходьбы до вашего дома, поэтому я выйду из кареты и пройдусь с вами пешком. Надеюсь, дорогая, ты согласишься проехать это небольшое расстояние одна? -- обратился он к маркизе, все время не сводившей жадных глаз с Казановы; не дожидаясь ответа супруги, он махнул рукой кучеру, и тот сразу, как бешеный, стегнул лошадей, точно по какой-то неведомой причине хотел возможно быстрее увезти отсюда свою госпожу; карета тотчас же исчезла в облаке пыли. -- В наших местах уже распространилась весть, -- сказал маркиз, бывший еще выше ростом, чем Казанова, и отличавшийся неестественной худобой, -- что сюда прибыл шевалье де Сенгаль и остановился у своего друга Оливо. Должно быть, отрадно чувствовать, что носишь такое прославленное имя. -- Вы очень любезны, синьор маркиз, -- ответил Казанова. -- Во всяком случае, я еще не отказался от надежды приобрести такое имя, но покамест очень далек от этого. Труд, предпринятый мною как раз теперь, надеюсь, несколько приблизит меня к этой цели. -- Здесь можно сократить путь, -- заметил Оливо и свернул на тропинку, которая шла полем прямо к садовой ограде. -- Труд? -- повторил маркиз несколько недоуменно. -- Позвольте спросить, какого рода труд вы имеете в виду, шевалье? -- Уж если вы меня об этом спрашиваете, синьор маркиз, то я, со своей стороны, принужден обратиться к вам с вопросом: о какого рода славе вы сейчас говорили? При этом Казанова высокомерно посмотрел в колючие глаза маркиза. Ибо хотя он хорошо знал, что ни его фантастический роман "Икосамерон", ни его трехтомное "Опровержение истории венецианского правительства, написанной Амелотом" не принесли ему большой литературной славы, ему во что бы то ни стало хотелось показать, что ни к какой другой славе он не стремится, и он делал вид, будто не понимает никаких осторожно-пытливых замечаний и намеков маркиза, который, видимо, мог представить себе Казанову лишь знаменитым соблазнителем женщин, игроком, дельцом, политическим эмиссаром -- кем угодно, только не писателем, тем более что ему никогда не приходилось слышать ни об "Опровержении сочинения Амелота", ни об "Икосамероне". Поэтому маркиз, слегка сбитый с толку, в конце концов вежливо заметил с некоторым смущением: -- Во всяком случае, есть только один Казанова. -- Вы опять-таки в заблуждении, синьор маркиз, -- холодно возразил Казанова. -- Я не единственный сын в семье, и имя одного из моих братьев -- художника Франческо Казановы -- не пустой звук для знатока. Обнаружилось, что и в этой области маркиз не принадлежал к числу знатоков, и он перевел разговор на своих знакомых в Неаполе, Риме, Милане и Мантуе, с которыми, как он предполагал, Казанове приходилось встречаться. Среди них он назвал, -- правда, с оттенком пренебрежения, -- также имя барона Перотти, и Казанове пришлось признать, что в доме барона он иногда играл в карты -- для развлечения, прибавил он, полчасика перед отходом ко сну. "Но от такого рода времяпрепровождения я, можно сказать, уже почти отказался". -- Весьма сожалею, -- ответил маркиз, -- ибо не стану от вас скрывать, шевалье, что мечтой моей жизни было помериться силами с вами -- и в игре, а в более молодые годы -- и на ином поприще. Подумайте только, я прибыл в Спа -- сколько могло пройти лет с тех пор? -- в тот самый день, даже в тот же час, когда вы оттуда отбыли. Наши кареты, встретившись, проехали одна мимо другой. Такая же неудача постигла меня и в Регенсбурге. Там я даже поселился в комнате, которую вы оставили часом раньше. -- Действительно несчастье, -- сказал Казанова, все же немного польщенный, -- что в жизни иногда слишком поздно встречаешь друг друга. -- Еще не поздно, -- с живостью откликнулся маркиз. -- Кое в чем я заранее готов признать себя побежденным, и это меня мало трогает, но что касается карт, милейший шевалье, то, пожалуй, мы оба достигли именно подходящего возраста... -- Возраста -- возможно, -- перебил его Казанова. -- Но, к сожалению, как раз в этой области я не могу больше притязать на удовольствие сразиться с таким достойным партнером; ибо я, -- сказал он тоном низложенного государя, -- ибо я, высокочтимый маркиз, несмотря на всю мою славу, как был, так и остался нищим. Под гордым взглядом Казановы маркиз невольно опустил глаза и только недоверчиво покачал головой, словно услыхав странную шутку, Оливо же, который с напряженным вниманием прислушивался ко всему разговору и сопровождал одобрительными кивками находчивые ответы своего выдающегося друга, с трудом удержался от жеста ужаса. Все они стояли уже у задней стены сада, перед узкой деревянной калиткой, и Оливо, открыв ее заскрежетавшим в замке ключом и пропустив маркиза вперед, прошептал Казанове, схватив его за руку: -- Шевалье, последние свои слова вы возьмете обратно прежде, чем переступите порог моего дома. Деньги, которые я должен вам уже шестнадцать лет, ждут вас. Я только не осмеливался... Спросите Амалию... Они приготовлены и ждут вас. Я хотел, расставаясь с вами, взять на себя смелость... -- Ничего вы мне не должны, Оливо, -- мягко прервал его Казанова. -- Несколько золотых -- вы же прекрасно знаете -- были свадебным подарком, который я, будучи другом матери Амалии... Впрочем, к чему вообще говорить об этом? Что значат для меня эти несколько дукатов? В моей судьбе вскоре произойдут большие перемены, -- прибавил он нарочито громко, чтобы его мог услышать маркиз, остановившийся в нескольких шагах от них. Оливо обменялся взглядом с Казановой, как бы желая удостовериться в его согласии, после чего заметил маркизу: -- Дело в том, что шевалье отзывают в Венецию, и он через несколько дней уезжает в родной город. -- Вернее, -- вставил Казанова, когда они уже приближались к дому, -- меня зовут уже давно и все более настойчиво. Но я нахожу, что господа сенаторы не слишком торопились. Пусть же теперь запасутся терпением. -- Вы имеете полное право проявлять такую гордость, шевалье! -- сказал маркиз. Когда аллея кончилась и они вышли на лужайку, где теперь лежала уже глубокая тень, они увидели перед домом ожидавшее их маленькое общество. Все встали и пошли им навстречу: впереди аббат между Марколиной и Амалией; за ними следовала маркиза рядом с рослым безбородым молодым офицером в красном мундире с серебряными шнурами и в блестящих ботфортах, -- это мог быть только Лоренци. По тому, как он разговаривал с маркизой, скользя взглядом по ее белым напудренным плечам, точно по хорошо знакомому залогу других ее прелестей, тоже ему знакомых; а главное, по тому, как маркиза, прищурившись и улыбаясь, смотрела на него, -- даже у менее опытного человека, чем Казанова, не могло остаться сомнений в характере отношений между ними, а также в том, что они вовсе не стремятся от кого-либо их скрыть. Они прервали свой тихий, но оживленный разговор, только оказавшись лицом к лицу со вновь пришедшими. Оливо представил друг другу Лоренци и Казанову. Они измерили один другого коротким холодным взглядом, как бы удостоверясь в своей взаимной неприязни, затем, слегка улыбнувшись, поклонились без рукопожатия, ибо для этого каждый из них должен был бы сделать шаг к другому. Лоренци был красив, черты его удлиненного лица были для такого молодого человека необычайно резкими. В глубине его глаз мерцало что-то неуловимое, что заставляло людей искушенных быть настороже. Казанова всего лишь секунду раздумывал, кого напоминает ему Лоренци. Он тут же понял -- перед ним его собственный портрет, каким он был тридцать лет назад. "Неужели я снова ожил в его образе? -- спросил он себя. -- Но ведь тогда я должен был прежде умереть... " И он содрогнулся: "Да разве я не умер давно? Что осталось во мне от когда-то молодого, ослепительного и счастливого Казановы?" Он услышал голос Амалии. Она спрашивала его, словно издалека, хотя и стояла рядом, -- была ли приятна ему прогулка, и он громко, чтобы все слышали, стал расхваливать плодородные и прекрасно обработанные земли, которые он обошел вместе с Оливо. Тем временем служанка накрывала на лужайке длинный стол, ей помогали две старшие дочери Оливо, которые, смеясь и суетясь, приносили из дома посуду, стаканы и все прочее. Постепенно спустились сумерки; тихий освежающий ветерок повеял над садом. Марколина поспешила к столу, чтобы завершить работу, начатую детьми вместе со служанкой, и исправить их упущения. Остальные гости непринужденно прогуливались по лужайке и аллеям. Маркиза удостоила Казанову самого любезного внимания и пожелала, между прочим, услышать от него знаменитую историю его побега из венецианских свинцовых казематов, хотя, -- прибавила она с многозначительной улыбкой, -- ей отнюдь небезызвестно, что он испытал гораздо более опасные приключения, о которых, конечно, несколько рискованно рассказывать. Казанова возразил: хотя ему и пришлось пройти сквозь всякого рода испытания -- серьезные и более забавные, все же ему так и не довелось узнать ту жизнь, весь смысл и подлинную сущность которой составляет опасность; правда, в тревожные времена, много лет назад, он был несколько месяцев солдатом на острове Корфу, -- да есть ли на земле занятие, к которому его не принуждала судьба?! -- но на его долю ни разу не выпало счастье участвовать в настоящем походе, какой предстоит теперь синьору лейтенанту Лоренци и в чем он готов почти завидовать ему. -- В таком случае вам известно больше, чем мне, синьор Казанова, -- громко и дерзко произнес Лоренци, -- и даже больше, чем моему полковнику, ибо я только что получил разрешение продлить свой отпуск на неопределенное время. -- В самом деле? -- воскликнул маркиз, не сдержав своей злобы, и язвительно добавил: -- Вообразите только, Лоренци, мы... вернее, моя супруга была так уверена в вашем отъезде, что с начала будущей недели пригласила к нам в замок одного из наших друзей -- певца Бальди. -- Вот и прекрасно, -- ответил Лоренци, нисколько не смутясь. -- Мы -- добрые друзья и поладим друг с другом. Не правда ли? -- обратился он к маркизе и усмехнулся. -- Я бы посоветовала это вам обоим, -- заметила маркиза, весело улыбнувшись, и первая села за стол. Место по одну сторону от нее занял Оливо, по другую -- Лоренци. Амалия села напротив, между маркизом и Казановой; подле него -- в конце стола -- Марколина, а против нее -- аббат, по соседству с Оливо. Ужин, как и обед, был простой, но необыкновенно вкусный. Две старшие дочери хозяев дома, Терезина и Нанетта, подавали блюда и разливали превосходное вино, изготовленное из винограда с холмов Оливо. Маркиз и аббат благодарили девочек, позволяя себе шутливые, но довольно грубые ласки, которые отцу, более строгому, чем Оливо, быть может, пришлись бы не по нраву. Амалия, казалось, ничего не замечала; она была бледна, смотрела печально и всем своим видом изображала женщину, решившую состариться, ибо сохранять молодость утратило для нее всякий смысл. "Неужели только на нее простирается моя власть?" -- с горечью подумал Казанова, искоса глядя на Амалию. Но, может быть, ее лицу придавало такую печаль освещение? Свечей не зажигали, довольствуясь отблеском заката, и только из дома падала на гостей широкая полоса света. Верхушки деревьев, сливаясь в сплошную темную массу с резко очерченными краями, закрывали все вокруг, и Казанове вспомнился другой таинственный сад, где он много лет назад ждал в ночной час возлюбленную. -- Мурано, -- с трепетом прошептал он, затем вслух проговорил: -- Есть сад на острове близ Венеции, монастырский сад, который я посетил в последний раз много, много лет назад, ночью там все так же благоухало, как сегодня здесь. -- Разве вы были когда-нибудь монахом? -- шутливо спросила маркиза. -- Почти что, -- ответил, улыбаясь, Казанова и рассказал правдивую историю о том, как он, будучи еще пятнадцатилетним мальчиком, был принят в послушники венецианским патриархом, но уже юношей предпочел снять одежду священника. Аббат упомянул о находящемся поблизости женском монастыре, усиленно советуя Казанове посетить его, если он там еще не бывал. Оливо пылко поддержал аббата; он превоз