накомством с лейтенантом все были обязаны маркизу, который несколько недель назад запросто привез его однажды в дом Оливо. В каких отношениях находится юный офицер с маркизой, такому опытному человеку, как шевалье, объяснять не приходится; впрочем, если это не встречает никаких возражений у супруга, то и посторонним нечего об этом беспокоиться. -- Сомневаюсь, так ли равнодушен маркиз, как вам кажется, Оливо, -- сказал Казанова. -- Разве вы не заметили, с каким злобным презрением обращается он с этим молодым человеком? Не поручусь, что все это кончится благополучно. И теперь ничто не дрогнуло в лице Марколины. Казалось, весь разговор о Лоренци не вызывал в ней ни малейшего интереса, и она безмолвно любовалась открывшимся перед ней видом. Извилистая дорога шла лесом, где росли оливы вперемежку с каменными дубами, и полого поднималась в гору; когда в одном месте лошади пошли шагом, Казанова предпочел выйти из кареты и идти пешком. Марколина рассказывала о живописных окрестностях Болоньи и о вечерних прогулках, которые она обычно совершала с дочерью профессора Морганьи. Она упомянула также и о своем намерении совершить в будущем году путешествие во Францию, чтобы лично познакомиться с известным математиком, профессором Парижского университета, Согреню, с которым она состояла в переписке. -- Может быть, я доставлю себе удовольствие и по пути заеду в Ферне, -- сказала она с улыбкой, -- чтобы узнать из уст самого Вольтера, как отнесся он к памфлету своего опаснейшего противника, шевалье де Сенгаль. Положив ладонь на подлокотник кареты так близко к руке Марколины, что ее пышный рукав, раздуваясь, слегка касался его пальцев, Казанова холодно ответил: -- Важно не столько отношение господина Вольтера к моему труду, сколько отношение потомства; ибо только ему будет принадлежать право произнести окончательный приговор. -- И вы полагаете, -- проговорила Марколина серьезно, -- что в таких вопросах, о которых здесь идет речь, вообще возможен окончательный приговор? -- В ваших устах меня удивляют подобные речи, Марколина, ваши философские и, если здесь уместно это слово, религиозные воззрения казались мне, правда, отнюдь не бесспорными сами по себе, но все же пустившими прочные корни в вашей душе -- если только вы вообще признаете ее существование. Не обращая никакого внимания на колкость Казановы, Марколина спокойно взглянула на небо, раскинувшееся ярко-синим шатром над вершинами деревьев, и ответила: -- Иногда, особенно в такие дни, как сегодня, -- и в этом слове для Казановы, который знал о ее любви, прозвучало трепетное благоговение, исходившее из глубины ее проснувшегося женского сердца, -- мне кажется, что все, именуемое философией и религией, -- не более чем игра словами, разумеется, благородная, но еще более бессмысленная, чем всякая иная. Нам никогда не будет дано постигнуть бесконечность и вечность; наш путь ведет от рождения к смерти; что женам остается, как не жить по закону, заложенному в сердце каждого из нас или вопреки ему?.. Ибо и непокорство и смирение одинаково ниспосланы богом. Оливо с робким восхищением посмотрел на племянницу, потом перевел боязливый взгляд на Казанову, искавшего возражение, которым он мог бы разъяснить Марколине, что она, так сказать, одновременно и доказывает и отрицает существование бога или что бог и дьявол для нее одно и то же; но он понимал, что не может противопоставить ее чувству ничего, кроме пустых слов, да и тех сегодня не мог найти. Однако его странно исказившееся лицо, по-видимому, опять пробудило в Амалии воспоминание о его вчерашних смутных угрозах, и она поторопилась заметить: -- И все же Марколина благочестива, верьте мне, шевалье! Марколина растерянно улыбнулась. -- Все мы благочестивы, каждый по-своему, -- вежливо ответил Казанова и стал смотреть вдаль. Крутой поворот дороги -- и они увидели монастырь. Над высокой наружной стеной вырисовывались тонкие верхушки кипарисов. На стук колес подъезжающей кареты ворота открылись, привратник с длинной белой бородой с достоинством поклонился и впустил гостей. Через аркаду, между колоннами которой по обе стороны виднелась темная зелень запущенного сада, они подошли к зданию самого монастыря; от его серых стен, лишенных каких-либо украшений и похожих на тюремные, на них неприветливо пахнуло холодом. Оливо дернул шнурок колокольчика, раздался дребезжащий звон и сразу умолк, монахиня в покрывале до самых глаз молча открыла дверь и повела гостей в просторную приемную с голыми стенами, где стояло только несколько простых деревянных стульев. В глубине часть комнаты отделяла железная решетка из толстых прутьев, за ней все тонуло во мраке. Казанова с горечью в сердце вспомнил о приключении, которое и теперь еще казалось ему одним из самых чудесных в его жизни, оно началось в совершенно такой же обстановке: в его душе воскресли образы двух монахинь из Мурано, которые, из любви к нему, стали подругами и подарили ему часы ни с чем не сравнимого наслаждения. И когда Оливо шепотом заговорил о здешнем строгом уставе, запрещающем сестрам, после пострига, без покрывала показываться перед мужчиной и, кроме того, обрекающем их на вечное молчание, на губах у Казановы промелькнула усмешка. Перед ними, точно вынырнув из мрака, стояла настоятельница. Безмолвно приветствовала она гостей: особенно благосклонно наклонила она закутанную покрывалом голову в ответ на благодарность Казановы за данное также и ему позволение посетить монастырь; Марколину, которая хотела поцеловать ей руку, она заключила в объятия. Потом жестом пригласила всех следовать за ней и вывела гостей через небольшую смежную комнату на галерею, замыкавшуюся четырехугольником вокруг пышного цветника. В отличие от запущенного сада снаружи, за этим цветником, казалось, ухаживали особенно заботливо, и освещенные солнцем роскошные грядки играли чудесными, ярко рдеющими и нежными красками. Но к жаркому, почти одуряющему благоуханию, струившемуся из чашечек цветов, казалось, примешивался еще какой-то, совсем особенный и таинственный аромат, которому Казанова не мог найти подобного в своей памяти. Он хотел сказать об этом Марколине, но вдруг почувствовал, что этот таинственный, пьянящий и волнующий аромат исходил от нее: она сбросила шаль, перекинула ее через руку, и сквозь вырез ее открывающегося взглядам платья стал распространяться аромат ее тела, как бы родственный благоуханию сотен тысяч цветов, но все же совсем особенный. Настоятельница все так же безмолвно вела посетителей между клумбами по узким извилистым дорожкам, как сквозь затейливый лабиринт; по ее быстрой и легкой походке было заметно, что она сама испытывает радость, показывая другим пестрое великолепие своего сада; и словно задавшись целью довести их до головокружения, она точно в веселом хороводе все быстрее и быстрее устремлялась вперед. И вдруг -- Казанове показалось, будто он пробудился от смутного сна, -- все они снова очутились в приемной. По ту сторону решетки двигались какие-то темные фигуры; невозможно было разобрать, было ли там три, пять или двадцать закутанных покрывалами женщин, которые, словно вспугнутые призраки, блуждали за частыми прутьями решетки; и только кошачьи глаза Казановы могли различить человеческие фигуры в густых потемках. Настоятельница проводила посетителей до двери, молча, знаком дала им понять, что визит окончен, и мгновенно исчезла, прежде чем они успели ее должным образом поблагодарить. Вдруг, когда они уже хотели покинуть приемную, из-за решетки раздался женский возглас: "Казанова!" -- только имя, но произнесенное с таким выражением, которого, казалось Казанове, он еще никогда не слыхал. Женщина ли, когда-то им любимая или ни разу не виденная, нарушила только что святой обет, чтобы в последний -- или, быть может, в первый -- раз вслух произнести его имя; звучало ли в нем счастье нечаянного свидания, или боль безвозвратной утраты, или скорбная жалоба на то, что жгучее желание далеких дней сбылось слишком поздно и не принесет ничего, -- этого Казанова не мог понять; он знал только одно: имя его, как ни часто шептала его нежность, бормотала страсть, в упоении восклицало счастье, ныне прозвучало впервые с любовью, проникающей в самое сердце. Но именно поэтому всякое дальнейшее любопытство показалось ему неуместным и бессмысленным; и за тайной, которую ему не было суждено разгадать, навсегда затворилась дверь. Если бы не робкие и быстрые взгляды, которыми все обменялись, давая понять, что и они слышали мгновенно смолкший зов, то каждый из них мог бы предположить, что его обманул слух; ибо никто не вымолвил ни слова, пока они проходили через аркаду к воротам. Казанова шел последний, низко опустив голову, как после тяжелого расставания. Привратник стоял у ворот, посетители подали ему милостыню и сели в карету, которая, нигде больше не задерживаясь, повезла их домой. Оливо казался смущенным, Амалия рассеянной, одна Марколина нисколько не была растрогана и, как думал Казанова, нарочно пыталась затеять с Амалией разговор обо всяких хозяйственных делах, поддерживать который вместо супруги пришлось Оливо. Вскоре в беседе принял участие также и Казанова, прекрасно разбиравшийся во всем, что касалось кухни и винного погреба и не видевший причины, почему бы ему, в доказательство своих многосторонних познаний, не поделиться опытом и сведениями также и в этой области. Амалия тоже очнулась от задумчивости; после только что пережитого, почти сказочного, но тягостного приключения все они -- и особенно Казанова -- от души радовались возвращению в земную повседневность, и когда карета остановилась перед домом Оливо, откуда к ним доносился заманчивый запах жаркого и всевозможных пряностей, Казанова как раз был занят донельзя возбуждающим аппетит описанием польского паштета, и даже Марколина слушала его с любезным вниманием молодой хозяйки, что весьма льстило Казанове. В необыкновенно спокойном, почти довольном расположении духа, удивлявшем его самого, Казанова сидел потом вместе со всеми за столом и говорил Марколине шутливо-веселые любезности, как это приличествует знатному пожилому господину по отношению к благовоспитанной девушке из хорошего дома. Она охотно их принимала и необыкновенно мило на них отвечала. Ему так же трудно было представить себе, что его благонравная соседка -- та самая Марколина, из окна которой, у него на глазах, прошлой ночью выпрыгнул молодой офицер, минутой раньше лежавший в ее объятьях, -- как и допустить, что эта нежная девушка, которая еще любит возиться в траве с другими девочками-подростками, ведет ученую переписку с живущим в Париже знаменитым Согреню; и он сам же бранил себя за такую смехотворную скудость воображения. Разве не убеждался он уже много раз в том, что в душе каждого действительно живого человека самым мирным образом уживаются не только различные, но и, казалось бы, враждебные свойства? Да, разве он сам, еще недавно глубоко потрясенный, отчаявшийся, готовый даже на злое дело человек, разве сейчас он не мягок, не добр, не отпускает таких веселых шуточек, что юные дочки Оливо всякий раз покатываются со смеху? Только по своему необычайному, почти звериному голоду, который всегда появлялся у него после сильных волнений, он понимал, что еще далеко не обрел душевного покоя. Вместе с последним блюдом служанка принесла письмо на имя шевалье, только что доставленное для него нарочным из Мантуи. Оливо, заметивший, как Казанова побледнел от волнения, приказал накормить и напоить посланца, а затем обратился к своему гостю: -- Не стесняйтесь, шевалье, прочтите спокойно письмо. -- С вашего позволения, -- ответил Казанова, с легким поклоном встал из-за стола, подошел к окну и с хорошо разыгранным равнодушием вскрыл письмо. Оно было от синьора Брагадино, сверстника и друга его отца, старого холостяка, которому было теперь за восемьдесят; лет десять назад, став членом Высшего Совета, он, по-видимому, с большим рвением, чем другие покровители Казановы, хлопотал за него в Венеции. Письмо, написанное необыкновенно изящным почерком, но слегка дрожащей рукой, гласило: "Дорогой Казанова! Сегодня я наконец получил приятную возможность послать вам весть, коя, надеюсь, в главном отвечает вашим желаниям. В своем последнем заседании, состоявшемся вчера вечером, Высший Совет не только выразил готовность дозволить вам вернуться в Венецию, но и высказал пожелание, чтобы вы, по возможности, ускорили свое возвращение, ибо в самом недалеком будущем намерен воспользоваться вашей благодарностью, доказать каковую на деле вы обещали во множестве писем. Вероятно, вам неведомо, дорогой Казанова (ибо мы были так долго лишены вашего присутствия), что за последнее время внутреннее положение нашего родного города, любимого всеми нами, начало внушать некоторые опасения -- как касательно политики, так и нравов. Существуют тайные общества, направленные против нашего государственного строя и, по-видимому, даже замышляющие насильственный переворот; естественно, что в этих замыслах, которые можно было бы назвать более резким словом -- заговоры, главным образом принимают участие некоторые свободомыслящие люди, враждебные религии и во всех отношениях безнравственные. Нам известно, что на площадях, в кофейнях, не говоря уже о частных домах, ведутся самые чудовищные, даже просто изменнические разговоры, но поймать виновных на месте преступления или неопровержимо доказать их вину удается лишь в самых редких случаях, ибо признания, сделанные под пыткой, оказались столь недостоверными, что некоторые члены нашего Совета высказались за то, чтобы воздержаться впредь от подобных жестоких и притом подчас ненадежных способов следствия. Правда, нет недостатка в людях, готовых для поддержания общественного порядка и ради блага государства оказать услугу правительству, но почти все эти люди слишком хорошо известны, как благонамеренные сторонники существующего строя, чтобы в их присутствии кто-нибудь позволил себе неосторожное замечание или -- тем более -- изменнические речи. И вот один из сенаторов, имени которого я пока не хочу называть, высказал во вчерашнем заседании мнение, что некто, пользующийся репутацией человека без нравственных устоев и, кроме того, вольнодумца, -- короче говоря, такой человек, как вы, Казанова, -- появившись опять в Венеции, несомненно сразу же снискал бы расположение, а при известной ловкости вскоре и неограниченное доверие именно в тех подозрительных кругах, о которых здесь идет речь. На мой взгляд, вокруг вас неизбежно, словно по закону природы, собрались бы именно те люди, обезвредить и примерно наказать которых столь важно для Высшего Совета, неустанно радеющего о благе государства; итак, дорогой Казанова, если бы вы согласились тотчас же по возвращении на родину завязать для упомянутой цели знакомства в ныне уже достаточно известных кругах, поддерживать с ними дружеские отношения, как человек таких же взглядов, и обо всем, что покажется вам подозрительным или достойным внимания, незамедлительно представлять Сенату обстоятельные донесения -- то мы бы сочли это не только доказательством вашего патриотического рвения, но и несомненным свидетельством вашего полного отказа от того образа мыслей, за который в свое время вы понесли хотя и жестокую, но, как вы теперь признаете (если мы можем положиться на ваши письменные уверения), не совсем несправедливую кару под свинцовыми крышами. За эти услуги вам на первых порах предполагается назначить месячное жалованье в двести пятьдесят лир, помимо отдельного вознаграждения в особенно важных случаях, а также немедленного и щедрого возмещения расходов, которые, естественно, могут возникнуть у вас при выполнении этих обязанностей (как-то: на угощение того или иного лица, на небольшие подарки особам женского пола и т. п. ). Для меня отнюдь не составляет тайны, что вам придется побороть кое-какие колебания, прежде чем принять решение в желательном для нас смысле; но позвольте мне, вашему старому и искреннему другу (который когда-то тоже был молод), заметить вам, что ни в коем случае нельзя считать бесчестным оказание возлюбленному отечеству услуг, необходимых для его дальнейшего благополучия, даже если характер их показался бы поверхностно и непатриотически мыслящему гражданину малодостойным. Мне хотелось бы еще прибавить, что вы, Казанова, достаточно хороший знаток людей, чтобы отличить вертопраха от преступника или насмешника -- от еретика; поэтому в вашей власти будет миловать тех, кто заслуживает снисхождения, и только тех подвергать каре, кто, по вашему убеждению, должен ее понести. Но прежде всего подумайте, что исполнение вашего самого заветного желания -- возвращение ваше в родной город, -- если бы вы отвергли милостивое предложение Высшего Совета, оказалось бы отложенным надолго, боюсь и сказать -- насколько, и, если уместно упомянуть здесь и об этом, мне, старику восьмидесяти одного года, по всем людским подсчетам, пришлось бы отказаться от удовольствия когда-либо свидеться с вами. Ввиду того, что предлагаемая вам должность, по понятным причинам, должна носить не столько официальный, сколько тайный характер, прошу вас адресовать свой ответ, о котором я обещал уведомить Совет в его ближайшем заседании, назначенном через неделю, именно мне. Прошу Вас, по возможности, поторопиться, ибо, как я уже упоминал выше, к нам ежедневно обращаются с просьбами очень многие люди, достойные полного доверия и готовые из любви к отечеству добровольно служить Совету. Разумеется, среди них едва ли найдется хоть один, кто мог бы сравниться с вами опытом и умом, дорогой Казанова; и если ко всему прочему вы еще хоть немного примете во внимание симпатию, которую я питаю к вам, то вряд ли я могу сомневаться в том, что вы с радостью последуете призыву, обращенному к вам столь высоким и благосклонным собранием. В ожидании ответа, с неизменными дружескими чувствами, преданный вам Брагадино. Приписка: Немедленно по получении вашего ответа я с удовольствием выдам на банкирский дом Валори в Мантуе вексель на сумму в двести лир в покрытие ваших дорожных расходов. Вышеподписавшийся". Казанова давно уже дочитал письмо до конца, но все еще держал перед собой листок, чтобы никто не заметил мертвенной бледности его исказившегося лица. Между тем обед продолжался, как всегда сопровождаемый стуком тарелок и звоном бокалов, но никто не произносил ни слова. Наконец Амалия робко проговорила: -- Кушанье стынет, шевалье, не желаете ли сесть к столу? -- Благодарствую, -- ответил Казанова и повернулся к присутствующим лицом, которому он успел придать спокойное выражение лишь благодаря своему необыкновенному умению притворяться. -- Я получил из Венеции превосходные известия и должен тотчас же отослать ответ. Поэтому прошу меня извинить и позволить мне удалиться к себе. -- Как вам будет угодно, шевалье, -- сказал Оливо. -- Но не забудьте, что через час начнется игра. Очутившись в своей комнате, Казанова упал на стул, весь обливаясь холодным потом; его бил озноб, и к самому горлу подступала тошнота, которая, казалось, сейчас его задушит. Он не мог сразу собраться с мыслями и прилагал все свои силы к тому, чтобы удержаться -- от чего, он и сам не знал. Ибо здесь в доме ведь не было никого, на ком можно было бы сорвать свой неистовый гнев, а смутную мысль, что Марколина каким-то образом причастна к выпавшему на его долю неописуемому унижению, он все же нашел в себе силу признать несуразной. Едва он немного опомнился, как сразу подумал о мщении этим негодяям, которым кажется, что им удастся его нанять, сделать из него полицейского шпиона. Он проберется в Венецию переодетым и какой-нибудь хитростью изведет всех этих злодеев или хотя бы одного из них -- того, кому принадлежит весь этот гнусный замысел. Уж не сам ли это Брагадино? Почему бы нет? Старик, настолько бесстыдный, что посмел написать такое письмо Казанове, настолько слабоумный, что счел Казанову -- Казанову, которого ведь когда-то знал! -- годным для роли шпиона. О, в том-то и дело, что он теперь не знает Казановы! Никто его теперь не знает, ни в Венеции, ни где бы то ни было. Он еще себя покажет. Конечно, он уже не так молод и красив, чтобы соблазнить добродетельную девушку, и уже не так ловок и гибок, чтобы совершать побеги из тюрем и ходить по скатам крыш, но он по-прежнему умнее всех! И очутись он только в Венеции, он сможет предпринять все, что захочет, лишь бы ему наконец туда попасть! И тогда, быть может, и не понадобится никого убивать; есть другие способы мести, более хитроумные и более изощренные, чем обыкновенное убийство; а если сделать вид, будто он принимает предложение господ сенаторов, -- тогда ничего не может быть легче, чем погубить именно тех, кого захочет погубить он, а не тех, кого имеет в виду Высший Совет, -- несомненно, лучших и достойнейших венецианцев! Как? Только потому, что они -- враги этого подлого правительства, только потому, что они считаются еретиками, им придется сидеть в тех самых камерах под свинцовой крышей, где он томился двадцать пять лет тому назад, или даже сложить голову на плахе? Он еще во сто крат сильнее ненавидит это правительство и с гораздо большими основаниями, а еретиком -- еще более убежденным, чем все эти люди, -- он был всю свою жизнь, остался им и сейчас. От скуки и омерзения он в последние годы разыгрывал сам перед собой дурацкую комедию. Ему верить в бога? Да что это за бог, если он милостив к молодым и оставляет стариков? Ну и бог, который, когда ему заблагорассудится, оборачивается дьяволом, бог, который превращает богатство в нищету, счастье в несчастье, радость в горе? Мы для тебя забава и должны еще тебе молиться? Сомневаться в твоем существовании -- единственное остающееся у нас средство, чтобы тебя не хулить! Да не будет тебя! Ибо если ты существуешь, то я должен тебя проклинать! Он сжал кулаки и, выпрямившись, грозил ими небу. Его губы невольно прошептали ненавистное имя -- Вольтер! Да, теперь он был в должном расположении духа, чтобы закончить свой памфлет против старого фернейского мудреца. Закончить? Нет, он его только теперь начнет. Новый! Другой, в котором этот смешной старик получит по заслугам... за свою осторожность, за свою половинчатость, за свое раболепие. Он безбожник? Он, о котором в последнее время все чаще и чаще слышишь, что он отлично ладит с попами и церковью, а по праздникам даже исповедуется? Еретик? Он? Болтун, велеречивый трус -- и только! Но близко уже время жестокой расплаты, и тогда вместо великого философа людям предстанет ничтожный остряк, писака. И до чего же он важничал, этот добрейший господин Вольтер... "Ах, милейший синьор Казанова, я не на шутку на вас сердит. Разве могут меня интересовать сочинения господина Мерлина? Вы виноваты в том, что я потратил на глупости целых четыре часа". Дело вкуса, дражайший господин Вольтер! Сочинения Мерлина будут читать еще тогда, когда "Девственница" будет давно забыта... и, может быть, тогда оценят и мои сонеты, которые вы мне вернули с такой наглой усмешкой, не сказав о них ни слова. Но все это мелочи. Не будем затемнять главного авторскими обидами. Речь идет о философии -- о боге!.. Мы скрестим клинки, господин Вольтер, только сделайте одолжение, до времени не умрите. Казанова хотел было сразу же засесть за работу, но вдруг вспомнил, что нарочный ждет ответа. Он быстро набросал письмо этому старому дуралею Брагадино -- письмо, преисполненное лицемерного смирения и лживого восхищения: он с радостью и благодарностью принимает милость Высшего Совета и ожидает обратной почтой векселя, чтобы, по возможности скорее, припасть к стопам своих благодетелей -- и прежде всего к стопам высокочтимого друга своего отца, Брагадино. Когда Казанова запечатывал письмо, в дверь тихо постучали; вошла старшая, тринадцатилетняя дочурка Оливо: ей поручено передать, что все общество уже в сборе и с нетерпением ждет шевалье, чтобы начать игру. Глаза ее странно блестели, щеки горели, густые, по-женски причесанные волосы отливали у висков синевой; детский рот был полуоткрыт. -- Ты пила вино, Терезина? -- спросил Казанова, подойдя к ней. -- Правда! А вы сразу заметили, шевалье? -- Она еще пуще покраснела и, смутясь, провела кончиком языка по нижней губе. Казанова схватил ее за плечи, дохнул ей прямо в лицо, привлек к себе и бросил на кровать; она смотрела на него широко раскрытыми беспомощными глазами, в которых погас блеск; но когда она открыла рот, чтобы закричать, Казанова взглянул на нее так свирепо, что она почти замерла и во всем ему уступила. Он целовал ее нежно и страстно и шептал: -- Ты не должна рассказывать об этом аббату, Терезина, даже на исповеди; и когда потом у тебя будет любовник, или жених, или даже муж, ему тоже ни к чему это знать. Ты вообще должна всегда лгать; даже отцу с матерью и сестрам, чтобы тебе хорошо жилось на свете. Запомни это. Он кощунствовал, а Терезина, должно быть, приняла его слова за благословение, ибо взяла его руку и благоговейно ее поцеловала, как руку священника. Он громко рассмеялся. -- Пойдем, -- сказал он потом, -- пойдем, моя малютка-жена, мы явимся в залу рука об руку! Она, правда, немного жеманилась, но улыбалась, не выражая неудовольствия. Они вовремя вышли из комнаты, так как по лестнице, запыхавшись и нахмурив брови, поднимался Оливо, и Казанова тотчас понял, что его могли смутить грубоватые шутки маркиза или аббата насчет долгого отсутствия дочки. Оливо сразу повеселел при виде Казановы, который стоял на пороге, держа как бы в шутку под руку девочку. -- Извините, дорогой Оливо, что я заставил себя ждать. Мне нужно было закончить письмо. -- Как бы в доказательство он протянул письмо Оливо. -- Возьми его, -- приказал Оливо Терезине, приглаживая ее слегка растрепавшиеся волосы, -- и отнеси посыльному. -- А вот, -- прибавил Казанова, -- два золотых, передай их ему и скажи, чтобы поторопился: письмо еще сегодня должно непременно уйти из Мантуи в Венецию, а мою хозяйку пусть предупредит, что я... вернусь сегодня вечером. -- Сегодня вечером? -- воскликнул Оливо. -- Это невозможно! -- Ну, посмотрим, -- снисходительно проговорил Казанова. -- А вот и тебе золотой, Терезина... -- И, не слушая возражений Оливо, продолжал: -- Положи его в свою копилку, Терезина; письмо, которое ты держишь в руках, стоит не одну тысячу дукатов. Терезина убежала, а Казанова с довольным видом кивнул головой; его особенно забавляло, что на глазах у отца он платит за благосклонность девчонке, чья мать и бабушка тоже принадлежали ему. Когда Казанова вошел с Оливо в залу, игра уже началась. Он весело, но с достоинством ответил на всеобщие радостные приветствия и сел против маркиза, державшего банк. Окна в сад были открыты. Казанова услышал приближающиеся голоса. Мимо окна прошли Марколина с Амалией, заглянули мельком в залу и исчезли. Пока маркиз сдавал карты, Лоренци с величайшей учтивостью обратился к Казанове: -- Воздаю вам должное, шевалье, вы были осведомлены лучше меня: наш полк в самом деле уже завтра перед вечером выступает в поход. Маркиз казался удивленным. -- И вы только сейчас нам об этом сообщаете, Лоренци? -- Не так уж это важно! -- Для меня -- нет, -- проговорил маркиз, -- но для моей супруги -- весьма! Вы не находите? -- И он засмеялся хриплым отталкивающим смехом. -- Впрочем, это не лишено важности и для меня! Я ведь проиграл вам вчера четыреста дукатов, а отыграться, пожалуй, уже не будет времени. -- Лейтенант обыграл также и нас, -- заметил младший Рикарди, а старший, молчаливый, посмотрел через плечо на брата, стоявшего, как и вчера, у него за спиной. -- Удачу и женщин... -- начал аббат. -- Кто умеет, приневолит, -- кончил вместо него маркиз. Лоренци небрежно высыпал перед собой золотые монеты. -- Вот они. Если желаете -- все на одну карту, чтобы вам не пришлось долго гнаться за своими деньгами, маркиз! Казанова почувствовал вдруг к Лоренци какую-то безотчетную жалость; будучи довольно высокого мнения о своем даре предвидения, он был убежден в том, что лейтенант будет убит в первом же предстоящем ему сражении. Маркиз не согласился на такую высокую ставку; Лоренци не настаивал; игра, в которой, как и накануне, участвовали скромными суммами все присутствующие, продолжалась вначале при умеренных ставках. Но спустя четверть часа они повысились; а в течение следующих пятнадцати минут Лоренци проиграл маркизу свои четыреста дукатов. К Казанове счастье, казалось, было равнодушно; он выигрывал, проигрывал и опять выигрывал, с до смешного правильным чередованием. Лоренци вздохнул с облегчением, когда его последний золотой перешел к маркизу, и встал из-за стола. -- Благодарю вас, господа. Сегодняшняя игра, -- он запнулся, -- надолго будет для меня последней в этом гостеприимном доме. А теперь, многоуважаемый господин Оливо, позвольте мне проститься с дамами, прежде чем отправиться верхом в город, куда мне хотелось бы попасть еще до захода солнца, чтобы снарядиться в завтрашний поход. "Наглый лжец! -- подумал Казанова. -- Ночью ты будешь опять здесь, у Марколины!" В нем снова вспыхнула ярость. -- Как? -- воскликнул маркиз с неудовольствием. -- До вечера еще далеко, а игра прекращается? Если желаете, Лоренци, можно послать моего кучера домой, он передаст маркизе, что вы опоздаете. -- Я еду в Мантую, -- нетерпеливо возразил Лоренци. Не обратив на его слова никакого внимания, маркиз продолжал: -- Времени еще достаточно, выкладывайте собственные свои золотые, как у вас их ни мало. -- И он бросил Лоренци карту. -- У меня нет больше ни одного, -- устало ответил тот. -- Невероятно! -- Ни одного, -- повторил Лоренци с видимым отвращением. -- Пустяки! -- воскликнул маркиз с неожиданной любезностью, производившей довольно неприятное впечатление. -- Вот вам десять дукатов в долг, а если понадобится, то могу дать и больше. -- В таком случае я ставлю дукат, -- сказал Лоренци и взял карту. Она была бита картой маркиза. Лоренци продолжал игру, словно это само собой разумелось, и вскоре задолжал маркизу сто дукатов. Банк перешел к Казанове, которому везло еще больше, чем маркизу. Игра опять превратилась в схватку между тремя партнерами, но сегодня этому покорились даже братья Рикарди; наравне с аббатом и Оливо они оставались изумленными зрителями. Никто не произносил ни слова, говорили только карты, но говорили достаточно ясно. По воле случая, все наличные деньги стеклись к Казанове, и спустя час он выиграл у Лоренци две тысячи дукатов, которые полностью уплатил из своего кармана маркиз, оставшийся без единого сольдо. Казанова предложил ему взаймы любую сумму. Но маркиз покачал головой. -- Благодарю вас, -- сказал он, -- теперь довольно. Для меня игра закончена. Из сада доносились возгласы и смех детей. Казанова различил голос Терезины; он сидел спиной к окну и не обернулся. Еще раз, ради Лоренци, сам не зная почему, он попытался уговорить маркиза продолжать игру. Но тот только еще более решительно покачал головой. Лоренци встал. -- Я позволю себе, синьор маркиз, завтра до полудня вручить вам в собственные руки деньги, которые я вам задолжал. Маркиз отрывисто рассмеялся. -- Любопытно, где вы их раздобудете, синьор лейтенант Лоренци. Ни в Мантуе, ни где-либо в другом месте не найдется человека, который ссудил бы вас и десятью дукатами, не говоря уже о двух тысячах, в особенности сегодня, коль скоро вы завтра выступаете в поход; неизвестно еще, вернетесь ли вы. -- Вы получите свои деньги завтра в восемь утра, синьор маркиз... Честное слово! -- Ваше честное слово, -- холодно проговорил маркиз, -- не стоит в моих глазах и одного дуката, тем более двух тысяч. Все затаили дыхание. Однако Лоренци ответил, по-видимому, без большого волнения: -- Вы дадите мне удовлетворение, синьор маркиз! -- С удовольствием, синьор лейтенант, -- ответил маркиз, -- как только вы уплатите долг. Оливо, крайне расстроенный, проговорил, слегка запинаясь: -- Я ручаюсь за уплату, синьор маркиз. К несчастью, у меня нет такой суммы наличными, чтобы немедленно... но мой дом, мои владения... -- И он неловким движением обвел вокруг себя рукой. -- Я не принимаю вашего поручительства, -- сказал маркиз, -- так как желаю вам добра, вы потеряли бы свои деньги. Казанова видел, что все взоры устремлены на золото, лежащее перед ним. "Не поручиться ли мне за Лоренци? -- подумал он. -- Что, если я уплачу за него... Маркиз не мог бы этого отвергнуть. Пожалуй, это даже моя обязанность. Золото ведь -- маркиза". Но он молчал. Он чувствовал, как у него зарождается какой-то смутный план, но для того, чтобы он стал вполне ясным, нужно было время. -- Вы получите свои деньги еще сегодня до наступления ночи, -- сказал Лоренци. -- Через час я буду в Мантуе. -- Но ваша лошадь может сломать себе шею, -- возразил маркиз. -- Вы тоже... Может быть, даже нарочно. -- Однако, -- с досадой проговорил аббат, -- не может же лейтенант чудом раздобыть вам деньги. Оба брата Рикарди засмеялись, но сразу оборвали смех. -- Несомненно, -- обратился к маркизу Оливо, -- что прежде всего вы должны разрешить лейтенанту Лоренци удалиться. -- Только под залог! -- воскликнул маркиз с загоревшимися глазами, словно осенившая его мысль доставила ему особенное удовольствие. -- Недурная идея, -- немного рассеянно отозвался Казанова, план которого уже почти созрел. Лоренци снял с пальца перстень, и он покатился по столу. Маркиз его подхватил: -- Тысячу он, пожалуй стоит. -- А этот? -- И Лоренци швырнул маркизу второй перстень. Тот, кивнув головой, сказал: -- Столько же. -- Теперь вы удовлетворены, синьор маркиз? -- спросил Лоренци, собираясь выйти. -- Удовлетворен, -- усмехаясь, ответил маркиз, -- тем более что оба кольца -- краденые. Лоренци быстро повернулся и занес над столом кулак, чтобы обрушить его на маркиза. Оливо и аббат схватили его за руку. -- Мне знакомы оба эти камня, -- сказал маркиз, не трогаясь с места, -- хотя они и в новой оправе. Смотрите, господа, смарагд с небольшим изъяном, не то он стоил бы в десять раз дороже. Рубин -- без порока, но мал. Оба эти камня вынуты из драгоценного убора, который я когда-то подарил своей жене. И так как я, конечно, не могу допустить мысли, что маркиза дала оправить эти камни в кольца для лейтенанта Лоренци, то они, по-видимому, вместе со всем убором могли быть только украдены. Итак, залогом я пока что удовлетворен, господин лейтенант. -- Лоренци! -- воскликнул Оливо. -- Все мы даем вам слово, что ни одна душа никогда не узнает о том, что здесь произошло. -- И что бы ни совершил синьор Лоренци, -- сказал Казанова, -- вы больший подлец, господин маркиз. -- Хочу надеяться! В наши с вами годы, шевалье де Сенгаль, хотя бы в подлости никому нельзя уступать первенства. Доброй ночи, господа! Маркиз встал, никто не ответил на его поклон, и он вышел из комнаты. На одно мгновенье стало так тихо, что из сада вновь донесся смех детей, показавшийся неестественно громким. И кто мог бы найти слова, которые в эту минуту проникли бы в душу Лоренци, все еще стоявшего с простертой над столом рукой? Казанова один сидел по-прежнему на своем месте, и невольно залюбовался юношей, который, казалось, превратился в изваяние, застыв в своей грозной и благородной позе, теперь, правда, уже утратившей смысл. Наконец, Оливо приблизился к нему, как бы с намерением успокоить его; подошли также и братья Рикарди, по-видимому, решился заговорить и аббат; но Лоренци, вздрогнув всем телом, повелительным и негодующим жестом пресек всякую попытку выразить ему участие и с вежливым поклоном, неторопливо вышел из залы. В ту же секунду Казанова, успевший тем временем собрать в шелковый платок лежавшее перед ним золото, поднялся и последовал за Лоренци. Он чувствовал, не видя лиц присутствующих, что никто из них не усомнился в его намерении немедля сделать то, чего они все время от него ждали, -- отдать свой выигрыш Лоренци. Он догнал Лоренци в каштановой аллее, которая вела от дома к воротам, и сказал ему непринужденно: -- Не позволите ли вы мне сопровождать вас в вашей прогулке, синьор лейтенант Лоренци? Лоренци, не глядя на Казанову, ответил надменным тоном, вряд ли уместным в его положении: -- Как вам будет угодно, шевалье; но боюсь, что вы не найдете во мне разговорчивого собеседника. -- Тем более разговорчивого собеседника вы, быть может, найдете во мне, лейтенант Лоренци, -- сказал Казанова, -- и если вы не возражаете, пройдемся среди виноградников, где мы сможем побеседовать без помехи. Они свернули с проезжей дороги на ту самую узкую тропинку вдоль садовой ограды, по которой Казанова накануне проходил вместе с Оливо. -- Вы совершенно справедливо предполагаете, -- начал Казанова, -- что я намерен предложить вам сумму, которую вы задолжали маркизу, но не взаймы, ибо, -- надеюсь, вы простите меня, -- это было бы слишком рискованно, а как возмещение, разумеется ничтожное, за услугу, которую, быть может, вы в состоянии оказать мне. -- Я слушаю вас, -- холодно произнес Лоренци. -- Прежде чем говорить дальше, -- ответил таким же оном Казанова, -- я принужден поставить одно условие, -- продолжение этого разговора я ставлю в зависимость от вашего согласия на него. -- Назовите свое условие. -- Вы должны дать честное слово, что выслушаете меня не перебивая, даже если бы сказанное мною вызвало у вас недоумение, неудовольствие или, может быть, гнев. От вас всецело зависит, синьор лейтенант Лоренци, пожелаете ли вы потом принять или отвергнуть мое предложение, в необычности которого я вполне отдаю себе отчет; но я жду от вас только ответа "да" или "нет", и, каков бы он ни был, никогда ни одна живая душа не узнает, о чем здесь шла речь между двумя людьми чести, которые, может быть, одновременно люди погибшие. -- Я готов выслушать ваше предложение. -- И принимаете мое предварительное условие? -- Я вас не буду прерывать. -- И не произнесете в ответ ни одного слова, кроме "да" или "нет"? -- Ничего, кроме "да" или "нет". -- Хорошо, -- сказал Казанова. И в то время, как они медленно поднимались по холму между виноградниками в зное клонившегося к закату дня, Казанова начал: -- Мы лучше поймем друг друга, если рассмотрим дело с точки зрения законов логики. Совершенно ясно, что у вас нет никакой возможности достать деньги, которые вы должны маркизу, к назначенному им сроку; а в случае если бы вы их ему не уплатили, он твердо решил вас погубить, -- в этом тоже не может быть сомнения. Ввиду того, что он знает о вас больше (тут Казанова осмелился зайти дальше, чем следовало, но он любил подобные небольшие, но вполне безопасные отклонения от заранее начертанного пути), чем обнаружил перед нами сегодня, вы действительно целиком находитесь во власти этого негодяя, и ваша репутация, как офицера и дворянина, погибла. Это одна сторона дела. Но вы спасены, если только уплатите долг, и в ваших руках опять окажутся кольца, неведомыми путями к вам попавшие; а быть спасенным означает для вас при данных обстоятельствах не более и не менее, как вернуться к жизни, с которой вы, можно сказать, как бы свели счеты, -- притом к жизни, полной блеска, счастья и славы, ибо вы молоды, прекрасны и отважны. Такое будущее кажется мне достаточно радужным, -- в особенности, когда в противном случае все сулит лишь бесславную, даже позорную гибель, -- чтобы поступиться ради него предрассудком