ут, может пройти несколько часов, пожалуй, до вечера, даже дольше. До тех пор я выиграю время, а это важнее всего". Он все еще держал в руке шпагу, увидел блеснувшую на ней кровь и обтер ее травой. У него явилась мысль одеть труп, но это заставило бы его потерять невозвратимые, драгоценные минуты. Словно принося мертвецу последнюю жертву, он еще раз нагнулся и закрыл ему глаза. "Счастливец", -- проговорил он про себя и, словно в мечтательном оцепенении, поцеловал убитого в лоб. Потом, быстро поднявшись, поспешно пошел вдоль стены, завернул за угол и спустился на дорогу. Карета стояла на перекрестке, там, где он ее оставил, кучер крепко спал на козлах. Казанова постарался не будить его, сел с необычайной осторожностью в карету и только тогда крикнул, толкнув его в спину: -- Эй! Поедем ли мы наконец? Возница вздрогнул, осмотрелся вокруг, удивился, что стало уже совсем светло, ударил по лошадям, и карета покатила прочь. Казанова откинулся глубоко назад, завернутый в плащ, принадлежавший когда-то Лоренци. На деревенской улице они увидели только детей; все мужчины и женщины, по-видимому, были уже в поле, на работе. Когда деревня осталась позади, Казанова облегченно вздохнул, открыл чемодан, вынул свое платье и стал одеваться под плащом, не без опасения, как бы кучер, оглянувшись, не заметил странного поведения седока. Но ничего подобного не случилось. Казанове удалось без помехи одеться, спрятать в чемодан плащ Лоренци и накинуть свой. Он взглянул на небо, которое тем временем заволокли тучи. Казанова не чувствовал никакого утомления; наоборот, он был как-то особенно напряжен и бодр. Обдумав свое положение и взвесив его со всех сторон, он пришел к выводу, что, хотя оно и внушает некоторую тревогу, но не так уж опасно, как могло бы показаться более робким людям. Что в убийстве Лоренци могут сразу заподозрить его, конечно, вполне вероятно, но ни для кого не может быть сомнения, что это произошло в честном поединке, более того: Лоренци напал на него и принудил его к дуэли, а то, что он защищался, никто не может вменить ему в вину. Но почему он оставил его на траве, как мертвую собаку? Однако в этом тоже никто не вправе его упрекать: быстрое бегство было его законным правом, даже долгом. Лоренци поступил бы точно так же. Но не выдаст ли его Венеция? Тотчас же по приезде станет он под защиту своего покровителя, Брагадино. Но не сознается ли он тем самым в деянии, которое в конце концов могло бы остаться нераскрытым или быть приписанным другому? Есть ли вообще против него какие-нибудь улики? Разве его не отозвали в Венецию? Кто вправе говорить, что это -- бегство? Уж не возница ли, полночи прождавший его на дороге? Ему можно заткнуть рот еще несколькими золотыми. Такие мысли кружились в голове Казановы. Вдруг ему послышался конский топот за спиной. "Уже?" -- было его первой мыслью. Он высунул голову в окно кареты и посмотрел назад -- дорога пуста. Они проезжали мимо какой-то усадьбы; это был отзвук топота их лошадей. Эта ошибка на некоторое время настолько его успокоила, точно для него навсегда миновала всякая опасность. Вот уже высятся башни Мантуи... "Скорее, скорее", -- пробормотал про себя Казанова, совсем не желая, чтобы кучер слышал его. Но тот, приближаясь к цели, по собственному побуждению, стал погонять лошадей; вот они уже у ворот, через которые Казанова вместе с Оливо покинул город менее двух суток назад. Он назвал вознице гостиницу, где надо было остановиться; через несколько минут показалась вывеска с золотым львом, и Казанова выскочил из кареты. В дверях стояла хозяйка; свежая, со смеющимся лицом, она, казалось, была вполне расположена оказать Казанове такой прием, какой оказывают возлюбленному, когда с нетерпением ждут его возвращения после огорчительной отлучки, но он указал сердитым взглядом на кучера, как на докучливого свидетеля, а затем радушно предложил ему подкрепиться вволю едой и питьем. -- Вчера вечером для вас пришло письмо из Венеции, шевалье, -- сказала хозяйка. -- Еще одно? -- удивился Казанова и кинулся вверх по лестнице в свою комнату. Хозяйка последовала за ним. На столе лежало запечатанное письмо. Казанова вскрыл его в крайнем волнении. "Неужели отмена?" -- со страхом подумал он. Но когда он прочел письмо, лицо его просветлело. Там было всего несколько строк от Брагадино с приложением векселя на двести пятьдесят лир, дабы Казанове не пришлось отложить свой приезд хотя бы на один день, раз он принял такое решение. Казанова обратился к хозяйке и с притворно огорченным видом сообщил ей, что принужден, не медля ни часу, ехать дальше, не то ему грозит опасность потерять должность, которую выхлопотал ему в Венеции его друг Брагадино, несмотря на то что ее добиваются еще сотни людей, Но, сразу добавил он, увидев грозные тучи на челе хозяйки, он хочет только обеспечить себе эту должность секретаря Венецианского Высшего Совета, получить на нее патент; затем, заняв ее и приобретя положение, он немедленно потребует отпуска для устройства своих дел в Мантуе, в чем ему, разумеется, не откажут; он ведь оставляет здесь большую часть своих пожитков... тогда, тогда только от его дорогой, от его восхитительной подруги будет зависеть, пожелает ли она передать свою гостиницу кому-нибудь другому и последовать за ним в Венецию, как его супруга... Она бросилась к нему на шею с затуманившимися глазами и спросила, можно ли, по крайней мере, принести ему перед отъездом плотный завтрак. Понимая ее намерение устроить на прощание пиршество, которое ничуть его не привлекало, он все же согласился, чтобы наконец от нее отделаться; как только она спустилась по лестнице, он сунул в сумку самое необходимое -- немного белья и несколько книг, -- направился в общую залу, где застал кучера за обильной трапезой, и спросил, согласен ли он выехать немедленно на тех же лошадях по направлению к Венеции и довезти его до ближайшей почтовой станции за плату, вдвое против обычной. Кучер сразу согласился, и таким образом Казанова избавился от главной своей заботы. Вошла хозяйка, побагровевшая от ярости, и спросила его, не забыл ли он, что его ждет в комнате завтрак. Казанова самым непринужденным тоном ответил, что нисколько этого не забыл и, так как у него нет времени, просит ее сходить в банк, на который выдан его вексель, -- он ей тут же его передал, -- и получить двести пятьдесят лир. Пока она бегала за деньгами, Казанова отправился к себе в комнату и с поистине звериной жадностью набросился на приготовленную еду. Продолжая есть и после появления хозяйки, он быстро сунул в карман принесенные деньги; покончив с завтраком, он повернулся к женщине, которая придвинулась к нему, считая, что наконец пришел ее час, и самым недвусмысленным образом раскрыла ему объятия, крепко ее обхватил, поцеловал в обе щеки, прижал к себе, а когда она была уже готова все ему позволить, вырвался от нее со словами: "Я должен ехать... до свидания!" -- с такой силой, что она упала навзничь в угол софы. Выражение ее лица -- смесь разочарования, гнева и бессилия -- было до того уморительным, что Казанова, закрывая за собой дверь, не в состоянии был удержаться и громко расхохотался. От кучера не могло укрыться, что седок его очень спешит; размышлять о причинах такой торопливости он не был обязан; во всяком случае, когда Казанова вышел из дверей гостиницы, он сидел на козлах, готовый тронуться в путь, и сильно стегнул лошадей, как только тот сел в карету. Кучер счел также более разумным ехать не по главным улицам, а обогнуть их, чтобы выбраться опять на большую дорогу в противоположном конце города. Солнце стояло еще не высоко, до полудня оставалось три часа. Казанова думал: "Вполне возможно, что мертвого Лоренци еще не нашли". Что Лоренци убил он, почти не доходило до его сознания; его лишь радовало, что расстояние, отделяющее его от Мантуи, непрерывно растет и что на некоторое время он наконец обретет покой... Он погрузился в самый глубокий в его жизни сон, который, можно сказать, продолжался два дня и две ночи; ибо краткие перерывы, которые поневоле вызывались необходимостью сменить лошадей, когда он сидел в залах постоялых дворов, прохаживался перед почтовыми станциями, обменивался ничего не значащими, случайными замечаниями с почтовыми смотрителями, трактирщиками, таможенными сторожами, путешественниками, -- не удержались в его памяти, как отдельные события. И впоследствии воспоминание об этих двух днях и ночах слилось с приснившимся ему в постели Марколины сном, и поединок двух нагих противников на зеленом лугу при свете раннего утра как бы стал частью этого сна, в котором порою он каким-то загадочным образом был не Казановой, а Лоренци, не победителем, а сраженным, не беглецом, а умершим, чьим бледным юношеским телом одиноко играл утренний ветер; и оба они -- и он сам, и Лоренци -- были не более реальны, чем сенаторы в пурпурных мантиях, ползавшие перед ним, как нищие, на коленях, и не менее реальны, чем тот опиравшийся о перила моста старик, которому он в вечерних сумерках бросил из кареты милостыню. Если бы Казанова не умел отличать с помощью рассудка пережитое от пригрезившегося, то мог бы вообразить, будто погрузился в объятиях Марколины в странный сон, от которого пробудился только при виде венецианской кампанилы. На третье утро своего путешествия, из Местре, после двадцати лет тоски, Казанова впервые увидел колокольню: серое каменное строение, одиноко вырисовываясь во мгле, как бы поднялось перед ним из бесконечной дали. Но он знал, что теперь всего лишь два часа пути отделяют его от любимого города, где он когда-то был молод. Он расплатился с кучером, не помня, был ли то четвертый, или пятый, или шестой, с которым ему приходилось рассчитываться по выезде из Мантуи, и в сопровождении мальчика, тащившего его вещи, поспешил по убогим улицам в гавань, чтобы успеть на отправлявшееся к рынку судно, как и двадцать пять лет назад, отходившее в шесть часов утра в Венецию. Казалось, оно только его и ждало; едва он успел усесться на узкую скамейку между женщинами, которые везли в город свой товар, мелким торговым людом и ремесленниками, как оно отвалило; небо было пасмурное; над лагунами стоял туман; пахло затхлой водой, сырым деревом, рыбой и свежими плодами. Кампанила вздымалась все выше и выше, в воздухе вырисовывались и другие башни, виднелись церковные купола. Навстречу Казанове блеснул луч утреннего солнца, сначала с одной крыши, потом с другой, со многих; дома раздвигались, росли ввысь; из тумана выплывали большие и малые корабли, обменивались приветствиями; разговоры вокруг него стали громче; какая-то девочка предложила ему купить у нее виноград; он ел синие ягоды, выплевывая через борт кожицу, по примеру своих земляков, и вступил в разговор с каким-то человеком, который выразил радость по поводу того, что наконец, видимо, устанавливается хорошая погода. Как, здесь три дня шел дождь? Он этого не знал. Он приехал с юга -- из Неаполя, из Рима... Судно плыло уже по каналам предместья, грязные дома глядели на Казанову своими мутными окнами, точно близорукими холодными глазами, два или три раза судно причаливало, на берег сходили какие-то молодые люди -- один с большой папкой под мышкой, женщины с корзинами; теперь пошли более приветливые места. Не та ли это церковь, куда ходила к исповеди Мартина? И не тот ли это дом, где Казанова на свой манер постарался вернуть румянец и здоровье бледной, смертельно больной Агате? А вот в том он, кажется, отколотил до синяков плута, брата прелестной Сильвии? А там в боковом канале -- маленький желтоватый домик, на его омываемых водой ступенях стоит босиком толстая женщина... Но не успел Казанова решить, какое ему отнести сюда событие далеких дней его молодости, как судно вошло в Канале Гранде и медленно поплыло дальше по широкому водному пути между дворцами. Сон Казановы вызвал в нем такое чувство, будто он всего лишь днем раньше уже совершил этот же путь. У моста Риальто он вышел на сушу, ибо прежде чем отправиться к синьору Брагадино, он хотел оставить свой чемодан и снять комнату в находящейся неподалеку небольшой дешевой гостинице, местоположение которой он помнил, а название забыл. Дом показался ему более ветхим или, по крайней мере, более запушенным, чем он представлял себе по памяти; угрюмый небритый слуга отвел ему неприветливую комнату с видом на глухую стену соседнего здания. Но Казанова не хотел терять времени; кроме того, его прельстила дешевая цена комнаты, так как в дороге он истратил почти все свои наличные деньги; поэтому он решил остановиться временно здесь, смыл с себя пыль и грязь, накопившуюся за долгий путь, секунду подумал, не надеть ли ему парадное платье, но счел все же более уместным остаться в прежнем, скромном и, наконец, вышел из гостиницы. До красивого небольшого дворца, где жил Брагадино, было всего сто шагов по узкому переулку и через мост. Казанова назвал себя молодому, довольно наглому слуге, который сделал вид, будто никогда не слыхал его прославленного имени, но потом вышел из покоев своего господина с несколько более приветливым лицом и пригласил гостя в комнаты. Брагадино сидел за завтраком у стола, пододвинутого к открытому окну; он хотел встать, но Казанова этого не допустил. -- Дорогой Казанова! -- воскликнул Брагадино. -- Как я счастлив, что вижу вас вновь! Да, кто бы мог подумать, что мы с вами еще когда-нибудь свидимся? И он протянул ему обе руки. Казанова схватил их, как будто собираясь поцеловать, но не сделал этого и ответил на сердечное приветствие словами горячей благодарности, не лишенными высокопарности, от которой не была свободна его речь при подобных обстоятельствах. Брагадино предложил ему сесть и прежде всего осведомился, завтракал ли он. Получив отрицательный ответ, Брагадино позвонил слуге и дал ему нужные распоряжения. Когда слуга вышел, Брагадино выразил свое удовлетворение по поводу решения Казановы безоговорочно принять предложение Высшего Совета: он не останется внакладе, потрудившись на пользу отечества. Казанова ответил, что он почтет за счастье, если Совет будет им доволен. Он говорил так, но думал совсем иное. Правда, он не чувствовал больше к Брагадино никакой ненависти, даже, скорее, был несколько растроган видом ставшего чудаковатым древнего старика с поредевшей белой бородой и воспаленными веками, сидевшего против него с чашкой, дрожавшей в худой руке. Когда он видел Брагадино в последний раз, ему могло быть столько лет, сколько Казанове сейчас; впрочем, Брагадино уже и тогда казался ему стариком. Слуга подал завтрак, за который Казанова, не заставляя себя упрашивать, принялся с отменным аппетитом, так как в дороге лишь кое-как закусывал второпях. Да, день и ночь ехал он из Мантуи, так спешил он доказать Высшему Совету свое усердие и принести своему благородному покровителю неизмеримую благодарность. Он говорил это в оправдание почти неприличной жадности, с какой глотал дымящийся шоколад. В окно врывался тысячеголосый шум жизни, кипевшей на больших и малых каналах; однообразные выкрики гондольеров преобладали над всеми остальными звуками; где-то неподалеку, может быть, во дворце напротив, -- не во дворце ли Фогаццари? -- пел красивый высокий женский голос; по-видимому, он принадлежал совсем молодой женщине, ее даже не было еще на свете в те времена, когда Казанова бежал из свинцовых казематов. Казанова ел печенье, масло, яйца, холодное мясо и беспрестанно оправдывался в своей ненасытности перед Брагадино, смотревшим на него с довольным видом. -- Люблю, -- воскликнул тот, -- когда у молодых людей хороший аппетит! Насколько я помню, дорогой Казанова, отсутствием аппетита вы никогда не страдали! -- И он вспомнил, как однажды, в первые дни их знакомства, обедал вместе с Казановой, вернее сказать, изумлялся, как и сегодня, своему молодому другу, ибо ему и тогда было до него далеко, это было ведь вскоре после того, как Казанова вышвырнул из дома врача, который вечными кровопусканиями едва не вогнал в гроб бедного Брагадино. Они заговорили о былых временах. Да, тогда жизнь была в Венеции лучше, чем теперь. -- Не везде, -- сказал Казанова с тонкой усмешкой, намекая на свинцовые крыши. Брагадино сделал движение рукой, как бы в знак того, что теперь не время вспоминать мелкие невзгоды. Впрочем, он и тогда пытался, к сожалению тщетно, спасти Казанову от кары. Да, если бы он уже тогда был членом Совета Десяти!.. Так разговор перешел на политику, и старик, воспламенившись своей темой, с остроумием и живостью своих молодых лет рассказал Казанове очень много интересного о нежелательном направлении умов части нынешней венецианской молодежи и об опасной крамоле, несомненные признаки которой замечаются в последнее время. И Казанова был совсем не плохо подготовлен, когда он вечером того же дня, который провел, запершись в своей мрачной гостиничной комнате и лишь для успокоения своей встревоженной души разбирая и отчасти сжигая бумаги, отправился в кафе Кадри, находившееся на площади святого Марка и слывшее главным местом встречи всех вольнодумцев и ниспровергателей основ. Старый музыкант, бывший некогда капельмейстером в театре Сан-Самуэле, том самом, где тридцать лет назад Казанова играл на скрипке, сразу узнал его и самым непринужденным образом ввел в кружок, состоявший преимущественно из молодых людей, чьи имена, как особенно подозрительные, остались у него в памяти после утренней беседы с Брагадино. Но его собственное имя, по-видимому, совсем не произвело на других того впечатления, которого он мог бы ожидать; большинство присутствующих, очевидно, не знало о Казанове ничего, кроме того, что когда-то, давным-давно, он по какой-то причине, а может быть, и совсем безвинно, был заключен в свинцовую камеру, откуда бежал, подвергаясь многочисленным опасностям. Книжонка, в которой он много лет назад так живо описал свой побег, правда, была известна, но, по-видимому, никто не прочитал ее с должным вниманием. Казанову несколько забавляла мысль, что он может содействовать тому, чтобы каждый из этих молодых господ поскорее узнал по личному опыту, каковы условия жизни под свинцовыми крышами Венеции и насколько труден побег оттуда; но, не выдав ничем своей коварной мысли и не дав повода к тому, чтобы кто-нибудь мог о ней догадаться, он также и здесь сумел разыграть из себя безобидного и любезного человека и вскоре на свой манер занял общество рассказами о разных веселых случаях, приключившихся с ним по пути из Рима; эти истории, в общем довольно правдивые, все же были пятнадцати- или двадцатилетней давности. Его еще с увлечением слушали, как вдруг кто-то, вместе с другими новостями, принес весть о том, что какой-то Мантуанский офицер убит поблизости от имения своего друга, где он гостил, и тело его ограблено разбойниками вплоть до рубашки. Так как подобные нападения и убийства в ту пору были нередки, этот случай не возбудил у присутствующих особого интереса, и Казанова продолжал свой рассказ с того самого места, на котором его прервали, точно это происшествие имело к нему так же мало отношения, как ко всем остальным; более того, освободясь от тревоги, в которой он сам себе вполне не признавался, Казанова стал рассказывать еще забавнее и смелее. Полночь уже миновала, когда, быстро простившись со своими новыми знакомыми, Казанова, никем не сопровождаемый, вышел на широкую пустынную площадь; над нею тяжело нависло облачное беззвездное небо с беспокойно полыхающими зарницами. С уверенностью лунатика, даже не сознавая, что он совершает сейчас этот путь после перерыва в четверть века, Казанова глухими переулками, между темными стенами домов, через узкие мостики над черными каналами, которые тянулись к вечным водам, нашел дорогу в свою жалкую гостиницу, и ее ворота неохотно и негостеприимно открылись только после долгого стука. Через несколько минут, разбитый усталостью, сковывавшей его тело и не отпускавшей его, с привкусом горечи на губах, словно идущей из самой глубины души, он, полураздетый, бросился на жесткую кровать, чтобы после двадцати пяти лет изгнания уснуть столь долгожданным первым сном на родине, который под утро, тяжелый и без сновидений, сжалился наконец над старым авантюристом. ПРИМЕЧАНИЕ Казанова действительно посетил Вольтера в Ферне, но все остальные происшествия, описанные в настоящей новелле, и, в частности то, что Казанова будто бы писал памфлет, направленный против Вольтера, не имеют ничего общего с исторической правдой. Далее, исторически верно, что в возрасте от пятидесяти и до шестидесяти лет Казанова был вынужден заниматься сыском в своем родном городе Венеции; о некоторых других событиях в жизни знаменитого искателя приключений, вскользь упоминаемых в новелле, можно найти более подробные и более верные сведения в его "Мемуарах". В остальном рассказ "Возвращение Казановы" представляет собой свободный вымысел. ИГРА НА РАССВЕТЕ I -- Господин лейтенант!.. Господин лейтенант!.. Господин лейтенант! Лишь при третьем окрике молодой офицер зашевелился, потянулся и повернул голову к двери. Спросонья, не поднимаясь с подушек, он пробормотал: -- В чем дело?.. -- Затем, очнувшись от сна, увидел в полумраке денщика, стоящего в дверях, и закричал: -- Черт побери! Да что там случилось в такую рань? -- Господин лейтенант, во дворе дожидается один человек, он хочет говорить с господином лейтенантом. -- Какой там еще человек? В такой-то час? Я же велел не будить меня по воскресеньям! Денщик подошел к кровати и протянул Вильгельму визитную карточку. -- Ты что, дурья голова, думаешь, я филин, что могу читать в темноте? Открой окно! Но не успел лейтенант договорить, как Йозеф уже распахнул окно и поднял грязновато-белые шторы. Офицер, приподнявшись на подушках, прочитал имя, стоявшее на карточке, затем опустил ее на одеяло, рассмотрел еще раз, пригладил свои белокурые, коротко остриженные и растрепанные после сна волосы и стал быстро соображать: "Не принять? Невозможно! К тому же для этого нет никаких оснований. И разве принять человека значит встречаться с ним? Да и в отставку-то он вынужден был подать только из-за долгов. Другим просто больше повезло. Но что ему от меня нужно?" Он снова обратился к денщику: -- Как он выглядит, этот господин обер... господин фон Богнер? Денщик, грустно улыбнувшись, ответил: -- Осмелюсь доложить, господин лейтенант, мундир был больше к лицу господину обер-лейтенанту. Вильгельм помолчал секунду, затем сел на постели. -- Ну что ж, проси. И пусть господин... обер-лейтенант великодушно извинит, если я буду не совсем одет. И еще... Кто бы меня ни спрашивал, обер-лейтенант Гехстер или лейтенант Венглер, господин капитан или кто-нибудь другой -- меня дома нет, понятно? Когда Йозеф закрыл за собой дверь, Вильгельм быстро натянул китель, причесался, подошел к окну и выглянул вниз на еще безлюдный казарменный двор. Он увидел, как его бывший товарищ в черном, надвинутом на глаза котелке, в распахнутом желтом пальто, в коричневых, немного пыльных штиблетах понуро расхаживал там, внизу, взад и вперед, и сердце у него сжалось. Он открыл окно и хотел было помахать ему и громко поздороваться, но в это мгновенье к гостю подошел денщик, и Вильгельм заметил, каким боязливым волнением напряглось лицо его старого товарища в ожидании ответа. Но так как ответ был благоприятен, лицо Богнера прояснилось, и он вместе с денщиком скрылся в воротах под окном, которое Вильгельм тотчас же закрыл, словно предстоящий разговор требовал особых предосторожностей. И для него сразу исчез аромат весны и леса, который в этот утренний воскресный час проник даже на казарменный двор, где всю неделю его не было и в помине. "Что бы ни случилось... -- подумал Вильгельм. -- А что, собственно, может случиться?.. Сегодня я непременно поеду в Баден и пообедаю там в "Вене", если, конечно, меня, как в прошлый раз, не оставят обедать Кесснеры". -- Войдите! -- Вильгельм с наигранной живостью протянул руку вошедшему. -- Здравствуй, Богнер. Искренне рад тебя видеть. Почему ты не раздеваешься? Взгляни, здесь все, как и раньше. Больше комната не стала. Но "в каждой маленькой лачуге для влюбленных место есть". Отто вежливо улыбнулся и, словно заметив смущение Вильгельма, решил помочь ему. -- Надеюсь, бывают случаи, когда эти слова больше подходят к твоей лачуге, чем в данную минуту, -- сказал он. Вильгельм рассмеялся громче, чем требовалось. -- К сожалению, не часто. Я живу как затворник. Смею тебя уверить, что за последние месяц-полтора по меньшей мере ни одна женщина не переступала этот порог. Платон -- развратник в сравнении со мной. Но садись. -- Он переложил одежду с кресла на кровать. -- Могу тебе предложить чашечку кофе? -- Спасибо, Касда, не беспокойся. Я уже завтракал... Вот папиросу, если позволишь... Отто полез в карман за портсигаром, но Вильгельм жестом остановил его и указал на курительный столик, где стоял открытый ящичек с папиросами. Вильгельм подал огня, Отто молча сделал несколько затяжек, и взгляд его упал на хорошо знакомую картину, висевшую на стене над черным кожаным диваном. На ней были изображены офицерские скачки стародавних времен. -- Ну, рассказывай, как поживаешь, -- сказал Вильгельм. -- Почему ты не даешь о себе знать? Ведь когда мы расстались... два-три года назад... ты обещал мне, что время от времени... -- Может быть, оно и лучше, -- перебил его Отто, -- что я не давал о себе знать, и уж наверняка было бы лучше, если бы я не пришел и сегодня. -- И неожиданно для Вильгельма он пересел в угол дивана, на другом конце которого валялось несколько зачитанных до дыр книг. -- Ты же понимаешь, Вилли, -- он говорил быстро и в то же время отчетливо, -- что мой сегодняшний визит в такой необычный час... я знаю, ты любишь поспать по воскресеньям... этот визит имеет определенную цель, иначе я бы, конечно, не позволил себе... Одним словом, я пришел к тебе, как к старому другу, -- к сожалению, я не могу больше сказать -- коллеге. Не бледней, Вилли, тебе ничто не грозит: речь идет всего лишь о нескольких гульденах, которые я должен раздобыть до завтрашнего утра; в противном случае мне остается лишь... -- Он по-военному повысил голос: -- Впрочем, разумнее всего было сделать это еще два года назад. -- Какие глупости! -- возразил Вильгельм наигранно дружеским тоном. Денщик принес завтрак и скрылся. Вилли разлил кофе. Он ощущал во рту горьковатый вкус, и ему было неприятно, что он не успел совершить утреннего туалета. Но не беда -- по дороге на вокзал он завернет в душ. Все равно раньше полудня ему нечего делать в Бадене. Он ни с кем ни о чем не уславливался; и если он опоздает или даже совсем не приедет, этого никто и не заметит -- ни господа в кафе Шопф, ни фрейлейн Кесснер; разве что ее мать, которая, впрочем, тоже весьма недурна. -- Чего же ты не пьешь? -- спросил он у Отто, который даже не пригубил кофе. Тот быстро отхлебнул из чашки и тотчас же заговорил: -- Буду краток. Ты, верно, знаешь, что я вот уже три месяца служу кассиром в одной электротехнической фирме. Впрочем, откуда тебе это знать? Ты ведь даже не знаешь, что я женат и у меня есть сын. Ему уже почти четыре года. Он родился еще тогда, когда я был с вами. Но об этом никто не знал. Так вот, ты догадываешься, что все это время дела мои шли не слишком блестяще. Особенно этой зимой... Мальчик болел... Впрочем, не стоит вдаваться в подробности. Словом, иногда я был вынужден залезать в кассу. Я всегда вовремя возвращал деньги, но сейчас взял, к сожалению, немного больше, чем обычно, и... -- он выждал, пока Вильгельм размешает ложечкой сахар, -- и, на мое несчастье, в понедельник, то есть завтра, как я случайно узнал, приезжает с завода ревизия. Мы, понимаешь ли, филиал, и через мою кассу проходят лишь очень небольшие суммы. Должен я, в сущности, пустяки -- девятьсот шестьдесят гульденов. Для ровного счета скажем -- тысячу. И деньги должны быть в кассе завтра, до половины девятого утра, иначе... Словом... ты оказал бы мне истинно дружескую услугу, Вилли, если бы... Дальше он говорить не мог. Вилли было немного стыдно за старого товарища -- не потому, что тот совершил растрату, а потому, что бывший обер-лейтенант Отто фон Богнер, еще несколько лет тому назад жизнерадостный, ловкий, блестящий офицер, сидел сейчас, забившись в угол дивана, бледный, беспомощный, глотал слезы и не мог говорить. Он положил ему на плечо руку. -- Брось, Отто, нельзя же так сразу падать духом. В ответ на это не слишком обнадеживающее вступление гость впился в него унылым и слегка испуганным взглядом. -- Собственно говоря, -- продолжал Вильгельм, -- я сам сейчас на мели. Все мое состояние -- сто гульденов с небольшим. Сто двадцать, если быть таким же точным, как и ты. Разумеется, все они до последнего крейцера в твоем распоряжении. Но если мы немного пораскинем мозгами, выход из положения обязательно найдется. -- Ты понимаешь, -- прервал его Отто, -- что все остальные... выходы уже испробованы. Не будем поэтому зря ломать голову, тем более что я пришел с определенным предложением. Вильгельм тревожно уставился на него. -- Представь себе на минуту, Вилли, что ты сам очутился в таком же затруднительном положении. Как бы ты поступил? -- Не совсем понимаю тебя, -- уклончиво заметил Вильгельм. -- Я знаю, конечно, ты никогда еще не запускал руку в чужую кассу -- такое может случиться только на штатской службе. Да. Но все-таки предположи, что по какой-либо... менее... криминальной причине срочно потребовалась определенная сумма. К кому бы ты обратился при таких обстоятельствах? -- Прости, Отто, я до сих пор еще не думал об этом и надеюсь... Не отрицаю, у меня тоже бывали долги: еще в прошлом месяце Гехстер выручил меня пятьюдесятью гульденами... Разумеется, я их вернул ему первого числа -- потому мне сейчас и трудно с деньгами. Но тысячу гульденов... тысячу... не представляю, где их достать. -- Правда? -- переспросил Отто, пристально посмотрев на него. -- Конечно. -- А твой дядя? -- Какой дядя? -- Твой дядя Роберт. -- Как ты до этого додумался? -- Нетрудно догадаться: он много раз выручал тебя. К тому же ты регулярно получаешь от него пособие. -- С пособием давно покончено, -- возразил Вилли, рассердившись на едва ли уместный в такой момент тон своего бывшего товарища. -- И не только с пособием. Дядя Роберт ведет себя как-то странно. Во всяком случае, мы с ним не виделись уже больше года. В последний раз, когда я, в виде исключения, попросил у него ничтожную сумму, он чуть не вышвырнул меня за дверь. -- Вот как? -- потер себе лоб Богнер. -- Значит, ты уверен, что о нем нечего и думать? -- Надеюсь, ты в этом не сомневаешься, -- несколько резко отозвался Вильгельм. Внезапно Богнер вскочил с дивана, отодвинул стол и подошел к окну. -- Мы должны попытаться, -- сказал он решительно. -- Прости меня, но мы должны. Самое худшее, что может с тобой случиться, -- это отказ и, вероятно, в не очень вежливой форме. Пусть так -- и все же по сравнению с тем, что ожидает меня, если я до завтрашнего утра не достану этих паршивых гульденов, это просто мелкая неприятность. -- Может быть, -- согласился Вильгельм, -- но неприятность совершенно бесполезная. Будь у меня хоть малейший шанс... Надеюсь, ты не сомневаешься в моем желании помочь тебе? Но, черт побери, должны же быть и другие возможности! Что ты скажешь, например, -- только не сердись, это мне сейчас пришло в голову, -- о своем кузене Гвидо, у которого имение около Амштеттена? -- Поверь, Вилли, -- спокойно возразил Богнер, -- что с ним тоже ничего не выйдет. Иначе меня бы не было здесь. Короче говоря, во всем мире нет человека... Вдруг Вилли поднял палец, словно давая понять, что в голову ему пришла какая-то идея. Богнер выжидательно посмотрел на него. -- Руди Гехстер! Поговори-ка с ним. Несколько месяцев тому назад он как раз получил наследство -- двадцать -- двадцать пять тысяч гульденов. Должно же от них что-нибудь остаться. Богнер нахмурил брови и несколько нерешительно сказал: -- Три недели назад, когда мне еще не было так худо, я написал Гехстеру... Я просил много меньше, чем тысячу, но он мне даже не ответил. Итак, ты видишь, остается один-единственный выход: твой дядя. -- И когда Вилли пожал плечами, Отто добавил: -- Я же знаю его, Вилли: он такой милый, обаятельный старик. Мы с ним несколько раз были вместе в театре и в Ридхофе -- он, конечно, этого не забыл! Ей-богу, не мог же он ни с того ни с сего так перемениться! -- Тем не менее, кажется, это так, -- нетерпеливо прервал его Вилли. -- Я тоже не понимаю, что с ним, собственно, сталось. Впрочем, в возрасте от пятидесяти до шестидесяти у людей нередко появляются странности. Короче говоря, вот уже больше года я не бываю у него в доме и не появлюсь там вновь ни при каких обстоятельствах. Это все, что я могу тебе сказать. Богнер молча смотрел в пространство. Затем он поднял голову, окинул Вилли отсутствующим взглядом и сказал: -- Хорошо, извини меня и будь здоров. С этими словами он взял шляпу и направился к выходу. -- Отто! -- воскликнул Вилли. -- У меня есть еще одна идея. -- Еще одна -- это хорошо. -- Послушай, Богнер. Сегодня я как раз еду за город, в Баден. Там в кафе Шопф по воскресеньям после обеда часто собирается небольшая компания: играют в очко, в баккара, во что придется. Я, конечно, принимаю в этом самое скромное участие или даже не играю вовсе. Ставил всего раза три-четыре по маленькой, а больше так, сижу для забавы. Заправляет там всем полковой врач Тугут; ему всегда чертовски везет; затем обычно бывают обер-лейтенант Виммер, Грейзинг из семьдесят седьмого... ты его не знаешь, он лечится там от какой-то застарелой болезни... и несколько штатских; местный адвокат, секретарь из театральной дирекции, какой-то актер и некий консул Шнабель, довольно пожилой господин. У него там интрижка с опереточной певичкой, вернее сказать, хористкой. Это постоянные игроки. Две недели назад Тугут за один присест сорвал банк ни больше, ни меньше как в три тысячи гульденов. Мы играли до шести утра на открытой веранде, птицы уже запели. Теми ста двадцатью гульденами, что у меня остались, я обязан исключительно моей выдержке, иначе бы меня раздели догола. Так вот, Отто: сотней из этих ста двадцати я сегодня рискну ради тебя. Я понимаю, шансы невелики, но Тугут прошлый раз сел играть всего с полсотней, а встал с тремя тысячами. Сверх того, вот уже несколько месяцев мне чертовски не везет в любви. Может быть, на пословицу можно скорее положиться, чем на людей. Богнер молчал. -- Ну, как ты находишь мою идею? -- спросил Вилли. Богнер пожал плечами. -- Во всяком случае, я тебе очень благодарен. Конечно, я не отказываюсь... хотя... -- Я тебе, разумеется, не гарантирую успеха, -- прервал его Вилли с нарочитой живостью, -- но ведь и риск не велик. Если я выиграю, сколько -- неважно, тебе достанется тысяча, по меньшей мере тысяча гульденов. А если я случайно сорву большой куш... -- Не обещай слишком много, -- сказал Отто с грустной улыбкой. -- Больше я тебя не буду задерживать. Теперь это уже не в моих интересах. А завтра утром я позволю себе... нет... Завтра утром я буду ждать тебя ровно в половине восьмого у Альзеркирхе. -- И, горько усмехнувшись, добавил: -- Мы ведь можем встретиться и случайно. -- Он отклонил протестующий жест Вилли и торопливо продолжал: -- Во всяком случае, я тоже не собираюсь сидеть сложа руки. Семьдесят гульденов у меня еще есть. Я рискну ими сегодня днем на скачках, взяв, разумеется, билет за десять крейцеров. -- Он быстро подошел к окну и глянул вниз на казарменный двор. -- Какой чистый воздух! -- сказал он, саркастически скривив губы, затем поднял воротник, пожал Вилли руку и вышел. Вильгельм облегченно вздохнул, на мгновение задумался и поспешно начал одеваться. Состоянием своего мундира он остался не очень доволен. Если он сегодня выиграет, то, по крайней мере, закажет себе новый. Заезжать в душ было уже поздно, но на вокзал он, во всяком случае, поедет на извозчике: два гульдена сегодня не имеют ровным счетом никакого значения. II Когда Вильгельм в полдень вышел в Бадене из поезда, он был в весьма недурном настроении. На вокзале в Вене с ним очень любезно побеседовал подполковник Возицки -- на службе очень неприятная личность, -- а в купе с ним так живо кокетничали две девушки, что он почти обрадовался, когда они не вышли вместе с ним, -- иначе весь его распорядок дня был бы нарушен. Но, даже пребывая в благодушном настроении, он не мог внутренне не упрекать своего бывшего товарища Богнера -- не за то, конечно, что бедняга залез в кассу; это ввиду злополучного стечения обстоятельств было в известной мере простительно, -- а за ту глупую историю с картами, которая три года назад разом прервала его карьеру. В конце концов офицер обязан уметь вовремя остановиться. Он сам, например, три недели назад, увидев, что ему подряд не везет, встал без всяких околичностей из-за карточного стола, хотя консул Шнабель любезно предоставил в его распоряжение свой кошелек. Вообще он всегда умел противостоять искушению и обходиться скудным жалованьем и ничтожным пособием, которое он получал сперва от отца, подполковника, служившего в Темешваре, а после его смерти -- от дяди Роберта. С тех пор же как это пособие перестало поступать, он сумел соответственно перестроить свой бюджет: стал реже ходить в кафе, отказался от новых костюмов, начал экономить на папиросах, а на женщин больше вообще не тратил деньги. Маленькую, но многообещающую интрижку, завязанную три месяца назад, тоже пришлось оставить: как-то вечером Вилли оказался буквально не в состоянии заплатить за ужин на две персоны. "Собственно говоря, все это очень грустно", -- думал он. Никогда еще свою стесненность в средствах он не ощущал так остро, как сегодня -- в этот прекрасный весенний день, когда в мундире, к сожалению, далеко не с иголочки, в суконных залоснившихся на коленях брюках и в фуражке с тульей, значительно более низкой, чем требовала последняя офицерская мода, он шел по благоухающим аллеям парка к даче, которую сняли на лето Кесснеры. Возможно даже, это была их собственная вилла. Сегодня Вилли впервые было стыдно сознавать, что он ждет приглашения к обеду или, вернее, надеется на него. Тем не менее он все же был рад, когда эта надежда осуществилась, и не столько из-за того, что у Кесснеров вкусно готовят и подают чудесные вина, сколько из-за фрейлейн Эмилии, которая, как обычно, сидела справа от него и была весьма приятной соседкой -- она приветливо поглядывала на Вилли и то и дело доверчиво дотрагивалась до него; впрочем, прикосновения ее казались совершенно случайными. Лейтенант был не единственным гостем. За столом сидел еще молодой адвокат, которого хозяин дома привез с собой из Вены и который умел вести беседу весело, легко, иногда чуть-чуть иронически. Хозяин был с Вилли вежлив, но несколько холоден: его, как видно, не приводили в особый восторг воскресные визиты господина лейтенанта, который был представлен его жене и дочери на прошлой масленице и, пожалуй, слишком буквально воспринял приглашение заходить при случае на чашку чая. Все еще хорошенькая хозяйка дома, казалось, тоже совсем забыла, как две недели тому назад на отдаленной садовой скамейке она выскользнула из неожиданно смелых объятий лейтенанта л