а следующее утро мы отправились к хозяйке господина Йеллинека. Она держалась несколько отчужденно, но когда отец объяснил ей, насколько важно для господина Йеллинека провести свой заработанный столь горьким трудом досуг в Хоэншенхаузене, и что, с другой стороны, значит для Вилли быть преемником господина Йеллинека, она стала сговорчивее. Ей хотелось бы взглянуть на Вилли, сказала она; и если он человек приличный, то она ничего не будет иметь против него, как нового жильца. - Тогда, - сказал отец, - можно считать, что практически он уже к вам переехал. А в полдень у Ашингера состоялась первая деловая встреча Вилли с господином Йеллинеком. Господин Йеллинек пришел от Вилли в восторг и, должен сказать, с полным основанием, поскольку Вилли купил из своих сбережений воротничок и галстук, которые вместе с сюртуком придали ему такой торжественный и благородный вид, что отца это несколько раз сбивало с толку; а уж Фриде, которая все время мечтательно смотрела на Вилли, и говорить не приходится. Вилли хотел было сначала поработать полдня, вроде как испытательный срок, но отец ему отсоветовал; предстояло еще слишком много приготовлений, а ведь эта служба должна была стать для Вилли не докучной обязанностью, а подарком ко дню рождения. Председатель наблюдательного совета уехал в Исполиновы горы кататься на лыжах, но у него имелся заместитель, который в ответ на звонок господина Йеллинека сказал: если господин Йеллинек хочет по состоянию здоровья переписать арендный договор на кого-нибудь другого, то пожалуйста, главное, чтобы этот другой был человек надежный. Насчет этого, отвечал господин Йеллинек, который уже снова напился от радости, что так внезапно стал пенсионером, насчет этого господин советник может убедиться лично, что же касается его самого, то он в любом случае головой ручается за этого Вилли Кнузорске. Заместитель председателя наблюдательного совета этого не требовал. И все-таки, когда на следующий день обитая кожей дверь его кабинета снова беззвучно захлопнулась за Вилли и мы почти благоговейно взглянули на него (ради такого случая он даже побрился, а Фрида еще воткнула ему в петлицу красную бумажную гвоздику), то под мышкой он и вправду нес бумагу, черным по белому удостоверяющую, что отныне он вступает в новую должность. Заместитель председателя только удивленно покосился на загнутые кверху носки Виллиных туфель. Но это сказал Вилли, можно будет при случае как-нибудь исправить. То был торжественный день для всех нас. Оставалось лишь уладить вопрос о переселении козы из Мальхова в Хоэншенхаузен. Мы понимали, что Вилли нелегко будет с ней расстаться, и потому решили, что он должен один перевезти ее. Отец как раз получил пособие и пригласил нас с Фридой к Ашингеру, где мы обсуждали все те улучшения, которые мы хотели порекомендовать Вилли, Ведь в конце концов он должен выплачивать аренду и платить за меблированную комнату. У нас имелось множество довольно полезных идей. У Фриды, которая сначала все больше помалкивала, потом стали появляться самые лучшие идеи. Так, например, она предложила маленькие, украшенные цветами таблички, снабженные веселыми и мудрыми изречениями в стихотворной форме. А у отца родилась мысль поставить в комнате перед уборной подставку для чистки обуви, а в ней устроить маленькую библиотечку. Мы столько всего на придумали, что отец решил составить список. И тут нам пришло в голову сейчас же набросать программу торжества по случаю дня рождения. Оно должно было происходить у Ашингера. По поводу пирога отец хотел переговорить с новой хозяйкой Вилли. Свечи могла принести Фрида. - А может, - сказал я, - стоит привлечь еще нескольких клиентов? Но отец считал, что нельзя сейчас мыслить так прозаично, ведь в конце концов речь идет об оформлении праздника. - А повседневность наладится сама собой, - сказал отец. - Если удастся, - вставила Фрида, - я раздобуду у наших пропагандистов граммофон. - Отличная идея, - с радостью записывал отец. Не знаю, долго ли еще это продолжалось, потому - что я заснул за столом. Следующий день - это было 14 февраля, и всю ночь, как нарочно, чтобы сделать день рождения Вилли светлым и радостным, шел снег - целиком был посвящен приготовлениям к празднику. Вилли отец посадил под домашний арест, снабдив его нашим последним томом энциклопедии от V до X; для него все должно было быть сюрпризом. Кроме того, Вилли надо было еще пережить разлуку с козой, которая далась ему куда труднее, чем он предполагал. Но потом все устроилось, и наконец наступило долгожданное утро. Фрида пригласила всех нас на чашку кофе, а затем следовал пункт первый из отцовской программы праздника: отсылка форменной фуражки Вилли помещику в Мальхов. Вилли написал несколько благодарно-умиленных строк, и после того, как отец исправил наиболее тяжкие орфографические ошибки, а Фрида приложила еще и листовку, мы завернули шапку сначала в шелковую, а потом в упаковочную бумагу и все вместе отправились на почту. До самого обеда мы праздновали у Ашингера вступление Вилли в новую жизнь, а потом к нам присоединился хихикающий и опять уже пьяненький господин Йеллинек, передал сердечнейший привет от козы и пригласил нас отобедать с ним. Кельнеры нас уже знали и, проходя мимо, всякий раз подносили какое-нибудь угощение, так что вскоре уже Вилли, держась своими красными, покрытыми шрамами руками за отвороты сюртука, стал держать речь, не забыв упомянуть и Элли, и свое прошлое сторожа орошаемых полей, речь, настолько трогающую сердца, что, когда он кончил, к нам подходили совсем чужие люди и молча жали ему руку. Краткую речь произнес и отец, под аплодисменты присутствующих он призвал Вилли с полной ответственностью и серьезностью отнестись к своему новому, в высшей степени гуманному поприщу. Потом было еще много всяких тостов, и не успели мы оглянуться, как наступил вечер, стемнело, и тут появилась новая квартирная хозяйка Вилли и, соответственно, прежняя господина Йеллинека, с праздничным пирогом. Едва улеглась буря оваций, как вошел управляющий и спросил, может ли он пригласить нас на чашку кофе. Отец ответил, что только в том случае, если и он в свою очередь примет наше приглашение на главное, торжество. С удовольствием, отвечал обрадованный управляющий, он ведь холостяк и не знает, что ему делать нынче вечером. Поскольку господин Йеллинек тоже оказался холостяком, то сразу же возник новый, весьма интересный разговор о достоинствах холостяцкого житья, к нему присоединились все собравшиеся. Кроме Фриды; она сидела, откинувшись на спинку стула, курила и рассеянно смотрела на Вилли, высоко вздернув брови. В тщательно напомаженной голове его преломлялись лучи верхнего света. Поздно вечером - большинство гостей уже разошлось, кельнеры стали покашливать, то и дело глядя на часы, - настал великий миг. Отец извинился и пошел вниз расставить свечи. И вдруг снизу донеслись раскатистые, многократно повторенные эхом в гулких кафельных стенах, грозные, так что все вздрогнули, первые звуки гимна. И тут же оборвались, сменившись печальной мелодией "Не каждый день бывает воскресенье". - Пластинки перепутал, - пояснила Фрида, все с облегчением поднялись и вслед за Вилли, возглавившим процессию, пошли вниз по лестнице. Нам явилось поистине сказочное зрелщце - вряд ли можно придумать помещение более подходящее для украшенного свечами праздничного стола. Теплый свет красных свечей играл на белом кафеле, а блестящий пол и сверкающие двери повторно отражали этот неземной, волшебный блеск. На столе лежали подарки для Вилли: от отца - наш последний том энциклопедии, чтобы Вилли в часы наименьшего наплыва посетителей мог расширять свой кругозор; от меня - сапожная щетка с изображенной - на ней панорамой Бранденбургских ворот; от господина Йеллинека - бутылка Штейнхегера {Можжевеловая водка}; а Фрида воплотила в жизнь свою идею - вырезала лобзиком табличку и выжгла на ней стишок: Тому, кто всем мирским невзгодам Бросает храбро вызов год за годом, Желаю обрести укромный уголок, Где бы порой весь мир забыть он мог. {перевод М. Френкеля) Вилли от умиления не знал, на что ему раньше смотреть, он то и дело протирал мизинцем уголки глаз и усиленно моргал, что, впрочем, мало помогало, слезы уже катились по впалым щекам, стекаясь под задранным подбородком в блестящее жемчужное ожерелье. Теперь он благодаря сюртуку, галстуку и новому воротничку выглядел не менее нарядно, чем стол с подарками. Всем нам тоже нелегко было скрыть свою растроганность, даже управляющий всхлипывал.. Мы дали Вилли спокойно налюбоваться - подарками. Потом я завел граммофон. На этот раз я выбрал "Нет у меня авто, нет рыцарского замка", песню, которая нам с отцом всегда была очень близка. Но тут она, кажется, не произвела на отца большого впечатления, он давно уже оттягивал указательным пальцем воротничок рубашки и был бледнее обычного. - Что с тобой? - тихонько спросил я. - Фрида, - беззвучно выдохнул он, - куда девалась Фрида? Я в смущении оглянулся. Нет, здесь были только мужчины. "Моя голубка, я тебя люблю", - запел какой-то господин на пластинке. - Фрида! - в отчаянии воскликнул отец. - Бога ради, Фрида, где ты? - Здесь, - раздался ее ворчливый голос. Мы кинулись к двери. Фрида сидела за дверью на весах, стрелка которых нервно дергалась туда-сюда. Фрида курила, а из кармана ее залатанной спортивной куртки торчали еще три непочатые пачки сигарет. - Бог ты мой! - с облегчением воскликнул отец. - Но скажи, почему же ты не входишь? - Слушай, - сказала она, мрачно глядя на отца сквозь облако дыма, - ты разве не можешь прочесть, что написано на ваших дверях? - О, небо! - закричал отец. - Прости меня. А не хочет ли Фрида, прежде чем мы пойдем наверх продолжить праздник вместе с управляющим, еще разок пожелать Вилли счастья? - Зачем? - сказала Фрида, явно не в духе, и кивнула на приоткрытую дверь. - Смотри, он уже при исполнении служебных обязанностей. Мы заглянули в щелку. Там стоял Вилли и рукавом своего сюртука сосредоточенно начищал кафель, НАШЕ ОБЩЕНИЕ С ГНОМАМИ  Я не знаю, как отец до этого дошел; может быть, он их только выдумал. Но может быть, действительно в них верил. Так или иначе, но он считал: хорошо было бы знать, что, кроме ангелов и прочих эфирных созданий, существует еще и нечто более осязаемое, гномы, например, - Ангелы, - говорил отец, - чересчур обидчивы. Чего уж никак не скажешь о гномах. Наоборот, они как раз больше всего пеклись о тех, от кого ангелы с возмущением отвернулись, а поводов для этого у ангелов всегда бывало достаточно. И внешне отцовы гномы тоже были совсем особенные. На первый взгляд они походили на обыкновенных гномов. Но если присмотреться попристальнее, то можно заметить кое-какие отклонения от привычного гномьего облика. К примеру, у них крылышки, как у майских жуков, и лягушачьи лапки. Иногда ночью слышно, как эти лягушачьи лапки шлепают по лестнице. Зимой они носят подбитые шмелиным мехом домашние туфли из скорлупы грецких орехов. Только вот какие они с лица, отец не мог мне точно объяснить. Поэтому он часто прибегал к помощи фотографических портретов Шоу, Толстого и адмирала Тирпица. - Так что приблизительно ты можешь их себе представить, - говорил отец, - во всяком случае, в том, что касается бород, а лица у них, конечно, куда симпатичнее. К несчастью, бабушка проведала, что мы так любим гномов. Она не слишком часто вспоминала о нас, считала отца асоциальным и неудачником. Но каждые несколько лет на нее вдруг по непонятной причине нападала сентиментальность, и тогда она нежданно-негаданно вваливалась к нам, дарила что-нибудь ненужное и по любому поводу нещадно к нам придиралась. Так продолжалось с неделю, потом она вдруг снова исчезала на долгие годы. Но тут, как уже сказано, она прознала о нашем увлечении гномами, пожалела, что неправильно воспитала отца, и не могла успокоиться, покуда не купила гнома, который, как она с раздражением утверждала, был точно две капли воды похож на гномов, порожденных нашей фантазией, - более того, он был даже выше их на целую голову. Не гном, а страшилище около метра в высоту, он казался бородатым младенцем, которого натерли салом, и похвалялся своими блестящими туфлями с пряжками, синим передником без единой складочки, трубкой в виде цветочного горшка, деревянными граблями и розовой лысиной и в довершение всего напоминал отцу его начальника. Из соображений пиетета мы некоторое время держали гнома в - спальне. Но уже через несколько дней начали молча обходить его, а вскоре, к нашему взаимному удивлению, мы оба, не сговариваясь, как бы даже случайно, вошли в комнату, и каждый держал в руках сложенный мешок. Вдаваться в долгие объяснения мы не стали. Засунули гнома в мешок, отец, крякнув, взвалил его на плечо, и мы поехали на вокзал, купили два перронных билета и посадили гнома в пустое купе первого класса в скором поезде, идущем в Брюссель. На зеленом бархате дивана гном выглядел очень забавно. - Вот здесь ему самое место, - безжалостно сказал отец. Чтобы произвести впечатление, будто купе переполнено, мы то и дело выглядывали в окно, покуда дежурный по станции не подал сигнал к отправлению, тогда мы выпрыгнули из вагона, и гном уехал. Бабушке мы сказали, что разбили его во время уборки. Бабушка смерила нас довольно-таки проницательным взглядом, потому что по всей нашей квартире было заметно, что вряд ли мы, убирая, передвинули хотя бы один стул; однако ей пришлось удовольствоваться нашим объяснением. И она ограничилась тем, что спустя день подарила мне детский граммофон и несмотря на протесты отца пластинку к нему. На одной стороне ее было "Что Мейеру делать на Гималаях?", а на обратной - впрочем, принимая во, внимание необычайный бабушкин такт, ничего другого и ожидать было нельзя - "Шествие гномов". Я тогда был помешан на музыке и нередко часами прокручивал пластинку. В результате отец предложил мне отдать ему эту пластинку, а он ее уничтожит; за это я смогу подыскать себе в отделе игрушек у Вертхайма что-нибудь другое, разумеется, не слишком шумное. Я долго еще слушал эту пластинку, покуда не пресытился ею, и тогда решил принять предложение отца. Мы искали с чрезвычайной сосредоточенностью, но ничего не нашли, слишком высоки были наши требования. Потом мы тщетно перерыли игрушечные отделы у Титца, Израэля и еще в полдюжине игрушечных магазинов, так что отец с тяжелым сердцем пришел к решению снова купить мне столь поспешно уничтоженную пластинку. И в тот самый день мы нашли его. Он стоял в витрине кондитерской. Гном, самый чудесный гном, которого только можно себе представить. Он во всем - вплоть до крылышек майского жука и лягушачьих лапок - так точно соответствовал порождению нашей фантазии, что мы в состоянии были только шептать, когда справлялись, продается ли он. - Этот? - спросила продавщица. - Да, конечному нас их на складе целая куча. Нас страшно возмутили ее слова, и отец еле удержался, чтобы не сделать ей замечания. В конце концов мы его все-таки купили, хотя он под своей одежкой из станиолевой бумаги оказался не только полым, но еще и шоколадным. Отец меня утешил. Если поставить его в безопасное место, то и шоколадный гном с легкостью доживет до восьмидесяти, а то и до ста лет. Два года он, во всяком случае, протянул. А потом настал дождливый день, когда я не знал куда себя девать. Я начал рыться в старом хламе и обнаружил подаренный бабушкой детский граммофон. Я завел его и в задумчивости глядел на войлочный кружок. И тут у меня возникла идея. А что если доставить удовольствие шоколадному гному и прокатить его на карусели? Все получилось как нельзя лучше. Сразу видно было, что гному понравилось крутиться на войлочном кружке. И все же мне показалось, что он, пожалуй, не против крутиться еще быстрее. Но едва я прибавил скорость, как он, блаженно улыбаясь, свалился, отлетел к стене, шмякнулся об нее и невзрачным комочком станиолевой бумаги упал на пол. Его смерть причинила мне большое горе. Отец сразу же - отпросился на службе, и мы поехали за город, в Бризеланг, где и закопали под засохшим дубом выложенную мхом сигарную коробку, в которой лежал гном, или, вернее, его останки. Я, глотая слезы, копал могилу, а отец насвистывал печальные песни Германа Ленса; потом мы воткнули в могильный холмик крест, сделанный из заячьих костей, и, не обменявшись ни словом, поехали домой. Но и потом, еще очень долго, отец никогда не уставал ездить со мной на могилку. А однажды, когда горе уже несколько притупилось, отец сказал, что времена сейчас трудные, и было бы неплохо иметь в своем распоряжении талисман - доброго гнома. Он сунул руку в карман и протянул мне крошечный комочек глины, и вправду отдаленно напоминавший сидящего гнома. - Сам обжигал, - заявил отец. Моего разочарования как не бывало. Я постоянно таскал с собой этот талисман, покуда он совсем не одряхлел. Но я уже к нему привык и привязался еще больше, чем отец. Так или иначе, но всякий раз, когда мы хотели, чтобы нам что-то удалось, мы сперва плевали на гнома, а потом я целый день таскал его в кармане брюк, все время сжимая талисман в кулаке. Конечно, он не стал от этого красивее, но выразительнее безусловно. Однако наш гномик-талисман и вообще был явлением необычайным. Например, чтобы сохранять свою волшебную силу на больший срок, он должен был каждый год устраиваться за городом на зимнюю спячку. Место, которое отец облюбовал для этой цели, было в красивой долине. Окруженная ольхою впадина в лесу, на краю которой любили появляться дикие кабаны. Путаница воздушных корней ольхи была точно создана для гномьего замка. Там имелись анфилады комнат, кухни и кладовые, подвалы в чердаки. Важнее всего нам было затемнить как следует спальню нашего гнома. И запасы на зиму у него были: брусника, крошки обсыпного торта, яблочные зернышки и грибы. Кроме - того, отец - для пущей безопасности всякий раз вырезал для него лодку, на случай, если долину вдруг затопит. Потом мы прощались с ним. Церемония прощания задумывалась гораздо длительнее, чем бывала на самом деле, отец знал массу разных формул прощания и тому подобных грустных обрядов. Но я всегда так плакал, что отец удовлетворялся сокращенной программой. В конце марта гном-талисман возвращался к нам. Это был праздник поважнее даже, чем день рождения отца, и встречали мы его обсыпным тортом, кофе, фонариками и песнями. Отдохнувший и набравшийся сил гном вновь приступал к своим нелегким обязанностям. Наступила осень, и мы со слезами препроводили гнома в его ольховый замок, а когда опять пришел март, мы, ликуя, поехали за ним, - но он исчез. Вся долина была затоплена, ольховые стволы на целый метр уходили под воду. Сначала мы растерялись, потом отец взял себя в руки. - Ты видишь его лодку? - Он неуверенно откашлялся. - Нет, - сквозь слезы пробормотал я. Но отец не растерялся. - Это счастье! - твердо сказал он. Сбитый с толку, я взглянул на него. - Неужели ты не понимаешь? - спросил отец. - Он уплыл, когда поднялась вода! А для чего же мы вырезали ему лодку? - Ты уверен? - спросил я. - Слушай, - сказал отец, - не станешь же ты отрицать, что я знаю толк в гномах? - Нет. Но почему же он просто не дождался нас тут, в лодке? - Могу тебе точно сказать, - проговорил отец. - Времена теперь не такие, чтобы гномы чувствовали себя уютно. - Правда? - Честное слово, - отвечал отец, - как ни печально это звучит, Это был последний наш гном. Он еще несколько раз писал нам, но отец оказался прав: его приветы в почтовых открытках были такими робкими, что просто духу не хватало звать его вернуться. ВЫЛАЗКА В ЖИЗНЬ  По правде сказать, политические собрания мы недолюбливали. Ведь если они не такие как надо, - люди недовольны, а если даже такие как надо, - поневоле склоняешься к мнению других. Но однажды мы все-таки пошли на собрание: Фрида считала, что нам необходимо послушать ораторов, лучше которых в настоящий момент не было в коммуне северо-восточной части Берлина. Собрание происходило на старой мыловаренной фабрике в Панков-Хейнерсдорфе, на самом краю города. Сразу за фабрикой начинались поля и луга; мы бы с удовольствием сделали небольшой крюк и прогулялись, ведь стояло лето, слышались трели жаворонков, и солнце так играло в осколках стекла на мусорной куче за мыловаренной фабрикой, что эта куча казалась огромной, свалившейся с неба люстрой. Но Фрида сказала, что потребует у нас отчета, и мы вошли. На фабрике везде до одурения пахло фиалковой эссенцией. Ораторы и вправду оказались прекрасными, говорили гневно и убедительно, они хотели, чтобы все мы были сыты, а если это не всегда возможно, то мы должны с надеждой обратить свои взоры на утреннюю зарю. - Тут они правы, - сказал отец, - солнце на заре иногда и впрямь похоже на яичницу-глазунью. Но ораторы не это имели в виду, они считали, что скоро взойдет солнце свободы. Под конец все мы с воодушевлением спели несколько песен, а дойдя до слов: "Братья, протянем руки друг другу!", все в огромном пакгаузе взялись за руки и сияющими глазами уставились в потолок. Отец посадил меня на плечи: чудесно было отсюда, сверху, смотреть, как столько мужчин и женщин держатся за руки. Но едва допели песню, как все разжали руки, стали прокашливаться и смущенно отводить глаза друг от друга, а затем на трибуну поднялся человек в рубашке без пиджака и крикнул, что курить можно только на улице, и мы вместе со всеми двинулись к выходу. Отец полез за карманными часами, хотел взглянуть, сколько у нас еще времени до того, как надо будет зайти за Фридой. - Ну, сколько? - спросил я сверху, с радостью глядя на поля вокруг; в Вайсензее, где мы жили, везде был только камень. Отец не ответил, он остановился в самой толкучке, взволнованно ощупывая карманы. - Они же у тебя всегда висели на черном шнурке, - сказал я. - Шнурок-то еще здесь, - прошептал отец. - А часы? - спросил я. - Тесс! - произнес отец и дернул меня за ногу. - Почему это "тссс"? - возмутился я. - На собрания ходят не затем, чтобы там часы воровали. - Уверен, что это ошибка, - произнес рядом с нами коренастый распорядитель собрания и строго взглянул на меня из-под помятой шляпы. - Безусловно, - поспешно отозвался отец. - Ты оставил их дома, товарищ, - сказал распорядитель. - Хочешь пари? - Убежден, что вы правы, - подавленно согласился отец. Вокруг все закивали. - Ладно, люди, выходите! - крикнул распорядитель. - И на улице не скапливайтесь, чтобы легавые не заметили. - Я тебя не понимаю, - сказал я, когда отец вышел на улицу. Он спустил меня с плеч и взял за руку. - Пожалуйста, - умоляюще произнес он, - подожди хотя бы, когда все разойдутся, хорошо? - Он затравленно улыбнулся женщине с красной бумажной гвоздикой, приколотой как значок, она толкала рядом с собой велосипед и на крыльце остановилась возле нас. Не говоря ни слова, мы обошли вокруг фабрики. Я твердо намеревался держаться с отцом сурово и, по крайней мере, еще полчаса с ним не разговаривать, но понял: ничего у меня не выходит, слишком уж день хорош. За мусорной кучей росла старая бузина, ее блестящие ягоды уже начинали темнеть, под бузиной мы и уселись. Я поймал кузнечика и принялся разглядывать его желтую грудку, большие, словно затянутые бархатом плошки глаз и странные усики, которыми он испуганно шевелил. Отец откашлялся. - Бруно, - сказал он и сунул себе под усы травинку. - Да, - отозвался я. - Это была просто осторожность, так что ты не думай... - Он смолк и ожесточенно прикусил травинку. Я дал ему еще некоторое время помолчать. Потом сказал: - Нет, я так не думаю. И все-таки, может быть, нам удалось бы вернуть часы. - Ты меня не понимаешь, - сказал отец. - Это же просто невозможно, чтобы на рабочем собрании у человека пропали часы. - Но ведь это случилось, - настаивал я. - Со мной случилось, - сказал отец. Он произнес это так печально, что у меня сжалось сердце. - Я могу стеречь велосипеды перед Патентным управлением, - быстро заявил я, - если повезет, можно в день до пятидесяти пфеннигов заработать, и мы будем их откладывать. - Дело не в часах, - проговорил отец, - мы и без часов обойдемся. - А в чем же дело? - спросил я. Отец как-то поник, травинка бессильно свисала у него изо рта. - В листке плюща, - отвечал он. Минуту я, жмурясь, смотрел на небо. Синее-синее, оно было подернуто очень нежной, с молочными прожилками, белизной, и там, на головокружительной высоте, парили черные стрижи. - Какой еще листок плюща? - спросил я. - Тот, что под крышкой часов, - в изнеможении отвечал отец. Опустив голову, он бессмысленным взглядом смотрел на божью коровку, которая ползла вверх по кустику щавеля, торчавшему у него между колен. Должно быть, это был драгоценный листок. Я надеялся, что отец сам все скажет. Но он молчал. - Откуда он? - спросил я наконец. Отец вздохнул. - С дедушкиной могилы. Далеко, у самого Вайсензее, за мерцающей завесой зноя, виднелись гигантские котлы газового завода; они были словно увенчаны высокими вычурными решетками, в которых котлы могли подниматься и опускаться. Я частенько там играл, и мне вдруг вспомнилась единственная фотография, оставшаяся от дедушки: на ней был маленький мальчик, такой же мальчик, как и я, только волосы у него чуть покороче, и на нем, хоть это и непрактично, - матроска; но наверняка он тоже с удовольствием бы играл позади газового завода. - А нельзя, - спросил я, - просто взять новый листок с его могилы? Отец едва не поперхнулся. - Пожалуй, это самое простое, да. - Не надо грустить, - сказал я, - наверное, у него на могиле сотни таких листочков. - Безусловно, - подтвердил отец. - А почему, собственно, мы никогда там не были? - поинтересовался я. - Ведь он лежит в Вайсензее. - Могила его там, - резко сказал отец. Я удивленно взглянул на него, обычно он со мной так не разговаривал. Отец тут же извинился и снова принялся взволнованно жевать травинку. - Я не могу к этому привыкнуть, - сказал он немного погодя. - Когда он умер, ему было столько лет, сколько мне сейчас, но он как живой стоит передо мной; только у него была густая борода и волосы он носил короче. Прямо у нас из-под носа неслышно взмыл в небо жаворонок, замер в дрожащем воздухе и запел. - Тебе не надо туда ходить, - сказал я и затаил дыхание, чтобы лучше слышать жаворонка. - Если ты скажешь мне, где это, я пойду один. Отец так яростно прикусил травинку, что подавился метелкой. - Правда? - тяжело дыша спросил он. - Ты принесешь мне новый листок плюща? - Да, - заверил его я, - опиши мне, где это, и я найду тебе самый красивый. Отец обстоятельно высморкался. - Я никогда тебе этого не забуду. - Идем, идем, - сказал я, - ты еще сможешь отыграться. Мы встали, и отец немножко прошелся со мною по полям. Теперь слышен был уже не один жаворонок, а по меньшей мере десять. Несколько раз слева, где начинались орошаемые поля, доносился хриплый и - резкий свист поезда заводской железной дороги, и там, далеко-далеко, видно было, как поднимался кверху серебристый луч пара, сразу делался прозрачным и пропадал. Мало-помалу Панков-Хейнерсдорф оставался позади, а впереди, за газовым заводом, в мерцающей дымке возникали пестрые полоски мелких садовых участков Вайсензее. На душе у меня было весело и вольготно, больше всего хотелось петь. Я украдкой взглянул на отца; он казался довольным и в то же время очень серьезным. Неизвестно еще, как он посмотрит, если я загорюю. И вдруг рядом с нами зашагал, уж не знаю, мальчик или взрослый - мой дед. И потому я сдержался и не запел, а удовлетворился тем, что время от времени наподдавал ногой консервную банку или камень, да еще немножко подпрыгивал на бегу. Позади нас, в Панкове, завыли сирены. Значит, сейчас три часа; отец простился со мной за руку и повернул в другую сторону - ему еще надо было зайти за Фридой, которая работала упаковщицей конфет на фабрике Трумпфа. Но отец еще раз остановился. И крикнул мне вслед: - А ты действительно сумеешь найти? - Ну, слушай! - воскликнул я. - Ты же мне все до мелочи описал. - Пройдешь Конный рынок, - кричал отец, - а оттуда свернешь направо! - Да я во сне найду! - убеждал его я. - Хорошо! - крикнул отец, которому, видно, не так-то легко было со мной расстаться. - А как ты собираешься нести листок? Я крикнул, что найду для этой цели коробку из-под сигарет. - Отлично! - вскричал отец. - Идеальная упаковка! Мы помахали друг другу на прощание, потом повернулись, и каждый пошел своей дорогой. Когда вскоре я еще раз обернулся, отец уже начал растворяться в солнечном сиянии, и на какое-то мгновение я увидал его раздвоившимся; вот было бы здорово, если бы он шел там вместе с дедушкой, каким он его видит. Потому что другой, тот, что с фотографии: маленький мальчик со старомодной стрижкой ежиком, в непрактичной матросской блузе, шел теперь со мной, во всяком случае, я себе это вообразил. Я попробовал запеть, старомодный мальчик наверняка ничего не будет иметь против, а другой дедушка уже ушел. В неподвижном воздухе это прозвучало не так уж плохо; кроме меня, пели еще и жаворонки, и пока я дойду до кладбища, я успею пропеть все самые главные песни. Сначала в честь мальчика я спел "Красавчик жиголо, бедняга жиголо", потом перешел на "О, донна Клара, я видел танец твой" и закончил "Лесной любовью". Теперь я был исполнен удивительной, подобающей случаю печали, у меня щипало глаза, и, когда я пел, комок подступал к горлу; вот уже совсем близко газовый завод; вдруг из-за гигантских котлов, хлопая крыльями, взвилась сверкающая голубиная стая. Такая белоснежная, какой я еще в жизни не видел. Птицы пронеслись почти вплотную к черным отвалам кокса, потом круто взмыли в синюю высь и скрылись. Я вынужден был остановиться, у меня даже сердце заболело. И тут я увидал человека. Болтая ногами, он сидел на самом верху котла, пел дальше мою песню, в такт ей отбивая ржавчину, и улыбался мне сверху. Я решил, что это, должно быть, ангел, ведь вокруг него небо, а стук казался настоящим колокольным звоном. Я хотел тоже засмеяться, но не мог, слишком торжественно я был настроен. Я лишь поднял руку и осторожно помахал ему. Я ужасно боялся, а вдруг он улетит и так же исчезнет, как только что исчезли голуби. Но, к счастью, он не сдвинулся с места. Оттого, что я долго смотрел вверх, у меня разболелся затылок, тогда я пошел дальше и немного поковырялся в свежей мусорной куче, сваленной возле дощатого забора, окружавшего газовый завод. Однажды я нашел здесь спиртовку, которую Фрида сумела привести в порядок. Но сегодня не попадалось ничего особенного, только мусор и битый кирпич. Разве что пружина могла сгодиться. Я ее прихватил, мне хотелось приспособить ее для верши на корюшку. Там, где забор резко загибает вправо, сначала был ров, а за ним начинались огородные участки. Я вытаскивал из маслянистой воды пучки бородатых водорослей и смотрел, не запутался ли в них горчак и не залетит ли туда желтокрылый жук, но, кроме ряски, на них ничего не налипло. Из поселка донесся аромат ячменного кофе, и в нос мне шибануло пьянящим духом уже забродившей падалицы. Я даже закричал, так все было прекрасно, швырнул в воду старую кастрюлю и помчался вверх по склону и дальше, в поселок. Повсюду в тени уже были накрыты столы, за ними сидели люди в бумажных шлемах и, прислонив к кофейнику "Форвертс" или "Берлинер цайтунг", потягивали суррогатный кофе, заедая его пирогом и свежими булочками. Здесь было так хорошо, что я с удовольствием остановился бы у любого забора, просто поглядеть, понюхать, почувствовать, до чего же тут уютно. Но вдруг я вспомнил о своем задании и припустился бежать. Стало душно, рубероидные крыши вспотели, и скворец, сидевший на жердочке перед своим скворечником, укрепленным на свежепокрашенном флагштоке, махал крыльями и в изнеможении открывал клюв. Ни ветерка. Поблекший красный флаг казался сделанным из ржавой жести. Только теперь я заметил, что, идя по улице, все время говорю с этим старомодным маленьким мальчиком, который, как ни странно, был моим дедушкой. Конечно, я говорил не вслух, а про себя, и он также беззвучно задавал мне вопросы, а я отвечал ему и все объяснял, поскольку многого он никогда в жизни не видел. Потом сады кончились. На последнем участке, выходившем к дороге, стояла женщина в одной комбинации; она из шланга поливала ревень. Какое блаженство было слушать, как вода брызжет на ломкие зонтики листьев, я на минутку задержался, чтобы послушать. И вдруг сердце у меня оборвалось, дыхание перехватило, я весь согнулся, не понимая, что же со мной творится. Но потом налетел легкий ветерок, вывернул наизнанку листья придорожных лип, так что оба ряда их стали вдруг как напудренные. Внезапно до моего сознания дошел щекочущий запах нашатыря, и я понял, что уже довольно давно дышу им; а затем я услыхал ржание и, почуяв, что ветер пахнет колесной мазью и соленой кожей, догадался, что приближаюсь к Конному рынку. Я подпрыгнул от радости, издал громкий вопль и опрометью ринулся через мост. Там я увидел еще кирпичную стену и вцементированные в нее осколки стекла и надпись, что воспрещается входить на рынок, если ты не собираешься покупать лошадь; я свернул за угол, напротив было старое футбольное поле, и там, перед входом на рынок, моему взору представились бесчисленные повозки и лоснящиеся лошади; все это было так прекрасно, до боли в сердце, мне даже пришлось замедлить шаг, Повозки были в коричневых и желтых полосах, на удивление легкие, а у лошадей под мордами висели торбы с овсом, они жевали, фыркали и взмахами шелково шуршащих хвостов отгоняли мух. Я ходил вокруг, читая имена и фамилии на повозках. Среди них было много цыганских и еще каких-то очень странных; одно мне особенно понравилось: Арон Шатцхаузер. Я пожалел, что табличка, на которой стояло это имя, была такой пыльной, и до блеска протер ее рукавом, а потом притворился, будто я тут просто играю, при этом незаметно приближаясь к воротам. Ветер опять стих. И стало еще душнее, а острый лошадиный запах настолько сгустился в воздухе, что нашатырем шибало в голову, точно шипучкой. Я несколько раз чихнул, а когда, отчихавшись, открыл глаза, то увидел, что разбудил молодого парня, задремавшего в воротах перед деревянной будкой; он, моргая, смотрел на меня. Я подумал, что лучше всего будет просто подойти к нему, поскольку он уже недоверчиво щурился, а я во что бы то ни стало хотел попасть на конный торг. Уже видно было, как сверкают на солнце до блеска начищенные крупы лошадей, как яростно жестикулируют продавцы и покупатели, а среди них мелькают цыгане в пестрых шейных платках. - Ну, чего тебе? - недружелюбно спросил парень, когда я подошел к нему. - Ты что, не знаешь, здесь без дела шляться запрещено? Я не в состоянии был ответить ему, до того странно он выглядел. Из-под плоской черной шляпы на уши ему спадали два черных косматых локона, он был в длинном, чуть ли не до пят, одеянии, из-под которого виднелись залатанные сапоги для верховой езды. - Эй, - сердито произнес он, - я тебя спрашиваю. Я промямлил, что мне надо кое-что передать одному человеку там, на рынке. - Кому? - спросил парень. Я затаил дыхание и задумался. И вдруг мне вспомнилось это красивое имя! - Господину Шатцхаузеру! - быстро сказал я. Он склонил голову набок и бросил на меня такой взгляд, словно хотел увидеть меня насквозь. - Я отведу тебя к нему, - заявил парень. Он встал, схватил меня за шиворот, и мы с ним побежали вдоль палаток, через манеж, - мимо доброй сотни великолепных лошадей и громко, возбужденно уговаривающих друг друга людей, от которых так замечательно пахло табаком, кожей и конюшней. В конце манежа стояли три горячих вороных коня, они все трое пританцовывали, каждого из них держали на коротком поводу. И тут какой-то человек в засаленной жокейской шапочке, сдвинутой на затылок, подал знак, и цыган, державший первую лошадь, побежал с ней по кругу. Поразительное было зрелище, как оба они, взметая пыль, рысцой неслись по песку. Темная грива лошади была переплетена желтой соломой, суставы перевязаны красным, а серьги цыгана то и дело взблескивали на солнце. - Арон, - сказал парень, - я тут привел к тебе... Я и не заметил, что мы остановились перед большой, толстой лошадью серо-зеленой масти, она казалась заплесневелой, ее косматая грива напоминала осыпавшуюся елку, а при взгляде на широченные, потрескавшиеся копыта создавалось впечатление, будто лошадь стоит на черепахах. Пожалуй, более уродливой лошади я никогда не видел. Ее держал на поводу маленький кривоногий человек в непромокаемой куртке и в потертой клеенчатой шапке. На минуту он перестал уговаривать какого-то краснолицего дядьку, который беспрерывно бегал вокруг страшилища, держа в зубах окурок и почесывая подбородок. Кривоногий мельком взглянул на меня. - Подержи-ка, - сказал он и передрал мне повод, - я когда говорю, мне надо, чтоб руки были свободны. - Слушаюсь, господин Шатцхаузер, - быстро отвечал я. Парень, что меня привел, посмотрел на меня сверху вниз, наморщив лоб, а я, сколько мог непринужденно, глядел мимо него. - Выходит, его правда, - спросил он, - да? Господин Шатцхаузер как раз с новыми силами принялся уговаривать краснолицего. - Что ты мне мешаешь, Айтель? - сказал он, не опуская поднятой, точно для клятвы, руки. Парень пожал плечами и ушел. Я уже не раз бывал свидетелем того, как люди расхваливают что-то очень неважное, но никогда не считал возможным, чтобы такую мерзкую лошадь с поразительным упрямством называли прекрасной и великолепной, как это делал господин Шатцхаузер. То есть он не только называл ее прекрасной, он превращал ее в прекрасную лошадь. Он был волшебник. Чем больше он, продолжая заклинать покупателя, гладил толстую лошадь своими маленькими, беспокойными ручками, тем красивей она становилась. Она буквально расцветала от его похвал, и постепенно все остальные лошади стали казаться жалкими и невзрачными по сравнению с нашей. Я не мог взять в толк, как же это я сразу не заметил, до чего она красивая, сильная и породистая. Краснолицый перестал скрести свой подбородок. Он выглядел немного обалдевшим, но отчасти и виноватым. Наверно, ему стало ясно, что он неверно оценил лошадь. Однако господину Шатцхаузеру этого было мало. - Все, что я тут говорил о силе этого дивного зверя, можно сказать и о его душе. Какая глубина чувств! Краснолицый беспокойно жевал свой окурок. - Ладно уж, дело сделано. Лицо господина Шатцхаузера мгновенно стало печальным. - А мне-то каково с нею расставаться, - проговорил он внезапно упавшим голосом. - Столько лет горе и радость, все пополам, а теперь вот такие обстоятельства, что эту жемчужину приходится продавать за бесценок. - Ну-ну, - сказал краснолицый, открывая бумажник, - за бесценок? Но позвольте?! - Что вы хотите! - строго сказал господин Шатцхаузер. - Вы платите за лошадь. А как быть с преданностью этого животного? Его преданность вы получаете в придачу. На это краснолицый ничего возразить не мог. И принялся, бормоча себе под нос, отсчитывать деньги. Тут снова налете