у которого окружающее запечатлевалось сейчас с фотографической точностью, считал, что он директор тюрьмы. Это был невысокий седой мужчина с нервным ртом и подергивающимися бровями, он протирал очки и, помаргивая, смотрел на врача. Только сейчас Лозе заметил, что его поддерживают два надзирателя; он высвободился из их рук, но почувствовал себя до того опустошенным, что даже зашатался. Надзиратели вновь подхватили его под руки. На этот раз Лозе не противился; затаив дыхание он неотрывно смотрел на спину врача. Спина у него была широкая, надежная; Лозе подумал, что на него, пожалуй, можно положиться. Но тут врач поднял голову. - Разрыв сердца, - пожав плечами, сказал он. МАНЕВРЫ  Вскоре адъютант смог доложить командованию, что в запретной зоне не осталось ни одного живого существа. Генерал тем не менее приказал произвести выборочную проверку, но - его опасения оказались напрасными: все намеченные крестьянские дворы были пусты; учения можно было начинать. Возглавили марш вездеходы руководителей маневров, за ними следовали джипы многочисленных делегаций. Замыкал колонну санитарный автомобиль. День сиял. Два сарыча кружили в лучах солнца, над полем висели жаворонки, в кустарнике у дороги то и дело попадались сорокопуты или вдруг вспархивали золотисто-сверкающие стаи овсянок. Господа офицеры пребывали в прекрасном настроении. Им не пришлось ехать особенно долго - всего минут сорок пять; тут машина генерала, сопровождаемая кортежем остальных, свернула с дороги и остановилась у подножья небольшой гряды холмов, поросших дроком. Здесь уже все было приготовлено. Жерло походной кухни испускало боевой дым, распространяя запахи гуляша, разложили товары маркитанты, были протянуты кабели полевой связи, расставлены походные стулья, подготовлены бинокли для обозрения дальних полей. Сначала генерал сделал краткий обзор плана учений; предполагалось использовать преимущественно танковые и пехотные части. Генерал был еще молод - пожалуй, под пятьдесят, - он говорил отрывисто, тоном несколько презрительным и ироничным; ему хотелось дать понять, что он не принимает эти маневры всерьез: что за маневры без авиации? Зона учений ограничивалась с севера обширным сосновым заповедником, с юга - высохшим торфяным болотом. На востоке мерцали в легком мареве степные дали. Нетрудно было заметить, что заросли можжевельника и многочисленные холмы и низины, поросшие вереском и дроком, не обещают танкам легкой жизни, к тому же разбросанные тут и там хутора были, как выразился адъютант, буквально предназначены для узлов ПТО. Наступил полдень. Едва ординарцы собрали походные тарелки, из которых кушали господа офицеры, и над холмом повисли в неподвижном воздухе голубые облака сигаретного дыма, как в песню жаворонков и монотонное верещание цикад влился приглушенный скрежет гусениц и астматическое дыхание моторов приближающихся танков. Одновременно повсюду на поле возникли двигающиеся кусты, то и дело замирающие и сливающиеся с местностью. Только тревожно вспархивавшие стайки овсянок позволяли догадываться, что там заняла позиции пехота. Прошло, пожалуй, с полчаса, и из основного заповедника показались различаемые лишь в бинокли первые танки, вплотную сопровождающие небольшие незамаскированные пехотные подразделения; вскоре можно было увидеть и глубоко эшелонированный строй танков, приближающийся со "стороны болота. Воздух дрожал; грохот заглушил песню жаворонков, и можно было лишь догадываться, что она продолжает звучать, потому что птички все еще висели в небе, как и прежде. Замаскированная пехота между тем окапывалась, а возле хуторов, в местах, где проходила линия ПТО, солдаты и вовсе исчезли, скрытые маскировочными сетями. Теперь и офицерам, которые до сих пор оставались в какой-то мере безучастными, пришлось тоже поднять бинокли к глазам, потому что танки открыли огонь. Правда, вначале они беспорядочно обстреливали местность, но когда и с юга обозначилось движение танкового строя, предполагавшее клещеобразное соединение с северными, все больше и больше разрывов возникало на самом учебном поле. Окопавшиеся пехотные подразделения пропускали танки над собой. Они ждали, пока пройдет основная часть танков, а затем, отделение за отделением, поддерживаемые противотанковой артиллерией, вступали в бой с сопровождающей танки пехотой и нападали на отдельные танки, оборонявшиеся упорно, хотя и несколько неуклюже. Теперь бой был в самом разгаре. Но, к несчастью, налетел ветер и пригнал облака пыли и порохового дыма на холм, где расположилось командование, на некоторое время лишив офицеров видимости. Тем временем в кусты дрока со всех сторон слетались испуганные птицы: щеглы, овсянки, сорокопуты. Страх делал их доверчивыми, они принимали офицеров за стаю таких же обитателей полей, пострадавших вместе с ними от грохота боя. Генералу приходилось сдерживаться, чтобы его раздражение осталось незамеченным. Это удавалось ему с трудом. Его приводило в ярость, что ветер посмел ему перечить. Неожиданно шум боя затих, и, когда в какой-то момент порыв ветра разорвал пелену дыма, глазам офицеров открылась, странная картина. Все учебное поле, сжатое клещеобразным построением танков почти до квадратного километра, кишело овцами, которые, по-видимому, гонимые смертельным страхом, беспорядочно метались между танками, сталкиваясь друг с другом. Машины остановились и, чтобы еще больше не запугать животных, заглушили моторы. Противотанковые орудия тоже молчали, и в бинокли можно было наблюдать, как тут и там, в окнах близлежащих домов, появлялись любопытные лица солдат, привлеченных редкостным зрелищем. Открылись и башенные люки танков, из которых непременно выглядывали две-три замасленные физиономии, и внезапно воздух, еще только что сотрясаемый грохотом сражения, наполнился лишь топотом многих тысяч овечьих копыт по высохшей земле, звучавшим подобно мощной грозно бушующей барабанной дроби, в которую время от времени врывалось приглушенное блеяние. Лицо разгневанного генерала покрылось пятнами ярости; он поискал глазами адъютанта, которому была поручена эвакуация территории. Тот побледнел и лепетал беспомощные извинения, с трудом оправдываясь лишь тем, что, по его уверениям, овцы могли проникнуть только с внешней стороны учебного поля. Присутствие гостей заставило генерала сдержаться; он позвонил на командный пункт. "Овцы, - приказал он с дрожью в голосе, - должны немедленно исчезнуть; ответственные лица обязаны тотчас же отдать соответствующие распоряжения". Офицеры на командном пункте переглянулись. Им самим была ясна нелепость ситуации. Но как защититься от этого наводнения обезумевших овец? Они считали, что генералу это представляется слишком легким, но все же дали сигнальную ракету на северный фланг и одновременно приказали танкам южного крыла открыть проход животным в надежде, что боевые порядки, смешавшиеся при беспорядочном бегстве, еще можно восстановить и организовать. Однако животные подчинялись другим законам. Конечно, орудийные залпы вызывали в стадах неописуемый страх, однако перед открытым для них проходом овцы неожиданно останавливались, поднимались на дыбы и, пожалуй, еще безумнее, чем прежде, устремлялись обратно в западню, так что пехотинцы, съежившиеся в своих окопах, с трудом защищались от проносящихся над ними овечьих копыт. Генерал не мог более скрывать раздражение. Он вновь позвонил на командный пункт и крикнул в трубку, что после окончания маневров привлечет к ответу виновных, а теперь просит господ офицеров обратить внимание на то, как он, генерал, продемонстрирует им методы обращения с овцами. После этого он извинился перед гостями, приказал адъютанту остаться за него, направился вниз с холма к своему джипу и велел как можно дальше въехать в гущу овечьих стад. Но въехать удалось совсем не так далеко, как он полагал: животных, которые хоть и боялись танков, джип генерала не испугал, и в одно мгновение он так застрял, что не мог двинуться ни вперед, ни назад. Генерал вообще-то намеревался собрать несколько взводов пехоты и с их помощью гнать овец к проходу, однако теперь он был вынужден признать, что это невозможно. Понял он и кое-что еще; он понял, что оказался смешон. Он спиной чувствовал, что военные атташе на холме наблюдают за ним в бинокли, и мысленно слышал их всевозможные издевательские остроты. Безмерный гнев охватил генерала; он, прошедший две мировые войны и десятки сражений, должен стать посмешищем из-за этих глупых животных, руководимых лишь своим стадным инстинктом? Он почувствовал, как кровь ударила ему в голову, и крикнул шоферу, чтобы тот прибавил газ и ехал дальше; шофер повиновался; колеса с воем вгрызались в пыльную землю, но машина не трогалась с места; сопротивление окружающих овечьих тел было сильнее. Тогда генерал, почти обезумевший от гнева, рванул с пояса пистолет и открыл беспорядочную стрельбу в гущу стада" опустошая магазин. В этот самый момент машину слегка приподняло, она качнулась, будто на гонимой ветром волне, накренилась и, едва генерал и шофер успели прыгнуть в разные стороны, медленно, почти осторожно опрокинулась. Генерал не сразу сумел достаточно надежно защититься от неистовствующих овечьих копыт и вытащить ушибленные ноги из-под машины. В оцепенении он поднялся и осмотрелся вокруг. Казалось, мир состоял только из овец; насколько хватало глаз, тянулись лишь лохматые спины, танки возвышались над этим морем животных, как затопляемые стальные острова. Только теперь генерал заметил, что вокруг него и джипа образовалось крохотное свободное пространство, в которое овцы почему-то не решались ворваться. Как раз в тот момент, когда генерал хотел позвать шофера, лежавшего без движения, обнаружилось, что внутри заколдованного круга находится еще некто: огромнейший, тяжело дышащий баран. Он стоял неподвижно, выжидающе наклонив лохматую голову с безобразными завитками рогов; белки глаз отливали красным, грудь и передние ноги дрожали, словно сотрясаемые работающим внутри мотором, на шее и у основания рогов были заметны свежие огнестрельные раны, из которых узкими струйками сочилась почти черная кровь, медленно стекавшая на лохматую, облепленную репьями грудь. Генерал мгновенно понял: он только что ранил это животное и теперь должен держать перед ним ответ. Он нащупал кобуру - она оказалась пуста. Осторожно, не спуская глаз с барана, сделал он робкий шаг к джипу, за которым можно было бы спрятаться. Однако едва тот заметил, что противник освобождается из-под его контроля, как сделал два-три неистовых упругих прыжка к нему; генерал метнулся в сторону, и баран с треском ударился о кузов машины. Он тряхнул головой и на какой-то миг оцепенел, уставясь в землю. Сердце генерала учащенно колотилось, он почувствовал, как повлажнели лоб и ладони. Гнев его улетучился. Не думал он больше и о насмешках офицеров на холме, он мысленно твердил: он не смеет меня убить, он не смеет меня убить. Он больше не был генералом, он был воплощением страха, голого, трепещущего страха, ничего более не существовало в нем, только этот страх. Баран резко повернулся: генерал ощутил безумную боль в кишках; электропила завизжала в голове, его вырвало, он упал, и в момент падения баран еще раз боднул его твердым витком рога в пах: генерал почувствовал, как оборвалось нечто связывающее его с землей, потом визг электропилы перешел в невыносимо монотонный звук скрипки, и он потерял сознание. Никто не предполагал, что генерал подвергается смертельной опасности. Правда, некоторые танковые экипажи и офицеры на холме почувствовали нечто оскорбительное и нелепое в том, что джип опрокинулся и баран неожиданно бросился на генерала, но никому не приходило в голову, что баран представляет опасность для него. Поэтому когда генерал не поднялся, офицерам стало неловко; некоторые попытались остаться в стороне, но другие обдумывали, как бы пробраться к нему через это море животных. Овцы сами освободили офицеров от неловкости вынужденного бездействия. Совсем неожиданно, словно по тайному приказу, в центре все тех же лихорадочно накатывающихся друг на друга стад возникло нечто похожее на упорядоченное круговращение, втягивающее в себя все большие-потоки животных, пока, наконец, его не сменила огромная широкая волна, в одно мгновение захватившая все поле и хлынувшая к востоку, в неясно-мерцающие степи, где животные вскоре и исчезли в огромных рыжеватых тучах пыли. Когда адъютант вместе с офицерами командного пункта прибыл к опрокинутому джипу, санитары с помощью нескольких танкистов уже подняли тело генерала на носилки и понесли его к санитарной машине; им помогал шофер генерала. Возобновлять учения не было смысла. Для этого пришлось бы возвращать танки на исходные позиции, что было равносильно почти троекратному расходу горючего, и старший по званию офицер принял решение немедленно дать отбой. Разочарованные господа офицеры вновь поплелись к своим вездеходам, водители включили моторы, и машины медленно тронулись в путь мимо неуклюже разворачивающихся танков и строящихся пехотных подразделений; замыкал движение санитарный автомобиль. Через некоторое время снялась и пехота, за ней последовали орудия, и наконец осталась лишь походная кухня, на которую ординарцы грузили складные стулья, да двое связистов сматывали полевой кабель. Вскоре была завершена и эта работа. Шофер походной кухни сигналом собрал людей, они поднялись на холм и тщательно залили водой оставшуюся кучу золы; кухня с наполовину включенными тормозами двинулась по склону вниз. К птицам, попрятавшимся было в начале боя в заросли дрока на холме, вновь вернулась жизнерадостность. Они отряхивались, обстоятельно чистились и стая за стаей взлетали над полем, где все еще неподвижно висели в воздухе жаворонки, чья песня опять сливалась с монотонным стрекотом цикад, жужжанием пчел и хмельными криками ястребов. ВЛЮБЛЕННЫЙ  Я влюбился в Волну, и если я хоть немного понимаю язык воды (а возможностей выучить его у меня было предостаточно), то она готова хранить мне верность. У нее зеленое лицо, глаза цвета морских раковин и гребень пены в волосах. Я познакомился с ней вдали от берега. Я плыл за тенью летящего лебедя, когда она бросилась мне навстречу и отнесла назад. Думаю, она ревновала меня, потому что выбросила далеко на берег и всякий раз подкатывалась ко мне, будто хотела поглядеть, осмелюсь ли я высматривать новых лебедей. Но я уже весь был во власти обволакивающей нежности ее вспененных рук, которые слегка поглаживали мои ступни. Я присел на корточки, чтобы тоже погладить Волну. И всякий раз, когда она ускользала от меня, кричал ей вслед, чтобы она не забывала, как я ее люблю. Теперь ей известно все. Не проходило дня, чтобы мы не виделись. И так неделями. Даже в безветрие я заплывал далеко и ждал, когда она не спеша придет ко мне с вечерним бризом. О! Я знаю, сколь терпеливым нужно быть с волнами, ведь и они не всегда могут то, чего хотят; они зависят от течений и ветра и даже от луны. Но любовь может многое. И мне видится день, когда моя Волна, отрешившись от всего, последует за Одним: за мной.. Правда, сейчас я лежу с воспалением легких, которое схватил, постоянно общаясь с ее влагой, но как только я встану на ноги, я наполню ванну на одну треть чистым морским песком, набросаю розы и водоросли, выйду на берег и уведу ее. Она ждет меня. Ведь она обещала. ПРОШЕНИЕ ДУРАКА  Я, когда-то прозванный в деревне дурнем, а теперь не по своей воле ставший солдатом, по совету вяза, растущего в самом дальнем углу казарменного двора, которого никто не учил, как нужно стоять, обращаюсь к государству с прошением. Желающий, но не способный учиться всему, что полезно в жизни, которую я до сих пор без колебаний принимал всем сердцем, я тем не менее полагаю, что попал в положение, когда следует обратить внимание на явную ошибку, которая, впрочем, вполне объяснима, если учесть, что перегруженные работой государственные органы не всегда в состоянии проверять имеющиеся у них дела так, как это следовало бы в интересах рациональной траты сил. Ибо со вчерашнего дня, когда я неожиданно удостоился чести надеть солдатскую форму, мне ежечасно пытаются привить способность, которой я давно уже в совершенстве владею, что и постараюсь сейчас доказать. Разумеется, я не смею предположить, будто государству в точности известен мой прежний образ жизни. Однако оно знает, что я существую. Иначе как бы я получил повестку, в которой мне предписывалось проститься с деревенским уединением и явиться в городские казармы: требование это я поспешил незамедлительно выполнить, невзирая на то, что деревенские тополя укоризненно качали головами. Поскольку государство, очевидно, ничуть не сомневается в моем существовании, я тешу себя надеждой, что оно с надлежащим доверием отнесется к моему заверению в том, будто я умею стоять сызмальства. Кстати, я стоял не только ребенком в манеже. И в отроческом возрасте из любопытства или желания отдохнуть я при удобном случае тоже пользовался этим умением. Хотя я владею многими способами стояния, упомяну здесь лишь стойку с сомкнутыми ногами и стойку с широко расставленными, а также стойку попеременно на полусогнутой левой и полусогнутой правой опорной ноге. Сегодня, когда я могу похвастаться, что давно уже вышел из детского возраста, движимый засвидетельствованной еще моей матушкой склонностью к безделью, я довел искусство стояния до совершенства, граничащего со стойкостью. Тем не менее (и это надлежит считать истинной причиной данного прошения) меня, как я уже сказал, учат часами стоять на казарменном плацу, в особенности стоять навытяжку, хотя доказано, что последнее гораздо менее практично, нежели расслабленная стойка, к тому же полностью игнорируется тот факт, что мои пальцы скрючены от постоянной дойки коров, да еще требуют вытянуть руки по швам, подбородок прижать к воротнику и сомкнуть колени, что для меня, страстного любителя стоять, звучит просто издевательством по отношению к истинному искусству стояния. Позволю себе напомнить государству о причине стояния. Прежде всего это делается, чтобы перестать двигаться, чтобы не напрягаться. Здесь мне хотелось бы привести пример из собственной практики, пример коров, стояние коих весьма наглядно свидетельствует о расслаблении. С возрастом мы прибегаем к стоянию исключительно для того, чтобы затем сесть или лечь, что само по себе свидетельствует о принадлежности стояния к досугу. Таким образом, уяснив истинную суть стояния, государство должно понять мое изумление, ведь на казарменном плацу меня насильно заставляют учить то, чем я уже давно свободно владею. Наверняка полученное мною письмо с приказом забыть коров и деревню, дабы носить в городе мундир, является следствием ошибки, а посему прошу срочно отчислить меня из армии. УЧИТЕЛЬ  Долго, почти бесконечно, мой родитель думал, кому бы отдать меня в ученики. Не всякая профессия, известная своей престижностью, казалась ему подходящей для этого. И пока мы скитались из конторы в контору, из одной, мастерской в другую, так и не найдя дела, которое соответствовало бы ожиданиям моего родителя, все это время я становился старше и старше, понемногу Седел и лысел понемногу. А тут еще в стекольной мастерской от удара скончался мой родитель. На ложе из аккуратно сметенных осколков он слабеющим голосом оставил мне завещание, суть которого состояла в призыве ценить свободу выбора выше мук неволи. Вообще мне нравилось ремесло стекольщика. Но последние слова моего родителя изумили меня. И, рассеянно кивнув подмастерьям, в смятенье сгрудившимся вокруг нежданно умершего, я шагнул из пахнущей замазкой лавки на улицу и с тех пор брожу по, ней, постепенно дряхлея. Взвешиваю и пробую. То в одну дверь толкнусь, то в другую, храня родительский завет глубоко в сердце. ЦВЕТЫ ГОСПОДИНА АЛЬБИНА  Из дневника кроткого человека Еве 17 апреля. День начался с дурного предзнаменования. За завтраком я хотел прихлопнуть муху, что все вилась над поникшими цветочками моей бедняжки Фуксии. Но промахнулся и разбил чашку из бабушкиной коллекции. Добро бы еще с луковичками, так нет же - как на грех, с цветочками. А мухе, ей хоть бы что - продолжает себе кружить над Фуксией да потирает лапки. Ужасно удручен тем, что мансарда моя всегда в полумраке. Ах, кабы они стояли на свету, цветочки, деточки мои, у меня бы и у самого голова была полна солнцем. 21 апреля. Что, неужели так и не посадили в тюрьму человека, выдумавшего все эти внутренние дворы? А следовало бы. И не за нас, людей, которых он тут запер, мы-то еще можем иной раз выбраться за город на электричке, а за наши лишенные света цветочки на подоконниках. Ну, вот, выглянул я в окно, а в трех с половиной метрах от меня высится такая же многоэтажная коробка, и цветочки там точно так же хворают уже долгие годы. Следует основать Интернационал цветочного пролетариата больших городов и в политическом свете трактовать лозунги, требующие света. 23 апреля. Фрау Бритцкувейт, моя, ничего, кроме искреннего почтения, не внушающая, приятельница из цветочного магазина, что на площади Бисмарка, показала мне нынче текст объявления, которое она собирается дать в местной газете. "Одиночество?" - эта шапка подчеркнута красным. А ниже: "Отныне с этим покончено навсегда. Стоит лишь подписаться на цветочный абонемент, и каждую субботу матушка Ирена будет присылать, вам на дом очаровательных собеседниц - глоксинии, лилии, вербену - все, что ни потребуют ваши сокровенные желания". Мой упрек - что подобными призывами она поощряет пагубную привычку (кстати, все более распространяющуюся) видеть в срезанном цветке не жертву, а нечто вполне естественное - она оставила без внимания. Да если, говорит, мой букет вызовет хоть самую робкую улыбку, то и тогда его смерть тысячекратно оправдана. Стала бы она говорить такое, если б сама была цветком? Вопрос праздный, ибо каким же цветком могла бы быть фрау Бритцкувейт? Поскольку давнишней седине своей она любит придавать голубоватый оттенок, то уподобить ее можно разве что изрядно состарившейся Гортензии, которую, если ее высадить в кисловатоболотистую почву, можно иной раз склонить к искусственной голубизне. Но кому бы пришло в голову сажать такую матрону в вазу? 25 апреля. Есть все-таки справедливость на нашей грешной земле: только что та самая муха после рискованного сальто-мортале свалилась с Фуксии, угодив в мармелад! Осеню ее, однако ж, милостию и капелькой воды смою налипшее с ее крыльев - в надежде, что она оценит мое великодушие и впредь оставит Фуксию в покое. Еще предложение: открыть туберкулезные санатории для городских цветов где-нибудь высоко в горах. Но кому его направить? Одно место в бундестаге следует предоставить садовнику. Апрель прощается веселым конфетти из разноцветных, всех цветов радуги, облаков. Внизу во дворе, под палкой, которой выбивают ковры, уже зацвело что-то вроде мать-и-мачехи. Но вот возвращался сейчас домой и вижу, что все исчезло. Полагаю, сие учинила чья-то ополоумевшая от весны детская рука, оторвавшая голову цветку. 30 апреля. Нигде на свете нет такой красоты об эту пору года, как в цветочной лавке фрау Бритцкувейт. Разумеется, я против срезания цветов, но, с другой стороны, где еще возможна такая небесная чистота, такая волшебная смесь запахов и такая цветущая и невинная свежесть? И то сказать: фрау Бритцкувейт парит в своей лавке, как миротворец-архангел. Кстати, дело свое она расширила, у нее занято теперь шестеро человек вместо двух. Пришлось на это пойти, потому что в ответ на ее объявление хлынул целый весенний поток абонентов. Мужчин больше, говорит она с лукавой улыбкой. Среди них Даже один поэт, каждую пятницу он велит присылать ему лавровый венок. 3 мая. Похоже, что воробьиный цех испытывает трудности со строительным материалом. Воробьиха, что поселилась с плоскоголовым кавалером под самым карнизом, увела длиннющую соломинку из-под носа у какого-то возмущенного коллеги и присоединила к своему, лишенному дотаций, частному строительству. Влекомая ею золотая соломинка парила подобно крылатому з-мею на фоне майского неба - голубого, как на почтовых открытках. При слове "золото" на душе у меня начинают скрести кошки: если и дальше будут плакать мои дивиденды, то придется заложить бабушкину брошку. (Ту самую, заветную: золотая роза с янтарными слезинками на лепестках.) Когда бы ростовщик мог оценить и ее моральную стоимость! Увы, бабушка никогда бы не простила подобного поступка. Но что поделать? Из тех образцов искусственного удобрения, которые я должен рекламировать, супа не сваришь. О мизерном вознаграждении за это нечего и говорить. Тут нужен успех. А попробуй-ка успешно продавать обман, когда обманывать просто не можешь! И с такой фирмой заключить договор на два года! Только потому, что ее так называемый директор посулил при этом общение о цветами. У цветов есть все основания стыдиться такого общения. И поделом мне! Прежде всего: где взять пафос для прославления искусственного удобрения, когда собственные цветы больше всего нуждаются в удобрении натуральном? Все равно что будучи антиалкоголиком продавать воду как вино. 7 мая. Подумать только, фрау Бритцкувейт не оставляет попыток сделать меня сторонником срезания цветов! Неопровержимому тезису моему о бессмысленности жертвы, которую являют собою срезанные цветы, она теперь противопоставляет процветание своего абонементного дела. А ее любимый пример - тот одинокий пенсионер, что страдает выпадением памяти. Оный муж, единожды заказав недельный букет маргариток, тут же об этом забыл, и теперь чуть с ума не сходит от восторга, что нашлась на свете добрая душа, которая регулярно посылает ему маргаритки. На мое возражение - что вся радость его покоится на самообмане - фрау Бритцкувейт с улыбкой ответила: "Ну, и что с того?" Как мало людей, способных понять, что смерть цветка нельзя искупить улыбочкой, которую мы дарим помещенному в вазу букету! Ведь они приносят свое цветенье в жертву нашему благу. Этот подвиг должен потрясать! Ну вот, этого еще не хватало: прохудились обе подошвы. Где теперь взять денег на сапожника? При слове "деньги" мне вспоминается, как купил меня так называемый директор. "У нас, - говорит, - вы уже за самое короткое время заработаете себе на машину". А что я заработал? Одни подзатыльники за глупость. 10 мая. Вот опять огрели таким увесистым ругательством, как "обманщик". Да еще кто - пастор. Некоторое время назад я продал ему изрядную партию нашего продукта, и что же вышло? Вместо того чтобы разбросать его по церковному участку (от чего тому не было бы никакой беды), он послал удобрение на анализ. Как я и думал: в нем нет даже азота, не говоря уже о калийной соли или фосфатах. И хватило же духу коровий блин избрать вывеской фирмы! Коровам бы следовало подать в суд на фирму за оскорбление. И хоть бы самим какая выгода была от этого обмана, а то ведь и того нет. Счастье еще, что сие "удобрение" не вредит растениям, а не то я давно бы заявил на себя самого. 12 мая. Совесть меня замучила: я сходил к пастору и попросил у него прощения. Он присоветовал" мне порвать контракт и послать его фирме, поелику пакт с дьяволом не имеет-де силы ни перед, небесными, ни перед земными инстанциями. Так оно, положим, и есть, но вдруг дьявол вспомнит о законодательстве? В конце концов, договор мой сам собой истекает через полтора года. Ну нет, до дна испью сию горькую чашу - каждодневно ложью терзать свою честность. 13 мая. А пастор-то оказался милейшим человеком. Рекомендовал меня своему интенданту, у которого все балконы забиты ящиками с цветами. Я сумел продать тому четверть центнера нашего добра. Толкуйте после этого о доброте: муха так долго кружила над немощной Фуксией, что цветочки у той не выдержали и опали. И ни малейшего следа вины на физиономии у этого субъекта-инсекта! Узнать бы только, где можно достать естественного удобрения! У Герани уже просвечивают косточки, как у какой-нибудь прикованной к одру старухи, да и Примулы, деточки мои, без особой веры в прогресс поглядывают в темный двор, покачиваясь, как мумии, на своих цыплячьих ножках. Свести бы знакомство с какой-нибудь лошадью; если растолочь в горшке с водой одно лошадиное яблоко, то этого бы уже хватило надолго. Однако ж я ни разу еще не встречал на прогулке лошадь, сплошь автомобили, но ведь от них яблочка не дождешься. А лошади, верно, эмигрировали, в Антибензинию куда-нибудь, или Пегазию, где нет бензина и выхлопных газов. 16 мая. Упаси меня бог от неблагодарности по отношению - к бабушке, но разве не могла она в придачу к любви к цветам, которую я от нее унаследовал, оставить мне еще и садовый участок? Дирекция Ботанического сада (которому она завещала все свое состояние), правда, назвала ее именем особый древесный лишайник, однако, во-первых, он не бог весть какой красавец, и, во-вторых, никакого проку моим цветочкам от этого нет. Я не ропщу, но меня мучает совесть из-за малышек. Ведь держать цветы в горшках - значит лишить их свободы; фрау Бритцкувейт на этот счет заблуждается, утверждая, что радиус цветочного горшка до миллиметра соответствует-де реальной потребности растения в свободе, а что до его метафизической потребности в экспансии, то она якобы все равно не ведает никаких границ. Премилое утешеньице для безвинного узника - уверять его, будто размеры камеры тютелька в тютельку соответствуют его потребностям в свободе физического передвижения. Другое дело, ежели бы и о цветах можно было сказать, что они виновны, как мы. Но они-то обезоруживают (и обязывают) нас как раз своей невиновностью, своей пристыжающей нас невиновностью. Или растения также были изгнаны из рая? Ну, фиговое дерево возможно, это еще куда ни шло. Но что мог натворить, к примеру, такой колокольчик? Вот и недавно обретенный приятель мой, пастор, утверждает, что растения находятся еще в состоянии невинности. На мой вопрос, отчего ж тогда роза обзавелась шипами, коль она невинна, он только недоуменно пожал плечами. Доконать его ссылкой на чертополох мне не позволила деликатность. Однако ж вот что хотелось бы мне узнать больше всего на свете: были ли кактусы в Эдемском саду? А если были, то не должны ли они были бриться дважды в день, чтобы вечно пребывать в состоянии беззащитной невинности? Вопросы, вопросы... 20 мая. Вот уж поистине перст судьбы: что именно обнаруживаю я сегодня на одном безнадежном одичавшем садовом участке на краю города? Самым плотным образом заселенную теплицу с кактусами. Многократно исполнив свою хвалебную песнь в честь искусственного удобрения и, как всегда, не дождавшись эха, я занялся этим обстоятельством. Решительно вошел на участок и сквозь заросли бузины, боярышника и осинника пробился к стеклянному домику. И тут я застыл как пораженный поемом: прямо передо мной возникло чье-то лицо. Оно находилось всего в полуметре от меня, приплюснув свой нос к стеклу, малопрозрачному из-за обильной паутины. Тут же, по обе стороны головы, на стекле виднелись какие-то совершенно высохшие, землистого цвета ладошки; странный ежик на голове, которую с трудом можно было классифицировать как женскую, довершал картину отнюдь не успокоительным образом. Как долго мы всматривались друг в друга, не могу теперь уж и вспомнить. Может, долю секунды. А может, и часы напролет. 21 мая. Цветочные создания мои все чахнут и чахнут. Конечно, щеголеватое солнце исправно крутит свое колесо, да нам-то, на задворках, or него не перепадает ничего, кроме тени; мы только мусор на его небесном шоссе. По-прежнему никак не удается выйти на лошадь. А ведь самой маленькой ее кучки хватило бы, чтобы вдохнуть новые силы в моих деточек. 23 мая. Ничего не могу с собой поделать: эти красавкины глаза, что недавно сверлили меня сквозь затянутое паутиной окно, не отпускают ни на шаг; видимо, мы слишком долго смотрели друг на друга! Но что значит долго или коротко, если и крошечного рифа достаточно, чтобы потерпеть кораблекрушение, и если, напротив, легкой волны хватает, чтобы быть снова выброшенным на берег? Однако ж, конечно, чтобы опомниться после всего этого, необходимо какое-то время, которое не измерить ни календарем, ни часами. Кактея - буду называть ее так. 24 мая. Забавно. Не влюблен ли я, спрашивает меня сегодня фрау Бритцкувейт. Почему вы так решили, говорю. Да вот галстук, говорит, повязан у вас с энтузиазмом. На самом-то деле она хотела соблазнить меня красной гвоздикой в петлицу. Стоит в ней зародиться подобному замыслу, как вокруг глаз ее появляются морщинки - точь-в-точь как у моей бабушки, когда она лукавила. По правде говоря, во фрау Бритцкувейт это меня скорее отталкивает. 25 мая. Воскресенье. Солнце приоделось в жабо из облаков и отправилось в церковь. Радиоприемники во дворе славят господа оглушительной маршевой музыкой, футболом и Бахом. Только воздуху недоступно ничто высокое, он по-прежнему пахнет пирожками, жареной картошкой и пищевыми отходами. Что-то поделывает сейчас Кактея? Ждет, поди, солнышко в гости на утренний кофе или выметает кисточкой пыль из морщин и складок своих колючих приятелей. А я со своими цветочками продолжаю тем временем чахнуть и кашлять под немилостивой сенью брандмауэра. С тяжелым сердцем сократил побеги Гортензии до трех - в извинительной надежде на то, что трое скорее окрепнут, чем восьмеро. И нигде никакого естественного удобрения! Поистине: да поможет себе каждый сам. Увы, я ошибся, справедливости нет на земле. В то время как цветочки, деточки мои, из последних сил борются за существование, вновь заявляется та самая муха, да еще с выводком в тринадцать, на стороне прижитых, душ и тут же с противным жужжаньем принимается обучать свое потомство устраивать качели из поникших в блеклых цветков Фуксии - и вот уже они все дико раскачиваются на них! Насколько по-разному устроены люди. Фрау Бритцкувейт интересовалась, не влюбился ли я, а пастор сегодня спросил, не умер ли кто у меня в семье. Посмотрел сейчас в зеркало: и в самом деле, заботы о цветочках придали моим чертам привычную меланхолию служащего похоронного бюро. Я всегда думал, что неправильно выбрал профессию. 29 мая. Опять неудачный день. С недавнего времени люди даже не дают мне рта раскрыть, чтобы приступить к восхвалению искусственного удобрения; то ли лопнуло у них терпение, то ли слишком уж жалким выгляжу я в их глазах. Но попробуй тут улыбаться, когда в доме у тебя девятнадцать чахлых деточек плюс обидчивая Араукария! Только в общении с фрау Бритцкувейт мне еще удается приподнимать кверху совсем поникшие углы рта. Она слишком благородна, в ее присутствии любые заботы кажутся просто faux pas {Ошибка, ошибочный шаг, бестактность (фр.).}. Только что на подоконнике моем восседал тот самый плоскоголовый кавалер, что ночует у воробьихи над моим окошком. И что же было у него в клюве? Роскошная крошка лошадиного яблочка! Чего ж он хотел - ободрить меня или поиздеваться? Вид его, по правде говоря, заставляет предположить второе. 31 мая. Я все еще весь в смятении - только что снова видел Кактею. В сумерках, запыхавшись, она просеменила мимо меня с рюкзаком, полным первоклассного чернозема. Вежливо, хоть и заикаясь, я предложил свою помощь и получил только грубое "Подите прочь!" в ответ. Надеюсь все же, что она узнала меня, потому как на мою тень - я в этот момент оказался, по счастью, в свете уличного фонаря - Кактея поставила свою ногу с большей нежностью, чем это свойственно ее походке. Чернозем с компостом сыпался у нее из рюкзака, и я проследил ее путь - следы привели к кладбищенской ограде. Стало быть, ворованный! Нет, такой смелости во мне не нашлось бы. Да еще с кладбища! Первый класс! 1 июня. День исторический: бабушкина брошь-розочка поменяла своего владельца. Управдом намекнул на возможное выселение, это пробудило во мне мужество отчаяния. С ростовщиком, однако, чуть не дошло до драки. Эта ослиная, что я говорю, куриная голова осмелилась утверждать, что брошка безвкусна. Только астма спасла его от моей длани. Как бы там ни было, но на май и июнь у меня есть теперь крыша над головой; к тому же я заставил этого обидчика бабушкиной памяти взять свои необдуманные слова обратно. 2 июня. Фрау Бритцкувейт познакомила меня сегодня с одним садовником, заключив с улыбкой, что витальность его окажется наверняка заразительной. Неужели она о чем-нибудь догадывается? Во всяком случае, она, по-видимому, отозвалась обо мне положительно, потому что он сразу пригласил меня к себе, и я мог выразить свое восхищение его рабатками. Мужчина он крупный, как медведь, а руки похожи на лопаты, но когда он склоняется над клумбой, толстые пальцы его вдруг становятся как пинцеты, так что могут снять блоху со стебля, не причинив растению никакого вреда. Жизнерадостность его, однако, как видно, поувяла, он, похоже, испытывает любовные муки или вообще помешан на слабом поле. Об этом говорит, во-первых, то, какие нежные и изысканные клички дает он своим цветочкам, во-вторых, его отсутствующий взгляд, а в-третьих, то, что он ни с того ни с сего предложил мне перейти на "ты". (Если только, конечно, ему не посоветовала это фрау Бритцкувейт, чтобы меня, так сказать, ободрить.) Итак, я должен называть его Бруно, а он меня величает Альбином... Что до неотвязных мыслей моих о Кактее, то дело обстоит, кажется, гораздо хуже, чем я думал. Что ни час, ловлю себя на том, что мысленно вперяюсь глазами в ее. такие желанные и неотступные красавкины очи, Бегонию тоже давно бы надо подрезать. Но разве стригут волосы больному? Однако, с другой стороны, где ж ей взять силы для дальнейшего роста? Не у солнца же, о котором она не знает даже понаслышке. И не из истощившейся земли в горшочке. 5 июня. Судьба, как видно, хочет наказать меня за то, что я продаю это никуда не годное искусственное удобрение. Умолял Бруно подарить мне, пакет компоста - напрасно. А все мое красноречие касательно преимуществ естественного удобрения он парирует такими ударами: зачем же это мне, представителю хваленого искусственного удобрения, понадобилось удобрение натуральное? Вот и дурында - разве торговец неоновыми лампами утрачивает право на дневной свет? Одно слово - дожили; это насчет того, что искусственное удобрение мое безвредно! Все анютины глазки, которые тот самый интендант высадил в ящики на балконе, предварительно нашпиговав их моим удобрением, вымерли. Друг мой пастор поговаривает о воле небесной, но я не верю ему, не может быть небо настолько жестоким, чтобы ни за что ни про что обречь на смерть целую дюжину анютиных глазок. Нет, это я виноват в их гибели. И я знаю, как себя наказать: заявлю на себя в полицию. 7 июня. Полиция, оказывается, ни бельмеса не смыслит в справедливости. Сколько я ни повторял, что на совести моей двенадцать интендантских анютиных глазок, слова мои тонули в их раскатистом хохоте. Ступайте себе с миром домой, говорит мне их дежурный, все еще задыхаясь от смеха, и забудьте думать про это. "С миром!" Притом, что на совести двенадцать загубле