Ее вставанье длилось вечность. Наконец она выпрямилась, подняв все, что могла, и, как была спиной к окну, вырезавшему фрагмент морозного снежного неба, в своих скрипучих полуботинках подошла ко мне так близко, что наши носы почти коснулись друг друга. - Позвольте, - произнесла она своим тягучим учительским тоном и дернула за белый бабушкин шарф (который я в кондитерской повязал, естественно, чуть небрежней), так, словно тронула паука. - С вами приключилась маленькая неприятность. - И своими жилистыми пальцами подняла кончик шарфа вверх. Я посмотрел на него. Он был весь измазан отвратительной коричневой краской. Теперь даже Калле все поняла. - Линяет, - вдруг истерически захохотала она. - Он красится! А еще хочет нравиться умной девушке вроде меня! - Кстати, об умной, - сказала Ханна и на своих больших, плоских, вывернутых наружу балетных ступнях направилась к двери. - Слово "умная", фрейлейн, здесь вряд ли уместно. То был страшный удар, да еще перед самым рождественским балом, которого отец ждал как национального праздника. Но я только пошатнулся от него, он меня не свалил. Вообще я намеревался благоразумно пропустить следующее занятие, надеясь, что в "Индре" оценят, по крайней мере, стыд, заставивший меня прибегнуть к этому. Но когда пришло время и отец, возившийся с изъеденным молью песцом, метнул мне один из своих многозначительных взглядов, давая понять, что в глубине души он всегда опасался моего очередного провала, волна отчаянной решимости сорвала меня со стула и понесла в ночь. Пусть я и посрамлен, но, клянусь темно-синим костюмом, висевшим в кассе "Пика и Клоппенбурга", я не уступлю судьбе. Правда, пока ее не было видно в густой снежной целине на улице. Хотя что-то необычное носилось в воздухе. Я же приписывал это напряжение или ожидание чего-то полной тишине, царившей вокруг; лишь изредка позвякивали цепи, надетые на колеса облепленных снегом автомобилей. Уже идя по Берлинер-аллее, я решил, что виной всему заснеженные витрины магазинов, где, подобно коптилке в жилище эскимоса, мерцал электрический свет. Но казалось, что это не так, ведь за Антонплатцем магазины не кончились, а напряжение росло. Я свернул вначале на Ледерштрассе, затем в первые ворота шарикоподшипникового завода и только по тому, как билось мое сердце, понял, что все дело в "Индре". Во второй подворотне я остановился. Со вздохом снял летнюю шляпу отца, которую тот мне постоянно одалживал, стряхнул с краев снег, причесался и, достав из кармана зеркальце, поправил галстук: сегодня самое главное - произвести корректное впечатление. К сожалению, я опоздал, потому что сквозь барабанный бой и оглушительный визг флейт, которые с таким удручающе неизменным однообразием доносились из физкультурного зала, отчетливо слышался серьезный, запоминающийся, усиленный вакуумом зала голос господина Леви. - Улыбнитесь и поклонитесь друг другу, - сказал он. - Именно в этом и состоит неповторимая прелесть этого бального танца. Похоже, что он как раз объяснял рождественский полонез. Неожиданно мне стало ужасно тоскливо. Я увидел отца, который сидел перед чучелами принесенных зверей, пинцетом и клеем сражаясь с недолговечностью. Я увидел господина Леви, который, засунув большие пальцы в проймы жилета, пытался в мире маршей, барабанов и флейт научить полонезу и танго, фокстроту и вальсу кучку ребят, которые по окончании курсов навсегда отвернутся от него. И я увидел Ханну, ее большие, плоские от танцев ступни и свободно поднятые руки. В то время как в парке надрывались громкоговорители, она по просьбе девчонок исполняла на забрызганном маслом полу бывшего цеха несколько невесомых балетных па. И я увидел Калле за прилавком магазина, Рихарда возле котла с требухой, Эллу в оранжерее, Эрвина на складе гробов. Я видел их всех! А сам стоял здесь, и слушал свист флейт, и внимал рокоту барабанов. Не знаю, что вдруг со мной стряслось. Я неожиданно всхлипнул, и тут из меня полилось. - Ну перестаньте, - произнес тягучий голос у входа в зал. - Этим горю не поможешь. В то же мгновение я понял, что изменилось: исчез Кунке. За два дня до рождественского бала танцзал "Индра" лишился своего защитника. Ибо теперь там стоял - в помятом пальто, тускло поблескивая окулярами очков, - маленький Макс. Я, как мог, умерил рыдания и подошел к нему. - Что случилось? - Ему было слишком холодно, - сказал Макс. - Вот он и вступил в СА. Слышите? - Он поднял вверх указательный палец. Я прислушался. В ужасающем визге флейт отчетливо выделялась одна, фальшивившая особенно немилосердно. - Это он, - вздыхая сказал Макс. - Ужасно глупо. С завтрашнего дня он носил бы одежду Деда Мороза. Меня знобило. Я спросил Макса, не пройти ли нам в зал. Ведь ему нужно за пианино. - Вместо меня играет Ханна, - хрипло произнес он. - Правда, с одним условием. - Его тускло мерцавшие окуляры чуточку приподнялись вверх. Но он смотрел не на меня. Он смотрел в сторону. - Она не хочет видеть вас сегодня вечером. Я глотнул, но ком в горле не проходил. - Вы должны ее понять, - сказал Макс. - Она была в восторге от вас. Вы ей нравились тем, что так старались избавиться от своей неуклюжести. Ежедневно он терпит поражение, говорила она. И ежечасно начинает все сначала. За это его можно почти любить. - Любить? - переспросил я. - Голос мой оборвался и низко загудел где-то глубоко в подземелье. - Она действительно сказала "любить"! - Почти, - поправил меня Макс. - Она сказала "почти любить". Я был ошеломлен. - Рождество, - пролепетал я, и мой голос, подобно жаворонку, взлетел на головокружительную высоту фальцета. - Рождество - ведь это не почти, а совершенно точно праздник любви, правда? Макс с отсутствующим видом прислушивался к барабанному бою: - Весь вопрос в том, кто его будет праздновать. И он был прав. У него была ужасная манера отрезвлять собеседника. - Значит, почти, - устало произнес я. - Что же теперь будет? Макс поднял плечи, и они коснулись мочек его слегка оттопыренных ушей. - Ну! Ей придется забыть вас. Конец. Всему конец. И словно это послужило сигналом для Ханны, в зале грянул полонез. - Это почему? - с трудом выговорил я. - Неужели из-за Калле? Но ведь я только пил с ней какао! - Жаль, что вы даете такие незрелые ответы! - Макс огорченно выдвинул вперед свой выбритый до синевы детский подбородок. - Хотя я понимаю: вы иначе не можете. Именно за это Ханна вас и любила! - Вот, - закричал я. - Вы сами говорите "любила". - Голова у меня кружилась. - Мне.., мне нужно к ней. Я упаду ей в ноги! Я все ей объясню. - Оставьте ноги Ханны в покое! - резко сказал Макс. - И пожалуйста, поймите вы наконец, что она не ревнует. Она разочарована. - Покачиваясь, он привстал на цыпочки, чтобы лучше рассмотреть меня. - У вас достаточно ума, чтобы понять разницу? - Я люблю Ханну, - сказал я просто. Застонав, он снова опустился на пятки. - Она рассердилась на вас за то, что вы прибегаете к дешевым уловкам вроде грима. Человек, говорит она, должен каждой своей клеткой самоутверждаться. И если взамен у вас возникнет потребность говорить о любви... - Конечно, - твердо произнес я. - И как бы вы ни старались меня разубедить, она меня тоже любит. Макс застонал. - Вы должны быть ей благодарны за то, что ошибаетесь. - Я и так благодарен ей, - прокричал я, потому что музыка в зале зазвучала громче, и к ней прибавилось еще ритмичное похлопывание господина Леви. Макс бессильно кивнул. - И не без оснований. В конце концов, Калле тут же, не сходя с места, пообещала ей ничего не рассказывать о случившемся другим. Я снова воспрянул духом: - Великодушие влюбленной! - В последний раз я позволю себе исправить вас, - произнес Макс. Нижняя губа его дрожала. - Не великодушие влюбленной, а долг воспитательницы. Нет, ему ничто не помогло. Теперь я знал, как Ханна относится ко мне. Пусть она сердится на меня в этот вечер. Но что касается послезавтрашнего выпускного бала, то мне стоит только напомнить ей об обещании, которое она дала в первый день. Отец мог гордиться мной: с Ханной в сердце я покорю на балу любую. И отец действительно гордился мной. Я понял это, когда мы - на следующий день зашли в магазин "Пик и Клоппенбург", чтобы примерить темно-синий костюм. По своей безграничной доброте отец заранее велел переделать костюм, избавив меня, таким образом, от обычных унижений вроде коротких рукавов и болтающихся брюк. Только плечи были великоваты. Но продавец, а он был мастером своего дела, сказал, что со временем я раздамся в плечах. Жаль, что не завтра, подумал я, разглядывая в зеркале свисавшие вниз ватные плечи, которые отдаленно напоминали эполеты тамбурмажора. И все же, если говорить о костюме, это был, пожалуй, самый счастливый день в моей жизни. Я с отцом показался в своей обновке и в универмаге "Тиц" на Александерплатце, и напротив, в закусочной Ашингера, и даже у Кранцера на Унтер-ден-Линден. И нигде в предпраздничной суете я больше не привлекал внимания. Никого не шокировал мой рост, и никто, как прежде, не иронизировал над моим носом; костюм был для меня колоссальной удачей. И не только костюм, но и моя любовь к Ханне. Наконец - от волнения мы даже забыли о рождестве и не спали всю ночь - великий день, в который мне предстояло доказать, что я стал дамским угодником и светским львом, наступил. Мы оставили все дела и, надев парадные костюмы, еще до обеда отправились в "Индру". Это было грандиозное зрелище. Садовник, хозяин Эллы, установил во втором заднем дворе огромную елку. Ее, наверное, привезли еще вчера, потому что сверху донизу она была усыпана свежим снегом и вместе с разноцветными электрическими лампочками выглядела действительно чудесно на фоне ослепительно голубого неба. И свернутая в огромный рулон кокосовая дорожка с надписью "Хранить в сухом месте", которую нужно было расстелить под стальным козырьком, тоже стояла наготове. В зале стучали, свистели, играли на пианино и подметали полы. На сей раз играл господин Леви. Еще не затопили, и на нем были серые замшевые перчатки и длинный-предлинный шарф, который волочился по полу. - Мне кажется, - с чувством произнес отец, - что перед нами настоящий артист. Я давно уже пришел к такому выводу. Хотя сегодня это было особенно заметно: туше у господина Леви получалось значительно мягче, чтобы не сказать, примирительней, чем у Ханны с Максом, и попурри из рождественских песен, которое он сосредоточенно исполнял с листа, от этого только выигрывало. Зал превратился в декорацию леса; все четыре стены были задрапированы пахучими еловыми ветками. В центре зала, на громадной лестнице перед пихтой, стоял Макс, щеки которого там, наверху, казались еще синей, а он сам - еще меньше, и бросал на ветки гирлянды вьющейся мишуры. Всюду сновали ребята с девчонками, расставляли столы и скамейки, кололи дрова, прикатили бочку с пивом: в окна падали косые столбы солнечного света, в которых плавали пылинки. И все огромное помещение было наполнено жизнью и рождеством. - Брейгель, - умиленно произнес - отец. - Помнишь его зимние картинки? - Он в радостном ознобе потирал руки. - Все как на них. - Он еще продолжал говорить, когда на улице раздались слова команды, и колонна штурмовиков с пристегнутыми под подбородками ремешками, в надвинутых на лоб фуражках повернула за угол второго двора. - Боже мой, - прошептал отец. - Где же Кунке? Он должен их задержать! - Шагает в первой шеренге, - сказал я. - Разве ты не узнал его? Теперь и отец узнал его, потому что по команде колонна - остановилась, и, как только она замерла, Кунке шагнул вперед и закричал: - Вот этот притон, где вместо того, чтобы развивать народные традиции, занимаются декадентскими танцульками! То есть молодые люди, - сказал Кунке, - не виноваты. Я вам сейчас покажу того, кто совращает их. - Давай, - шепнул мне отец, безуспешно пытаясь придать себе устрашающий или, по крайней мере, отпугивающий вид. - Беги! Предупреди их! А этих я попробую уговорить! Господин Леви, кажется, уже ожидал эту роковую весть. - Вот как, - произнес он. - Значит, он все-таки привел их сюда, ирод. - Правой рукой он продолжал играть, а левой постучал себя по побледневшему лбу. - И я как нарочно еще собрал детей. Сумасшедший! - Поторопитесь! - закричал я. - Пока отец говорит с ними. - Говорит, - господин Леви взмахнул свободной рукой. - Их надо учить. Учить, как я учил вас танго, фокстроту и хорошим манерам, понимаешь? - Да, - поспешно согласился я. - Очень хорошо, но сейчас вам нужно исчезнуть. Я потянул его вверх. - Что случилось? - крикнул Макс с лестницы. Ему наконец удалось надеть разноцветный стеклянный наконечник на верхушку пихты, и он стал торопливо спускаться по ступенькам вниз. Только теперь господин Леви перестал играть попурри из рождественских песен. Он сначала огляделся по сторонам, не слышит ли кто, а потом сказал: - Они здесь. Макс побледнел. - Жаль, - с трудом выговорил он. Господин Леви с отсутствующим видом кивнул. - Все-таки курс закончили. Я успел оттеснить их к окну, когда вбежал отец. Несколько девчонок приняли его волнение за радость. Не правда ли, кричали они ему вслед, получилось красиво. - Чудесно, - отозвался отец. - Быстрей, - прохрипел он. - Я сказал им, что вас здесь нет. Они под предводительством Кунке направились к вам домой. Нижняя губа Макса задрожала: - Ханна, - прошептал он. - Она собиралась прогладить свою тюлевую юбку для выступления сегодня, вечером. Сердце у меня рванулось так сильно, что мне пришлось сдавить его локтем. - Я пойду за ней, - хрипло сказал я. - Хорошо, - кивнул отец. - Встретимся на северном берегу Вайсензее, у шоссе на Мальхов. Все ясно? Я спросил еще адрес и побежал. Мне повезло. Трамвай на Антонплатце только что тронулся. Я на ходу прыгнул в него, и уже на второй остановке мы обогнали Кунке и двадцать других, шагавших с ним. Они пели. Это было видно по струйкам пара, ритмично вырывавшимся из их ртов. Рождественские витрины магазинов на Берлинер-аллее были уже очищены от снега. В быстро надвигающихся сумерках серые, с заснеженными крышами дома на фоне чернильного неба выглядели иллюстрацией рождественского календаря. Собственно, можно было сказать: красиво! Но я ничего не сказал. Я даже не думал об этом. Я думал только о Ханне. Между третьей и четвертой остановкой я спрыгнул с трамвая, упал в сугроб, вскочил и рванулся в сторону Писториусштрассе. Номер девять! Старый, строгий на вид дом. Газовый' фонарь в коридоре испортился. Но сквозь разноцветные стекла в свинцовых переплетах падал бледный отсвет снега. На третьем этаже слева обшарпанная дверь с табличкой "Иозеф Леви, учитель танцев". Я постучал. - Не могу открыть, - раздался изнутри голос Ханны. - Отройте, - хрипло произнес я. Шаркающие шаги. Дверь чуточку приоткрылась. И этого было достаточно, чтобы я увидел Ханну, ее большие ступни в разлезшихся пуантах. Она стояла в стареньком, коротком, тысячу раз штопанном трико. - Я занимаюсь, - резко сказала она. - Сегодня вечером я исполняю номер из сюиты "Щелкунчик". - У нас восемь минут времени, - поспешно прервал ее я. - Скоро они будут здесь! Она поняла меня сразу. - Входите. Я проследовал за ней в ярко освещенную комнату. - Раздевайтесь. Я ответил, что мне не до того. - Снимите пальто, - сказала Ханна. - Я хочу полюбоваться вашим красивым новым костюмом. Я торопливо стащил с себя пальто. Она наклонила голову набок и оценивающе прищурила один глаз. - Вам он очень идет. Вот только плечи слишком выделяются. - Я знаю, - ответил я. - Но продавец сказал, что в плечах я еще раздамся. - Наверняка, - сказала Ханна. Она принялась натягивать на себя свитера и юбки. Почему она не поинтересовалась о Максе и своем отце, спросил я. - Потому что вы сегодня стали мужчиной, - ответила Ханна. - Потому что я доверяю вам. Вы приведете меня к ним. Ее ноги все еще были обуты в пуанты. В них она прошаркала из комнаты. Я слышал, как она возится у плиты. Потом она вернулась с чашкой кофе и остановилась прямо передо мной. - Пейте! - Не знаю, - хрипло произнес я. - Может быть, нам сейчас лучше... - Вы не заметили, - сказала она. - Жаль. Я быстро схватил чашку и, дрожа, сделал несколько глотков. - Что не заметил? - Что я вам сделала подарок. Рождественский подарок. По сравнению с ним меркнут все подарки, которые вы получили или получите в будущем. Неуверенно моргая, я, поднял на нее глаза. Ее темные усики немного топорщились. Кажется, она впервые улыбнулась. - Время, - произнесла она. - Я дарю вам свое время. Самое дорогое, что у меня сейчас есть. Ровно пять ударов сердца она неподвижно стояла передо мной. Затем она выбежала, и я слышал, как она, чертыхаясь, надевала ботинки. Через каких-нибудь двадцать минут кондуктор автобуса бесцеремонно растолкал нас. На всякий случай мы прикинулись спящими и лишь иногда сквозь щелки век считали рождественские елки в окнах домов. Здесь Берлин кончался. В воздухе стоял резкий морозный запах старых капустных кочерыжек, доносившийся с полей орошения. Я нес оба чемодана. Они были уложены заранее и стояли в гардеробе. Сжав кулаки в карманах пальто, за мной шла Ханна. Через некоторое время мы увидели их. По хрустящему, твердому насту они шли навстречу нам. Никогда еще Макс не казался мне таким крохотным, как сейчас, на этом белом снегу. Не Макс, а маленький ребенок шагал теперь там. Какое-то мгновенье мы все, продрогшие, молча стояли вместе. - Может быть, - с трудом выговорил отец, - бал все-таки состоится. Думаю, вы не будете против, если мы попытаемся это сделать. Господин Леви с отсутствующим видом кивнул. - Конечно, праздник, который люди отмечают в эти дни, не ваш. Но мир на земле... Ведь это стоит поддержать. Отец сощурясь глянул вверх на морозно сверкавшие звезды. - Мне только не совсем понятно, при чем здесь благословенье в человецех. - Наверное, - тихо кашлянув, произнес Макс, - мы должны скорее искать его в нас самих, чем там, наверху. - Неплохая мысль, - сказал отец. - Посмотрим, что из этого получится. Мы пожали друг другу руки и, хотя они закоченели, долго не решались спрятать их снова в карманы. - Дорогу вы знаете, - сказал отец. - Мальхов, Блюмберг, Вернойхен. Оттуда поездом. Не пройдет и суток, как вы окажетесь на той стороне, в Польше. Макс с господином Леви подняли чемоданы и тронулись в путь. Мы стояли и смотрели им вслед; на бескрайней, занесенной снегом дороге эти трое и впрямь выглядели родителями с ребенком. ЛЕТОПИСЬ ОДНОДНЕВКИ  00 час. 1 мин. 17, 7 сек. Сомнений нет, я живу. Потер лапки и попытался разобраться в их путанице. О, господи, ну как же ими двигать всеми сразу! Да еще эти дурацкие прозрачные штуки на спине! Что я - манекенщица?.. Нет, не могу утверждать, будто радуюсь факту своего существования - я же не просился. А впереди бесконечных двадцать четыре часа! Неужели мало двух или трех? Бог знает, за что дух Вселенной обрек меня на такие мучения. (Полагаю, ни за что.) 01 час. 27 мин. 34, 4 сек. О, всевышний, я могу летать! Никак не приду в себя от этого открытия. Отныне мир принадлежит мне! Интересно, куда это я приземлился, и вообще: где я? Кажется, что-то вроде аэродрома; масса ночных бабочек - садятся, взлетают; вокруг копошится какой-то технический персонал. А надо мной сияет яркая звезда, наверное, Солнце. Пожалуй, стоит слетать на нее. 02 час. 19 мин. 01, 2 сек. Только что облетел уделенный мне мир. Он квадратный и, откровенно говоря, оскорбительно мал. Думаю, что не буду слишком долго придерживаться установленных границ. Немного еще потренируюсь и... для чего, в конце концов, даны крылья! Так хочется все увидеть своими глазами. 03 час. 31 мин. 04, 8 сек. Все кончено. Я погребен во мгле Вселенной. Не успел расправить крылья, как у самой границы рухнул в пустоту. И вот сижу в чернейшей ночи и жду конца. О, жалкий фарс существования! И все усилия ради какой-то крохи надежды; абсурд. А ведь сколько можно было бы дел переделать! Исследовать Солнце, открыть новые планеты, основать собственную авиалинию... Увы, дух Вселенной упивается бессилием своих созданий; он сотворяет нас, дабы увидеть, как мы терпим крушение. Мне стыдно за то, что я посвятил ему свои мечты. 04 час. 14 мин. 33, 0 сек. Сижу и при свете моего Солнца листаю свой дневник. Наткнулся на запись от 03 час. 31 мин. 04, 8 сек. Каким же высокомерным я был тогда! Сверзился с письменного стола (который, оказалось, и был моим миром) и счел это невниманием духа Вселенной к его творениям; смехота. Ну и дерзкие же мы были в том возрасте! Летать... Узнавать мир... Наслаждаться жизнью... Боже мой: "мир"! Да где он, если не "во мне самом? А что значит - "наслаждаться"? Ведь это - ежесекундно ощущать, как в тебе к одному кристаллику опыта присоединяется другой кристаллик: мир - это Я; все, что вне меня, - одна лишь бутафория. 05 час. 13 мин. 13, 3 сек. Случилось нечто ужасное. Только что погасло Солнце. У меня чуть сердце не остановилось. Что же будет, конец света? Неужели придется жить во мраке? Почему дух Вселенной больше не считает меня достойным света его милости? Может, я что-нибудь сделал не так (наверно, слишком возомнил о себе)? Во всяком случае, это пахнет возмездием; неприятно. 06 час. 12 мин. 29, 7 сек. Какое все-таки уныние наводит темнота. Уже более пятидесяти минут дрожу в ночи, которой в наказание меня окутала Вселенная. Как слепой блуждаю под ее безжалостным покровом, нащупывая твердь лапками. Ей-богу, отдал бы свои крылья, если этой жертвой побудил бы звезду Солнце снова взойти. 07 час. 22 мин, 17, 5 сект. Меня охватило чувство удивительного благоговения. Над письменным столом делается все светлее и светлее, этот поток света проникает через окно. Ночные бабочки ворчат; начинается день, утверждают они. Я этому не верю, ведь день мой начался уже несколько часов назад. Нет, там, за окном, может быть только дух Вселенной, это он спускается сюда, чтобы вновь зажечь звезду Солнце. Хорошо, что я не пожертвовал ему свои крылья, как некогда опрометчиво пообещал. 09 час. 49 мин. 26, 6 сек. Ну и попал же я впросак. То, что я принял за звезду Солнце, оказалось настольной лампой. И вообще при этом дневном свете чувствуешь себя отвратительно. Совершенно некуда укрыться; по всей комнате жужжат хлопотливые осы и назойливые мухи; в колышащихся сетях затаились коварные пауки. А над моим миром склонилось какое-то существо и читает газету; перевернет страницу и меня чуть не в преисподнюю сдувает... Куда ни глянь - всюду опасность. И это называется жизнью? Решил не огорчаться, но на всякий случай заполз под лежавшую на столе налоговую декларацию; буду здесь работать над собой, пока не стану зрелым. О, господи, скорее бы наступила ночь! 11 час. 28 мин. 12, 9 сек. Сильное волнение охватило. Не могу отделаться от чувства, будто упущено нечто огромное. Минуту назад мимо меня прошествовали рука об руку две комнатные мухи (он и она). Неужели это и есть то самое, что переполнило меня волнением? Как тяжко на душе! 12 час. 19 мин. 15, 0 сек. Я в трепете. Только что сделал брачное предложение одной очаровательной мушке-поденке. Однако не повезло: это наивное существо выпросило целых двадцать четыре часа на обдумывание, а у меня не хватило мужества развеять ее иллюзии. 14 час. 54 мин. 27, 2 сек. От души позабавился, прочитав в своей записи от 12 час. 19 мин. 15, 0 сек. о том, как я тогда носился с планами женитьбы! Это я-то, с моим богатейшим опытом! Гротеск. 15 час. 36 мин. 39, 7 сек. Первый сигнал старости: тяжело поднимать крылья. Да и зачем; главное, чтобы не опустились крылья духа. 16 час. 20 мин. 1, 5 сек. Лишь два качества стоят того, чтобы к ним стремиться: спокойствие и снисходительность; все прочее - мнимые добродетели. 18 час. 58 мин. 19, 8 сек. У меня слабеет зрение; в мозгу вечереет; скоро взойдут созвездия старости. Предвкушаю чудесные прогулки под их холодным сиянием; без желаний, без цели. 19 час. 29 мин. 7, 9 сек. Странно: как только мне начало заволакивать глаза, так и за окном тоже стало смеркаться. Наверно, дух Вселенной не рассчитывает на мою зрелость и хочет облегчить мне жизнь. 20 час. 41 мин. 8, 1 сек. Меня окутала ночь; глаза еще какое-то время улавливали неверный свет, но вскоре фитиль моего зрения вовсе угас. Вокруг слышится бархатный шелест ночных бабочек. Они бьются о настольную лампу, которую по наивности тоже считают Солнцем. Не буду их разубеждать; нет ничего хуже, чем преждевременно расшатывать старое, но привычное представление о мире. Верно оно или нет, главное - утешает. 21 час. 26 мин. 12, 4 сек. Какой все-таки богатой была моя жизнь; я переполнен воспоминаниями (мне даже кажется, - правда, туманно, - что некогда я плавал личинкой в пруду). Писать все труднее и труднее. Да и прочтут ли когда-нибудь мои записки? Удивительно, даже я не могу преодолеть фатального тщеславия: хочется, чтобы написанное тобой пережило тебя. 22 час. 30 мин. 3, 8 сек. В голове все время тихо звенит, словно кто-то пиликает на скрипке, повторяя одну и ту же высокую ноту. Одолевает усталость: душа потягивается и протирает глаза; ей пора в путь. 23 час. 17 мин. 31, 9 сек. Все хорошо; ни о чем не скорблю, со смирением жду конца. Может быть, мне суждено вернуться сюда пылинкой в солнечных лучах; тогда я опущусь на этот письменный стол и сгорю от восторга, в благодарность ему за то, что он научил меня познанию границ моего бытия. 24 час. 49 мин. 9, 5 сек. Монотонный звон в голове превратился в концерт. Я сижу в центре оркестра и жду сигнала к вступлению. На каком же инструменте мне придется играть? Еще не знаю. 24 час. 59 мин. 57, 3 сек. Одну девятнадцатую часть секунды назад вокруг меня воцарилась тишина. Тишина прощания. А с кем я должен проститься? С собой? Но себя я беру с собой. С миром? Но он есть и там. С жизнью? Но она же не прекращается. Значит, я уйду, словно не приходил совсем, или, что то же самое: я как бы остаюсь, хотя сию секунду ухожу. Прощайте. ИЗ ЗАПИСОК ЗАЯДЛОГО ПУДЕЛИСТА  Других собак держат; но пудель - это гость. Имея дело 6 этим чудесным существом, никак не можешь справиться с ощущением, будто под диваном спрятан его чемоданчик со складными крыльями, и в одно прекрасное утро это существо, с сожалением пожав плечами, объявит, что ему настала пора приниматься за выполнение своих ангельских обязанностей. Где оно им обучалось - не знаю, уж, наверное, не на нашей грешной земле. Может быть, есть специально отведенные для пуделей райские, кущи; может быть, пудель - предварительный набросок обитателя грядущего мира; может быть, в этом мире он служит только семнадцать лет из отведенной ему тысячи? В любом случае обращаться с ним рекомендуется подобающим образом. Ведь и правда, нет другой собаки, хвост которой образовывал бы такой же резкий угол с метафизикой нашего существования, как кисточка хвоста классически остриженного пуделя. Не случайно его шелковистые кудряшки похожи на свежезавитое кучевое облако; не случайно пуделя так часто можно увидеть в состоянии медитации; невидимая пуповина еще связывает его непосредственно с мировым духом подобно телефонному кабелю. Гете наверняка ни разу не удосужился заглянуть пуделю в глаза; в противном случае он никогда не допустил бы такой бестактности, как приписать перевоплощение в пуделя именно дьяволу. Шопенгауэр имел гораздо более точные сведения о пуделях, ведь у него их было два. Но и он не безупречен: пудель якобы обращается к человеку, вместо того чтобы общаться с ним. А ведь это явная недооценка пуделя. Действительно, пудели с давних пор были филантропами. Не то, чтобы они стремились нас переделать; скорее, просто усовершенствовать. Пудель - мечтатель. Он не просто верит в нас, ой верит еще и в то, что своим примером способен сделать нас мягче и терпимее. И правда, ему удалось - как я заметил по себе, поскольку год от году становился все больше похож на своего пуделя, - добиться на этой стезе замечательных успехов. Конечно, у пуделя есть и враги. Они считают его слишком изнеженным; это не собака, утверждают они, во всяком случае, не более как продукт скрещивания, и годится он лишь на то, чтобы выставлять его на витрине. У этих бедняг еще не развился орган, позволяющий заметить тонкий ум пуделя. А ведь кажется, до чего просто его распознать. Как это часто бывает, он проявляется прежде всего в особой любезности и в умении очаровывать. Что же касается столь часто подвергаемой нападкам (классической) наготы задних частей тела пуделя, то это не более, чем результат излишней приверженности традиции в одежде: разве не очевидно, что украшать следует в первую очередь голову - вместилище разума, затем грудь - в ней бьется сердце, а наименее почетные части тела можно и вовсе не прикрывать? В чем лучше проявляется душевное превосходство, как не здесь, в классической французской стрижке пуделя? А есть ли что более грациозное, чем лапа пуделя сразу после стрижки? Глядя на нее, всегда думаешь, что она вот-вот превратится в изящный фарфор цвета фламинго. Что ни говорите, а пудели - принцессы собачьего племени; даже крохотная горошина человеческой несуразности под матрацем их душевного спокойствия заставляет их не спать ночи напролет. Лают пудели по-древнефранцузски; но на их мировоззрение гораздо больше повлиял Будда, чем французские моралисты. Однако в один прекрасный день они начнут понимать сразу все языки, и тогда немецкий пудель станет за завтраком цитировать Эйхендорфа, в обед - Жана Поля, а вечером - графа Бобби. Пудель умеет смеяться. Ни у кого не видел я в лице такого единства выражения неземного веселья и сияющей невинности. Впрочем, один раз видел: на лице ангелочка в стиле рококо. Пудель не просто ест, он вкушает. Я всегда удивляюсь, что не находил до сих пор в его меню спаржи; высокая эстетика обряда ее поглощения - пожалуй, я не знаю другой церемонии потребления пищи, которая лучше соответствовала бы натуре этой породы. Может быть, только когда едят рис палочками. Если пудель побежал, что я говорю: если он заспешил куда-то, то уши его начинают похлопывать по покрытой шерстью голове. Однажды мне привиделось: Али, мой покойный пудель, парит в сутане цвета морской волны, уши его разрослись до огромных размеров и величественно движутся вверх и вниз, подобно крыльям орла. Наверное, то был пуделиный рай; шелковистые, напоенные то запахом лаванды, то жареных сосисок воздуся были заселены сонмами других пуделей, все они, улыбаясь и блаженно сложив на груди лапы, передвигались тем же способом, что и Али. Кстати, я при всем своем желании не могу назвать действительно подходящего для пуделя транспортного средства; пожалуй, годится только паланкин. Невинность пуделя сравнима лишь с невинностью Люцифера до его падения. Однако пудель - что нетрудно заметить по его глазам - от рождения владеет тем знанием, которое Люцифер приобрел лишь во время падения. Сколько ни думай, а для пуделя есть всего два достойных наряда: ночная рубашка и балетная пачка. Пуделиного бога можно представить себе восседающим на розовом облаке где-то в районе острова Бали. Он очень толст, очень весел и очень похож на японского борца вольного стиля. Дерево пуделя - сосна, его птица - колибри; его любимые цвета - синий, зеленый, золотой; его духи - лаванда, его цветок - лилия, его герб - очки в тонкой оправе, сверху корона, обрамленная клубящимися облаками. Непосредственно перед тем, как превратиться в людей, пудели, так мне представляется, будут заниматься преимущественно тремя вещами: играть на спинете, рисовать японской тушью и вышивать на пяльцах. Что же касается разума и образа мыслей пуделя, то мне пока трудно описать их достаточно определенно. Фраза типа "Пудели умны" не говорит абсолютно ни о чем. Есть умные люди, которые именно благодаря своему уму оказываются совершенно несносны. "Ум" пуделя есть нечто такое деликатное и ненавязчивое, что только можно себе вообразить. Он охватывает основные черты ласковой игривости блаженного плюшевого мишки и наивно-невинной ртутной подвижности королька. Но есть в нем что-то и от первобытной мудрости младенца, которая у последнего, правда, улетучивается с пугающей быстротой. И все-таки есть в пуделе еще нечто волнующе неопределимое, сказочно нереальное. И это то самое, из чего однажды, когда придет срок и с пуделя падут колдовские чары, восстанет новый человек - человек с душой пуделя. НОВЫЙ НОЙ  Когда-то я хотел написать сказку, которая начиналась бы так: "И наступил вечер, и отправился Ной в зоопарк, где из тысяч животных выбрал он семь ближайших сердцу своему". Сказка была бы современная, у Ноя вместо ковчега был бы просто плот размером не больше купе в электричке, вот и пришлось ему так ограничить свой выбор. "Из чего же, - спрашиваю я себя, - мог он исходить, принимая то или другое решение?" Думаю, что предпочтение он отдавал бы всегда завзятым одиночкам перед теми животными, которые бегают стадами. Ведь, в конце концов, чего на нашей земле так не хватает? Прежде всего индивидуальностей. А что надоело до одури? Толпы, массы, стаи и орды. Чтобы сразу приступить к исключениям, следующая фраза сказки должна была звучать так: "И вот Ной пришел прежде всего к своему любимому зверю, к Гиене, и дал ей один из семи билетов на плот, и сказал: - Влезай на палубу, тебе суждено выжить". Конечно, сразу понять причину такой симпатии Ноя нелегко. Красавицей Гиену уж точно не назовешь. Слишком явно указывают жилистая шея, мощная грудь и покатый зад с покорно поджатым хвостом на любимое ее занятие: соревноваться с шакалами и стервятниками в том, кто скорее вырвет внутренности у сдохших животных. Да, мы с прискорбием вынуждены признать: она - пожирательница падали, эта любимая подруга Ноя. Но ведь мы не имеем предубеждения к тем скромным служителям санитарии, которые, вооружившись совками и метлами, стоят на страже чистоты наших улиц, так и предвзятое отношение к Гиене, заставляющее называть ее отвратительной, должно быть побеждено голосом рассудка: Что случилось бы с обонятельными органами жителей пустыни, если бы им на каждом шагу пришлось вдыхать ароматы разлагающегося прошлого? Гиена же сводит все к короткой операции. Там укусит, здесь рванет - вот следов смерти и не осталось. Посмотрим же повнимательнее на лик этого зверя. Какое безмерное знание скрыто в его чертах! Вы не обнаружите ничего, что напоминало бы сатанинское вожделение, жажду к извращенному наслаждению. В них затаилась лишь печаль и безмерная кротость, как бы погруженность в нирвану, на них отсвет небесных видений, предвещающих избавление. Или возьмите эти нежные будто лепестки каллы уши, этот чувственный рот с изгибом в уголках: что тут найдешь от дьявольской маски? Ничего. И выбор Ноя подтверждает наше мнение: это черты невинно падшего ангела. Вторым пассажиром Ной пригласил бы на свой плот Марабу. Ведь Марабу - птица философская до чрезвычайности. А поскольку человеческой мудрости хватило лишь на то, чтобы устроить хорошо организованное взаимное уничтожение, то, может быть, в возрожденном мире птичья философия и имеет шанс выжить. Во всяком случае, Марабу выглядит так, будто в безысходную меланхолию его повергло именно общение с нашими философскими теориями. Лысый череп птицы, украшенный лишь на затылке жалким пучком перьев, неумолимо вытянут вперед покрытым рубцами клювом, клюв этот уж наверняка никогда не боялся произнести слова правды. Шеи у Марабу практически нет, поэтому он выглядит сутулым. Зато на ногах его - белые гамаши из собственного помета, ибо свое презренное земное жилище он использует одновременно и в качестве туалета. Но дабы напомнить о том положении, которого по справедливости заслуживает этот представитель пернатых, природа снабдила его длинной редкой бородкой, похожей на ту, что часто украшает лица азиатских священнослужителей. Глаза Марабу полны благодарной задумчивости, как у погруженного в медитацию ламы; голубизна их почти пугает. Когда же он их закрывает, они затягиваются слоем морщинистых век, их бугристая поверхность напоминает застывшую лаву, так что чудится, будто он не открывал их несколько тысячелетий. Третьим пассажиром Ной выбрал бы Тамби, солнечного медвежонка с острова Борнео. Ростом он не больше трехлетнего ребенка и так очарователен своей расчетливой неуклюжестью, что заставляет веселиться наши перекормленные прагматизмом и рассудочностью души, возвращая их наконец к райской бездумности и неизъяснимой игривости. Любимая забава Тамби - деревянный чурбан; медвежонок часами катает его по полу клетки, и в иссиня-черной шерстке зверька поблескивают на солнце золотистые опилки. Движениями своими, когда он бегает на задних лапах, покачиваясь и топая свернутыми внутрь ступнями, Тамби напоминает добродушного деревенского дурачка, ненароком заскочившего на предвыборное собрание, откуда он теперь удаляется смущенно и неуклюже. Но сам солнечный медвежонок при этом вовсе и не смущается. Ведь у него на груди - символ победы, священная буква V, с которой начинается слово "victoria". Ее светящийся белый цвет наводит на мысль, что это и вправду след, оставленный солнцем. Но Тамби безразлично все; он с аппетитом грызет тонко отполированные ноготки на лапе и с медвежьим лукавством косится в сторону своей обгрызенной игрушки, чурбана; деревяшку Ною приходится, конечно, тоже забрать с собой. Дальше на плот получает билет еще одна птица; на сей раз это Страус. Ной выбрал бы его за удивительную невзыскательность и выносливость; две добродетели - хоть они и забыты - явились бы настоящей золотой жилой после всемирного потопа. Пока, во всяком случае, Страус вовсе не похож на существо состоятельное. Более того, сейчас он скорее производит впечатление птицы безнадежно устаревшей и даже заброшенной. Но виноват в этом не столько он сам, сколько поколение наших прабабушек, проявлявшее такой жгучий интерес к его перьям, что он выходил за пределы визуального восприятия. Теперь ни в чем не повинная птица расплачивается за скоротечность моды всякий раз, когда раскланивается перед публикой. Но в песок Страус голову не прячет ни в коем случае. Нет; спокойно изогнув свою змееподобную шею в виде буквы "S", шагает он на своих мощных двупалых лапах по клетке, склевывает костлявым клювом там крошку хлеба, тут апельсиновое зернышко и, подставляя под солнечные лучи свой древний, осененный жидким пушком младенческий череп, размышляет о тех временах, когда мир назывался еще бескрайним, а не тюрьмой. А потом Ной сделал бы нечто на грани невероятного. Он пригласил бы взойти на свой плот Бородавочника. Ведь идеальная красота ненадежна; слишком уже легко она обращается в свою противоположность. Безобразию же достаточно вступить в соединение с очарованием или с умом, и вот оно уже получает