одавании, счета пришли в беспорядок, и госпоже Скин пришлось по-прежнему заняться ими, к большому удовольствию ее супруга, который усмотрел в этом доказательство превосходства ее ума над окружающими. Вскоре наняли китайца для черных работ, а "новичок", как его стали звать, был произведен в помощники Скина по преподаванию и стал уважаемым лицом в школе. Уже истекли девять месяцев его жизни у Скинов, во время которых восемнадцатилетний юноша развился в умелого боксера с крепкой рукой и верным глазом. Был вечер. В школе оставались только Нед Скин, который, сняв сюртук, сидел на покое, дымя из своей трубки, и его молодой ученик, кончавший в комнате в верхнем этаже свой туалет, собираясь в театр. Спустившись вниз, юноша столкнулся со своим патроном. - Прекрасно, сэр, - насмешливо заметил Скин, - вы очаровательно нарядились. Боже, даже перчатки! Но ведь они слишком малы для вас. Не вздумайте вступать в них с кем-нибудь в драку, иначе вывихнете себе кисти рук. - Не опасайтесь за меня, я не дерусь с первым встречным, - ответил тот, смотря на часы. Убедившись, что еще рано, он сел за стол против Скина. - Да, - подтвердил боксер. - Когда вы дорастете до настоящего бойца, вы не станете драться без порядочной платы за это удовольствие. - Мне думается, что я вправе считать себя уже и сейчас профессиональным боксером, - гордо ответил юноша. - Не назовете же вы меня любителем! - Пожалуй, что нет, - подтвердил Скин. - Но, милый мой, я не могу назвать настоящим бойцом того, кто еще ни разу не выступал на арене. Вы и сейчас изрядный кулачный боец, ловкий боец, скажу я. Но этого еще мало. Когда-нибудь мы соорудим для вас маленькое состязание и тогда посмотрим, что вы в состоянии сделать с серьезным противником. - Я давно мечтаю надеть боевые перчатки, - смутившись, признался юноша. - О, я знаю, что у вас львиное сердце, - одобрительно произнес Скин. Но ученик слишком часто слышал этот комплимент в устах своего наставника, постоянно льстившего самолюбию учившихся у него джентльменов, желая искупить тем неумеренные потасовки, которыми он их награждал. Поэтому юноша недоверчиво посмотрел на него и недовольно промолчал. - Пока вы давали урок капитану Ноблю, - продолжал Скин, - сюда приходил Сэм Дюскет из Милтауна. Сэм ведь недурной боец. Что вы думаете о нем? - Я невысокого мнения о его искусстве. Он подкупен, как вы знаете. - Это общий грех нашей профессии. Но об этом нечего говорить, - сурово заметил Скин. - Человек не становится менее умелым боксером от того, что он подкуплен. Сэм Дюскет побил Эбона Мюллея в двадцать минут. - Да, Дюскет, - презрительно ответил ученик. - Но что такое Эбон Мюллей? Негр, старая развалина под шестьдесят лет, пьяный семь дней на неделе и продающий победу за стакан водки. Дюскет должен был бы побить его в двадцать секунд. Дюскет не знает хороших приемов. - Не знает, это верно, - согласился Нед. - Но у него сноровка хорошего бойца. - Э, старая история! Если кто-нибудь порядочно боксирует, про него говорят, что он знает приемы, но недостаточно тренирован. А когда малый не умеет отличить правой руки от левой, его хвалят и говорят, что хотя он и не учен, обладает хорошей сноровкой. Скин со скрытым уважением посмотрел на своего ученика, замечания и слова которого часто казались ему равными по мудрости мыслям самой госпожи Скин. - Сэм, действительно, говорил сегодня что-то в этом роде. Он говорил, что вы молокосос и что он живо разделался бы с вами, если бы пришлось встретиться на арене. Ученик свистнул. - Я хотел бы услышать, как Сэм Дюскет говорил это, - сказал он угрожающе. - А что бы вы сделали ему? - подмигнул Нед. - Ему бы не поздоровилось, ручаюсь вам за это. - Ну, скорее уж он проглотил бы вас. - Он охотно бы так поступил, если бы мог. Он с удовольствием проглотил бы и вас, если бы ему удалось только насыпать вам соли на хвост. А хвастается он потому, что у меня нет денег, пятидесяти фунтов залога, которые Сэм требует в качестве приза за победу, если она будет на его стороне. - Нет денег! - возмутился Скин. - Раньше середины завтрашнего дня будут пятьдесят фунтов у человека, за которого я ручаюсь. Надо же юноше когда-нибудь начинать! Моя первая битва на тоэмском поле шла, впрочем, всего на пять шиллингов, и я был горд, что выиграл ее. Я вовсе не хочу, чтобы вы непременно дрались с Сэмом Дюскетом, но не говорите, что у вас нет денег. Для того, чтобы добыть их достаточно, чтобы Нед Скин указал на вас и заявил: вот человек, за которого Нед Скин ручается! Ученик колебался. - Полагаете ли вы, Нед, что я должен вызвать его? - спросил он. - Это меня не касается, - почему-то рассердился Скин. - Я знаю, как поступил бы в ваши годы. Но, может быть, вам следует быть благоразумным. Скажу вам откровенно, мне не очень-то хотелось бы видеть вас побежденным таким противником, как Сэм Дюскет. - Согласитесь ли вы помочь мне тренироваться, если я вызову его? - спросил юноша. - Соглашусь ли я! - в восторге прокричал Нед. - Я не только буду тренировать вас, но дам вам деньги. И вы будете победителем, клянусь вам святым Георгием. - Тогда, - радостно воскликнул ученик, - я вызову его. И, если одержу победу, вы принуждены будете в своем объявлении называть меня чемпионом Колоний. - Непременно сделаю это, - торжественно пообещал Скин. - Нечего откладывать. Начнем тренировку завтра же. Это было первое профессиональное выступление Кэшеля Байрона. 1 Уилстокен Кастл был старинной постройки замок, представлявший собою четырехугольное здание с круглыми бастионами по углам. Бастионы заканчивались высокими, тонкими башенками, тянувшимися к небу, как турецкие минареты. Фасад замка, выходивший на юго-запад, был прорезан мавританской аркой, прикрывавшейся стеклянною дверью, которую на всякий случай защищала железная решетка фантастического рисунка. Над аркой высоко, до самой кровли, вздымался портик, увенчанный широкой нишей, в которой стояло черное мраморное изваяние египетской работы, сумрачно сверкавшее на полуденном солнце. Внизу у самой земли раскинулась итальянская терраса с огромными каменными слонами по обеим сторонам балюстрады. Окна верхнего этажа были, как и выходная арка, мавританского стиля. Окна же нижнего этажа представляли собою четырехугольные отверстия, заделанные тяжелыми решетками и напоминавшие о суровом средневековье. Непосвященные считали замок красивым и величественным, но знатоки архитектуры осуждали в нем непозволительно-грубое смешение эпох и стилей. Замок стоял на возвышенности среди волнообразной лесистой местности. Вокруг него на тридцати арках был разбит парк. В полумиле к югу от замка лежал городишко Уилстокен, в который из Лондона по железной дороге можно было доехать в два часа. Большая часть населения Уилстокена симпатизировала консерваторам. Уилстокенцы боялись и не любили обитателей замка, и в то же время многие из них охотно зарезали бы с полдюжины своих лучших друзей, лишь бы добиться приглашения на обед или хотя бы ответного поклона на глазах у сограждан от мисс Лидии Кэру, которая, осиротев, стала единственной владелицей замка. Мисс Кэру была замечательною личностью. Обладательница большого богатства, она унаследовала этот замок от своей тетки, которая полагала, что богатство племянницы, состоявшее в железнодорожных и каменноугольных акциях, не будет иметь достаточно благородного облика, пока к нему не присоединятся поместья и замок. Мисс Лидия получила много таких наследств от своих многочисленных дядей и теток, презиравших и ненавидевших бедных родственников, и теперь, к двадцати пяти годам, она увидела в своих руках огромное состояние, приносившее ежегодный доход, равный годовому заработку пятисот хороших рабочих. Но она мало думала об этой стороне своих наследств и нисколько не беспокоилась о нарушенной справедливости. Кроме несомненных преимуществ положения независимой и богатой женщины у нее была еще репутация широко образованной и прекрасно воспитанной девушки. В Уилстокене говорили, будто она знает сорок восемь живых языков и все мертвые; умеет играть на всех известных людям музыкальных инструментах; одарена талантами поэтессы и художницы. Может быть, все это было и правда, по крайней мере уилстокенцы не ошибались в том, что мисс Кэру знала больше, чем они. В ранней молодости она много путешествовала с отцом, человеком очень деятельного ума и плохого пищеварения, любителем специальных наук, просвещения вообще и в особенности изящных искусств. Он даже был не чужд писательству, и после него осталось несколько книг, главным образом о Ренессансе, благодаря которым он добился репутации распространителя сведений, полезных для туристов. Его книги свидетельствовали о некоторой начитанности, а также о многочисленности совершенных им путешествий и обнаруживали многосторонний, даже философический склад ума их автора. Во всех этих качествах, кроме последнего, дочь не отставала от отца, пожалуй, даже превосходила его. Посвящая свое время непрестанному лечению и ученым занятиям, которые увеличивали раздражительность его от природы тяжелого характера, отец дал ей суровое воспитание, заставляя с ранних лет изучать в подлиннике греческих и немецких мыслителей и переводить их на родной язык. Когда Лидия достигла совершеннолетия, здоровье ее отца серьезно пошатнулось. Он стал больше нуждаться в ней, и она быстро поняла, что его деспотические притязания на ее жизнь еще увеличатся. Однажды, живя с отцом в Неаполе, Лидия организовала прогулку верхом с компанией своих друзей. Незадолго до часа, назначенного для отправления, мистер Кэру потребовал от дочери сделать для него перевод большого отрывка из Лессинга. Лидия, уже давно с горечью ощущавшая иго отцовской власти, простояла некоторое время с расстроенным видом, прежде чем ответить отцу согласием. Кэру заметил это и ничего не сказал дочери, но велел позвать слугу, которому Лидия поручила отнести ожидавшим ее друзьям письмо с извинением за отсутствие. Взяв у слуги письмо, он прочел его и вошел в кабинет дочери, которая уже сидела над переводом. - Лидия, - сказал он с каким-то колебанием, которое Лидия приписала бы притворству, если бы смела допустить такую мысль по отношению к своему отцу. - Я не желаю, чтобы ты когда-либо откладывала свои дела ради каких-то литературных пустяков. Столь необычные в устах ее отца слова поразили Лидию. Почти не понимая их, она смотрела на него в безмолвном смущении. - Для меня гораздо важнее, чтобы ты весело проводила время, чем то, чтобы моя книга подвинулась вперед. Поезжай! Лидия, немного поколебавшись, отложила перо и сказала: - Я не могу радоваться верховой езде, если буду знать, что не исполнила чего-нибудь для вас. - А я не смогу радоваться тому, что делаешь для меня, если буду знать, что ты приносишь ради этого в жертву свои удовольствия. Еще раз - я предпочитаю, чтобы ты поехала. Лидия молча повиновалась. Ей показалось, что следовало бы поцеловать отца; но они оба были так непривычны к изъявлениям нежности, что дочь не решалась выполнить своего намерения. До самого вечера продолжалась прогулка, во время которой Лидия передумывала свои поздно возмутившиеся против отцовского деспотизма мысли. Вернувшись домой, она докончила перевод. С тех пор в молодой девушке непрерывно росло сознание внутренних сил, незаметно накопленных ею в длинные годы юности, протекшей под самовластной опекой строгого и придирчивого отца. Она начала самостоятельно выбирать себе предметы занятий и решалась уже отстаивать против отцовского консерватизма собственные художественные вкусы, склонявшиеся к новым направлениям в музыке и живописи. Неожиданно для нее отец одобрил в ней ее самостоятельность и потребовал, чтобы она считалась с его мнениями лишь постольку, поскольку считается с суждениями остальных критиков его лагеря. Он был достаточно умен, чтобы отнестись именно так к эмансипации дочери. После этого отношения их стали более сердечными. Однажды Лидия призналась отцу, что в спорах с ним она неизменно ощущает радость от сознания, что в конце концов он всегда прав. Он строго ответил: - Это радует меня, Лидия, потому, что я верю твоим словам. Но такие вещи лучше оставлять невысказанными. Лучше оставить при себе искреннюю похвалу, чем подвергать себя подозрению в лживости. Вскоре после этого разговора Лидия, по своему желанию, провела сезон в Лондоне, где вращалась в лучших кругах светского общества, которое произвело на нее впечатление храма, где обожествлялось богатство, и рынка, где торговали девственностью. Присмотревшись внимательно к этому культу и этой торговле, она нашла их глубоко неинтересными, и единственное, что заняло ее, это типично английская манера, сквозившая в каждом штрихе лондонской светской жизни. Но скоро новизна этих впечатлений притупилась. Ее особенно стало тяготить и смущать вначале совсем для нее непонятное, аффектированное отношение, которое она помимо своей воли возбуждала в окружавших ее женщинах. Ей было не трудно удержать на почтительном от себя расстоянии юных взбалмошных дев. Но старые женщины, в особенности две тетки, которые во времена ее детства не оказывали ей ровно никакого внимания, стали теперь преследовать ее нежностями, уговорами бросить отца и навсегда поселиться с ними. Холодность, порой даже резкость ее отказов не охлаждали их пыла, так что ей пришлось, чтобы избавиться от их назойливых притязаний, покинуть Лондон. Вместе с отцом она опять переехала на материк и прекратила всякие письменные сношения с лондонским обществом. Тетки довели до ее сведения, что они глубоко оскорблены и уязвлены ею. Лидия была названа неблагодарной и невоспитанной, но после смерти этих двух теток оказалось, что они обе завещали ей свои состояния. Первое событие в жизни, глубоко потрясшее ее, была смерть отца. Это случилось в Авиньоне. Ей шел тогда двадцать пятый год. Мистер Кэру умирал в полном сознании, и все же перед смертью между ним и дочерью не произошло никаких трогательных сцен. В вечер рокового исхода больной чувствовал себя хорошо и потребовал, чтобы дочь у его изголовья читала ему вслух какую-то вновь вышедшую книгу. Он, как ей казалось, внимательно слушал ее чтение, когда вдруг приподнялся на локти и спокойно произнес: "Лидия, мое сердце, кажется, перестает биться, прощай!" - после чего тотчас же умер. Для дочери были очень тягостны суета и волнение, поднявшиеся вокруг нее после этой смерти. Все выражали ей неумеренное сочувствие ее горю. Она же оставалась внешне спокойной и не выказывала ни благодарности окружавшим ее, ни намерения вести себя так, как это в таких случаях принято. Родственники мистера Кэру остались очень недовольны его завещанием. Документ этот оказался очень кратким, содержащим всего несколько строк, в которых все имущество покойного передавалось его дорогой и единственной дочери. Однако он, кроме того, лично передал Лидии часть своей посмертной воли. Большое возмущение среди родни вызвало, между прочим, его распоряжение, чтобы тело его было отправлено в Милан и там сожжено в крематории. Исполнив эту волю отца, Лидия вернулась в Англию, чтобы привести в порядок свои дела. Ее приезд в качестве богатой невесты и независимой девушки вызвал много надежд в сердцах молодежи ее круга, но она начала с того, что озадачила своих поклонников необычайной для девушки ее лет и ее положения деловитостью и выдержкой. Покончив со своими делами, она вернулась в Авиньон, чтобы исполнить последнее распоряжение отца. Среди посмертных бумаг его она нашла конверт с надписью, сделанною его рукою: "Письмо к Лидии. Прочти его на досуге, когда я и мои дела будут окончательно ликвидированы". Она решила прочесть это письмо в комнате, бывшей свидетельницей последних часов жизни ее отца. Вот что отец писал ей: "Дорогая моя Лидия, Я принадлежу к числу разочарованных людей, которых среди нас гораздо больше, чем предполагают. Это письмо содержит признание в моем жизненном банкротстве. Лишь несколько лет назад я впервые понял, что, хотя я и страдаю от своих неудач в этом мире, мне незачем отражать свои настроения на твоей молодой жизни и что для меня остается последняя утешительная задача: быть для тебя хорошим отцом и полезным руководителем. Я почувствовал тогда, что ты не можешь вывести из всей нашей совместной жизни иного заключения, кроме того, что я, по своей эгоистичности, видел в тебе только своего переписчика и секретаря, и что у тебя нет иных обязанностей по отношению ко мне, кроме тех, какие может иметь раб по отношению к той власти, которая заставляет безрадостно работать его мышцы. Горькое сознание того, что я причинял тебе при жизни немало неприятностей своим деспотизмом и несправедливой требовательностью, вызывает во мне желание оправдаться перед тобой. Я никогда не спрашивал тебя, помнишь ли ты свою мать. Если бы ты когда-нибудь нарушила установившееся у нас молчание о ней, я с радостным облегчением рассказал бы тебе то, что решаюсь сказать только теперь. Но какой-то мудрый инстинкт удерживал тебя от этого, и, пожалуй, лучше для тебя, что ты узнаешь о ней только теперь, когда уже не существует необходимости продолжать наше молчание. Если в тебе живет печаль, что ты так мало знала женщину, давшую тебе жизнь, то стряхни ее с себя без всякого сожаления. Это была жестокая, самовлюбленная женщина, которая не могла жить под одной кровлей ни с одним человеком, чтобы не замучить его, - ни с мужем, ни с ребенком своим, ни со слугой, ни с другом. Я говорю уже беспристрастно, даже бесстрастно, потому что много лет прошло с тех пор, как ненависть к ней вспыхнула в моем сердце, и давно уже это чувство угасло. Горечь воспоминания о ней так же спит во мне теперь, когда я пишу это письмо, как будет она спать вечным сном тогда, когда ты станешь читать его. Я недавно еще с нежностью наблюдал черты твоего лица и характера, которые ты унаследовала от нее, так что могу с глубокой искренностью сказать, что еще никогда с тех пор, как погибли мои мечты, ради которых я женился на твоей матери, не чувствовал я себя таким примиренным с ее памятью. Во время нашей совместной жизни я делал для нее все лучшее, что было в моих силах, - она же платила мне всем злом, на которое была способна. Через шесть лет мы развелись. Я предоставил ей свободу рассказывать о причинах нашего развода все, что ей заблагорассудится, и обеспечил в материальном отношении ее судьбу гораздо лучше, чем она могла и была вправе рассчитывать. Этим я купил у нее отказ от всех прав на тебя и, на всякий случай, вместе с тобой, покинув Англию, поселился в Бельгии. До ее смерти мы ни разу не возвращались на родину, потому что я боялся, как бы она не воспользовалась распущенными ею же слухами о моем развратном поведении и моей открытой враждебности к официальной религии, чтобы начать судебное дело о своих правах на тебя. Мне трудно подробнее говорить о ней и жалею, что вообще вынужден был упомянуть ее имя. Я хочу пояснить здесь, что побуждало меня взять тебя у матери. Это не было естественной привязанностью отца: тогда я еще не любил тебя - порождение ненавистной мне женщины; к тому же я знал, что ты будешь в твои детские годы бременем для меня. Но, дав тебе жизнь и затем порвавши свои обязательства по отношению к твоей матери, я слишком живо чувствовал свою обязанность: не дать моей ошибке горестно отразиться на твоей жизни. Я был бы счастлив тогда, если бы мог поверить, что женщина, бывшая моей женой, будет для тебя хорошей матерью и воспитательницей; но противоположное было слишком очевидно, и я положил все силы своего ума и воли на то, чтобы исполнить свои обязанности перед тобой. С течением времени, по мере того как ты подрастала, ты становилась полезной мне в моих занятиях, и, как ты это знаешь, я заставлял тебя работать без сожаления, но зато не без мысли о твоей собственной пользе. Я всегда держал секретаря для той работы, которую считал чисто механической, и никогда не обременял тебя ею. Без колебания могу заявить, что никогда не обременял тебя работой, не имевшей воспитательного или образовательного значения для тебя же. Я часто боялся, что часы, проводимые тобой над моими денежными делами, были тебе очень тягостны, но мне нет нужды теперь оправдываться в этом перед тобой. Ты уже по собственному опыту знаешь, как необходимо знание этой стороны жизни обладательнице большого состояния. В долгие годы твоего детства и ранней юности ты была в моих глазах лишь доброй девочкой, которую невежды называли чудом образованности и воспитания. В условиях, которые я для тебя создал, всякое дитя было бы таким же. Но мало-помалу, созерцая твою молодую жизнь, протекавшую так близко от моей, я выносил от нее ту светлую радость, которой не мог найти в созерцании самого себя. Я не умел во всю свою жизнь, не умею и теперь высказать силу своей привязанности к тебе, моя дочь, не смогу передать в словах и торжества, испытываемого мной, когда я почувствовал как-то, что я принял в качестве тяжелой, неблагодарной обязанности, стало живой водой, обновившей мою жизнь. Свою литературную работу, которая поглотила так много и твоего труда, я стал ценить лишь постольку, поскольку она служила тебе материалом для приобретения знаний, и ты будешь вполне справедлива к моим научным занятиям, если признаешь, что, хотя я и перебрал большие кучи песка, я не отыскал скрытых в них крупинок золота. Я прошу тебя только вспомнить, когда это суждение оформится в твоем уме, что я начал выполнять свой долг по отношению к тебе тогда, когда он не обещал мне еще никаких радостей, и я даже не смел надеяться на результаты своих трудов. И когда друзья твоей матери, которых ты, может быть, встретишь в предстоящей тебе длинной жизни, расскажут тебе о том, как я изменил своим обязанностям по отношению к ней (о чем так любят говорить люди), то ты, быть может, найдешь для меня оправдание в том, что я сумел зато дать тебе возможность и средства войти в жизнь не беззащитной девушкой, а человеком, вооруженным знаниями и дисциплинированным умом. Твое будущее не беспокоит меня, хотя я много и подолгу думал о нем. Боюсь только, как бы ты не пришла скоро к заключению, что жизнь нашего круга не представляет поприща для деятельности образованной и умной женщины. В молодости моей, когда я не мог обойтись без общества сверстников, я не раз пытался забыть приобретения культуры человеческого духа, забыть свои убеждения, приобрести взгляды, принятые среди того общества, которое по моему рождению и воспитанию должно было стать моим, чтобы ужиться в нем. Но эта попытка принесла мне больше горя, чем все остальные ошибки, совершенные мною в жизни. Легче стать медведем среди медведей, чем остаться человеком среди людей. Ужиться с ними можно лишь ценою отказа от самого себя, а жить вне самого себя - значит умереть еще при жизни. Берегись, Лидия! Не поддавайся искушению приспособиться к людям ценою нравственного самоубийства! Когда-нибудь, я надеюсь на это, выйдешь замуж. При этом тебе представится возможность совершить роковую ошибку, от которой не могут предостеречь тебя ни мои теперешние советы, ни твоя собственная чуткость. Я думаю, что ты не легко и не скоро найдешь человека, способного удовлетворить в тебе свойственную твоему полу потребность освобождения от ответственности за собственную жизнь. Если твой выбор, тем не менее, будет ошибочен, вспомни тогда о своем отце, несчастный брак которого и разочарование в жене были в конце концов единственным событием его жизни, доставившим ему счастие на ее склоне. Позволь мне также предостеречь тебя от грозящего тебе, как богатой невесте, заблуждения, будто ты можешь найти себе достойного супруга только среди таких же богатых мужчин, по своему богатству свободных от подозрения в стремлении жениться на деньгах. Ведь пошлый авантюрист, надеюсь, не сможет увлечь тебя, а воистину хорошие люди скорее испугаются твоего богатства, чем соблазнятся им. Единственный род людей, от которых я хотел бы предостеречь тебя всеми силами, это тот, к какому, кажется, я сам принадлежу. Не поддавайся заблуждению, что мужчина будет для тебя внимательным и любящим другом оттого, что он образован, начитан и наделен критическим умом; что он так же глубоко, как и ты, переживает впечатления прекрасного, оттого, что согласен с твоими определениями художественных направлений, школ и дворцов; или что у него одинаковые с тобою вкусы и что он одинаково с тобой понимает слова, мысли и творения любимых тобою авторов, оттого, что тоже предпочитает их перед другими. Остерегайся людей, которые больше читают и размышляют, чем действуют, берегись тех, кто больше склонен к пассивной мысли, чем к активной работе. Не забывай, что женщина тем несчастнее, чем больше времени муж проводит дома. Берегись художников, поэтов, музыкантов, вообще служителей искусства всякого рода, кроме истинно великих. Не верь им: они плохие мужья и отцы. Удовлетворенный собой работник, хорошо выполняющий свое дело, - кем бы он ни был: государственным канцлером или пахарем, - вот кто может дать тебе, пожалуй, счастье, потому что из всех разрядов людей, которых я встречал в жизни, этот был еще более других выносим. Но довольно советов. Чем больше я размышляю о них, тем яснее становится для меня их тщетность. Ты, вероятно, будешь дивиться тому, что я никогда не заговаривал с тобой о вещах, которым посвятил это письмо. Верь мне, дитя мое, что меня часто терзала потребность высказать тебе все это, но моя природная замкнутость отнимала у меня нужные слова. Я чувствую, что написал эти строки только для того, чтобы выразить тебе хоть раз в жизни, какой горячей привязанностью к тебе было полно мое сердце. Предрассудки холодного ума и робкая стыдливость, запрещающие человеку обнаружить, что он нечто большее, чем образованный и мыслящий камень, мешали мне раскрыть перед тобой свое сердце. Но теперь, когда уверенность, что уже никакие впечатления от меня не придут разрушать твоей веры в правдивость этих моих слов, - последних слов моей жизни, - я решаюсь их высказать. Я вижу, что наговорил слишком много, и в то же время чувствую, что далеко не сказал всего. Это письмо было для меня трудной задачей. Несмотря на опытность своего пера, я никогда еще не чувствовал, как мало способно оно передавать мои мысли и чувства..." Тут письмо обрывалось. Ему не суждено было дойти до конца. 2 В мае месяце, через семь лет после бегства обоих мальчиков из Мокриф Хауза, одна молодая женщина сидела в тени кедрового дерева посреди лужайки, сверкавшей на солнце своей юной зеленью. Она избегала солнца, потому что дорожила жемчужно-бледным цветом своего лица. Это была маленькая изящная девушка с немного чувственными линиями тонких губ и ноздрей, с серыми глазами, над которыми спокойными легкими дугами изгибались тонкие брови, и с огненно-золотой копной прекрасных волос, наполовину скрытых широкополой соломенной шляпой. Платье из индийского муслина с короткими рукавами, обнажавшими до локтей белизну выточенных рук, благородно очерчивало ее плечи, на которые был накинут пушистый белый шарф, образовавший уютное гнездышко вокруг шеи. Казалось, что она вся погружена в чтение небольшого томика в изящном переплете из слоновой кости - миниатюрное издание гетевского "Фауста". Когда солнце спустилось к закату и яркий дневной свет стал понемногу угасать, девушка закрыла книгу и продолжала неподвижно сидеть, погрузившись в свои думы и не обращая никакого внимания на прозаическую черную фигуру, двигавшуюся поперек лужайки по направлению к ней. Это был молодой человек, одетый в изящный черный сюртук. В его наружности заметно преобладали темные цвета, а общее выражение лица и фигуры было сдержанно, почти сурово. - Вы собираетесь уезжать так рано, Люциан? - обратилась она к подошедшему. Люциан внимательно посмотрел на нее. Его имя, только что произнесенное ею, всякий раз поражало его в устах девушки. Он любил вдумываться в причины вещей и объяснял себе эту странность необычайной тонкостью и изяществом ее произношения. - Да, - ответил он. - Я уже покончил все дела и пришел побеседовать с вами, прежде чем проститься. Он сел рядом с нею на принесенный с собою складной стул. Девушка сложила руки на коленях, приготовившись молчать. - Во-первых, о вилле, - продолжал Люциан. - Она сдана только на один месяц. Таким образом, вы можете сообщить госпоже Гофф, что в начале июля вилла будет свободной, и она может к тому времени приехать, если только ее общество вам приятно. Надеюсь все же, что вы не поступите так безрассудно. Она улыбнулась. - А что за господа снимают сейчас эту виллу? Я слышала, будто они запрещают нашим работникам проходить по вязовой аллее мимо их окон. - Они имеют на это право. Они сняли виллу с условием, чтобы никто посторонний не проходил по этой аллее. Я не знал еще тогда, что вы приедете в замок, иначе бы я не согласился на это. - А я хотела бы, чтобы эта аллея была недоступна именно для них. Но пусть, по крайней мере, нашим работникам будет разрешено проходить по ней два раза в день: когда они идут на скотный двор и возвращаются оттуда. - Ну, знаете ли, теперь это нелегко сделать. Молодой человек, снявший виллу, находится в особых условиях. Он приехал сюда поправлять свое здоровье, и ему предписаны врачами ежедневные физические упражнения на открытом воздухе. Он не может выносить посторонних взоров. Даже я ни разу не видел его. Он живет в совершенном одиночестве с одним только слугою. Ввиду этих особенных обстоятельств я согласился предоставить вязовую аллею в его исключительное пользование. Он платит за виллу такую цену, которой оплачивается эта привилегия, для него представляющая исключительную важность. - А ваш молодой человек не сумасшедший? - Это для нас, мне кажется, безразлично. Я удовлетворился, сдавая ему виллу, тем, что, по-видимому, это чистый и порядочный жилец, - с некоторою обидою ответил Люциан. - Его рекомендовал мне лорд Вортингтон, очень хорошо отозвавшийся о нем. Я высказал лорду это же подозрение, которое пришло вам только что в голову, но он в такой же степени ручался за здравомыслие нашего нанимателя, как и за его платежеспособность. Вортингтон даже предлагал снять виллу на свое имя и тем взять на себя ответственность за поведение рекомендованного им джентльмена. Вам нечего опасаться: это просто молодой ученый, растративший свое здоровье и нервы усиленными занятиями. Вероятно, он товарищ лорда Вортингтона по колледжу. - Возможно. Но товарищей лорда Вортингтона я готова скорее заподозрить в усиленных кутежах, чем в усиленных занятиях. - Вам не из-за чего беспокоиться, Лидия, - продолжал Люциан, обиженный насмешливым тоном молодой женщины. - Я воспользовался любезностью лорда Вортингтона и составил контракт на его имя. - Я очень благодарна вам, Люциан, за вашу предусмотрительную осторожность. Сегодня же подтвержу ваше приказание, чтобы никто не проходил по вязовой аллее мимо виллы. - Второе дело важнее, - продолжал Люциан, - потому что касается вас лично. Мисс Гофф согласна на ваше предложение. Но трудно, по-моему, найти для вас более неподходящей компаньонки или подруги, - как вы ее, кажется, называете. - Почему же, Люциан? - В сущности, по всему. Она моложе вас и потому не может быть достаточно приличной в глазах света, охраной для вас при выездах. Она получила очень недостаточное образование, и все ее знание общества и светских обычаев почерпнуто на здешних общественных балах. Вы знаете, что она хороша собой и считается в Уилстокене красавицей. Это сделало ее мнительной и капризной, и боюсь, что она во зло использует вашу симпатию к ней. - Разве она еще капризнее меня? - Вы вовсе не капризны, Лидия, если не считать того, что вы редко слушаетесь благоразумных советов. - Это потому, что я редко нахожу в них благоразумие. Итак, вы полагаете, что мне лучше пригласить профессиональную компаньонку из увядших, но благородных вдов, чем спасти эту девушку от неизбежности стать гувернанткой и начать увядать в двадцать три года? - Необходимость иметь подходящую компаньонку и нравственный долг оказывать помощь бедным людям - совершенно ведь разные вещи, Лидия. - С этим я согласна, Люциан. Но когда приедет мисс Гофф? - Сегодня вечером. Имейте в виду, что вы еще ничем не связаны по отношению к ней, и если вы предпочитаете иметь более подходящую компаньонку, вы можете принять ее просто, как обыкновенную посетительницу. На том дело и кончится. Я бы советовал вам пригласить ее старшую сестру. Впрочем, вряд ли она согласится оставить мать, которая еще не оправилась от потери мужа. Лидия молча и рассеянно смотрела на маленький томик "Фауста", лежащий у нее на коленях и, казалось, думала о другом. - Что вы сказали? - спросил Люциан, чтобы скрыть смущение от ее молчания. Лидия подняла на него глаза. - Ничего. Мне нечего вам сказать, - как бы не замечая его замешательства, ответила Лидия. - В таком случае, - окончательно обиделся Люциан, - мне лучше уйти. - Ну, полноте, Люциан, - с прежней невозмутимостью сказала девушка. - Я очень рада вашему обществу. Если два уилстокенских крестьянина подружились, то знаете, как они проявляют свою дружбу? По воскресеньям они сидят целыми часами рядом на одной лавке и не произносят ни одного слова. Это гораздо естественнее и искреннее, чем паническая боязнь молчания, которая владеет всяким человеком, имеющим несчастье принадлежать к нашему кругу. - У вас всегда чудаческие мысли, Лидия. Крестьянин молчит совершенно так же, как его собака, и по тем же причинам. - А разве общество собак не приятно? Люциан промолчал, пожав плечами. Единственное отношение к женщинам, которое он признавал, было интеллектуальное общение, где он любил роль снисходящего к ним руководителя. Лидия же никогда не давала ему возможности войти в эту роль. Она почти никогда не спорила с ним, но он чувствовал, что она не соглашалась ни с одним из его мнений. А молчать в присутствии женщины, по примеру уилстокенских пахарей, ему было тяжело и неловко. К счастью, надо было спешить к поезду и можно было встать и проститься. Она подала ему руку; когда он взял ее в свою, тень нежности мелькнула в его серых глазах. Но он сейчас же застегнул сюртук на все пуговицы и с непоколебимо серьезным видом удалился. Она проводила его взглядом, следя за тем, как лучи близкого к закату солнца золотили его шляпу, вздохнула и снова погрузилась в томик Гете. Но через несколько минут она почувствовала усталость от долгой неподвижности и пошла бродить по парку, вспоминая места, где играла в детстве, когда приезжала гостить к своей старой тетке. Она узнала огромный древний алтарь друидов, развалины которого сохранились в парке; в детские годы он напоминал ей гору Синай, нарисованную в книжке, по которой она училась священной истории. У болотца, в отдаленной части парка, она вспомнила, как бранила ее няня, когда она здесь для забавы наполнила свои чулки болотной грязью. Наконец она вышла на прелестную поляну, по которой тянулась обложенная нежным дерном аллея и терялась в бесконечности спускавшихся сумерек. Это место понравилось ей больше всего, что она видела в своих владениях, и она стала уже мечтать о том, чтобы построить здесь беседку, когда с огорчением узнала в нем ту самую вязовую аллею, которая была отдана в исключительное пользование странному нанимателю виллы. Молодая девушка быстро углубилась в рощу и засмеялась тому, что оказалась нарушительницей частных прав в своем собственном поместье. Она стала пробираться между деревьями, чтобы попасть на какую-нибудь дорогу, которая привела бы ее домой, потому что часовая прогулка утомила ее. Но места были ей незнакомы и она не знала, куда идти. Не видно было ни дороги, ни опушки. Наконец она заметила просвет среди деревьев и, направившись к нему, вышла на лужайку. На середине ее она увидела мужскую фигуру, показавшуюся ей сначала прекрасной статуей, но вскоре с неожиданным для себя удовольствием она узнала в ней живого человека. Принять за статую мужчину девятнадцатого века, делающего предписанную ему врачом послеобеденную гимнастику на свежем воздухе, казалось бы непростительным невежеством в скульптуре. Но ошибка Лидии оправдалась малообычным зрелищем, которое ей предстало: мужчина был одет в белую вязаную рубашку без рукавов и короткие штаны, обнажавшие ноги до колен. Его руки обнаруживали мускулатуру римского гладиатора. Сильная грудь, обрисовывавшаяся под покрывавшей ее тканью, казалась высеченной из мрамора. Короткие волнистые волосы в вечернем свете казались отлитыми из бронзы. У Лидии мелькнула мысль, что она подглядела тайну античного бога, живущего в ее лесу. Но очарование было разрушено, когда она приняла за небожителя другого человека, похожего на лакея, присутствие которого трудно было примирить с мыслью об олимпийце, и который смотрел на него, как лакей может смотреть на хорошую лошадь. Он первый заметил Лидию, и по тому, как он поглядел на нее, она поняла, что ее приход был здесь вовсе нежелателен. Но богоподобный юноша тоже увидел ее и совсем другое впечатление отразилось на нем: его губы раскрылись, щеки покрылись румянцем, и он застыл в удивленном восхищении. Первым побуждением Лидии было поскорее спрятаться от их взоров, второе - извиниться за свою невольную нескромность. В конце концов она ничего не сказала и спокойно вернулась в лес. Когда Лидия почувствовала себя скрытой от их взоров, она пустилась бежать, чтобы скорее удалиться от места встречи, которая оставила в ней какой-то странный осадок. Но вечер был жаркий, и бег скоро утомил ее; она остановилась и стала вслушиваться в чары лесной жизни. Ее окружали таинственные звуки ожившего от зимнего молчания леса: шумела молодая листва, трещали кузнечики, перекликались мелодичные голоса птиц. Ни один звук, обнаруживавший присутствие человека, не доносился до нее. Ей пришла мысль, что богоподобный юноша, которого она только что видела, был праксителевский Гермес, вызванный к жизни ее воображением, еще полным звука гетевского Шабаша, который она только что прочла. Образ лакея был, вероятно, одним из тех немногих несоответствий, которые характерны для сновидений и галлюцинаций. Вероятно, ее фантазия создала этот образ в связи со словами Люциана о слуге нанимателя виллы. Она не могла допустить, чтобы величавое видение, представшее ей в роще, было на самом деле каким-то буквоедом, испортившим свое здоровье за книгами. Безотчетное чувство радости, охватившее ее при созерцании прекрасного видения, тоже доказывало, что это было не более, как создание ее воображения: в противном случае, ей, конечно, было бы только неприятно и стыдно, что она очутилась в положении соглядатая, малопристойном для девушки ее лет и положения. Лидия вернулась домой в сильном нервном возбуждении. Она все еще была полна дуновением эллинской красоты, виденной ею в парке, которое она не допустила бы в свою девичью душу, если бы подозревала, что очаровавший ее образ юноши был соткан не ее воображением, а материальной природой, общей всем смертным. Но видение с такою реальностью вставало перед ее глазами, что она невольно спрашивала себя, не живой ли это был человек? И тут же быстро разубеждала себя в этом. - Сударыня, - доложил ей на пороге прихожей один из слуг, - мисс Гофф приехала и дожидается вас в гостиной. Гостиная уилстокенского замка была круглой комнатой с потолком в форме сводчатого купола, от которого спускались массивные прекрасной работы бронзовые люстры. Бронзовые и