лагодарная улыбка. - Ну вот, молодцы, - сказал он и похлопал Ноя по плечу. Ной с Бернекером пробежали метров пятнадцать и укрылись в воронке. Ной оглянулся. Хоти противник вел ожесточенный огонь, генерал все еще стоял на насыпи, а по всему участку солдаты выпрыгивали изо рва и короткими перебежками продвигались вперед по полю. "А ведь до сих пор, - мелькнула в голове у Ноя смутная мысль, когда он снова повернулся в сторону противника, - я и не знал, для чего вообще нужны генералы..." Ной с Бернекером выскочили из воронки, как раз когда в нее спрыгнули еще двое солдат. Наконец-то рота или, вернее, ее уцелевшая половина пошла в атаку. Через двадцать минут они уже были у изгороди, из-за которой их не так давно обстреливали пулеметы противника. Минометчики в конце концов пристрелялись и уничтожили одно из пулеметных гнезд в углу поля, а остальные немцы отступили еще до того, как Ной и другие солдаты роты добрались до изгороди. Ной в изнеможении опустился на колени около хитроумно замаскированного пулеметного гнезда, тщательно укрепленного мешками с песком. Теперь гнездо было разворочено, и около разбитого пулемета виднелось трое убитых немцев, один из которых как бы застыл, склонившись над пулеметом. Бернекер пнул убитого, и тот свалился на бок. Ной отвернулся, достал фляжку и выпил немного воды: у него пересохло в горле. Хотя он за весь день не сделал ни единого выстрела, плечи у него ныли, словно от отдачи после продолжительной стрельбы. Он выглянул из-за изгороди. В трехстах ярдах, в конце поля, точно так же изрытого воронками, между которыми валялись убитые коровы, тянулась другая плотная изгородь, и оттуда немцы вели пулеметный огонь. Ной вздохнул, увидев, что к ним приближается Грин, призывая солдат сделать еще один бросок. "А что же сталось с генералом?" - подумал он. Затем Ной и Бернекер снова двинулись вперед. Не успели они сделать несколько шагов, как Ноя ранило. Бернекер оттащил его в безопасное место за изгородью. Санитар появился удивительно быстро, но Ной уже успел потерять много крови, и теперь его знобило, все окружающее отодвинулось куда-то далеко-далеко, а лицо санитара расплывалось, как во сне. Санитар был щупленький косоглазый грек со щегольскими усиками. Когда он с помощью Бернекера делал Ною переливание крови, тому казалось, что странные черные глаза и тоненькие усики как бы парят в воздухе. "Шок", - пронеслось в голове у Ноя. Во время прошлой войны человека, бывало, ранит, но вначале он чувствует себя совсем хорошо и даже просит закурить - где-то в журнале писали об этом, - а потом, через каких-нибудь десять минут, умирает. Но сейчас все по-другому. Эта война ведется первоклассными, самыми современными средствами, и крови для переливания сколько угодно. Косоглазый грек сделал ему также укол морфия, и это было очень любезно с его стороны, так как он вовсе не был обязан давать морфий... Странно, что ему так понравился этот косоглазый человек, который раньше был поваром закусочной где-то в Пенсильвании и готовил примитивные блюда: яичницу с ветчиной, бифштекс, консервированный бульон. Теперь он вливает консервированную кровь. Аккерман из Одессы и Маркое из Афин сидят в летний день где-то близ разрушенного города Сен-Ло в Нормандии, связанные трубочкой, по которой течет консервированная кровь, а рядом склонился Бернекер, фермер из Айовы, и плачет, плачет... - Ной, а Ной, - всхлипывал парень из Айовы, - как ты себя чувствуешь? Тебе лучше? Ною казалось, что он улыбается Джонни Бернекеру, но в действительности даже подобия улыбки не получилось, несмотря на все его усилия, и вскоре он понял это. К тому же, ему стало страшно холодно - слишком холодно для лета, слишком холодно для солнечного полдня, слишком холодно для Франции, слишком холодно для июля и для его лет... - Джонни, - с трудом прошептал он, - не беспокойся, Джонни. Береги себя. Я вернусь, Джонни, честное слово вернусь... Война вдруг стала какой-то забавной. Не было больше ни окриков, ни брани. Не было Рикетта: он погиб, обагрив Ноя своей сержантской кровью. Теперь был маленький добрый грек с мягким голосом, заботливыми руками, косыми глазами - щупленький человечек с тонкими усиками и странным греческим именем; теперь было худощавое, грустное лицо генерала, который зарабатывал свое жалованье, прогуливаясь под огнем со стеком под мышкой, - трагичное и властное лицо человека, которому ни в чем нельзя отказать; теперь были горячие братские слезы Джонни Бернекера, которого он поклялся не покидать никогда, потому что они приносят друг другу счастье и должны выжить, пусть даже погибнет вся рота, и обязательно выживут, раз здесь столько полей, столько изгородей, которые еще предстоит брать! Армия изменилась, армия продолжает быстро меняться на глазах, чувствовал Ной сквозь крутящуюся паутину трубок и зажимов, сквозь пелену морфия и слез. Ноя положили на носилки и понесли. Он приподнял голову. Сняв каску, Джонни Бернекер сидел на земле и, одинокий в своем горе, оплакивал друга. Ной попытался окликнуть Джонни, заверить его, что все обойдется, но не смог издать ни звука. Он снова уронил голову и закрыл глаза, потому что было невыносимо горько смотреть на покинутого друга. 31 Под жаркими солнечными лучами конские трупы вздувались и смердели. К этой вони примешивался резкий больничный запах, исходивший от разбитого санитарного обоза: исковерканных, перевернутых повозок с бесполезными теперь красными крестами, рассыпанных остро пахнущих порошков, ворохов всяких бумажек. Убитых и раненых убрали, а обломки обоза по-прежнему валялись вдоль извивающейся в гору дороги в том самом виде, в каком их оставили пикирующие бомбардировщики. Христиан, все еще не расставшийся со своим автоматом, медленно шагал мимо разбитого обоза вместе с другими потерявшими свои части солдатами, которых набралось человек двадцать. Никого из них он не знал. Он примкнул к этой разношерстной группе только сегодня утром, отстав от наспех сформированного взвода, куда его назначили три дня назад. Он не сомневался, что ночью взвод сдался противнику, и испытывал мрачное чувство облегчения от того, что больше не приходится отвечать за поступки других. При виде разбитого обоза с красными крестами, которые так никому и не помогли, его охватили отчаяние и гнев, гнев на тех молодчиков, которые со скоростью шестисот километров в час ринулись на едва тащившиеся в гору повозки, до отказа набитые искалеченными, умирающими людьми, и с бессмысленной жестокостью обрушили на них бомбы и град пулеметных очередей. Поглядывая на своих спутников, он видел, что те не разделяют его гнева. В глазах у них было лишь отчаяние. Они потеряли способность гневаться и брели, вконец измученные, согнувшись под тяжестью ранцев, некоторые даже без оружия, не обращая внимания ни на разбитый обоз, ни на смердящие конские трупы. Они медленно брели на восток, то и дело тревожно окидывая взором ясное, но грозное небо, брели без цели, без надежды, как затравленные звери, жаждущие лишь добраться до тихого, укромного местечка, где можно лечь и спокойно умереть. Некоторые, охваченные безумной жаждой стяжательства, не желали расставаться с награбленным добром даже в сумятице отступления и смерти. Один нес в руке скрипку, отнятую у какого-то безвестного любителя музыки, у другого торчала из ранца пара серебряных подсвечников - немое свидетельство того, что он даже в этой предсмертной агонии не терял веры в будущее, в торжественные обеды при мягком свете свечей. Здоровенный красноглазый детина, без каски, с копной насквозь пропылившихся рыжих волос, нес в ранце с десяток деревянных ящичков камамберского сыра. Он упрямо шагал вперед, обгоняя других. Когда он поравнялся с Христианом, тот, несмотря на и без того невыносимую вонь, почувствовал острый, кислый запах размякшего сыра. В голове разбитой колонны стояла повозка с установленной на ней 88-миллиметровой зенитной пушкой. Лошади в постромках застыли в диких позах, словно, насмерть перепуганные, рвались в галоп. Ствол и лафет были забрызганы кровью. "И это немецкая армия, - мрачно подумал Христиан, проходя мимо, - лошади против самолетов..." Правда, в Африке тоже отступали, но там, по крайней мере, отступали на машинах. Ему вспомнился мотоцикл и Гарденбург, итальянский штабной автомобиль, санитарный самолет, перенесший его через Средиземное море в Италию. Такова уж, видно, судьба немецкой армии: чем дольше она воюет, тем примитивнее становятся средства ведения войны. Кругом одни эрзацы: эрзац-бензин, эрзац-кофе, эрзац-кровь, эрзац-солдаты... Казалось, он всю жизнь отступает. Даже трудно было припомнить, наступал ли он когда-нибудь. Отступление стало обычным явлением, неотъемлемым условием существования. Назад, все назад, вечно побитые, измотанные, вечно среди смердящих трупов - трупов убитых немцев, вечно преследуемые вражескими самолетами с пулеметами, изрыгающими из крыльев буйно пляшущие язычки пламени, с летчиками, которые довольно ухмыляются, убивая без всякого риска для себя сотни людей в одну минуту. Сзади раздался громкий гудок автомобиля, и Христиан, посторонившись, сошел на обочину. Мимо промчалась маленькая закрытая машина, обдав его клубами пыли. Перед глазами Христиана промелькнули гладко выбритые лица пассажиров, у одного во рту торчала сигара. Вдруг кто-то предостерегающе закричал, в небе послышался рев моторов. Христиан метнулся в сторону и спрыгнул в ближайшую щель. Подобные щели немецкая армия предусмотрительно отрыла вдоль многих дорог Франции специально для этой цели. Он пригнулся к сырой земле и, не смея поднять головы, прислушивался к завыванию моторов, к дикой трескотне пулеметов. Сделав два захода, самолеты улетели. Христиан, встал и выбрался из щели. Никто из его спутников не пострадал, но маленькая машина перевернулась, уткнувшись в придорожное дерево, и горела. Двух пассажиров выбросило на середину дороги, и они лежали там неподвижные. Двое других остались в объятой пламенем машине, где горели вместе с обивкой, обильно политой расплескавшимся бензином. Христиан медленно подошел к тем двум, которые ничком лежали на дороге. С первого взгляда было ясно, что оба мертвы. - Офицеры, - проворчал кто-то сзади. - Отъездились. - Говоривший сплюнул. Остальные равнодушно прошли мимо. Христиан секунду колебался, подумав, что, может быть, следует попросить кого-нибудь помочь ему убрать трупы, но ведь тогда неизбежно последуют пререкания, а какая теперь разница, останутся трупы на дороге или их оттащат на обочину... Христиан медленно пошел дальше, чувствуя дрожь в больной ноге. Во рту был противный привкус, словно все там пропиталось запахом конской падали и лекарств из разбитых склянок. Стараясь отделаться от него, Христиан высморкался, прокашлялся и несколько раз сплюнул. На другой день Христиану повезло. Ночью он покинул остальных и, медленно шагая по дороге, подошел к окраине города, казавшегося при лунном свете мрачным, пустынным и безжизненным. Один входить в город ночью он не решался, так как жители, заметив на темной улице одинокого солдата, могли схватить его, отобрать оружие, раздеть и, прикончив, бросить где-нибудь под забором. Поэтому, пристроившись под деревом, он немного поел, экономно расходуя свой сухой паек, прилег и проспал до рассвета. Стремясь как можно быстрее миновать город, он чуть не бежал по булыжной мостовой мимо серой церкви, мимо неизменного памятника победы с пальмовыми ветвями и штыками перед зданием городской ратуши, мимо запертых магазинов и лавок. Кругом было безлюдно. Там, где проходили отступающие немцы, французы словно исчезали с лица земли. Казалось, даже кошки и собаки понимали, что безопаснее всего укрыться где-нибудь и переждать, пока не схлынет поток озлобленных солдат разгромленной армии. Счастье свалилось в руки Христиану, когда он уже выходил из города. Последние ряды городских строений еще не исчезли из виду, но он, тяжело дыша, продолжал идти, не сбавляя шаг, когда на дороге показался велосипедист, выскочивший из-за поворота. Христиан замер. Велосипедист явно торопился: низко пригнувшись к рулю и энергично работая ногами, он мчался прямо на Христиана. Христиан вышел на середину дороги и стал ждать. Это был мальчик лет пятнадцати-шестнадцати на вид, с непокрытой головой, в синей рубашке и форменных брюках времен старой французской армии. Он мчался по тряскому булыжнику в холодной утренней дымке между рядами тополей, выстроившихся по обеим сторонам дороги, а перед ним скользила бледная, сильно вытянутая тень от колес и быстро вращающихся педалей. Мальчик заметил Христиана, когда уже был в каких-нибудь тридцати метрах от него, и, резко затормозив, остановился. - Иди сюда! - хрипло закричал Христиан по-немецки, так как все французские слова вдруг вылетели у него из головы. - Подойди сюда... Ну? Он направился к мальчику. Несколько мгновений оба пристально смотрели друг на друга. Лицо мальчика, обрамленное темными вьющимися волосами, побледнело, в черных глазах был страх. Затем, встрепенувшись, словно перепуганный зверь, он быстрым движением развернул велосипед, разбежался, вскочил в седло и, прежде чем Христиан успел снять автомат, уже мчался обратно, отчаянно нажимая на педали. Его синяя рубашка пузырилась на спине от встречного ветра. Христиан, не задумываясь, открыл огонь. Он сразил мальчика со второй очереди. Тот повалился на дорогу, а велосипед скатился в придорожную канаву. Христиан неуклюже побежал по неровной дороге. Стук его кованых ботинок громко отдавался в утренней тишине. Осмотрев велосипед и убедившись, что он невредим. Христиан мельком взглянул на мальчика. Тот лежал ничком, черная кудрявая голова была повернута на бок лицом к Христиану. На верхней губе под тонким изящным носом пробивался едва заметный пушок. На спине на синей выцветшей ткани рубашки медленно расплывалось красное пятно. Христиан хотел было подойти к мальчику, но раздумал. В городе, очевидно, слышали выстрелы, и если его обнаружат здесь, то ему, конечно, несдобровать. Вскочив на велосипед, Христиан покатил на восток. После многодневной утомительной ходьбы ему казалось, что земля проносится под ним с удивительной быстротой. Ногам было легко, встречный ветер, ласковый и свежий, приятно обдувал лицо, а взгляд радовала зеленая, покрытая легкой росой листва на деревьях, посаженных по обеим сторонам дороги. "Ну вот, - подумал он, - не одним офицерам ездить". Дороги Франции, ровные, без утомительных крутых подъемов, как бы специально построены для велосипедистов. По таким дорогам можно легко делать километров по двести за день. Христиан вновь почувствовал себя молодым, сильным, и впервые с тех пор, как он увидел первый планер, опускавшийся на побережье в то далекое недоброе утро, у него появилась уверенность, что для него не все еще потеряно. Через полчаса, когда велосипед мягко катился по дороге, отлого спускавшейся между полями полусозревшей пшеницы, отливающей бледной желтизной в лучах утреннего солнца, он вдруг поймал себя на том, что насвистывает какую-то мелодию, которая сама собой зародилась где-то в глубине души, насвистывает весело, непринужденно, совсем как на воскресной загородной прогулке. Весь день он ехал на восток, к Парижу. Он обгонял солдат, которые группами брели пешком или медленно тащились на крестьянских повозках, до отказа забитых картинами, мебелью, бочками с сидром. Беженцев он видел во Франции и раньше, давным-давно. Тогда все казалось вполне естественным: это были, главным образом, женщины, дети, старики, и у них, конечно, имелись основания держаться за свои перины, горшки и иную утварь, так как они надеялись основать домашний очаг где-нибудь в другом месте. Но было просто нелепо, когда в таком виде предстала немецкая армия - вооруженные, одетые в военную форму молодые мужчины, которые могли надеяться лишь на то, что их либо в конце концов переформируют на одном из рубежей и каким-нибудь чудом снова заставят идти в бой, либо они попадут в руки противника, наступающего, по слухам, со всех сторон. В любом случае картины в рамах из старинных нормандских замков и эмалированные светильники вряд ли им понадобятся. С каменными лицами солдаты разгромленной армии медленным потоком слепо тянулись к Парижу по залитым солнцем дорогам, без офицеров, без дисциплины, без организации, брошенные на произвол судьбы, на милость американцев, чьи самолеты и танки преследовали их по пятам. Изредка попадались французские автобусы с газогенераторными топками, битком набитые запыленными солдатами, которым на каждом подъеме приходилось вылезать и подталкивать свои колымаги. Иногда можно было видеть офицера, но и офицеры теперь предпочитали помалкивать и выглядели такими же растерянными и покинутыми, как и солдаты. А лето во Франции было в самом разгаре. Стояла чудесная погода, ярко светило солнце, у крестьянских домиков пышно цвели красным и розовым цветом высокие кусты герани. К вечеру Христиан совсем выбился из сил. Он уже много лет не садился на велосипед и первые пару часов переусердствовал. К тому же дважды по нему стреляли - он слышал, как над головой просвистели пули, и, стремясь уйти от опасности, гнал как безумный. Когда на закате он Медленно въехал на центральную площадь какого-то довольно большого города, велосипед у него вилял, почти не слушаясь руля. Он с удовлетворением отметил, что на площади полно солдат. Одни сидели в кафе, другие, сломленные усталостью, спали на каменных скамьях перед ратушей, какие-то оптимисты возились с допотопным "ситроеном", рассчитывая "выжать" из него еще несколько километров. Здесь, хотя бы ненадолго, он будет в безопасности. Он слез с велосипеда, давно превратившегося для него в увертливого коварного врага, хитрую французскую штучку себе на уме, которая, упорствуя в своих кровожадных замыслах, отняла у него последние силы и уже раз пять пыталась сбросить его наземь то на поворотах, то на незаметных выбоинах. Он вел велосипед, с трудом переставляя ослабевшие, негнущееся ноги. Солдаты, сидевшие и лежавшие на площади, окидывали его тупым безразличным взглядом и тотчас же с холодным равнодушным видом отводили глаза. Он крепко держал велосипед, понимая, что любой из этих изнуренных людей с холодными, отчужденными глазами при малейшей возможности с радостью убил бы его за эту пару колес и порядком потертое сиденье. Он давно бы прилег где-нибудь и поспал несколько часов, но не решался. После тех выстрелов на дороге он не желал рисковать и не останавливался один даже в самых тихих и укромных местечках. Единственным спасением от засевших в засаде французов была либо быстрота, либо численность. Но здесь, в городе, среди других солдат, он тоже не мог прилечь, так как знал, что, проснувшись, не найдет велосипеда. Он бы тоже не упустил случая и стащил велосипед у любого заснувшего товарища, и даже у самого генерала Роммеля, и поэтому не имел ни малейших оснований полагать, что все эти ожесточенные, со стертыми ногами люди, расположившиеся на площади, окажутся более разборчивыми в средствах. "Нужно выпить, - подумал он. - Это подбодрит, придаст мне новые силы..." Он вошел в открытую дверь кафе, катя рядом велосипед. В зале сидело несколько солдат, но они посмотрели на вошедшего без малейшего удивления, словно для них было вполне обычным явлением, что немецкие унтер-офицеры входят в кафе с велосипедами, вводят туда лошадей или въезжают прямо на броневиках. Христиан поставил велосипед к стенке, приперев заднее колесо стулом, на который уселся сам. Жестом подозвав старика буфетчика и заказав двойную порцию коньяку, он оглядел темный зал. На стене висели обычные таблички на французском и немецком языках, знакомившие посетителей с правилами продажи спиртного и гласившие, что по вторникам и четвергам подается только аперитив. "Сегодня как раз четверг, - вспомнил Христиан. - Но, может быть, поскольку этот четверг особенный, теряют силу даже правила, утвержденные самим министром правительства Виши. Во всяком случае, министр, издавший эти правила, в данный момент, несомненно, драпает со всех ног и, пожалуй, сам бы не прочь пропустить рюмочку коньяку". Единственным законом, который действовал в этот летний вечер, был закон бегства, а реальной властью обладали лишь пушки 1-й и 3-й американских армий, гула которых в этой части страны пока еще не было слышно, но страшная власть которых уже царила и здесь. Шаркая дряхлыми ногами, подошел буфетчик с рюмкой коньяку. У него была жиденькая, как у иудейского пророка, бородка, а изо рта пахло гнилыми зубами. "Неужели даже здесь, в этом прохладном, темном зале, - с раздражением подумал Христиан, - нельзя избавиться от этого мерзкого запаха разложения и смерти, запаха гнили и тлена?" - Пятьдесят франков, - сказал старик, наклоняясь к брезгливо поморщившемуся Христиану и на всякий случай придерживая рукой рюмку. Христиан хотел было поспорить со старым мошенником, заломившим такую непомерно высокую цену, но передумал. Французы, размышлял он, извлекают выгоду и из победы и из поражения, и из наступления и из отступления, и из дружбы и из вражды. Пусть теперь американцы немного поживут с ними. Посмотрим, как им это понравится! Он бросил на стол измятую пятидесятифранковую бумажку, отпечатанную в немецкой военной типографии. Все равно скоро от этих франков будет мало толку, подумал он, представив себе, как француз пытается получить что-нибудь с новых завоевателей за эти жалкие немецкие бумажки. Старик неторопливо спрятал деньги и, обходя вытянутые ноги солдат, прошаркал к себе за стойку. Христиан вертел рюмку в руках, не торопясь приняться за коньяк, радуясь, что наконец сидит, что усталые ноги отдыхают, что плечи удобно опираются о спинку стула. Он стал неторопливо рассматривать сидящих в кафе. В полумраке нельзя было как следует разглядеть лица, но позы говорили о крайней усталости. Люди сидели молчаливые, задумчивые, медленно потягивая из своих рюмок, словно опасаясь, что больше им уже не придется пить, желая растянуть удовольствие и навсегда запомнить вкус напитка и то приятное ощущение, которое он вызывает. В памяти возникло другое кафе, в Ренне. Это было давно. Солдаты сидели в расстегнутых кителях, шумные, буйно-веселые, и пили дешевое шампанское. Сейчас шампанского никто не пил, никто не шумел, а если кто и разговаривал, то вполголоса. На короткие вопросы следовали односложные "да" и "нет". Проживем ли до завтра? Что с нами сделают американцы? Свободна ли дорога на Ренн? Не слышно ли, что с танковой дивизией Лера? Что говорит Би-би-си? Конец это или еще нет? Откинувшись на велосипед, стоявший за стулом, Христиан сидел и в раздумье вертел рюмку. Интересно, что сталось с солдатом-сапером, на которого он донес? Месяц неувольнения из казармы за недостойное поведение? Хорошо бы сейчас целый месяц не выходить из казармы. Или запереть на месяц в казармах за недостойное поведение всю американскую 1-ю армию, всю 8-ю воздушную армию, всех австрийцев, которые служат в немецкой армии... Христиан пригубил коньяк. Жидкость отдавала сырцом и, скорее всего, это вообще был не коньяк, а какое-то пойло, приготовленное из обычного спирта всего дня три назад. Ох, эти жалкие французишки! Он с ненавистью посмотрел на буфетчика за стойкой. Он знал, что дряхлого, доживающего свой век старика лишь недавно послали сюда поработать с недельку. Заведение, очевидно, принадлежало какому-нибудь здоровому, жирному торгашу, который до этого и хозяйничал здесь со своей пухлой потной женушкой, Но учуяв, к чему все клонится, и увидев первых удирающих через город немцев, он вытащил на свет божий этого жалкого старикана и поставил за стойку, зная, что даже немцам не придет в голову срывать на нем зло. Сам же хозяин с женой, наверное, прячутся сейчас где-нибудь на чердаке и преспокойно жрут телячью отбивную с салатом, запивая крепким вином, или лезут вдвоем в постель. (Помнишь Коринну из Ренна, с ее пышными формами, руками молочницы, жесткими, как пакля, крашеными волосами!) Нежась в теплых пуховых перинах, хозяин с хозяйкой, должно быть, посмеиваются при мысли о том, как папаша орудует в этом грязном кабачке, заламывая фантастические цены с обедневших солдат, радуются, что вдоль дорог повсюду валяются убитые немцы, что к городу рвутся американцы, готовые платить еще более высокие цены за эту поганую сивуху. Христиан задумчиво уставился на старика, а тот в ответ уставился на него, и черные бусинки-глаза на сморщенном лице глядели спокойно, нагло, вызывающе. Дряхлый старик с тысячами бесполезных бумажных франков в кармане, дряхлый старик с гнилыми зубами - он знал, что переживет половину молодых парней, которые собрались в заведении его дочери, и в душе хохотал при мысли о том, какая ужасная участь ждет всех этих почти пленных, почти мертвых чужеземцев, безмолвно сидящих в полумраке за грязными столиками. - Месье угодно что-нибудь еще? - рассеянно спросил старик тонким и сиплым голосом астматика, с таким выражением, будто он внимательно слушает забавную шутку, которой никто другой в этом зале не слышит. - Месье ничего не угодно, - отрезал Христиан. Вся беда в том, что они были слишком снисходительны к французам. Есть друзья и есть враги - среднего не бывает. Одних любят, других убивают. Любое иное отношение - это политика, коррупция, слабость, и за все это в конце концов приходится расплачиваться. Гарденбург с его обезображенным лицом там, на Капри, в одной палате с обожженным танкистом, это прекрасно понимал, а вот политические дельцы так и не поняли. Старик прикрыл глаза. Черные насмешливые бусинки скрылись за желтыми, морщинистыми, словно измятый грязный пергамент, веками. Он отвел взгляд, но Христиан признал, что старик все-таки взял над ним верх. Он снова отпил из рюмки. Алкоголь уже начал действовать. Христиана клонило ко сну, и в то же время тело его наливалось силой, он чувствовал себя гигантом, какого иногда видишь во сне, способным наносить чудовищные удары, страшным в своих медлительных полусознательных движениях. - Допивайте коньяк, унтер-офицер, - раздался негромкий знакомый голос. Подняв голову, Христиан искоса взглянул на человека, неожиданно появившегося перед столиком. - Что? - с глупым видом спросил он. - Мне нужно с вами поговорить. Незнакомец улыбался. Христиан, тряхнув головой, широко открыл глаза и вдруг узнал подошедшего. Перед ним стоял Брандт - в офицерской форме, худой, запыленный, без фуражки, но все такой же улыбающийся Брандт. - Брандт! - Тише! - сказал тот и предостерегающе положил ему на плечо руку. - Допивай и выходи на улицу. Брандт повернулся и вышел из кафе. Через окно Христиан видел, как он остановился на улице, спиной к кафе, а мимо проходила нестройная колонна какой-то рабочей части. Христиан одним глотком допил коньяк и встал. Старик снова пристально глядел на него. Отодвинув стул, Христиан взялся за руль велосипеда и покатил его к выходу. Уже в дверях он, не удержавшись, снова повернулся к стойке и встретил взгляд насмешливых бусинок-глаз, помнивших 1870 год, Верден, Марну, 1918 год. Старик стоял перед плакатом, отпечатанным немцами на французском языке. На плакате была изображена улитка, которую вместо рогов украшали американский и английский флаги. Она медленно ползла вверх по Апеннинскому полуострову, а надпись иронически гласила, что даже улитка за такое время давно добралась бы до Рима... "Какая наглость", - подумал Христиан. Старикан, скорее всего, вывесил плакат только на этой неделе, явно желая поиздеваться над отступающими немцами. - Надеюсь, - просипел старик с таким оттенком в голосе, который в приюте для престарелых означал бы смех, - месье понравился коньяк? "Эти французы, - в бешенстве подумал Христиан, - готовы нас всех перебить". Он вышел на улицу и присоединился к Брандту. - Пойдем, - тихо сказал Брандт. - Прогуляемся немного по площади, чтобы нас никто не подслушал... Они зашагали по узкому тротуару мимо закрытых ставнями витрин. Христиан с удивлением отметил, что с тех пор, как они виделись последний раз, Брандт сильно похудел и постарел, на висках у фотографа появилось много седины, у глаз и рта залегли глубокие морщины. - Я увидел, как ты вошел, - начал Брандт, - и сначала даже не поверил собственным глазам. Минут пять присматривался - все никак не мог убедиться, что это действительно ты. Боже мой, что с тобой стало! Христиан пожал плечами. Его задели слова Брандта, который, вообще-то говоря, и сам выглядел далеко не блестяще. - Да, жизнь потрепала меня немного. А ты что здесь делаешь? - Меня послали в Нормандию запечатлеть вторжение, сдачу в плен американских войск, а также сцены зверств: трупы французских женщин и детей, погибших от американских бомб. В общем, как обычно... Только не останавливайся, иди. Стоит где-нибудь остановиться, обязательно появится какой-нибудь чертов офицер, потребует документы и постарается определить тебя в какую-нибудь часть. Много здесь таких. Оба деловито зашагали по тротуару, словно выполняли какое-то задание. Закат обагрял серые стены каменных зданий. Слоняющиеся по площади солдаты выглядели на фоне плотно закрытых ставень расплывчатой серой массой. - Что ты намерен делать? - спросил Брандт. Христиан рассмеялся и сам удивился, услышав свой сухой смешок. После многодневного панического бегства, когда им, как и всеми другими, управлял лишь страх перед рвущимся вперед противником, сама мысль о том, что он еще может что-то предпринять по своей инициативе, почему-то показалась ему нелепой. - Ты чего смеешься? - подозрительно покосился на него Брандт, и Христиан тотчас же стал серьезным, так как понимал, что, если вызовет неудовольствие Брандта, тот не поделится с ним своими ценными сведениями. - Ничего, просто так, - ответил он. - Устал немного. Я только что выиграл девятидневную велогонку по Европе, и мне немного не по себе. Пройдет. - Ну, а все-таки, - раздраженно переспросил Брандт, - каковы же твои намерения? - По голосу фотографа Христиан понял, что нервы Брандта вот-вот готовы сдать. - Собираюсь сесть на велосипед и гнать в Берлин. Думаю, что мне удастся повторить существующий рекорд. - Ради бога, брось острить! - резко крикнул Брандт. - Почему же? Мне нравятся велосипедные прогулки по историческим местам Франции, беседы с местными жителями в туземных украшениях из ручных гранат и английских автоматов. Но если подвернется что-нибудь более интересное, можно подумать... - Слушай. В полутора километрах отсюда в одном амбаре у меня спрятана двухместная английская машина... Христиан замер на месте, и у него сразу же пропало всякое желание шутить. - Не останавливайся! - прошипел Брандт. - Я же предупреждал тебя... Я хочу вернуться в Париж. Но прошлой ночью мой болван-шофер сбежал. Вчера нас обстрелял самолет, и этот идиот так перепугался, что в полночь ушел навстречу американцам. - Вон оно что, - заметил Христиан, стараясь изобразить сочувствие. - Ну, а почему ты весь день здесь околачиваешься? - Не умею водить машину, - с досадой ответил Брандт. - Представь себе, я так и не научился водить! На этот раз Христиан не мог удержаться от смеха. - О господи! - расхохотался он. - Герой нашей индустриальной эры. - Ничего смешного здесь нет. Я такой нервный... Однажды, в тридцать пятом году, я попробовал и чуть не разбился насмерть. "В наше-то время! - удивлялся про себя Христиан, радуясь, что у него неожиданно оказались преимущества перед человеком, который до сих пор умел так ловко устраиваться на войне. - Разве в наш век можно быть таким нервным?!" - А почему ты не предложил отвезти тебя одному из них? - спросил Христиан, кивнув в сторону солдат, развалившихся на ступенях перед ратушей. - Им нельзя доверять, - угрюмо ответил Брандт, оглядевшись вокруг. - Если бы только я рассказал тебе половину того, что слышал о случаях убийства офицеров собственными солдатами за последние дни... Я торчу уже почти сутки в этом проклятом городишке и все стараюсь придумать, что же мне делать, кому можно довериться. Но ведь все идут группами, у всех есть друзья, а в машине только два места... А кто знает, может быть, завтра противник будет уже здесь или перережет дорогу на Париж... Признаюсь, Христиан, когда я увидел тебя в кафе, я едва сдержался. Скажи, - Брандт с беспокойством схватил его за локоть, - ты один? С тобой никого нет? - Не беспокойся. Я один. Вдруг Брандт остановился и нервным движением вытер пот с лица. - Я забыл спросить, - тревожно зашептал он, - а ты-то водишь машину? Душевная боль, отразившаяся на лице Брандта, когда он задал свой простой, глупый вопрос, который в данный момент, в период крушения немецкой армии, стал для него вопросом жизни или смерти, вызвала у Христиана какую-то преувеличенную жалость к этому бывшему художнику, исхудавшему и постаревшему. - Не волнуйся, дружище, - ответил Христиан, успокаивающе похлопывая его по плечу, - конечно, вожу. - Слава богу! - с облегчением вздохнул Брандт. - Так едешь со мной? Христиан почувствовал слабость, у него слегка закружилась голова. Ему предлагали спасительную скорость, дом, жизнь! - Да меня никакая сила не удержит! - воскликнул он. Оба слабо улыбнулись, словно утопающие, которым удалось каким-то чудом помочь друг другу добраться до берега. - Тогда сейчас же отправляемся. - Подожди, - сказал Христиан. - Хочу отдать кому-нибудь велосипед, пусть еще кто-то получит шансы на спасение... Он вглядывался в неясные фигуры людей, сновавших у ратуши, придумывая, как бы, не вызывая подозрений, избрать счастливца и даровать ему право на жизнь. - Зачем? - остановил его Брандт. - Велосипед нам самим пригодится. Француз - хозяин фермы даст нам за него столько продуктов, сколько мы сумеем увезти. Христиан заколебался, но тут же согласился. - Конечно, - спокойно сказал он. - Как только я сам об этом не подумал? Они двинулись в путь. Брандт то и дело беспокойно оглядывался, опасаясь, что за ними следят. Христиан шагал рядом и вел велосипед. Так они вышли из города на дорогу, которую Христиан пересек всего полчаса тому назад. Вскоре они поравнялись с зарослями цветущего боярышника, наполнявшего вечерний воздух терпким ароматом, и свернули на пыльный проселок. Еще через четверть часа они подошли к уютному, обсаженному кустами герани домику, неподалеку от которого был большой кирпичный амбар, где, прикрытая ворохом сена, стояла двухместная машина Брандта. Велосипед, как и предсказывал Брандт, действительно очень пригодился. Когда с первыми вечерними звездами они выехали с фермы на узкий проселок, у них был окорок, большой бидон с молоком, полголовы сыра, литр кальвадоса, два литра сидра, полдюжины увесистых буханок серого хлеба и целая корзина яиц, которые фермерша сварила вкрутую, пока они разгребали сено и выводили машину. Удобно устроившись за рулем маленькой машины, Христиан, сытый и довольный, спокойно улыбался, прислушиваясь к ровному, едва слышному урчанию заботливо отрегулированного двигателя. Когда в бледном свете вечерней луны показались кусты боярышника, а за ними лента шоссе, Христиану вспомнилась пустынная дорога на рассвете и мальчик-велосипедист в синей рубашке, встреча с которым оказалась гораздо полезнее, чем можно было думать тогда. По городу промчались не останавливаясь. На площади им вдогонку раздался какой-то крик. Был ли это приказ остановиться или просьба подвезти, или кто-нибудь просто выругал их за то, что они гнали, не заботясь о безопасности пешеходов, друзья так и но узнали. Христиан в ответ только прибавил газу. Через минуту перед ними уже расстилался залитый лунным светом сельский ландшафт. Они неслись по дороге на Париж, лежавший в двухстах километрах. - С Германией покончено, - говорил Брандт усталым тонким голосом, но достаточно громко, чтобы Христиан мог расслышать его сквозь рокот мотора и свист встречного ветра. - Только безумцы не понимают этого. Посмотри, что творится кругом! Полный крах. И всем наплевать. Целый миллион солдат брошен на произвол судьбы. Они бредут безо всякой цели, сами не зная куда, без офицеров, без продовольствия, без боеприпасов. Противник в любой момент может взять их голыми руками или перебить всех до одного, если они сдуру вздумают сопротивляться. Германия не в состоянии больше обеспечивать армию. Может быть, еще удастся собрать кой-какие силы и организовать подобие обороны, но это будет лишь жест, оттяжка времени ценой бессмысленного кровопролития. Дешевая романтика! Похороны викинга вместе с Клаузевицем и Вагнером, с генеральным штабом и Зигфридом [Зигфрид - герой немецкой эпической поэмы "Песнь о нибелунгах" (ок. 1200 года), использованной композитором Р.Вагнером в оперной тетралогии "Кольцо нибелунгов"] для большего театрального эффекта! Я такой же патриот, как и все другие, и, видит бог, я служил Германии, как только мог, служил в Италии, в России, здесь во Франции... Но я цивилизованный человек и не могу примириться с судьбой, которую нам уготовили. Я не верю в викингов и не собираюсь гореть на погребальном костре, который разожжет Геббельс. Разница между цивилизованным человеком и диким зверем в том и состоит, что человек, когда он побежден, понимает это и принимает меры к спасению... Слушай, Христиан. Перед самой войной я ходатайствовал о переходе во французское гражданство, но потом взял заявление обратно. Германия нуждалась во мне, - серьезно продолжал Брандт, пытаясь убедить не только сидящего рядом человека, но и самого себя в своей честности, прямоте и добрых намерениях, - и я предложил себя родине. Я старался изо всех сил. Боже, какие снимки я делал! Чего только я не натерпелся, чтобы все это снять! Но снимать больше нечего, помещать снимки некому, и, если даже их напечатают, никто им не поверит, никого они не тронут. Я выменял свой аппарат у того фермера на десять литров бензина. Война больше не объект для съемки, потому что войны уже нет. Просто победитель добивает побежденного. Это пусть снимают его собственные фотографы. Глупо самому запечатлевать на пленку, как тебя добивают, никто и не ждет этого от меня. Когда солдат вступает в армию, в любую армию, с ним заключают своего рода контракт. По этому контракту армия вправе потребовать, чтобы солдат отдал свою жизнь, но она не вправе требовать, чтобы он отдавал жизнь, заведомо зная, что это бесполезно. Если правительство в данный момент не просит мира, - а никаких признаков этого нет - значит; оно уже нарушает контракт со мной, как и с любым другим солдатом, находящимся во Франции. Значит, мы перед ним никаких обязательств не несем. Никаких... - К чему ты мне все это говоришь? - спросил Христиан, не отрывая глаз от серой ленты дороги, а про себя подумал: "У него есть какой-то план, но я пока ничего определенного говорить не буду". - А к тому, - чеканя слова, ответил Брандт, - что, когда приедем в Париж, я намерен дезертировать. С минуту ехали молча. - Пожалуй, я неточно выразился, - нарушил молчание Брандт. - Не я бросаю армию, армия первая бросила меня. Я хочу лишь оформить наши отношения. Дезертировать... Это слово звучало в ушах Христиана. Противник давно уже сбрасывал листовки с пропусками, убеждая немцев, что война проиграна, призывая их сдаться в плен, обещая хорошее обращение... Он не раз слышал о случаях, когда люди пытались дезертировать, но их ловили и вешали на деревьях сразу по нескольку человек, а их близких в Германии расстреливали... У Брандта близких нет, ему прощ