крайне нежелательной партией, но, сидя сейчас в нашей уютной гостиной, была уверена, что говорит чистую правду. Миссис Найт с удовольствием перечислила имена других мужчин, за которых Шейла могла бы выйти замуж; никому из них не удалось, с ее точки зрения, преуспеть так, как мне. Я взглянул на Шейлу. Она ответила взглядом, но не улыбнулась. Снова донесся бархатный голос мистера Найта: - А он, наш друг Льюис, он доволен своими успехами? - Еще бы, - решительно ответила миссис Найт. - Вот как? А я никогда не был доволен своими, но, разумеется, я и не сделал ничего значительного. Я вижу, наш друг Льюис кое-чего добился, но мне бы хотелось знать наверняка, доволен ли он? На что он намекал? Никто не умел так верно определить цену успеха, как мистер Найт. - Конечно, нет, - ответил я. - Я так и думал. - Глядя в сторону, он продолжал: - Поправьте меня, если я ошибаюсь - я в таких делах совершеннейший профан, - но мне кажется, что ни в одном из двух родов деятельности, которые вы избрали, вы не рассчитываете по-настоящему преуспеть. Надеюсь, в моих словах нет ничего обидного? - Вы совершенно правы, - ответил я. - Конечно, - размышлял мистер Найт, - если бы каждому был присущ тот злосчастный темперамент, которого лишены многие из нас и который не может примириться с жизнью, не собрав все первые призы, ваша нынешняя деятельность не приносила бы вам особого удовлетворения. - Да, - согласился я. Он задевал меня очень глубоко, добирался до самого больного места. Он это знал; знала Шейла, знал я. Не знала только миссис Найт. - Большинство людей были бы рады оказаться на месте Льюиса, я в этом уверена, - сказала она. И обернулась к Шейле, которая сидела на пуфе в тени: - Не так ли, Шейла? - Ты же уверена. - Если это не так, то виновата ты. Миссис Найт громко рассмеялась. Она видела лицо Шейлы, бледное, с застывшей неестественной улыбкой, и ее раздражало, что у дочери не слишком приветливый вид. Здоровая и вполне довольная собой, миссис Найт не способна была понять, почему все окружающие не чувствуют себя так же. - Пора вам двоим подвести итог вашим благам, - сказала она. Встревоженный мистер Найт попытался было подняться, но она продолжала: - Я говорю с тобой, Шейла. Тебе повезло больше, чем другим, и я надеюсь, ты это сознаешь. Шейла не шевельнулась. - Твой муж занимает хорошее положение, - не сдавалась миссис Найт. - У тебя прекрасный дом, потому что твои родители оказались в состоянии помочь тебе, у тебя достаточно денег для любого благоразумного занятия. И я не могу понять, почему... Мистер Найт пытался было отвлечь ее, но на этот раз она не обратила на него никакого внимания. - Я не могу понять, - продолжала миссис Найт, - почему ты не заведешь себе ребенка. Я слушал и сначала не мог понять смысла сказанных ею слов - они показались мне просто шуткой, бездумной, добродушной. Потом они дошли до меня и больно ранили; но это было ничто по сравнению с болью, причиненной Шейле. Я в страхе смотрел на нее, лихорадочно подыскивая предлог, чтобы увести ее и остаться с нею наедине. Ее отец тоже смотрел на нее и что-то говорил, стараясь сгладить, как-нибудь смягчить сказанное женой. И вдруг, к нашему удивлению, Шейла рассмеялась. Не истерично, а искренне, почти грубо. Этот великолепный образец бестактности на мгновение доставил ей удовольствие. На какую-то минуту она почувствовала себя обыкновенной среди обыкновенных. Ее считают женщиной, которая, ради возможности жить в свое удовольствие и не считать каждую монету, отказалась иметь ребенка! Это ставило ее на равную ногу с матерью, делало такой же деятельной, такой же практичной. А миссис Найт ничего не замечала и продолжала говорить, как неразумно откладывать это слишком надолго. Шейла перестала смеяться, но все же, казалось, готова была отвечать матери и согласилась пойти с ней днем по магазинам. Они шли по залитой солнцем дорожке, светло-зеленое платье Шейлы развевалось в такт ее широким шагам, а мы с мистером Найтом смотрели им вслед. Потом, в этой теплой комнате, где все окна оставались закрытыми, чтобы не повредить его здоровью, отец Шейлы медленно поднял на меня глаза. - Они ушли. Умные и печальные глаза его были полны жалости к себе. Когда я предложил ему сигарету, он с упреком их закрыл. - Не решаюсь. Не решаюсь. Потом веки его медленно поднялись, и он мимо меня посмотрел через окно в сад. Его интерес к саду казался неуместным, как и первое его замечание, и тем не менее я ждал, зная его манеру говорить витиевато, когда он нанесет удар. - Мне кажется, - начал он, - что, если международная обстановка сложится так, как я предполагаю, нам всем придется слишком о многом задуматься... Даже тем из нас, кому выпала только роль зрителей. Любопытная судьба, мой дорогой Льюис, сидеть в своей берлоге и наблюдать; как происходит то, что ты предсказывал, даже не обладая особым даром провидения. Сплетая и расплетая мысли, но не затрагивая главной своей темы, он все говорил и говорил, а я ждал, зная, что самое важное впереди. Он был по-своему откровенен, но откровенность эта была лишь видимой. В его запутанных рассуждениях подчас мелькали любопытные мысли о мировой политике того времени и о ее перспективах; ему всегда была присуща какая-то холодная отрешенность, удивительная в таком эгоистичном, но робком человеке. - В худшем случае, я полагаю, - сказал он безразличным тоном, - (а это, надо признаться, горькое утешение для провинциала, вроде меня, - убедиться, что и в столице люди не исключают худший случай), я полагаю, что некоторым данное обстоятельство лишь поможет забыть, - хоть это и несколько легкомысленный способ решения деликатных вопросов, - данное обстоятельство лишь поможет забыть о собственных горестях. Это было начало. - Возможно, - согласился я. - Произойдет ли так с ней? - спросил он прежним безразличным тоном. - Не знаю. - И я не знаю. - Он снова пошел кружить вокруг да около. - Кто из нас может утверждать, что знает хотя бы одну мысль другого? Кто из нас может это утверждать? Никто, даже такой человек, как вы, Льюис, обладающий, если можно так выразиться, большим, чем у других, даром понимания. Кроме того, человеку свойственно предполагать, что по сравнению с другими он и сам не так уж туп. И все же никто не посмеет утверждать - я думаю и вы не станете, - что можно полностью разделять страдания другого, даже если видишь их собственными глазами. Не спуская с меня хитрого и печального взгляда, он снова вильнул в сторону. - Возможно, чувствуешь это по-настоящему только тогда, - сказал он, - когда сознаешь всю ответственность за свое дитя. Думаешь, что способен знать свое дитя, - на мгновение его бархатный голос дрогнул, - как самого себя. Плоть от плоти своей, кость от кости. И вдруг перед тобой предстает совсем другое существо и ты никак не можешь понять, что же произошло, и это тем печальнее, что иногда его состояние духа напоминает твое собственное. Если когда-нибудь бог благословит вас ребенком, Льюис, и у вас появится повод к тревогам, и вам придется быть свидетелем страданий, в которых вы чувствуете себя виновным, тогда, надеюсь, вы поймете то, что я пытался, хоть и очень неумело, объяснить. - Мне кажется, я могу себе это представить. Уловив в моем голосе насмешку, он опустил глаза и негромко спросил: - Скажите мне, как она живет? - Да почти все так же, - ответил я. Он немного подумал. - Как она проводит время в этом доме? - спросил он. Я сказал, что недавно она нашла для себя новое занятие: помогает человеку, впавшему в бедность. - Она всегда была добра к неудачникам. Он скупо улыбнулся поджатыми губами. Мог ли он достаточно объективно судить, насколько она отличалась от него, с его жаждой успеха, с его нетерпением узнать, какова подлинная цена репутации каждого нового знакомого на фондовой бирже репутаций. Он снова витиевато и уклончиво заговорил о том, как опасно проявлять участие к неудачнику; потом прервал себя и, глядя куда-то в пространство, сказал: - Конечно, теперь ответственность лежит не на мне, она перешла к вам, и так лучше для всех нас, потому что у меня нет больше сил нести это бремя, и, по правде сказать, даже за эту попытку поговорить с вами по душам мне, наверное, придется заплатить собственным здоровьем. Конечно, сейчас бремя ответственности лежит на вас, и я знаю, что вы несете его охотнее, чем большинство мужчин на вашем месте. И конечно, я знаю, моя дочь никогда не умела себя вести в присутствии моей жены. Это всегда меня огорчало, но сейчас мы должны забыть об этом. Однако, даже если сегодня у меня создалось неправильное впечатление, нельзя откладывать на потом то, что следует сделать теперь. Потому что, видите ли, принимая во внимание все, включая и вероятность того, что я в корне ошибаюсь, есть нечто такое, о чем я не могу не упомянуть. - Что именно? - спросил я. - Вы сказали мне несколько минут назад, что, по-вашему, состояние ее почти не изменилось. - А по-вашему? - Боюсь, приходится только надеяться, что я, быть может, ошибаюсь, - ответил он, - боюсь, она ушла от всех нас немного дальше, чем когда-либо. Он закрыл глаза и, когда я попытался заговорить, покачал головой. - Мне остается только положиться на вас. Вот все, что я могу сказать, - прошептал он. - В комнате немного душно, мой дорогой Льюис. Может быть, ничего не случится, если отворить окно, хоть маленькую щелочку? 4. ПОЖАТИЕ РУКИ В ЖАРКИЙ ВЕЧЕР Как-то вечером, вскоре после визита Найтов, возвращаясь домой из Милбэнка, я забрел в маленький бар на набережной и увидел там, за бочонками, служившими столами, у большого настенного зеркала, нескольких моих знакомых. Когда я к ним подошел, они замолчали; мне показалось также, что взгляд, брошенный на меня Бетти Вэйн - молодой женщиной, которую я знал лучше остальных, - был чересчур внимательным и тревожным. Несколько минут мы все обсуждали, а вернее сказать, хором комментировали наиболее жгучие политические события тех дней, а потом мы с Бетти вместе вышли из бара. Бетти была маленькая женщина лет тридцати, с резкими чертами лица, с довольно крупным носом и чудесными доверчивыми глазами. Ее трудно было назвать хорошенькой, но она отличалась такой сердечностью и живостью, что лицо ее часто казалось просто очаровательным. Она не рассчитывала на восхищение мужчин. Замужество ее оказалось неудачным; она была настолько не уверена в себе, что не могла привлечь поклонников. Я познакомился с ней в загородном доме ее родственников, Боскаслов, при довольно любопытных обстоятельствах. Вся ее семья отчаянно перессорилась из-за политических разногласий, и Бетти не разговаривала с доброй половиной своих родных. Она подружилась со мной, потому что мы оказались единомышленниками; она старалась сблизиться с теми, кто разделял ее точку зрения, как, например, эта компания в баре. Странно было видеть ее в обществе людей, которые лорду Боскаслу показались бы такими же чуждыми, как аборигены с острова Тробрианд. Когда мы шли по набережной, я подумал, что оба мы, озабоченные собственными делами, отягощены и заботами общественного характера, а ведь в иных обстоятельствах, думал я, Бетти интересовалась бы политикой не больше, чем миссис Найт. Она шла привычным ей широким, решительным шагом, совсем мужским, и при этом была самой женственной из всех женщин. Эта походка была лишь защитной реакцией, - она боялась, как бы я или кто-нибудь другой не подумали, что она жаждет завести роман. Но под конец походка и разговор ее стали менее напряженными, она словно оттаяла, радуясь своему умению вести себя. Мы помолчали, потом я спросил: - Когда я вошел, вы говорили обо мне? Она сбилась с шага и на ходу переменила ногу. - Не совсем, - ответила она, потупившись, и крепко сжала губы. - О чем же тогда? - Она не ответила, и я повторил: - О чем? Она сделала над собой усилие, подняла на меня глаза, и взгляд ее был честным, встревоженным и твердым. - Вы сами знаете. - О Шейле? Она кивнула. Я знал, что Шейла ей не нравится, но спросил, что именно говорили. - Ничего. Всякую чепуху. Вы же знаете, каковы люди. Я молчал. Каким-то несвойственным ей светским тоном, словно обращаясь на вечере к незнакомому человеку, она вдруг добавила: - Мне очень не хочется вам рассказывать. - Для меня это еще более неприятно. Бетти остановилась, положила руку на парапет набережной и повернулась ко мне: - Если уж говорить, то придется напрямик. Она понимала, что я разозлюсь, понимала, что я имею право знать. Ей не хотелось портить себе вечер, и в голосе ее, когда она заговорила, слышалась досада на меня за то, что я заставляю ее это делать. Я попросил ее продолжать. - Что ж, - она вновь перешла на светский тон, - собственно говоря, уверяют, что фактически она вас бросила. Этого я никак не ожидал и потому засмеялся. - Вот уж чепуха! - Чепуха? - К кому же, по их мнению, она от меня уходит? Тем же светским, сдержанным тоном она ответила: - Говорят, она предпочитает женщин. Это была чистейшая ложь, я так и сказал. Бетти удивилась и даже рассердилась, потому что я возразил довольно резко, хотя она, конечно, этого ждала. Я начал выспрашивать у нее подробности. - Откуда пошли эти слухи? - Все так говорят. - Кто же именно? От кого это исходит? - Во всяком случае, не от меня. - Она пыталась оправдываться, но мне было не до нее. Я попросил ее постараться припомнить, откуда пошел слух. Припоминая, она немного успокоилась; через минуту лицо ее просветлело. - Уверена, - сказала она, - что это идет от человека, который ее хорошо знает. Она ведь, кажется, у кого-то работает? Не связана ли она с одним человеком... у него такое лягушачье лицо? Он, кажется, букинист. Робинсон держал когда-то букинистический магазин, но это было очень давно. Я едва поверил своим ушам. - Робинсон?! - воскликнул я. - Вы имеете в виду его? - Робинсон? У него красивые седые волосы, с прямым пробором? Он знаком с ней, не так ли? - Да, - ответил я. - Значит, это он пустил слух, что она неравнодушна к женщинам. На углу Тайт-стрит я расстался с Бетти, даже не проводив ее до дому, досадуя на нее за то, что она сообщила мне дурные вести. Чем фальшивее слух, тем больнее он ранит. Всю дорогу домой я злился на Бетти и старался уверить себя, что все это она сама выдумала, хотя я знал ее как честного человека и верного Друга. Но Робинсон? Это не укладывалось у меня в голове; он не мог так поступить, хотя бы ради собственных интересов. Если Шейла что-нибудь узнает, прежде всего не поздоровится ему. Сказать ли Шейле? Я решил молчать. Возможно, сама сплетня и не очень ее огорчит, кто знает. Общество, в котором мы жили, довольно терпимо относилось к проблемам пола. И тем не менее сплетня, грязная сплетня таила в себе нечто унизительное и особенно для такого человека, как Шейла. А то обстоятельство, что ее пустил Робинсон, - будь это правда или ложь, - казалось постыдным даже мне, не говоря уже о Шейле. Поэтому мне и хотелось по возможности сделать так, чтобы она ничего не узнала. И вот, вместо того чтобы рассказать ей все в тот же вечер, я слушал ее просьбы помочь Робинсону. Он собирался весной выпустить три первые книги. - Быть может, это все, что ему удастся, - сказала Шейла, настроенная самым серьезным образом, - но если они будут иметь успех... Она хотела сказать, хотя и не кончила фразы, ибо никогда не выражалась так высокопарно, что в этом случае цель ее будет достигнута; она надеялась таким путем сохранить его уважение к самому себе. Но все оказалось не так просто; из тех иностранных книг, на которые он рассчитывал, ему удалось лишь на одну приобрести права на издание. Почти все радужные мыльные пузыри, что он пускал, сидя за нашим обеденным столом, лопнули, признала она; он всегда слишком увлекался своими планами, если он чего-то очень хотел, ему казалось, что он это уже имеет. Все же в другом отношении он остался верен себе. Ничто не могло заставить его заменить плохими или даже посредственными книгами те, которые, как он воображал, были у него в портфеле. Или что-нибудь стоящее, или ничего. Не могу ли я помочь ему найти подходящего автора? Среди начинающих многие перебиваются с хлеба на воду, а она знала, что у меня есть друзья среди писателей. Хоть она и понятия не имела о моей работе, да и не притворялась, что имеет, она считала, что я в конце концов должен посвятить себя литературе. Непостижимо, но эта мысль доставляла ей какое-то удовольствие. Могу ли я помочь Робинсону? По просьбе Шейлы, я написал от его имени несколько писем; один ответ показался ей достаточно обнадеживающим, чтобы начать действовать. Затем, две недели спустя, я снова услышал о Робинсоне. Я был в конторе Лафкина, когда раздался телефонный звонок. Резким, взволнованным, явно сердитым голосом Бетти Вэйн спросила, не могу ли я сейчас же с ней встретиться? Очень скоро она сидела в кресле у моего стола и рассказывала, что ей опять не повезло. Ей довелось услышать новые сплетни, и из уважения ко мне она не может утаить их от меня. Она уже знала мой характер по прошлому разу и была уверена, хоть и не упомянула об этом, что я рассержусь на нее за такие новости. И тем не менее она решилась. Слухи росли. Шейла не только эксцентрична, но и неуравновешенна; она месяцами лечится у психиатров и проводит немало времени в лечебницах для душевнобольных. Этим и объясняется наша ненормальная супружеская жизнь, поэтому-то мы и перестали принимать, поэтому она по целым неделям не выходит из дому, поэтому мы не решаемся иметь детей. Некоторые слухи касались и меня: зная о ее болезни, я женился на ней только потому, что ее родители заплатили мне. Но в основном речь шла о Шейле, говорили, что будь мы бедняками и людьми невлиятельными, ее бы давно взяли на учет как психически неполноценную. Эти слухи были искусно придуманы, на первый взгляд убедительны, пущены в ход с изощренной изобретательностью и в двух-трех случаях граничили с правдой. Большинству их легко было поверить, даже не желая Шейле зла, стоило только заметить, что она действительно человек со странностями. Слухи распространялись и росли как снежный ком, в основном за счет подробностей о ее болезни. Но поначалу слухи эти, тонко и пикантно придуманные человеком, отнюдь не лишенным воображения, были непохожи на все, что мне когда-либо доводилось слышать. На этот раз сомнений не возникало. Только один человек способен был фантазировать в подобном стиле. Я это знал, и Бетти понимала, что я знаю. Она сказала, что везде, где только могла, опровергала эти слухи. - Но кто поверит, когда отрицаешь столь пикантные подробности? - трезво, хоть и с огорчением заключила она. Нелегко мне было возвращаться домой в этот вечер, когда летний воздух на набережной был насыщен цветочной пыльцой и чуть отдающим гнилью, сладковатым запахом воды. Утром я оставил Шейлу совершенно спокойной, но теперь мне придется ее предупредить. Другого выхода нет. Стало слишком опасно скрывать от нее эти слухи. Я не знал, как их преподнести и что делать потом. Я поднялся в спальню: она лежала у себя на постели и читала, Ей было спокойнее, когда я спал в той же комнате, хотя мы редко бывали близки (чем дольше мы были женаты, тем фальшивее звучало слово "любовь"; она редко отказывала мне в близости, но ничего при этом не испытывала). В тот вечер я сидел на своей кровати и наблюдал, как она читает при свете ночника, хотя в спальню начал понемногу проникать свет заходящего солнца. Окна были распахнуты, и в комнату доносился запах извести и бензина, наступала жаркая и безветренная ночь. Шейла легла, наверное, из-за жары. Она была в халате, на лбу у нее блестели капельки пота, в руке была папироса. Она казалась немолодой и некрасивой. Внезапно я почувствовал острую близость к ней, близость, рожденную годами совместной жизни и ночами, когда видел ее такой. Я всем существом своим желал ее. - Жарко, - сказала она. Я лег, мне не хотелось нарушать мир и тишину. В комнате не слышно было ни звука; только Шейла переворачивала страницы да с улицы доносился шорох шин по мостовой. Шейла лежала ко мне спиной на своей кровати, которая стояла дальше от окна. Через некоторое время - с полчаса я не решался начать разговор - я окликнул ее. - Да? - отозвалась она, не меняя позы. - Нам нужно поговорить. - О чем? Голос ее все еще звучал лениво, она не подозревала ничего страшного. - О Робинсоне. Она редко повернулась на спину и устремила взгляд в потолок. - А что такое? Я перед этим долго подбирал слова и теперь ответил: - На твоем месте я бы меньше ему доверял. Наступило долгое молчание. Шейла не шелохнулась, словно и не слышала моих слов. Наконец она заговорила холодным звенящим голосом: - Ты не сказал мне ничего нового. - А ты знаешь, что именно он говорит? - Какое это имеет значение?! - воскликнула она. - Он распространяет грязную клевету... - Я не хочу слушать. Голос выдавал ее волнение, но она не шевелилась. Через минуту она сказала в тишину комнаты: - Я же говорила тебе, что он не будет благодарен. - Да. - Я оказалась права. Ее смех был похож на звон разбитого стекла. Я подумал, что те, кто, как она, стараются обнажать самые непривлекательные стороны человеческой сущности, больше всех ими восхищаются. Она села, прислонившись к спинке кровати, и посмотрела на меня в упор. - Почему он должен быть благодарен? - Он пытался причинить тебе зло. - Почему он должен быть благодарен? - В ней поднимался леденящий гнев; давно уже я не видел ее в таком состоянии. - Почему должен он или кто-нибудь другой быть благодарен, если в его жизнь вмешивается посторонний человек? Вмешивается, говорю я тебе, ради собственной выгоды. Я ведь не старалась сделать что-нибудь для Робинсона, я просто хотела отвлечься, и ты это отлично знаешь. Почему бы ему и не говорить все, что он хочет? Я не заслуживаю ничего другого. - Заслуживаешь, - сказал я. Она не отрывала от меня глаз. Лицо ее стало суровым и жестоким. - Послушай, - сказала она, - вот ты отдал многие годы жизни, чтобы заботиться обо мне, ведь правда? - Ты говоришь не то. - А что еще можно сказать? Ты заботишься о человеке, который сам по себе бесполезен. Много хорошего это дало тебе? - Холодным, насмешливым тоном она добавила: - Да и мне тоже. - Я это очень хорошо знаю. - Ты пожертвовал многим, что тебе дорого, да? Раньше ты интересовался своей карьерой. Ты пожертвовал тем, чего хочет большинство мужчин. Тебе бы тоже хотелось иметь детей и жену, которая бы тебя удовлетворяла. Ты сделал это ради меня. Почему? - Ты знаешь почему. - Я никогда этого не знала, наверное, у тебя есть своя причина. - Ее опустошенное, измученное лицо выражало-страстный порыв. - И ты думаешь, я благодарна?! - воскликнула она. После этого яростного и презрительного выкрика она сидела неподвижно. Я видел, как ее глаза, которые она не отрывала от моих, медленно начали краснеть и слезы покатились по ее щекам. Она плакала редко и только в таком состоянии. В тот вечер - хотя мне не раз доводилось видеть это прежде - меня испугало то, что она даже не подняла руки, а продолжала сидеть неподвижно, слезы катились по ее лицу, как по оконному стеклу, и халат на груди становился мокрым. Я знал, что после такой вспышки я бессилен был что-либо сделать. Ни нежность, ни грубость не могли ей помочь. Говорить было бесполезно, пока она сама не нарушит молчание, попросив носовой платок или сигарету. В половине девятого мы должны были встретиться с моим братом в ресторане в Сохо. Я напомнил ей об этом, но она только покачала головой. - Ничего не выйдет. Тебе придется пойти одному. Я сказал, что встречу легко отложить. - Иди, - ответила она. - Тебе лучше побыть вне дома. Мне не хотелось оставлять ее одну в таком состоянии, и она это знала. - Все будет в порядке, - сказала она. - Ты уверена? - Все будет в порядке. Испытывая давно знакомое мне трусливое чувство облегчения, я ушел. И через три часа, с не менее знакомым чувством тревоги, вернулся. Она сидела почти в том же положении, в каком я ее оставил. На мгновение мне показалось, что она так и не двинулась с места, но тут я с облегчением заметил, что она принесла свой патефон; на полу лежала груда пластинок. - Хорошо провел время? Потом она расспрашивала меня о моем брате, словно пыталась неуклюже и неумело загладить свою вину. Тем же напряженным, но дружеским тоном она сказала: - Что же мне делать с Робинсоном? Она давно обдумала этот вопрос. - Ты готова с ним расстаться? - Как хочешь. Я понял, что она еще не готова. Для нее по-прежнему было важно помочь ему. Это было и без того трудно, и я не имел права еще все осложнять. - Что ж, - сказал я, - ты ведь знала, что он за человек, и, собственно, ничего не изменилось, - он ведет себя именно так, как ты и ожидала. Она улыбнулась с облегчением, видя, что я понял. Тогда я сказал ей, что кому-нибудь из нас придется без обиняков сказать Робинсону, что мы слышали о его клевете и не намерены ее терпеть. Я был бы очень рад, просто счастлив, поговорить с ним, но, вероятно, будет больше толка, если она возьмет это на себя. - Разумеется, - согласилась Шейла. Она встала с постели и подошла к пуфу возле зеркала. Оттуда она протянула мне руку, не ласково, а словно закрепляя сделку. - Ненавижу эту жизнь, - глухо сказала она. - Если бы не ты, я бы давно покончила с собой. Она никогда не произносила громких слов, но я был так рад, что она успокоилась, так тронут этим трудным для нее и потому скрытым признанием своей вины, что не очень прислушался к словам и только мягко сжал ее руку. 5. НЕСБЫТОЧНАЯ МЕЧТА Когда Шейла обвинила Робинсона в распространении сплетен, он не смутился и только мягко ответил, что их стараются поссорить его враги. А когда спустя несколько дней мы с ней зашли к нему в контору, он принял нас с присущей ему старомодной учтивостью, ничуть не растерявшись, словно ее обвинения были лишь проявлением дурного вкуса, которое он готов простить. Он снял две комнаты в мансарде на Мейден-лейн. - Всегда нужно иметь такой адрес, какого люди от тебя ожидают, - сказал он, показывая мне бланки со штампом: "Акционерное общество Р.-С.Робинсон, Лондон, Мейден-лейн, 16". Выглядит как крупная фирма, правда? И кто может знать, что это не так? - добавил он, гордый своей проницательностью, наивно веря, что людей очень легко обмануть. Он был совершенно трезв, но так упоен собой, что казался пьяным. Он захлебывался от смеха, рассказывая о своих хитростях: о том как он играл роль несуществующего компаньона, разговаривал по телефону как старший приемщик рукописей, заставлял свою секретаршу представлять себя под разными вымышленными именами. Он позвал ее; она сидела за машинкой в маленькой комнате, одной из двух, которые он снимал, и была единственным служащим его фирмы. Это была двадцатилетняя девица с мягкими чертами лица, только что окончившая модный колледж, готовящий секретарей, - как я узнал потом, дочь директора школы. Она была в восторге от своей первой работы в Лондоне и уверена, что издательское дело ведется именно так, как ведет его Робинсон. - Мы произвели на него впечатление, правда, мисс Смит? - спросил он у нее, рассказывая о недавнем посетителе и почтительно ожидая ее мнения. - Кажется, да, - ответила она. - Вы в этом уверены, не так ли? Это очень важно, и я думал, вы уверены. - Трудно что-либо утверждать, пока мы не получим от него письмо, - ответила она со спасительным благоразумием. - Разве вам не кажется, что мы несомненно произвели на него впечатление? - сверкая стеклами очков, спросил сияющий Робинсон. - Понимаете, мы представляли часть редакции, - объяснил он нам с Шейлой. - Только часть, и конечно, временно в этом помещении... Он осекся, глаза его сверкнули, и он с раздражением заметил: - Шейла, кажется, не совсем одобряет эти импровизации. - Бесполезная трата времени, - сказала она. - И ничего вам не даст. - Много вы понимаете, - возразил он как будто добродушным тоном, но под добродушием таилась грубость. - Вполне достаточно. - Шейла говорила напряженно и серьезно. - Вам еще предстоит кое-чему научиться. Три-четыре хороших книги, непременно немного мистификации, и тогда тебя заметят. Посадить лису в курятник - я очень верю в это, потому что тогда обыватели не могут не всполошиться. Вы, Шейла, пример этому: стоит вам услышать о чем-то необычном, - и вы уже беспомощны, не можете устоять. Всегда делайте то, что не принято. Это - единственный путь. - Другие обходятся без него, - сказала Шейла. - Им не приходилось в течение сорока лет пробиваться, не имея ни гроша за душой. Как вы думаете, вы бы сумели справиться? - Он говорил все в той же добродушной манере. Хвастаясь своими хитростями, он чем-то напоминал невинного младенца. У него было детское лицо, и, подобно многим непосредственным людям, он вел себя по-детски бестактно. Свои трюки он проделывал, как нечто вполне естественное. Именно так они и воспринимались окружающими. Но это было еще не все. В его характере была одна черточка, которая помогала ему всю жизнь попрошайничать, выклянчивать, обводить вокруг пальца тех, кого он считал ниже себя. Эта черточка заставляла его делать гадости всем, кто был раньше ему полезен. Он кипел ненавистью только потому, что у кого-то есть власть и деньги, в то время как у него их нет. В этот день он был предельно любезен с мисс Смит, как будто ее суждение было для него не менее ценно, чем наше, а то и более. Он расстилался передо мной, потому что я для него ничего не сделал и мог в душе быть его врагом; но Шейле, которая, благодаря несправедливости судьбы, имела возможность помочь ему и пожелала сделать это, он не отказал себе в удовольствии показать когти. В тот день я оказался в довольно сложном положении. Мне хотелось бы вести себя грубо; но все, что я мог сделать, это напомнить ему о моем существовании. Шейла еще не была готова отступить. Дело упиралось не в деньги, ибо сумма была не велика, и не в чувство жалости к нему, которое вообще не было решающим, а сейчас превратилось уже просто в отвращение. Но она всегда была упрямой, и желание помочь этому человеку было твердым. Он оказался более отвратительным, чем она предполагала, но это ничего не меняло: раз решила - отступать нельзя. Мне оставалось только слушать, как Робинсон и Шейла спорили о произведении, которым он восхищался, а она считала не заслуживающим внимания. Расплываясь в сладкой улыбке, он, как хозяин после большого приема, распрощался с нами на лестнице. Я был уверен, что, затворив за собой дверь, он ухмыльнулся в сторону мисс Смит, поздравляя себя с тем, как удачно провел день. В то лето я читал газеты с возраставшей изо дня в день тревогой, а Шейла все меньше и меньше интересовалась тем, что происходит на свете. Когда-то она полностью разделяла мои политические взгляды, у нас были одни надежды и одни тревоги. Но в августе и сентябре 1938 года, когда я впервые начал слушать сводки последних известий по радио, она безучастно сидела рядом или уходила в соседнюю комнату читать очередную рукопись для Робинсона. В день Мюнхена она, не сказав ни слова, исчезла с самого утра и оставила меня одного. Я не мог выйти, так как уже несколько дней меня не отпускал радикулит, с некоторых пор мой постоянный спутник; боли по ночам бывали так жестоки, что мне приходилось временами перебираться из спальни. Весь этот день я лежал на диване в комнате, которая вначале была гостиной Шейлы; но однажды я сказал ей в этой комнате, что больше не могу выдержать, - решение, от которого я через час отказался, - и она больше не пользовалась ею; такого суеверия я прежде в ней не замечал. Окна этой комнаты, как и окна спальни, выходили в сад, а за ним виднелись деревья на набережной и река. С дивана, где я проводил долгие часы, мне были видны верхушки платанов на фоне равнодушного голубого неба. Единственный человек, с кем мне удалось за весь день перекинуться словом, была наша экономка, миссис Уилсон. Она приносила мне лимонад и еду, которую я не мог есть. Это была женщина лет шестидесяти; лицо ее неизменно носило печать кроткого недовольства, но выражение это не старило ее, а, наоборот, делало моложе; уголки ее рта и глаз были опущены, губы поджаты, и все же она выглядела женщиной лет сорока, на которую муж не обращает внимания. Сразу же, после того как она принесла чай, я снова услышал на лестнице ее шаги, на этот раз быстрые, а не как обычно, тяжелые и усталые. Когда она вошла, щеки ее горели, а выражение лица было насмешливым и приятным. - Войны, говорят, не будет. - И она стала рассказывать о том, что слышала на улице: премьер-министр отбыл в Мюнхен. Я попросил ее принести вечернюю газету. Там, в разделе экстренных сообщений, говорилось то же самое. Я лежал, глядя на деревья, позолоченные заходящим солнцем, превозмогая острую боль в спине, забыв о Шейле и со страхом думая только и том, что надвигается, с таким страхом, будто это было мое личное горе. Около семи часов, когда заходящее солнце раскалило небо за окном добела, Шейла повернула ключ в замке парадной двери. Я поскорее принял три таблетки аспирина, чтобы хоть на полчаса заглушить боль. Она вошла в комнату, придвинула стул к моему дивану и спросила: - Ну, как ты? - Не очень хорошо, - ответил я и в свою очередь спросил ее, как прошел день. Неплохо, ответила она и охотно рассказала мне (в те дни, когда я еще ее ревновал, я убедился, как отвратительны ей всякого рода допросы), что заходила на Мейден-лейн. Робинсон продолжает уверять, что весной выпустит книгу. Она в этом далеко не уверена, сказала она, как всегда трезво смотря на вещи. Я сгорал от нетерпения и, прервав ее, спросил: - Слышала новости? - Да. - Жуткое положение. Хуже быть не может. Мне все время хотелось поговорить с кем-нибудь, кто разделял бы мои мысли. И теперь я говорил с Шейлой так, как мог бы говорить много лет назад, когда она еще не целиком ушла в себя. Тогда разговор о моих страхах был бы для меня маленькой отдушиной. - Хуже быть не может, - повторил я. Она пожала плечами. - Ты думаешь, это, не так? - взывал я к ней. - Возможно. - Если у тебя есть большие надежды на будущее... - Это зависит от того, насколько человека интересует его будущее, - ответила Шейла. От ее слов на меня повеяло холодом; но я был в таком отчаянии, что решился продолжать: - Так жить нельзя! - Вот именно, - ответила Шейла. Она смотрела на меня, но стояла спиной к заходящему солнцу, и я не мог разглядеть ее лица. В голосе ее послышалось участие, когда она сказала: - Успокойся. Во всяком случае, это даст нам некоторую передышку. - Ты согласна на передышку даже на таких условиях? - За это время Робинсон, возможно, выпустит книгу, - сказала она. Ее слова прозвучали, как сомнительная острота в духе времен Марии-Антуанетты, но я не возражал и против этого. Ведь она говорила от всей души, от страха, одержимости, внутренней холодности - всего, что осталось в ней. - И это все, о чем ты думаешь, даже в такой день?! - вскричал я. Она ничего не ответила, налила в мой стакан лимонад и проверила, достаточно ли у меня таблеток аспирина. Некоторое время она молча сидела подле меня; в комнате уже стало совсем темно. Наконец она спросила: - Тебе еще что-нибудь нужно? - Нет, - ответил я, - ничего. И она ушла спокойным, мерным шагом. Ночь была жаркая, и я спал не более часа или двух. Боль все усиливалась, я корчился в постели, обливаясь потом. В промежутках между приступами меня одолевали мысли о новостях этого дня, то мрачные, то светлые, светлые до очередного приступа боли. Долгое время я не вспоминал о Шейле. Я напряженно размышлял, хоть это было и ни к чему, о том, как скоро наступит следующий Мюнхен и какова будет тогда наша участь. Проходили часы, и я начал спрашивать себя, уже совсем засыпая, сколько времени нам - нет, не нам, а мне - остается жить личной жизнью? А под утро все настойчивее, хоть и сквозь дремоту, вставал вопрос: "Если что-нибудь случится, _что я буду делать с Шейлой_?" Я был неразрывно с ней связан - мне и в голову не приходило в этом усомниться. В прежние годы, когда я еще сталкивался не с повседневностью брачной жизни, а только с мыслью о ней, я знал, что другие мужчины сочли бы ее невыносимой; от этого теперь мне легче не становилось, - напротив, тем острее вынужден я был чувствовать, что всему виною моя натура. И побуждало меня к этому не сознание ответственности и не стремление заботиться о другом человеке, - вернее, то и другое было, но под этим скрывались подлинные истоки привлекательных и обманчивых черт моего характера. А истоки эти были вовсе не так уж хороши; в душе моей коренился порок, скорее даже сочетание-пороков, которые определяли и хорошие и дурные мои поступки по отношению к окружающим, вообще всю мою жизнь. В иных случаях я заботился о себе меньше, чем большинство людей. Не только моей жене, но и брату, и моему другу Рою Кэлверту, и другим я был предан искренне, без малейшей тени эгоизма. Но в самой глубине своей это качество принимало несколько иной вид. Не о том ли думала Шейла, когда в спальне она упомянула о людях, помогающих другим по каким-то своим мотивам? В основе моей натуры таилась своего рода гордость, - или тщеславие, - которая не только заставляла меня пренебрегать самим собою, но и мешала мне вступать в самые глубокие человеческие отношения на равных началах. Я мог быть преданным, это верно; но только до тех пор, пока меня, в свою очередь, не поймут, не начнут обо мне заботиться, не заставят разделять горе и счастье другого сердца. Поэтому, очевидно, я и стремился к тому, что обрел в браке с Шейлой: я мог охранять ее, видеть ее лицо каждый день и взамен получать от нее внимания не больше, - а часто гораздо меньше, - чем она проявила бы к экономке или к случайному знакомому, встреченному в баре в Челси. Это был брак, который требовал от меня полного напряжения, я был постоянно встревожен, часто несчастлив, и все же он не лишал меня силы духа, это было своего рода прибежище. В человеческих отношениях большую роль играет случай, я это знал; и если не верить в случай, многого не поймешь. Я мог бы оказаться более удачливым, хорошо устроить семейную жизнь, но в целом я должен сказать о себе то, что следует сказать и о других: в самых сокровенных отношениях только из опыта человек способен постичь свое заветное желание. И все же никто и никогда не может считать себя окончательно обреченным. Я не хотел признавать себя своим собственным пленником. Рано утром на следующий день после Мюнхена я, размышляя о будущем, осознал вопрос, который теперь встал передо мной совершенно отчетливо: _что мне делать с Шейлой_? Один раз я уже пытался расстаться с ней; вторично сделать это я не мог, хотя часто в воображении видел себя свободным. И вот в эту мрачную ночь среди размышлений об опасности и родилась несбыточная мечта о том, что мне как-нибудь удастся избавиться от постоянной необходимости следить за Шейлой. Во мраке грядущих дней я мог по крайней мере (я не хотел этого, но мечта не покидала меня) не быть свидетелем ее нервных припадков. Ведь может же случиться, что я освобожусь от чувства постоянной ответственности. Когда боль ослабела, а небо стало уже совсем светлым, я задремал с мыслью о том, что, избавившись от ответственности, я обрету нечто лучшее. 6. ХМУРЫЙ ВЗГЛЯД ПРИ СВЕТЕ НОЧНИКА Не многим из моих знакомых нравилась Шейла. Она привлекала мужчин, находились и такие, кто влюблялся в нее, н