сказал он, - я вижу, дальнейшие мои рассуждения на сей счет бесполезны. Разумеется, я могу рекомендовать вам лучшего адвоката по таким делам, но вы, наверное, и сами его знаете. В случае нужды я бы обратился к... Знаете, он сейчас загребает двадцать тысяч фунтов в год! Это выгодная работа для адвоката, Л.Э., поэтому иногда жалеешь, что был так принципиален вначале. - На этой стадии он, видимо, не сможет сказать ничего такого, что неизвестно нам с вами, - возразил я. - Понимаете, женщина, на которой я хочу жениться, ни в чем не может упрекнуть своего мужа. - Пойдет ли он навстречу? Строго между нами, я бы на его месте не пошел. - По-моему, неразумно просить его, даже если бы мы могли, - сказал я. - Он ведь врач. Гетлиф смотрел на меня горящим, возбужденным взглядом. - Скажите, Л.Э., вы близки с нею? - Нет. Не знаю, поверил ли он мне. Он был глубоко религиозным, не в меру щепетильным и одновременно чувственным человеком, и поэтому ему всегда казалось, что все остальное человечество, особенно те, кого не сдерживала вера, только и делали, что проводили время в неосвященных законом плотских наслаждениях. Успокоившись, Гетлиф принялся трезво и разумно перечислять все легальные пути и средства, которые я и сам отлично знал и перечисление которых в другое время показалось бы мне скучным и нудным до отвращения, но в то утро они вселяли в меня какую-то уверенность. Темное, словно скрытое дымовой завесой небо, лампа на письменном столе Гетлифа, запах табака; нам нужны показания из отеля, нужно определить, сколько времени потребуется между принятием дела к рассмотрению и слушанием, сколько пройдет времени, пока постановление суда не войдет в силу. Обсуждая все это, я совсем позабыл, что в разговоре с Гетлифом было выдумано, а что было правдой. Беседа наша текла буднично и прозаично, но мне она казалась возвышенной. На следующий день ноябрьские облака все так же низко нависали над городом, и когда я выглянул из окна моей квартиры - занавеси не были задернуты и в воздухе висело отражение лампы - я увидел помрачневший парк. Я напряженно прислушивался к шуму лифта, потому что в этот день Маргарет впервые пообещала прийти ко мне. Оставалось еще десять минут, я ждал ее к четырем, но прислушиваться я начал гораздо раньше. Через пять минут донесся скрежет и лязг древней машины, и я вышел на темную площадку. Освещенный лифт медленно поднимался, и вот в дверях показалась она: щеки ее разрумянились от холода, руки были засунуты в рукава меховой шубки, а глаза блестели, словно, очутившись в тепле, она воспряла духом. Она прильнула ко мне, мои руки ощутили нежный мех шубы. После первого поцелуя, все еще оставаясь в моих объятиях, она сказала: - Я мечтала о том, как буду с тобой. - И добавила: - Мы так давно не виделись. Она сняла шубку, движения ее были уверенными, плавными, спокойными; она наслаждалась; она была совсем другая, чем та женщина, которая убежала от меня на свадьбе Гилберта; я был восхищен и одновременно озадачен. И все-таки я чувствовал, что, как она ни весела, она все еще старается себя обмануть. Маргарет расположилась на тахте, протянув ноги к электрокамину, а я сел рядом и обнял ее. Все было так просто, так по-домашнему, будто мы никогда и не расставались. - Прости меня за тот вечер, - сказала она. - Я испугался. - Напрасно. - Я не мог поверить, что это конец. - Не так легко положить всему конец, - сказала она насмешливо, до в глазах ее была ласка. - Надеюсь, что не легко, - отозвался я. - Нет, я не только надеюсь, я уверен. - Верь в это всегда, - воскликнула она, кладя голову ко мне на плечо. Мы оба смотрели в окно, небо еще больше помрачнело и надвинулось, и нам видны были только отражения комнатных ламп. Мы были в том восхитительном и обманчивом состоянии, которое приходит вместе с неосознанным желанием, и чувствовали это друг в друге. - Не хочется даже шевелиться, - сказала она. Через некоторое время, - быть может, прошло всего несколько секунд, - она выпрямилась и взглянула на меня. У нее был спокойный и решительный вид человека, разрубившего запутанный узел. В бессонные ночи ей, как и мне, все казалось просто, но наступало утро, и узел оказывался все таким же запутанным. В тот вечер она наконец почувствовала, что решение найдено. - Что бы мы ни сделали, легкого пути у нас не будет, верно? - спросила она. - Да. - Ведь легко не бывает, - продолжала она, - когда приходится решать судьбу стольких людей. Я еще не нашел ответа, когда она повторила: - Я обязана заботиться не только о нас с тобой, но и еще о двоих. - Неужели ты думаешь, что я забыл о Джеффри и о ребенке? - Ты же не хочешь, чтобы я их обидела. Для тебя я готова на все, я твоя, но их обидеть я не могу. - В ее глазах отражалась страстная любовь и непреклонность. Она сказала: - Вот что я вынуждена предложить. Нам придется все скрывать. Я никогда не думала, что пойду на это, но я сделаю это ради тебя, сделаю, потому что не могу без тебя. Будем скрывать, я расскажу только Элен, чтобы иметь возможность уходить из дому; правда, я не сумею бывать у тебя чаще, чем один-два раза в неделю, но зато мы будем по-настоящему счастливы. Это выручит нас. Мы сможем так жить всю жизнь и будем счастливее, чем большинство людей. Краска на ее щеках, обычно бледных, взволновала меня. Я отошел к камину. Я смотрел на нее и чувствовал, что никогда еще меня не влекло к ней с такой силой. На меня нахлынули воспоминания о нашей близости, о словах, которые мы шептали друг другу; меня потрясла случайно пришедшая на память сцена, как я поднял ее, обнаженную, перед зеркалом, - сцена эта пришла из такой глубины, что стала почти осязаемой. Я думал также о том, как идеально было бы иметь ее своей любовницей; эта связь вознаградила бы меня тайными радостями, о которых я мечтал, ничего от меня не требуя, и избавила бы от необходимости менять мою жизнь. Такого соблазна я еще никогда не испытывал. Потом я услышал свой голос, хриплый и резкий: - Нет. - Почему нет? - Я хочу все или ничего. - Как это может быть? - Так должно быть. - Ты хочешь слишком многого. - Думала ли ты, - спросил я, - во что превратится для тебя тайная связь? Сначала в ней будет своя прелесть, конечно, будет, - ведь тот, кто живет без тайны, всегда жаждет секретов и риска. Но вскоре тебе это надоест, ты увидишь, что все это лишь нагромождение лжи. Станешь все больше и больше тяготиться этой связью, она начнет омрачать твои отношения с другими людьми. Ты не привыкла обманывать. И поэтому не сможешь вести себя так, как тебе бы хотелось... - Боюсь, ты прав, - сказала она. - Но если это избавит от боли других, то неужели я не сумею выдержать? Стиснув рукой каминную доску, я ответил как мог просто: - Меня не избавит. - Этого я боялась. - Я говорю не о ревности, а о том, чего лишаюсь. Если я соглашусь на твои условия, я потеряю то, чего больше всего хочу. Я сейчас думаю не о тебе, я думаю только о себе. - Я рада, - сказала она. - Я хочу, чтобы ты была со мной всегда. Я надеюсь, что мы будем счастливы, но поручиться за это не могу. Ведь ты знаешь лучше, чем кто-либо иной, что я не умею жить бок о бок с другим человеком. И если со мной не будет тебя, то не будет никого. Она слушала меня, опустив голову и закрыв лицо руками; мне видны были только ее волосы. - Я не должна отчаиваться, не должна, - наконец сказала она. - Но выхода я не вижу. - Она взглянула на меня ясными глазами и добавила: - Мне надо сказать тебе кое-что о Джеффри, хотя тебе это и не понравится. - Говори, - отозвался я. - Я не хочу делать из этого целую драму. Я очень хорошо отношусь к Джеффри, но меня не тянет к нему так, как к тебе. Я даже не уверена, очень ли я нужна ему... - В чем же дело? - Быть может, все и обойдется. Должна признаться, я на это надеялась. - И продолжала: - Я его не знаю, да и никогда не знала так, как знаю тебя. Я не знаю, сильны ли его чувства. Вот восприятия у него сильны, он часто доволен собой, и его раздражают люди, которые не считают, как считает он, что жизнь проста. Ей хотелось верить, что в этом можно найти оправдание. Она старательно гнала от себя сомнения. Ее слова, как и в прошлый раз, когда мы тайно встретились в кафе, были честны. Но как и в тот раз, она - да и я тоже - сознавали, что это только слова. Она хотела верить, что не очень нужна ему. Я тоже хотел этому верить. - Он всегда и во всем был ко мне предельно чуток и внимателен, - вдруг громко заговорила она. - Мне совершенно не в чем его упрекнуть. Как же я могу подойти к нему и сказать: "Ты был добр ко мне, спасибо, но теперь я ухожу от тебя, хотя и не могу объяснить почему". - Я готов поговорить с ним, - сказал я. - Ни за что, - пылко возразила она. - Я не хочу быть предметом обсуждения. На мгновение гнев, нет, нечто более глубокое, чем гнев, блеснуло в ее глазах. Она улыбнулась мне. - Прости, - сказала она. - Мне бы хотелось сердиться на него, а я злюсь на тебя. Ну а насчет того, чтобы обсудить меня, - добавила она, - то он, возможно, и не стал бы возражать, даже счел бы это, пожалуй, признаком хорошего воспитания. Но мы с тобой недостаточно воспитаны для этого. - Я сделаю все, чтобы он понял, - сказал я. - Не надо. - Значит, это сделаешь ты? - После того, что я сказала, ты не должен просить меня. Я стоял возле камина в ярко освещенной комнате, глядя на диван, где сидела она. Занавеси еще не были задернуты, над парком висело черное зимнее небо. Напряжение достигло такого предела, что его не в силах была разрядить никакая ласка. - Ты думаешь, мне по душе, что вся тяжесть ложится на тебя? - спросил я. - Я сделаю все, но не это. - Другой возможности нет. - Умоляю тебя, - сказала она, - давай попробуем по-моему. Прошло немало времени, прежде чем в напряженной, звенящей тишине прозвучал мой ответ: - Никогда. 43. ВИЗИТ ДОБРОЖЕЛАТЕЛЯ На следующей неделе, когда я все еще пребывал в мучительной неизвестности, в кабинет вошла моя секретарша и доложила, что меня хочет видеть мистер Дэвидсон. Я поздоровался с ним, не выходя из-за стола - у меня в тот день было очень много работы, - и с тревогой ждал, что он заговорит о Маргарет, но этого не случилось. Я не верил, что он заглянул ко мне только потому, что был в хорошем настроении и ему захотелось меня повидать. - Я вам помешал? - спросил он с довольным смешком. - Нет, на этот вопрос невозможно ответить. Что сказать, когда у тебя завал работы, а какой-то осел нахально спрашивает, не мешает ли он тебе? - Ничего, - ответил я. - Все это может подождать. - Земля не остановится? - Задорным, мальчишеским движением он откинул со лба седую прядь. - Понимаете, мне необходимо перед кем-нибудь похвастаться. А в этом районе Лондона, кроме вас, нет никого, перед кем можно было бы как следует похвастаться, по крайней мере чтобы на некоторое время чувствовать себя удовлетворенным. Он только что был в Атенеуме, где ему предложили почетное звание, - правда, университет Сент-Эндрюс, а не его собственный. - Между прочим, это весьма уважаемое заведение, - сказал Дэвидсон. - Разумеется, присвоение звания ничуть не повлияет на всю мою деятельность. Если лет через двадцать несколько человек прочтут сочинения забытого всеми критика в области изобразительного искусства, то это случится вовсе не потому, что в свое время какому-то доброму джентльмену из академиков вздумалось увенчать его степенью доктора. По правде говоря, весьма сомнительно, что критик вообще заслуживает общественного признания. Сейчас критика слишком уж в моде, и работа критика слишком высоко оценивается. И все же, если критика вообще заслуживает уважения, то не вижу оснований, почему бы не оценить и мои заслуги. Я улыбнулся. Мне не раз доводилось быть свидетелем того, как удостаивались почетных званий многие солидные люди, в чьих глазах Дэвидсон был всего лишь эксцентричным представителем богемы; те самые солидные люди, которые, приложив немало усилий для получения этих степеней, потом раздумывали, принять их или нет, и, покопавшись у себя в душе, решали, что обязаны сделать это ради своих жен и коллег. Рядом с ними Остин Дэвидсон казался воплощением чистоты. - Трудность вот в чем, - продолжал Дэвидсон. - Как заставить всех знакомых узнать, что я получил эту почетную награду? Люди обладают любопытным свойством не замечать то хорошее, что выпадает на долю других. Но стоит только кому-нибудь упомянуть в самом захудалом журналишке, что Остин Дэвидсон - худший искусствовед после Вазари [Джордже Вазари (XVI в.) - итальянский живописец, архитектор, историк искусств; автор исторического труда "Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих"], как все, с кем я хоть раз в жизни разговаривал, не преминут это прочесть. Разумеется, - радостно рассуждал Дэвидсон, - беспокоиться было бы не о чем, если бы существовал обычай упоминать о подобного рода событиях в газетах. Что-нибудь в таком духе: "Поскольку ректору и ученому совету Итонского колледжа не удалось заручиться согласием мистера Остина Дэвидсона, они назначили директором..." Или даже: "Поскольку его величество король не сумел убедить мистера Остина Дэвидсона в непреложности религиозных истин, епископу Кентерберийскому..." Он был так весело настроен, что мне не хотелось его отпускать, тем более что он, - теперь я был в этом уверен, - и не подозревал о наших с Маргарет отношениях. А всего несколько месяцев назад меня волновало совершенно противоположное желание: мне страстно хотелось услышать от него ее имя. Он с удовольствием болтал со мной и не спешил уходить. Было уже поздно идти пить чай в кафе возле Уайтхолла, да и Дэвидсон не очень любил чай; поэтому я предложил отправиться в бар на Пимлико, и, так как Дэвидсон обожал гулять, мы пошли пешком. Он шагал вразвалку, тяжело ступая по влажному тротуару и продолжая развивать свои причудливые идеи. Когда мы проходили по Уилтон-роуд мимо полуразвалившихся гостиниц, где на час или на ночь сдавались комнаты, он ткнул большим пальцем в одну из них, более пристойного вида, чем остальные, с затворенной дверью, над которой висела потускневшая табличка с именем, и спросил: - Сколько нужно заплатить, чтобы провести здесь ночь? - Включая и удовольствия? - Разумеется. - Три фунта сверх счета. - Слишком дорого, - не останавливаясь, мрачно заметил Дэвидсон. Я хотел избежать этой встречи, но она прошла совсем не так, как я ожидал; столь же неожиданной оказалась и вторая, избежать которой я не стремился, - с его дочерью Элен. Когда она позвонила мне и сказала, судя по голосу, вполне спокойно, что хочет меня повидать, я обрадовался; я испытывал радость и здороваясь с ней на лестнице у моих дверей. Мы не виделись уже несколько лет, и, глядя на ее освещенное лампой лицо, я не знал, сумел ли бы я угадать ее возраст. Ей было за тридцать пять, и кожа на ее лице и шее стала чуть тонкой; типичные для всей их семьи черты лица, менее яркого, чем лицо Маргарет, заострились. Однако, становясь или, пожалуй, уже став худощавой женщиной средних лет, она больше всех нас сохранила открытое выражение лица; в ней не было никакой солидности, даже той, что приходит с возрастом; в ней не было ничего нарочитого, кроме, пожалуй, чрезмерного внимания к своим туалетам, которое теперь, вероятно, превратилось в привычку, более машинальную, чем простота Маргарет. Взгляд и улыбка Элен были по-девичьи светлыми. - Льюис, - сразу же заговорила она, - Маргарет рассказала мне про вас обоих. - Очень рад. - Правда? Она достаточно знала меня и не могла не удивиться; она знала, что даже брату, хоть мы с ним и дружили, я не открою такую тайну. - Я рад, что это известно человеку, которому мы можем довериться. Глядя на меня поверх спинки дивана, Элен понимала, что я говорю искренне, ибо на этот раз, вопреки обыкновению, необходимость что-то скрывать угнетает меня. Глаза ее сощурились, а губы искривились в сухой, почти сердитой усмешке, присущей всем Дэвидсонам. - Не слишком удачно сказано, - заметила она. - Что вы имеете в виду? - Я вовсе не жаждала встретиться с вами сегодня. - У вас поручение от нее? - воскликнул я. - От нее. На мгновение мне стало легче; она волнуется еще больше меня. - Маргарет знает, что я пошла к вам, - сказала Элен. - Она, наверное, даже знает, о чем я намерена говорить с вами. - О чем же? Элен ответила быстро, словно желая поскорее покончить с этим. - То, что вы предлагаете Маргарет, делать нельзя. Я глядел на нее, не видя, и молчал. Спустя минуту она продолжала, почти мягко, - самое трудное было уже позади. - Льюис, мне кажется, вы обязаны отвечать за свои поступки. - Обязан? - Я так думаю. Ведь вы не хотите меня оттолкнуть? Вы уже не раз отпугивали других, я знаю. - Я всегда уважал ее. Помолчав, я ответил: - Вы разбираетесь в людях лучше, чем я. - Боюсь, даже слишком хорошо, - сказала Элен. - Но вы, мне кажется, впадаете в другую крайность. И это дает вам определенные преимущества в тех случаях, когда вы задумываете то, что задумали сейчас. - Вы думаете, я в восторге от себя? - Разумеется, вы обеспокоены. - Она изучала меня своими проницательными блестящими глазами. - Не знаю, но на вид, я бы сказала, вы гораздо более счастливы, чем прежде. - И продолжала: - Я очень хочу, чтобы вы были счастливы, вы ведь это знаете. - Знаю, - ответил я. - Я хочу счастья и ей, - сказала Элен. - И вдруг, наперекор самой себе, улыбнулась. - Когда женщина приходит к человеку в вашем трудном положении и говорит: "Конечно, я желаю вам обоим самого большого счастья, но...", это означает, что она пытается чему-то помешать. Это верно. Но все же я очень ее люблю и всегда хорошо относилась к вам. Наступило молчание. Повысив голос, она произнесла резко и непреклонно: - Но есть ребенок. И это решает все. - Я его видел... - начал я. - И это вас не остановило? - Нет. - Не могу вас понять. - Ее голос снова смягчился. - Я готова поверить, что жизнь с вами принесет ей больше радости, чем жизнь с Джеффри. Я надеялась, что вы поженитесь еще тогда. - И продолжала: - Но именно потому, что вы так подходите друг другу, именно потому, что вы словно созданы друг для друга, вам нельзя возвращаться к прежнему. Впервые я почувствовал раздражение и замешательство, я не мог подыскать слов, способных ее убедить. - Нельзя ни на йоту рисковать ребенком, - сказала она, отвечая на мои невысказанные возражения. - И не только ради него, но и ради самой Маргарет: вы и без меня знаете, что с ней будет, случись что-нибудь с ребенком. - Я уверен, что с ним ничего не случится. - Все равно рисковать нельзя. - Она продолжала: - Если с ребенком что-нибудь произойдет, не поможет и сознание того, что это не ваша вина и что так получилось бы все равно. Как, вы думаете, она будет себя чувствовать? - И добавила: - Она, наверное, знает все это не хуже меня. Не могу ее понять. Я старался объяснить. - В любом случае, - сказал я, - у нас с Маргарет все равно нет возможности действовать так, как бы нам хотелось. Мы оба понимаем, какую ответственность берем на себя. - Если с ним что-нибудь случится, она никогда себе этого не простит. - Простит или нет... - Это всегда, всю жизнь будет стоять между вами, - сказала Элен. - Я думал и об этом, - ответил я. - Вы не имеете права, - вдруг вырвалось у нее. Я сдерживал свой гнев, она же не сумела совладать с собой. - Позвольте нам самим отвечать за себя, - сказал я. - Это слишком легко, - возразила она. По натуре она была мягче сестры; мне еще никогда не доводилось видеть ее в такой ярости. - Знайте же, что если вы и дальше будете продолжать в том же духе, то не ждите от меня ни малейшего сочувствия. Я ни за что не стану помогать вам. - Вы надеетесь, что это повлияет на наше решение? - Очень надеюсь, - ответила она. - И если мне удастся не пустить ее к вам, я это сделаю. Я старался быть сдержанным и понять ее. Во время нашего разговора я понял, что в Элен чувство материнства торжествовало над всеми остальными. Она очень страдала от того, что у нее не было детей, и все еще ходила по врачам. Она была способна на пылкую материнскую любовь, присущую натуре эмоциональной, но холодной в сексуальном отношении; ей казалось, что любовь к ребенку и любовь к мужчине - чувства одного ряда. Маргарет никогда бы этого не поняла. Для нее это были совершенно различные чувства. Материнское начало было в ней почти так же сильно, как в Элен, но она редко говорила со мной о сыне; хотя все время не переставала думать об угрозе, которая, как только что сказала Элен, нависла над нами. Она безумно любила своего ребенка. В ее любви к нему таилось больше страсти, чем могло бы быть у Элен, но эта любовь была не в силах побороть другое чувство, которое тянуло ее в противоположную сторону, - чувство, которое, в отличие от того, что вкладывала в него Элен, в основе своей не было ни возвышенным, ни дружеским и, хоть и несло в себе элемент материнской нежности, в целом было от этой любви столь же далеко, как от самоуничижения или бравады. Элен очень проницательна, думал я; она понимает больше, чем другие, и на ее суждения о поступках людей можно было полагаться, если только в основе этих поступков не лежали отношения между мужчиной и женщиной. Когда она рассказывала о племяннике, подлизавшемся к тетушке, кнопки прочно удерживали на месте кальку, на которую она переснимала эти отношения; если же ей приходилось описывать чувственную любовь, то калька ерзала по столу, Элен блуждала где-то вокруг да около истины, но в точку не попадала. Она описывала дружбу, доверие, флирт и воображала, что именно это и есть чувственная любовь. Я вспомнил, что многие наблюдательные люди, которых мне доводилось слышать и читать и у которых калька точно так же ерзала по столу, - наблюдательные люди, и высоконравственные и развращенные, женились и выходили замуж, как герои романов Джейн Остин. Их наблюдения казались удобными, пока ты не попадал в беду, но если несчастье стояло рядом, они превращались в бессмысленный набор слов. И все же я не мог просто отмахнуться от предупреждения Элен насчет ребенка. Будь я моложе, я бы постарался понять, чем вызвано ее волнение, и на этом бы успокоился. Теперь я уже не мог так ловко обмануть себя. Я должен был ей ответить, хоть прямого ответа не было, должен был сказать, что со своей стороны готов взять на себя всю вину и все последствия, что я верю, мы сумеем устоять, сумеем выдержать все, что уготовит нам будущее. Мое решение твердо, сказал я; не знаю, придет ли ко мне Маргарет, но я ее жду. 44. ВТОРАЯ БЕСЕДА С ДЖОРДЖЕМ ПАССАНТОМ На следующее утро небо над парком в блеске ноябрьского солнца было таким ослепительно чистым, что я с трудом подавлял желание поведать всему миру нашу тайну, которая жгла меня все больше и больше. После завтрака я позвонил Маргарет; я должен был, ничего не скрывая, передать ей наш с Элен разговор. - Я знала, что она против, - донесся голос Маргарет. - Она не сказала ничего такого, о чем бы мы сами с тобой не думали, - заметил я, передавая ей слова Элен о ребенке. - Наверно, нам следовало не только думать, но и поговорить об этом. - Разве что-нибудь бы изменилось? - Я никогда не ожидала, что она будет настроена так резко против нас. В тоне Маргарет прозвучала едва уловимая нотка вражды, почти страха, очень ей не свойственная. Я с тревогой подумал, что ее начинает утомлять ложное положение, в котором она находится уже несколько недель; оно начало действовать и на меня, хотя я воспринимал все это не так остро; она была тверже духом и, конечно, смелее меня во многом, но не в таких делах. Я сказал, что нам нужно встретиться. Нет, она не сможет, некому остаться с ребенком. Завтра? Вряд ли. - Нам нужно все решить. - Впервые я настаивал. - На следующей неделе это будет легче. - Слишком долго ждать. В ответ ни слова, словно нас прервали. Затем Маргарет начала было что-то говорить и вновь замолкла. Она, обычно такая деятельная, теперь медлила; я знал это состояние, когда, кажется, легче согласиться с тем, что жизнь твоя может быть исковеркана, лишь бы еще на неделю оттянуть решение и не искать предлога отправиться на прогулку в тот же день. Наконец я услышал: - Льюис! Голос ее стал суровым и недружелюбным, она решилась. Когда я отозвался, она сказала: - В пятницу я приглашена к папе на чай, приходи туда. На сердце у меня стало легче; думая о пятнице, до которой оставалось два дня, я отправился этим ослепительным утром в Уайтхолл; порой мне казалось забавным являться туда после такой сцены, видеть своих сослуживцев с непроницаемыми, бесстрастными лицами и чувствовать, что и у меня такое же лицо. Впрочем, то утро, о котором я рассказываю, было не совсем обычным: мне предстояло явиться прямо в кабинет Роуза, где должны были состояться две беседы, и вторая из них - с Джорджем Пассантом. В кабинете Роуза в вазах стояли огромные хризантемы, их горьковатый запах врывался в чистый, свежий воздух вместе с излишне настойчивыми изъявлениями благодарности, которыми Роуз осыпал меня за то, что я нашел время присутствовать на беседах в то утро, хотя это входило в мои обязанности. - Пожалуй, можно приступить к делу, - сказал Роуз, как всегда пунктуальный и неторопливый. Заняли свои места двое других, сел и я, и первая беседа началась. Исход ее был мне заранее известен - я слышал разговор Роуза с Джонсом. Человек, о котором шла речь, был офицер в отставке и пришел к нам в управление в конце войны; Роуз и Джонс оба считали, - я в обсуждении не участвовал, поскольку работал он не у меня, - что он совершенно не удовлетворяет требованиям, предъявляемым к государственным чиновникам. Вежливо, терпеливо, рассудительно Роуз и другие задавали ему вопросы, не стараясь ни подбодрить его, ни обескуражить, не проявляя ни чрезмерного интереса, ни равнодушия. Все трое умели разбираться в людях, по крайней мере с точки зрения того, можно ли с ними работать. Отбирая чиновников, они были в своей стихии, и в, таких делах не только Роуз, но и Осбалдистон, самый молодой из них троих, набил руку. Третьим был Джон Джонс, теперь уже сэр Джонс, которому остался всего год до пенсии; все еще красивый и румяный, он сидел с таким видом, будто горел нетерпением высказать крамольное, чистосердечное мнение, но сорокалетняя привычка угождать начальству парализовала это стремление и заставляла его зорко следить за реакцией Роуза. Роузу он нравился; человек весьма скромных способностей, Джонс больше всего любил поддакивать; нужно было иметь очень богатое воображение, чтобы представить его в роли недовольного; но когда доходило до серьезных дел, Роуз ничуть не считался с его мнением, предпочитая ему мнение Осбалдистона, хотя этот последний был на двадцать пять лет моложе. Осбалдистон появился у нас в министерстве совсем недавно, но зарекомендовал себя куда более ценным работником. В отличие от Роуза и Джонса, он не был выходцем из обеспеченной интеллигентной семьи, хоть и продвинулся по общественной лестнице довольно далеко, дальше, чем я или мои друзья: он родился в Ист-энде, учился на стипендию, окончил Оксфордский университет и сдал экзамен для поступления на государственную службу. В Казначействе он настолько пришелся ко двору, что это производило впечатление, хоть и ошибочное, ловкого актерского трюка; он называл сослуживцев по имени, не употреблял жаргона и носил, словно книжку в кармане, маску безразличия на лице. И все это выходило у него совершенно естественно и ненавязчиво. Высокий, худой, моложавый, он производил впечатление человека, лишенного честолюбия, немного дилетанта. В действительности же он был не менее честолюбив, чем босс демократической партии в Нью-Йорке, и не более дилетант, чем Поль Лафкин. Работа давалась ему без напряжения, ибо природа одарила его недюжинным умом, но он поставил себе целью добиться Положения Роуза, а то и превзойти его. Я был уверен, что тут он переоценивал свои возможности; ничто не могло помешать ему сделать карьеру, я готов был держать пари, что он завоюет место под солнцем, готов бил спорить, что он достигнет положения Джонса - но выше, видимо, не пойдет. Возможно, в следующее десятилетие, когда придется конкурировать с самыми способными, ему будет недоставать веса и наглости, чтобы взобраться на верхние ступени. Первая беседа завершилась любезностями Роуза в адрес кандидата. Как только дверь затворилась, Роуз обвел присутствующих взглядом, лицо его было непроницаемым. Осбалдистон тотчас же отрицательно качнул головой; я сделал то же самое, а за мной и Джонс. - Боюсь, что придется сказать "нет", - подытожил Роуз и без дальнейших разговоров принялся заполнять соответствующий листок. - Он славный малый, - заметил Осбалдистон. - Обаятельный, - отозвался Джонс. - В пределах своих возможностей он был весьма полезен, - сказал Роуз, продолжая писать. - Он получает военную пенсию, что-то около семисот фунтов, - заметил Осбалдистон. - Ему сорок шесть лет, у него трое детей, и только чудом он сможет теперь подыскать работу. Я не понимаю, Гектор, кто на таких условиях вообще согласится пойти в армию. - Это вопрос не первостепенной важности, - ответил Роуз, все еще не отрываясь от листка, - но в будущем над ним следует поразмыслить. И ведь они действительно станут об этом размышлять - вот что забавно, подумал я. - Ну, - сказал Роуз, ставя свою подпись, - теперь поговорим с Пассантом. Когда Джордж вошел, у него на лице была робкая, почти заискивающая улыбка; казалось, он боится, что у самой двери ему сразу же подставят ножку. Сев на свободный стул, он продолжал все так же выжидательно улыбаться; и только когда он ответил на первый вопрос Роуза, его большая голова и плечи наконец водрузились над столом, и я, временно подавив беспокойство, стал его разглядывать. На лбу у него появились морщины, но не столько от тревог и волнений, сколько от бурно прожитой жизни. Переводя взгляд с Осбалдистона и Роуза на Джорджа, я видел на его лице следы переживаний и страстей, им неведомых, и все же рядом с этими более, сдержанными людьми Джордж при свете ноябрьского утра казался, как ни странно, более моложавым. Беседу начал Роуз вопросом, что на сегодняшний день Джордж считает "самым полезным своим вкладом" в деятельность управления. - Работа, которую я выполняю сейчас, самая интересная, - ответил Джордж, как всегда увлекаясь только настоящим, - но мы как будто добились неплохих результатов и с первоначальным проектом договора для "Тьюб Аллойз". - (То есть, с первыми административными планами по атомной энергии.) - Не расскажете ли вы нам в общих чертах о своей прошлой работе, чтобы по ней можно было судить соответственно и о деятельности всего управления? - попросил безупречно вежливый Роуз. - Не забудьте, что наш коллега, - он взглянул на Осбалдистона, - не знаком с начальными этапами работы; его еще не было здесь в то время. - Пожалуй, так действительно будет лучше, - бесцеремонно подтвердил Осбалдистон. - Хотя, по правде говоря, я с тех пор уже кое в чем поднаторел. Все это начинало нравиться Джорджу, и он с удовольствием изложил историю осуществления планов по атомной энергии, начиная со времени своего прихода в министерство. Даже мне его память показалась чудом; у меня самого память была гораздо лучше, чем у многих, я был знаком с проектом не хуже его, но мне бы никогда не удалось так точно воспроизвести все обстоятельства и факты. Я чувствовал, что он производит впечатление на сидящих за столом, - мысль о том, что он может ошибиться в датах или событиях, не приходила никому в голову. Но говорил он немного слишком бодро и весело, и это меня тревожило. Отчасти дело было в том, что, в отличие от Осбалдистона, он выступал с открытым забралом; и, даже пойми он, что это не в его пользу, он все равно говорил бы в той же манере, тем же сердечным тоном, каким разговаривал со мной, когда мы впервые встретились лет двадцать пять назад на улице провинциального городка. Кроме того - и это еще больше меня обеспокоило, - он несколько переоценил наше участие в этой работе; в действительности наша роль была гораздо скромнее, чем ему казалось. Джордж сиял и чувствовал себя непринужденно. Джонс, которому - я знал - он нравится, задал ему несколько вопросов о системе работы, - возможно, потому, что тут Джордж мог обнаружить свои самые сильные стороны. Ответы Джорджа отличались ясностью и трезвым взглядом на вещи. Мне казалось невероятным, чтобы столь здравомыслящие люди способны были его уволить. Джонс закурил трубку, и к аромату хризантем присоединился запах табака; за окном сзади нас, должно быть, ярко сияло солнце: комната была залита светом. Роуз продолжал задавать вопросы: работа в настоящее время? Можно ли ее сократить? Один ответ был деловой, второй - опять чересчур бодрый и хвастливый, третий - четкий и правильный. Все это время Роуз был совершенно бесстрастен, только изредка молча кивал головой, за ним тотчас кивал и Джонс. Затем с каким-то мечтательным видом заговорил Осбалдистон. - Послушайте, - обратился он к Джорджу, - у всех нас вертится на языке один вопрос, который, мне кажется, лучше задать напрямик. Совершенно очевидно, что вы человек далеко не глупый, если можно так выразиться. Я не хочу вас обидеть, но, право же, большого успеха в жизни вы не добились, пока война не вытянула вас сюда, в Лондон, а вам уже в то время было сорок три. Нам все это представляется несколько странным. Почему так получилось? Можете вы объяснить? Джордж уставился на него. - По правде говоря, - неуверенно сказал он, - начинать карьеру мне было довольно трудно. - Как и многим из нас. - Дело в том, что я из очень бедной семьи. - Держу пари, что моя еще беднее. Осбалдистон не только не скрывал, но даже особенно подчеркивал свое происхождение. Именно по этой причине он и пытался более настойчиво, чем Роуз во время первой беседы три года назад, выяснить, почему Джордж лишен честолюбия. - И, кроме того, - сказал Джордж, - у нас в школе все считали, что стать клерком у стряпчего - это ступенька вверх по общественной лестнице, и для меня даже чересчур высокая. Никто ни разу не сказал мне, если даже и понимал это, в чем я склонен сомневаться, что я мог бы достичь большего. - В ваше время школы, наверное, были не те, что сейчас, - заметил Осбалдистон. - Но уже после школы вы свыше двадцати лет прослужили у Идена и Мартино - они, должно быть, и теперь не прочь взять вас обратно... Признаюсь, мне все-таки непонятно, почему вы не сумели сделать карьеру. - Быть может, я интересовался ею меньше, чем другие, и привлекало меня сначала нечто иное. По-видимому, не представилось возможности... - Обидно, - небрежно заключил Осбалдистон. Они смотрели друг на друга непонимающе - молодой человек, который в любых условиях знал, как добиться успеха, и Джордж, которому все это было чуждо. Осбалдистон сказал Роузу, что у него вопросов больше нет; с присущей ему педантичностью Роуз спросил Джорджа, не хочет ли он добавить еще что-нибудь. Нет, сказал Джордж, он полагает, что ему и так уделили достаточно внимания. А потом почему-то с достоинством и не к месту любезно добавил: - Мне хотелось бы сказать, что я очень благодарен вам за проявленное ко мне внимание. Мы прислушивались к доносившимся из коридора шагам Джорджа. Когда они смолкли, Роуз, все с тем же бесстрастным выражением лица, спросил ровным тоном: - Ну, что вы о нем думаете? Осбалдистон тотчас же весело отозвался: - Во всяком случае, ничтожеством его не назовешь. - Мне кажется, он отвечал неплохо, - заметил Джонс. - Да. У него были свои взлеты и падения, - сказал Осбалдистон, - в целом он отвечал так, как и можно было ожидать. Он показал то, что мы уже знали: что человек он не без способностей. Роуз молчал, а Осбалдистон с Джонсом согласились, что Джордж с его умом мог бы преуспеть на научном поприще. Если бы в свое время подготовился к конкурсным экзаменам, заметил Осбалдистон, то поступил, бы в колледж и сделал неплохую карьеру. - А ваше мнение, Гектор? - спросил Джонс. Роуз все еще молчал, сложив руки на груди. - Быть может, и сделал бы, - отозвался он наконец. - Но дело, разумеется, не в этом. Он не молод, ему уже сорок семь, и, я готов признать, человек он далеко не заурядный. Я склонен думать, - добавил Роуз с каменным лицом, - что на сей раз решить вопрос не так-то просто. Я сразу понял, что мне предстоит. Собственно, я понимал: это уже тогда, когда Роуз сидел, вежливо выслушивая мнения остальных и отделываясь молчанием. Ибо в конечном итоге решающее слово оставалось за ним. Мы могли советовать, спорить, убеждать; он прислушивался к разумным доводам, но решал сам. И хотя внешне все обстояло не так, хотя казалось, что обращается, он с нами как с равными, а не как с подчиненными, тем не менее у нас в управлении существовала такая же иерархия, как и в фирме Лафкина, и власть Роуза, в то утро, быть может, и не столь явная, была так же велика, как власть Лафкина. У меня оставался единственный путь - противопоставить свою волю воле Роуза. Он был настроен против Джорджа с самого начала, и не в его характере было менять собственные суждения. Из этого единственного бесстрастно оброненного им замечания мне стало понятно, что он до сих пор убежден в своей правоте. И все-таки, в известных пределах, он был справедливым человеком, и, собираясь с духом для спора с ним, я подумал, что смело могу рассчитывать на то, что он не станет упоминать о судебном процессе четырнадцатилетней давности; Джордж был оправдан, и этого достаточно. И конечно, ни у Роуза, ни у других не вызовут неприязни к Джорджу слухи о его слабости к женскому полу. По сравнению с тремя людьми, сидевшими со мной за столом в то утро, не многие могли бы похвастаться такой корректностью, деликатностью и объективностью, но это пришло мне в голову позднее. - Нам бы очень помогло, - сказал Роуз, - если бы Льюис, который знаком с деятельностью Пассанта гораздо больше нас, изложил свою точку зрения. Мне бы очень хотелось, - обратился он ко мне, - чтобы у вас не возникло сомнений в том, что мы не полностью информированы. Глядя на Роуза, я ринулся в бой. Вероятно, если бы речь шла не о Джордже, а о ком-нибудь другом, слова мои звучали бы более убедительно. Я волновался и вынужден был заставлять себя не выходить за рамки профессиональной терминологии. Я описал его работу, пытаясь не преувеличивать ее значения, помня, что Роузу не понравится, если я не подчеркну также и свою собственную роль. Я сказал, что Джордж - человек огромной работоспособности. Правда, - я изо всех сил старался не перебарщивать - он не умеет безошибочно ориентироваться в обстановке с первой минуты, у него нет чутья на то, что можно и чего нельзя делать. Но зато он обладает двумя качествами, которые не часто сочетаются: вниманием к мелочам и вместе с тем умением аккуратно выполнить работу; определить перспективу, дать верный политический прогноз. Во веем остальном он не обнаруживает такой гибкости, как наши видавшие виды администраторы, но тем не менее сочетание присущих ему названных качеств - такой редкий дар, что Джорджа можно считать более ценным работником, чем любого из этих чиновников. Я рассуждал вполне здраво, но голос мой звучал хрипло и несдержанно, и это ничуть не помогало силе убеждения. - Мы очень благодарны вам, дружище Льюис, за этот рассказ. Очень, очень вам обязаны. Джонс посасывал свою трубку; казалось, он нюхом уловил назревавший разлад. - Я думаю, - сказал он, - что, если ста