а. - Я знаю, сказали бы обязательно. Джеффри обещал... - Она уже повторяла это несколько раз с настойчивостью, с которой люди, теряющиеся в тревожных сомнениях, снова и снова, точно заклинания, повторяют слова надежды. - В этом отношении на него можно полностью положиться. - Надеюсь, да. - Я уже говорил это раньше и сейчас повторил снова: мне становилось легче. - Он это сделает. Она продолжала: - Значит, ему еще нечего нам сказать. - Потом она сказала: - Вряд ли мы что-нибудь узнаем, но не позвонить ли сестре, не послушать ли, что она скажет? Я колебался. Наконец ответил: - Я боюсь. Лицо у нее было измученное, напряженное. - Может быть, тогда мне? Я долго не решался ответить. Наконец кивнул. Она сразу подошла к телефону, набрала номер и вызвала дежурную. С ее стороны это была настоящая смелость; но я не думал ни о чем и только ждал, что выразит ее лицо и скажет голос в следующее мгновение. Она объяснила, что хочет узнать о состоянии ребенка. Женский голос в трубке что-то невнятно проговорил в ответ: слов я не мог разобрать. На мгновение голос Маргарет стал жестоким: - Что это значит? Снова невнятное бормотание. - Это все, что вы мне можете сказать? Последовал более пространный ответ. - Понятно, - заключила Маргарет, - хорошо, мы позвоним завтра утром. - Кладя трубку, она сказала мне: - Они говорят, положение не изменилось. Слова тяжело упали между нами. Она сделала шаг вперед, хотела утешить меня, но я не мог двинуться, не мог принять ее утешение. 54. "ПОЙДЕМ СО МНОЙ" В середине ночи Маргарет наконец уснула. Мы оба долго лежали, не произнося ни слова, и в тишине я знал, что она не спит точно так же, как много лет назад я это знал, вслушиваясь в дыхание страдавшей бессонницей Шейлы. Но в те далекие ночи она была моей единственной заботой, и как только она засыпала, кончалась и моя вахта; а в эту ночь, когда Маргарет наконец стала дышать ровно, я все лежал, не смыкая глаз, охваченный неотступным страхом. Я страшился всякого намека на звук, который мог превратиться в телефонный звонок. Я страшился грядущего утра. Мысли терзали меня, словно в лихорадочном бреду. Мои страх был бы меньше, будь я один. Было легче, когда мне приходилось заботиться только о Шейле. Эта же ночь оказалась самой мучительной из всех в моей семейной жизни. Маргарет тоже долго лежала без сна, вслушиваясь, ожидая, когда наконец я забудусь; только тяжкая усталость сморила ее первой: она тревожилась за меня, она думала не только о ребенке, но и обо мне. Она стремилась помочь мне, но я не мог ей этого позволить. В тоске и горе я снова вернулся к тому времени, когда не допускал ничьего вмешательства в мою жизнь. Ребенком я никогда не делился своими горестями с матерью, я скрывал от нее эти горести, хотел уберечь ее от них. Когда впервые полюбил, то вовсе не случайно выбор мой остановился на женщине, которая была так занята собой, что для нее просто не существовало чужих горестей. Но для Маргарет они существовали, они составляли суть нашего брака: если бы я скрывал от нее свои беды, если бы не нуждался в ее заботах, наша совместная жизнь была бы бессмысленной. Однако сейчас, ночью, я не мог думать ни о чем, кроме малыша. Беспокойство пронизывало меня до мозга костей: в сердце моем не было места для других чувств; беспокойство гнало меня прочь от других людей, оно гнало меня прочь и от нее. Я думал о его смерти. Охваченный безумием страха, я считал, что это будет и моей гибелью. Горе заставит меня замкнуться в себе, никого не видеть; у меня не будет сил откликаться на зов жизни. Я останусь один со своим горем и наконец останусь один навсегда. Я думал о его смерти, а утренний свет уже пробивался по краям занавесей. Комната давила меня; перед глазами вдруг возникла картина, отчетливая и внезапная, как галлюцинация; может быть, ее создало воспоминание или смещение времени. Я шел по берегу моря, но не по песчаной дорожке, а по мощеной. Не знаю, был ли я молод или уже стар. Я шел один по дороге, а справа было море, свинцовое, но спокойное. Я не надолго забылся, проснулся с чувством внутренней легкости и вдруг вспомнил. Маргарет уже одевалась. Она смотрела на меня, и лицо ее темнело по мере того, как она видела, что я вспоминаю обо всем. Она по-прежнему сохраняла мужество; на этот раз не спрашивая ни о чем, она сказала, что позвонит дежурной. Из спальни я слышал ее голос, - слов нельзя было разобрать, - звяканье звонка, когда она положила трубку, звук ее возвращающихся шагов; это были тяжелые шаги, и я боялся посмотреть ей в глаза. Она сказала: - Она говорит, что особых изменений нет. Я смог ответить лишь вопросом, не поехать ли нам к Джеффри в больницу; она может собраться поскорее? Я слышал свой глухой голос, видел, что сквозь собственную боль она смотрит на меня с жалостью, обидой и осуждением. Пока она кормила Мориса завтраком и провожала в школу, я не выходил из спальни. Наконец она вернулась ко мне; я сказал, что пора ехать. Она взглянула на меня, и на лице ее появилось выражение, которого я не мог понять. - Может быть, тебе лучше поехать одному? - спросила она. И вдруг я увидел, что она все поняла. Мои ночные страхи... Она догадалась о них. У нее хватило сил вынести собственные муки и мою боль за ребенка. Чем еще могла она помочь ему или мне? И все-таки она пыталась облегчить мои страдания. Она с трудом говорила; ее силы были на исходе. В эту минуту я не мог притворяться. Отказаться от ее предложения идти одному лишь потому, что она страстно хотела этого, я был не в состоянии; отказаться из чувства долга или из-за доброты, проявляемой обычно в любви, я тоже не мог. Существовала одна-единственная сила, которая могла заставить меня отказаться: дело было не в том, что я любил Маргарет, - она была мне необходима. И вдруг я почувствовал, что ночная фуга кончилась. Та часть моего внутреннего "я", о которой она догадывалась и которой уступала ценой отказа от последней надежды, перестала властвовать надо мной. Это мгновение не только стянуло в единый узел все нити нашего прошлого; оно стало пророчеством будущего. Так же, как и ночью, я думал о смерти ребенка. Я знал, что, если я его потеряю, - я чувствовал это сердцем, а не разумом, - ей будет от меня мало пользы, но мне она будет необходима. - Нет, - сказал я, - пойдем со мной. 55. РЕЗУЛЬТАТЫ ОБЯЗАТЕЛЬСТВА Мы с Маргарет шли в кабинет Джеффри по подземному больничному коридору, где пахло кирпичной пылью и дезинфекцией. Вдоль неоштукатуренных стен, напоминавших тоннели метро, тянулись голые водопроводные трубы; рядом с нами по переходу двигались матери с детьми. На открытом месте, похожем на перекресток, мы увидели группу женщин; их детишки сидели в инвалидных креслицах, и все они, словно забытые здесь кем-то, видимо, чего-то давно и безнадежно ждали. Дети не казались страдальцами, судьба их не была трагичной, и сидели они с покорностью, которая делает больницы похожими на глухие полустанки, забитые бедняками и неудачниками в ожидании редких поездов. Сестры с непроницаемыми румяными лицами тяжелым, твердым шагом шли мимо них, словно мимо пустого места. Когда, увидев наконец надпись, мы свернули по коридору и дошли до кабинета, который тоже находился под землей, секретарша Джеффри сказала нам, что он у малыша, делает ему шестой укол. Если нам угодно, мы можем подождать доктора в его кабинете. Она была такая же, как те сестры в коридоре - здоровая молодая женщина; ее миловидное лицо дышало спокойным сознанием собственной - пусть небольшой - власти. Она разговаривала с нами оживленно и вежливо, но в ее тоне слышалось осуждение, как будто во всех наших злоключениях мы чем-то виноваты сами. Подобный тон не чужд большинству из нас, когда мы сталкиваемся с бедой и беседуем со страдальцами так, словно считаем, если сбросить маску добродушия, что они сами во всем виновны, а само страдание есть искупление греха. В кабинете, таком тесном, что стены давили на нас, горел свет, хотя сквозь подвальное окно виднелся кусок неба. Комната - голая и неуютная - сверкала под лучами лампочки: стеклянные дверцы шкафа, набитого учебниками и комплектами журналов, два-три стула, медицинская кушетка. Мы сели, Маргарет прикрыла ладонью мою руку; мы сидели, как те женщины в коридоре, и ждали, как они, не надеясь, что о нас вспомнят, слишком жалкие, чтобы привлечь к себе внимание. Я чувствовал ладонь, лежавшую на моей руке; слышал свое дыхание, видел на столе какие-то отпечатанные на машинке листки, похожие на рукопись научной статьи, и фотографию женщины, красивой, ослепительной, роскошной. Зазвонил телефон, в комнату вбежала секретарша и взяла трубку. Звонила мать одного из больных детей: ей нужен был какой-то адрес, но она никак не могла объяснить толком, и секретарша была в затруднении. Случилось так, что я знал этот адрес, но не мог произнести ни слова. Я сделал это не со зла, я хотел помочь, хотел умилостивить ее, но я онемел. Когда она наконец справилась со своей задачей и вышла, я пробормотал, что с самого начала знал, где это находится, но Маргарет не поняла меня. Она тоже потеряла теперь все свое мужество и могла лишь сжимать мою руку. Мы оба дошли до такой степени отчаяния, когда не можешь ни о чем больше думать и не ждешь никакого облегчения. Вот на что мы были способны, сидя там вдвоем; мы уже не могли поверить, что это когда-нибудь кончится. Снаружи послышался шум, и Джеффри рывком распахнул дверь. Как только я увидел его лицо, я все понял. Он весь лучился улыбкой торжества и ликования, в нем чувствовался какой-то подъем, похожий на состояние человека, который только что выиграл соревнование по теннису. Я ощутил прикосновение пальцев Маргарет. Наши руки вдруг стали липкими от пота. Не услыхав еще ни слова, мы вдруг почувствовали уверенность. В тот же миг Джеффри объявил: - Он будет здоров. Он справится. Маргарет вскрикнула, по ее щекам полились слезы, но Джеффри не обратил на них внимания. - Интересно, - сказал он, - я это наблюдал и раньше: в тот миг, когда появляются объективные признаки перелома в болезни, ребенок как будто сам это замечает, - достаточно взглянуть на его лицо. Очень интересно, а ведь казалось, что для этого нужно время. Но в ту самую минуту, когда анализ спинно-мозговой жидкости показал, что мы действительно справились с болезнью, ребенок начал слышать и сознание его прояснилось. - И вдруг он добавил, продолжая торжествовать: - Кстати, можете не тревожиться, никаких осложнений быть не должно. Прекрасный мальчик. Это был не комплимент, а просто констатация биологического факта. Его переполняло чувство торжества, потому что ребенок выздоравливал. И еще одно: равнодушный ко многому, чем мы увлекались, он не читал газет, с презрением относился к политике, смеялся над искусством, которое считал детской забавой, но признавал биологический вид, породу. Он испытывал самую бескорыстную радость и даже какое-то чувство животного торжества при виде здорового, способного ребенка. У меня кружилась голова от радости Маргарет; ее радость перекликалась с моей, и я уже не отличал, где кончается одна и начинается другая. Я готов был превозносить Джеффри до небес; я пребывал в состоянии такого восторга, что все мое долго сдерживаемое сумасбродство взбунтовалось против привычных рамок такта и даже против обычного внимания к ближнему. Мне хотелось одновременно и держаться с Джеффри надменно и унижаться перед ним; хотелось и прямо спросить его, не собирается ли он жениться на женщине, чья фотография стояла у него на столе, а заодно - не могу ли я быть чем-нибудь ему полезен. Мною двигала внутренняя необходимость, источником которой было чувство более глубокое, владевшее всеми нами. - Прекрасный мальчик, - повторил Джеффри. И я невольно ответил: - Такой же, как и ваш. Он удивился. - Да, пожалуй, и мой тоже. - Он добавил, откинув голову, полный былого студенческого тщеславия: - Но я именно этого от него и ожидал. Он смотрел на Маргарет. Слезы еще не высохли у нее на щеках; она сияла от счастья и боли. - Я очень слежу, чтобы не пропустить малейших признаков заболевания, - сказала она. - Да, - заметил Джеффри, - если в течение двух недель все будет хорошо, значит, он не заразился. - Я сделаю все, что ты скажешь, - произнесла она. Он кивнул. - Во время инкубационного периода мне лучше смотреть его раза два-три в неделю. Она воскликнула: - Мы должны уберечь его по мере сил своих! Придя ко мне, она знала, какую тяжкую ношу берет на себя; другие просто бы отмахнулись, но она была не из таких, ее бремя давило ей плечи даже сейчас, в минуту счастья, давило еще тяжелей именно потому, что она испытывала душевный подъем. Нет, она не могла позволить Морису заразиться. Когда она говорила о нем, когда она говорила, что мы должны уберечь его по мере сил своих, она говорила не только о болезни, но и о будущем. Я сказал: - Да, мы должны уберечь его по мере своих возможностей. Это был ключ к нашему взаимопониманию. Но Джеффри, тоже слышавший ее слова, казалось, ничего не понял. И ответил, как будто речь шла только о болезни: - Если даже появятся признаки, что мало вероятно, не надо воспринимать это чересчур трагически. Хороши бы мы были, если бы не умели вовремя захватить болезнь. И помните, что дети - существа довольно крепкие. - Он сказал это с удовлетворением, но уже откуда-то издалека. А затем добавил совсем другим тоном: - Я рад, что смог быть полезен вашему ребенку. В тесном кабинете он сидел на столе и потому возвышался над нами. Взглянув сначала на нее, затем на меня, он тем же тоном, резким, настойчивым и не столь благожелательным, сколь снисходительным, добавил: - Я рад, что смог быть полезен и вам. Теперь он чувствовал себя с нами совершенно свободно. До этого существовала какая-то неловкость, так как, человек легкодумный, он был в то же время прямолинейным; он не умел прощать и в присутствии тех, кто его обидел, испытывал не чувство ненависти, а бессилие и неполноценность. А теперь мы были ему обязаны. Преимущество было на его стороне. И он снова был готов обожать ее: он готов был относиться с симпатией даже ко мне. Он был счастлив, свободен и добр. И, как это ни странно, мы чувствовали себя точно так же. Она, да и я, раньше питали к нему неприязнь, как к человеку, которому несправедливо причинили боль: в этой неприязни был элемент презрительной насмешки, антипатии, унижающей его достоинство. Теперь он доказал свою силу, а мы оказались жалкими. Мы были в его руках; и у нас обоих, особенно у нее - впрочем и у меня - это сознание уничтожило тайный стыд. Он сидел, возвышаясь над нами, почти касаясь головой электрической лампочки. Мы с Маргарет смотрели на него снизу вверх; лицо ее побледнело от бессонницы и тревоги; глаза покраснели, и на них появились кровавые жилки; наверное, и я выглядел так же. По нему не было заметно, что он не спал ночь: он, как всегда, позаботился о своей внешности, тщательно пригладив волосы и разделив их пробором, и весь благоухал после бритья. Он был счастлив; мы же были одурманены радостью. 56. КОРОТКИЙ ПУТЬ ДОМОЙ Недели через две, в дождливый июльский день, когда облака нависали так низко, что уже в шесть часов в окнах зажегся свет, Маргарет зашла за мной в министерство, чтобы вместе идти домой. Она была в летнем платье, счастливая от сладостной усталости, не замечавшая жары, - она только что была в больнице, где договаривалась о том, что на следующий день малыш вернется к нам. Он здоров и весел, сказала она. Морис тоже здоров, и опасность миновала: теперь ей не о ком было тревожиться, и она нежилась от счастья, точно так же, как в тот давний день, когда Гилберт впервые привел ее ко мне в больницу. В этот момент раздался размеренный стук в дверь. Так стучал только Роуз. Увидев Маргарет, с которой он не был знаком, Роуз рассыпался в извинениях, таких пространных и сложных, что даже мне стало неловко. Он бесконечно сожалеет; все эти годы он мечтал об удовольствии познакомиться с миссис Элиот; и сейчас он так некстати ворвался, мешает, ему лишь на минуту надо отвлечь внимание ее мужа, он понимает, какое причиняет неудобство. Я познакомил их, но обстановка продолжала оставаться натянутой: Роуз, неизменно, даже в эту невыносимую жару, носивший черный пиджак и полосатые брюки, продолжал, напряженно глядя на Маргарет, вести разговор, отвечавший его представлению о галантности; Маргарет стояла перед ним, как бывало девочкой на выставках отца, презирая этикет и всячески стараясь держаться непринужденно с неловким, но претендующим на что-то Клерком. Я видел, что они в общем нравятся друг другу, но только как товарищи по несчастью. После того как Роуз закончил дела со мной, что при его обычной собранности заняло всего пять минут, он чрезвычайно долго и подобострастно прощался. Когда он наконец ушел, я сказал ей, что это один из самых страшных людей, которых я знал, в некоторых отношениях - самый страшный; я уже говорил ей об этом раньше, а теперь, познакомившись с ним самим, она не могла в это поверить. Но она слишком устала и была слишком счастлива, чтобы спорить; ей не хотелось противоречить даже по пустякам. - Пойдем домой, - сказала она. Как только мы вышли из похожих на колодцы коридоров старого здания и очутились на улице, мы попали словно в теплицу: на лбу тотчас выступил пот. Держа Маргарет под руку, я вспоминал, что такая погода была двадцать лет назад, когда я впервые шагал из конторы Лафкина домой в Челси. Теперь в такую же погоду мы шли в другую сторону, медленно поднялись мимо Уайтхолла к Трафальгарской площади и если в автобус. Я сказал ей, как однажды сидел в автобусе рядом со старым Бевиллом, как он упомянул имя ее отца, и это дало мне повод снова войти в ее жизнь. Пока автобус пыхтя поднимался вверх по Риджент-стрит, мы беседовали о малыше, как обычно беседуют в постели перед сном, перебирали каждый день его жизни тайные надежды, о которых забыли во время его болезни, как будто никогда о них и не думали. Мы толковали о детях, потом переменили тему: на Оксфорд-стрит мы уже говорили о себе. Мы перескакивали с предмета на предмет, вспоминали о первых ночах, проведенных вместе, о том, как мы боялись друг за друга в последний месяц, о том, как думали друг о друге в годы разлуки. Когда мы вышли из автобуса у Мраморной Арки и пошли по тротуару, мимо деревьев, где под ногами шуршали бумажки и опавшие листья, Маргарет сказала с притворной насмешкой: - Да, найдутся, пожалуй, такие, которые скажут, что мы выстояли. Я обнял ее и прижал к себе, и мы шли медленно, так медленно, точно хотели растянуть прелесть этого вечера. Постепенно исчезающая головная боль, смешиваясь с насыщенным ароматами воздухом, казалась сладостной болью. Пахло нагретой травой и испарениями, и, хотя липа почти отцвела, мне казалось, будто я вдыхаю ее последний аромат. Насмешливо улыбнувшись, она сказала: - Да, некоторые в самом деле скажут, что мы выстояли. У нее было больше мужества; чем у меня. Она никогда не делала ничего наполовину: она была так сильна духом, что когда радовалась, то радовалась без оглядки. Для нее победа всегда была полной; в ту минуту, когда мы шли вместе, у нее было все, к чему она стремилась, и большего она не желала. Но из своенравия, которого она не утратила, хотя душа ее пела от счастья, она не могла говорить об этом. И в этот вечер ей надо было непременно скрывать свои чувства, изображать на лице ироническую улыбку, отвергать все, чем мы обладали. Как часто я поступал точно так же! Но сегодня именно я, более суеверный, чем она, говорил, не заботясь о том, чтобы задобрить судьбу. Вот и показался наш дом. В одной из комнат горел свет; остальные стояли в свинцовом сумраке черные, безглазые. Это-было возвращение домой, такое, какое долгие годы казалось мне невозможным. Часто, в детстве, меня охватывал страх, когда я подходил к дому. В те годы, когда я молодым человеком направлялся домой в Челси, мне было еще страшней. Теперь, рядом с Маргарет, этот страх исчез. При виде дома я прибавил шагу; скоро я буду там вместе с ней. Такое возвращение домой я рисовал себе, когда был одинок: но я думал, что оно выпадает только на долю других и что мне не суждено его познать.