а. Значит, надо показать, что я вовсе не считаю каждый пенс, и, быть может, даже выбросить на ветер немного денег. Я должен вести себя так, словно деньги меня почти не интересуют. Мой жест являлся, кроме того, вызовом тете Милли, этому голосу моей совести, который с детства внушал мне сознание вины, да и позже не раз пробуждал это чувство, если мне удавалось его усыпить. Предложи нам поселиться у себя не тетя Милли, а кто-нибудь другой, я, наверное, с благодарностью согласился бы, так как это позволило бы сэкономить деньги. Объяснился я с нею довольно искусно, гораздо искуснее - не без угрызений совести думал я потом, - чем в свое время с мамой. Впрочем, по зрелом размышлении решил я, с мамой мне не помогла бы никакая искусность и никакая, даже самая тонкая, предупредительность. С тетей Милли все обстояло гораздо проще. Правда, я изрядно привязался к ней и обижать ее мне не хотелось. А я понимал, что мое решение обидит ее: энергичную тетю Милли, такую суровую и с виду бесстрастную, всегда тянуло к детям. Ко мне и к Мартину она относилась с поистине материнской заботливостью, хотя меня иногда поражало, как странно она проявляет свои чувства. А она не могла понять, что этим отталкивает от себя всех, особенно детей, к которым ее больше всего влекло. По возвращении с кладбища она оставила меня с отцом наедине, - Мартин переселился к ней еще до маминой смерти. Но тетя Милли не долго отсутствовала: она уже вечером явилась к нам. Мы сидели на кухне и ели бутерброды с сыром. С блокнотом в руках она тщательно исследовала каждую полку, определяя, что из посуды подлежит переселению к ней в дом. Вот тогда-то я и заговорил. - Мне кажется, тетя Милли, - начал я, - что мне, пожалуй, лучше поселиться отдельно. - В жизни не слыхала ничего подобного! - воскликнула тетя Милли. - Мне не хочется быть вам в тягость, - продолжал я. - Позволь мне самой решать, в тягость ты мне или нет, - отпарировала тетя Милли и повернулась ко мне спиной. Лицо ее покраснело от возмущения, однако на нем не дрогнул ни один мускул. Отец с робким интересом наблюдал за этой сценой. - Я знаю вас, тетя Милли: вы будете с ног сбиваться, а нам слова не скажете, - засмеялся я. - Зато всю душу из нас вытрясете. - Не понимаю, что ты хочешь этим сказать! - Я бы с удовольствием поселился... - Я в этом нисколько не сомневаюсь. Всякий нормальный человек так бы и поступил, - сказала тетя Милли. - Не везде найдешь бесплатное жилье и стол. - А в придачу иногда и парочку горьких истин. Мы от этого оба только бы выиграли, правда? - Ты бы, конечно, выиграл. - Именно такого ответа я и ждал. - Надеюсь. Ну так вот; я беру вас к себе. Просто не понимаю, к чему вся эта болтовня. Каждое слово тетя Милли воспринимала в его буквальном смысле: и на дерзость и на комплимент она отвечала одинаково прямо, без уверток и потому частенько попадала впросак. - Послушайте, тетя Милли, я сейчас вам все объясню. Я, очевидно, пойду учиться... - Я не сомневаюсь, что пойдешь, - заявила она. - А для этого мне надо жить одному. - Ты можешь заниматься и у нас в доме. - А могли бы вы заниматься, - спросил я, - если б жили в одной комнате с моим отцом... то есть с вашим братом? Меньшим чувством юмора, чем тетя Милли, не обладала, наверно, ни одна женщина на земле: ведь тетя Милли почти не улыбалась. Зато она умела оглушительно хохотать. Всю жизнь она считала, что всякое упоминание о моем отце должно вызывать смех, и потому сейчас разразилась хохотом, от которого зазвенело все на кухне. Отец тотчас замурлыкал какую-то песенку, потом притворился спящим и захрапел. - Либо пою, либо храплю, - кривляясь, сказал он. - Одно из двух. Таков уж я есть, ничего не поделаешь. - Перестань, Берти, - сурово оборвала его тетя Милли. Отец, продолжая гримасничать, притих в своем уголке. Спор продолжался. Я готов был вести его хоть всю ночь. В упрямстве я не уступал тете Милли - правда, она не подозревала об этом. Я испробовал все: льстил ей, дерзил, стойко выдерживал ее нападки, между прочим вставлял несколько слов о том, как предполагаю устроить свою жизнь. Это приводило ее в ярость: она еще больше повышала голос, еще больше пучила глаза. Я собираюсь снять себе жилье, так? А откуда я возьму на это деньги - из своего нищенского жалованья? Я пояснил, из чего будет складываться мой бюджет. - У тебя ничего не останется про запас, - возразила она. - Но вы же знаете, что у меня теперь есть кое-что в банке, - сказал я. Это было очень неосторожно с моей стороны. Упоминание о наследстве могло вызвать взрыв разглагольствований о банкротстве и долгах отца, о моих моральных обязательствах. И то, что отец сидел тут, не остановило бы тетю Милли. Помешало этому другое: мама на смертном одре взяла с тети обещание не мешать мне "выйти в люди". Тетя Милли гордилась тем, что ей чужды "суеверия и всякая чертовщина". "В конце концов ведь сейчас двадцатый век", - заявляла она, как только у нее с мамой возникал о чем-нибудь спор. И она бы вполне могла сказать, что не придает значения обещаниям, данным умирающей, и если теперь намерена выполнить обещание, то лишь потому, что всегда держит слово. - Каково мое мнение на этот счет, я говорить не буду! - прогремела она, с трудом сохраняя самообладание. И тут же дав волю ярости, выкрикнула - правда, одну-единственную фразу: - Нисколько не удивлюсь, если эта семейка плохо кончит! Настала ночь. Утверждать, что тетя Милли уступила, было бы неверно, но она признала, хоть и весьма неохотно, разумность моих намерений. Утверждать, что я не обидел ее, было бы бессмысленно. Между нашими стремлениями не было ничего общего, и никакие, даже самые убедительные доводы не могли бы привести их к одному знаменателю. Но по крайней мере в глазах тети Милли мы остались в прежних родственных отношениях. Она не считала то, что произошло, разрывом, а я со своей стороны обещал заходить к ней по воскресеньям на чашку чая. Теплым и дождливым майским вечером я перебрался в свое новое жилище на Нижней Гастингс-стрит. Комната моя помещалась на верхнем этаже и была не больше мансарды, которую я занимал в нашем доме. Окно выходило на шиферные крыши домов и сараев, блестевшие сейчас под дождем. Вдали виднелось облачко зеленовато-желтого дыма - след поезда, только что скрывшегося в туннеле вокзала. Все свои пожитки - запасной костюм, две пары шерстяных брюк, немного белья, несколько книг, школьные фотографии - я принес в двух старых чемоданах. Поставив их посреди комнаты, я подошел к окну: передо мной расстилалось море крыш. Я смотрел на них, и сердце мое учащенно билось. Мне было тоскливо в этой чужой неприветливой комнате, но я не унывал, как почти никогда не унывала мама; я боялся, ужасно боялся, что неправильно поступил, и в то же время в глубине души был убежден, что сделал верный шаг: хоть я и одинок, зато свободен. Передо мной были открыты все пути, я мог делать все, что захочу. Да, но что делать сейчас? Как провести нынешний, ничем не занятый вечер? Лечь в постель и почитать? Или пойти прогуляться по улицам под теплым вечерним дождем? ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ВСТУПЛЕНИЕ В ИГРУ 11. НЕДОВОЛЬСТВО СОБОЙ И РАЗГОВОРЫ О ЛЮБВИ В год маминой смерти лето выдалось теплое, и по утрам город окутывал легкий туман. На службу я ходил пешком, вдыхая воздух, освеженный недавно пролившимся дождем, после которого не так чувствовалась пыль на улицах, и вместе с ожившей зеленью оживали мои надежды, исчезало раздражение при мысли о том, что меня ждет еще один попусту потраченный день. Я ставил галочки против фамилий, четко написанных на карточках фиолетовыми чернилами. На моей обязанности лежало просматривать даты рождения и подчеркивать красным фамилии тех, кто появился на свет до 31 августа 1908 года. Я глядел на залитую солнцем улицу, и в голове у меня рождались всевозможные планы, фантазии и надежды, но в то же время начинало пробуждаться и острое недовольство собой. Планы мои мало чем отличались от фантазий, которыми я тешился, когда только поступил на службу и, бродя в обеденный перерыв по городской площади, мечтал, как я вдруг стану богачом. Я по-прежнему составлял для себя программы чтения и решал, какой проспект надо выписать, - я вкладывал в это столько душевных сил и вдохновения, что на выполнение намеченной программы уже ничего не оставалось. Но в моей жизни за это время произошла одна существенная перемена: я получил наследство. И я злился оттого, что не знал, какой путь избрать, оттого, что не было у меня советчика, который развернул бы передо мной какую-то увлекательную перспективу. Глядя вниз, на сверкающие под солнцем трамвайные вагоны и рассеянно прислушиваясь, не бурчит ли что-нибудь мистер Визи, я испытывал жгучее, острое недовольство собой. Но это недовольство только уводило меня в сторону от осуществления моих планов. Временами я чувствовал себя в канцелярии, как в темнице: это случалось, когда мистер Визи начинал бесноваться и поносить всех вокруг. Я задыхался от оскорбленного самолюбия, а мистер Дэрби, при всей его доброте, давал мне лишь никчемные робкие советы. В такие дни мне особенно хотелось как-то проявить себя, вырваться из этой рутины - и не в отдаленном будущем, как я наметил, а немедленно, пока я еще не покрылся ржавчиной, пока у меня еще кровь горяча. Именно тогда я и стал подумывать о том, чтобы как-то привлечь к себе внимание, скажем, выступить перед какой-нибудь аудиторией - безразлично какой, лишь бы нашлись слушатели. Искушение было слишком велико, и в том возрасте я не мог против него устоять. Да я и не пытался, - мое желание казалось мне вполне естественным, и я заранее предвкушал удовольствие, которое мне это доставит. Язык у меня был острый, за словом в карман я не лез и любил поразглагольствовать. Не удивительно, что вскоре я вступил в НРП, вошел в состав нескольких комитетов, стал произносить пламенные речи в лекционных залах по всему городу. В разгар лета митинги посещали только фанатики, но я готов был ораторствовать даже перед горсткой слушателей. И вечером, часов в десять, выходя из полутемного зала на улицу, где еще царил день, я продолжал ощущать необычайный подъем, который согревал мне душу. Город наш не столь уж обширен, и все более или менее всех знают, а потому слух о моих деяниях довольно скоро облетел его. Достигла молва и ушей тети Милли, и в очередное воскресенье, когда я зашел к ней на чай, мне пришлось выслушать ее шумное неодобрение. Мне нетрудно было отбиться от ее нападок шуточками, но не так-то просто было оправдаться перед самим собой. Я обладал достаточным здравым смыслом и понимал, что не делаю ничего "полезного". Вечером, когда я неторопливо шагал по улицам, возвращаясь к себе домой ("в свои апартаменты", как я говорил знакомым, явно подражая маме и противореча собственным речам о равноправии), на меня иной раз вдруг находило прозрение. "Чего я, собственно, достиг? Как я использовал привалившее мне счастье? Неужели я настолько безволен, что могу лишь плыть по течению?" После аплодисментов, которые я всего какой-нибудь час назад срывал, отпустив язвительную шуточку, эти мысли действовали на меня, словно холодный душ. Но стоило мне снова очутиться перед слушателями или вступить с Джеком Коутери в увлекательную беседу о девушках, как от моих сомнений не оставалось и следа. Они на время охлаждали мою горячую голову, а практически приводили лишь к тому, что я регулярно посещал курс права в колледже - и только. Я намеревался познакомиться с Джорджем Пассантом, возможно, со смутной надеждой получить у него совет, который откроет передо мной более грандиозные перспективы и поможет мне больше, чем советы Дэрби и остальных; забегая вперед, замечу, что действительность намного превзошла мои ожидания. Однако до закрытия колледжа на летние каникулы я так и не сумел обратить на себя его внимание. Время от времени я видел его из окна канцелярии, ибо фирма "Иден и Мартино" помещалась в здании на противоположной стороне улицы. По утрам мне не раз случалось наблюдать, какой, сдвинув на затылок котелок, помахивая тяжелой тростью, с портфелем в руке, переходит через трамвайную линию. У меня работа начиналась в девять, а он пересекал улицу, ровно через полчаса. Все это лето вечерами я либо, по выражению тети Милли, занимался "болтологией", либо бездельничал в обществе Джека Коутери. В школе он мне казался совсем взрослым; теперь же он служил клерком в бухгалтерии местной газеты, в обеденный перерыв закусывал там же, где и я, и мы стали проводить время вместе. Это был коренастый молодой человек, широкоплечий, с очень развитой мускулатурой; его подвижное, как у актера, лицо могло принимать самые разные выражения: оно было то оживленное, то веселое, то дерзкое, то задумчивое. На этом подвижном лице сверкали большие горящие глаза, и говорил Джек таким мягким бархатным голосом, что оставалось лишь удивляться, как этот голос мог родиться в столь могучей груди. Он был на несколько месяцев старше меня - ему уже шел девятнадцатый год, и все, что имело хотя бы отдаленное отношение к любви, манило его. Он без конца рассуждал своим мягким бархатным голосом о девушках и женщинах, о романах и страстной любви, о чувственных наслаждениях, о невероятно привлекательной женщине, которую он увидел утром в трамвае, о том, как было бы чудесно ее разыскать, о наслаждении, которое бы доставило ему не только обладание, а даже звук ее голоса, о том, сколько радостей дарит нам жизнь, до самой гробовой доски окружая нас ароматом любви. Я с охотой и жадностью внимал ему. Сам по себе Джек не вызывал у меня большого интереса, хотя, отвлекаясь от картин, которые его слова рождали в моем воображении, я не мог не признать, что он по-своему занятен. Он был в общем добрый малый и обладал богатой фантазией. Этим он отличался с детства, и в то роковое утро, когда я перенес столько позора из-за десятишиллинговой бумажки, именно Джек пытался утешить меня. Для приятеля он мог вывернуться наизнанку, проявляя бесконечное добродушие и не жалея сладкой как мед лести. Но друг это был весьма ненадежный. Помимо всех списанных выше качеств, он обладал врожденной склонностью к сочинительству. Не моргнув глазом, Джек мог приукрасить, дополнить, а то и вовсе исказить истину. Еще в детстве он бахвалился - без всяких к тому оснований - богатством своего отца. А теперь, когда кто-нибудь спрашивал; где он работает, он, не в силах удержаться от искушения, отвечал: "В редакции вечерней газеты" - и, отталкиваясь от содержавшегося в этом ответе зерна истины, набрасывал картину своей повседневной деятельности в качестве пронырливого, напористого гуляки-журналиста. Однако при этом, несмотря на свою склонность к сочинительству, Джек неизменно добавлял, что романтика журналистской профессии сильно преувеличена, и пожимал плечами с видом разочаровавшегося ветерана прессы. Не больше было истины и в описаниях его любовных побед. Он еще мальчишкой начал пользоваться успехом у женщин. Придерживайся он фактов, его рассказы вызвали бы восхищение - зависть и восхищение всех его приятелей, в том числе и меня. Но факты казались Джеку слишком прозаичными. И вот он придумывал сложную историю о том, как одна бесспорно очень интересная, бесспорно очень богатая и знатная молодая особа зашла к ним в редакцию и сразу привлекла его внимание; как она - под тем или иным предлогом - стала появляться каждое утро; как, наконец, она остановилась у его стола и, улучив минуту, положила записку, в которой назначала ему свидание на улице; как повезла его в собственной машине за город, где они провели под открытым небом полную блаженства ночь. "Приходится иной раз обойтись и без удобств", - замечал Джек, с искусством опытного враля добавляя к своему рассказу реалистический штришок. Джек знал, что я не верю его басням. Но он забавлял меня, я привязался к нему и, разумеется, завидовал его смелой, уверенной манере держаться с женщинами и его успехам. Но больше всего меня привлекала окружавшая его атмосфера, которая так соответствовала моим тогдашним настроениям: тяга к любовным похождениям, глухие намеки и откровенные признания, которыми изобиловали его рассказы, советы и вымыслы, воспоминания и предвидения того, как разовьется очередной роман. Все это находило отклик в моей душе, готовой открыться навстречу любви. В эту пору своей жизни юноша двояко относится к грядущей любви; на первый взгляд это кажется противоречивым, на самом же деле одно дополняет другое. Мы можем предаваться нежным грезам - только нежным, ибо они связаны с нашими самыми сокровенными чаяниями, - грезам о другой половине рода человеческого, о существе, с которым соединимся навечно и будем составлять одно целое. В то же время мы пожираем глазами каждую женщину и проявляем ненасытное любопытство к наслаждению, которое либо уже познали, либо готовимся познать. В эти годы нам свойственна грубая обнаженность желаний. Тот, кто забыл собственную юность, наверно, решит, что нами безраздельно повелевает плоть и, следовательно, экстазы романтической любви нам недоступны. На самом же деле у юности и грубая обнаженность желаний, и интерес к проблемам пола, и предвкушение грядущих наслаждений - все это, глубоко запрятанное в тайниках души, уже само по себе романтично. Ведь это и есть мечта о счастье. Для человека, который подслушал бы нас с Джеком Коутери, не зная, что нам по восемнадцати лет, многое показалось бы отвратительным: разговоры такого рода нельзя вести в широком кругу. Однако они заглушали во мне чувство недовольства собой, заставляли умолкнуть честолюбие. И они обогащали меня не меньше, чем мои грезы о глубокой, преобразующей жизнь любви. 12. НА ФУТБОЛЬНОМ МАТЧЕ Настала осень. Я по-прежнему терзался сомнениями и надеялся. Начались занятия в колледже. Светлыми сентябрьскими вечерами я отправлялся в Ньюарк и, исполненный решимости, в каком-то по-новогоднему приподнятом настроении, слушал лекции Джорджа Пассанта. Возвращался я домой уже при свете луны, проглядывавшей сквозь осенний туман, раздумывая о том, что представляет собой кружок, возглавляемый Пассантом. Все это были только студенты нашего колледжа - некоторых я знал по имени; среди них были молодые женщины, посещавшие отдельные циклы лекций, и несколько юношей, слушавших полный курс, чтобы потом держать в Лондоне экзамены экстерном. После лекций они окружали Пассанта, и все вместе шумной толпой направлялись в город. Они шли по противоположной стороне улицы и вызывающе громко смеялись. Никому не было дела до меня. А мне бы так хотелось, чтобы Джордж Пассант хоть разок предложил мне присоединиться к ним. Я чувствовал себя очень одиноким. Вскоре, однако, воспользовавшись удобным случаем, я сам навязался ему в спутники. Произошло это в октябре, через неделю после того, как мне исполнилось восемнадцать лет. Почему-то я ушел со службы позднее обычного. И вот в десяти ярдах впереди себя я увидел Джорджа Пассанта, который неторопливо шагал, насвистывая что-то и помахивая тростью. Я догнал его и пошел с ним рядом. Он поздоровался со мной - любезно, но равнодушно. Как странно, заметил я, что мы до сих пор ни разу не встречались, хотя работаем на одной улице. Джордж согласился со мной. Он то ля думал о чем-то своем, то ли стеснялся, но для меня слишком много значила эта встреча, и я не, обращал внимания на его сдержанность. Пассант знал, что я слушаю его лекции, знал мою фамилию. Но мне было этого мало. Мне хотелось блеснуть перед ним. Мы как раз проходили мимо библиотеки-читальни, и я небрежно проронил, что провел здесь немало времени и за последние несколько месяцев прочел уйму книг; особенно подробно я остановился на таких именах, как Фрейд, Юнг, Адлер, Толстой, Маркс, Шоу. Мы дошли до угла Белвойр-стрит, где была маленькая книжная лавчонка. На освещенной витрине поблескивали глянцевитые обложки модных в то время книг - произведения Э.С.М.Хатчинсона, П.Ч.Рена и Майкла Арлена; справа на самом видном месте лежало несколько экземпляров "Саги о Форсайтах". - Ну что тут можно поделать, - заметил я, - если людям дают такое чтиво? - И я указал на витрину. - И если только этого читатель и требует! Не думаю, чтоб в магазине нашелся хотя бы томик каких-нибудь стихов. Йитс принадлежит к числу величайших поэтов нашего века, а попробуйте обнаружить в этой лавчонке хоть строчку, вышедшую из-под его пера! - Боюсь, что в поэзии я не силен, - поспешил признаться Джордж Пассант тоном человека, которому чуждо всякое хвастовство. - И спрашивать мое мнение о поэзии бессмысленно. - Помолчав немного, он добавил: - А по случаю знакомства нам, пожалуй, следовало бы выпить. Я думаю, что здешние кабаки вы знаете лучше меня. Зайдемте куда-нибудь, где не слишком забито местными пустобрехами. Я лез из кожи вон, чтобы произвести впечатление на Джорджа Пассанта, и шумно смеялся над собственными высказываниями, не заботясь о том, что думает о них он. Джордж Пассант был старше меня на пять лет, и большинству людей его возраста такое мое поведение показалось бы отталкивающим. Но незрелость молодости не действовала ему на нервы. В известном смысле он и сам был еще незрелым юнцом и таким навсегда остался. Он почувствовал ко мне симпатию, когда мы стояли у витрины книжной лавчонки, отчасти потому, что, в противоположность мне, отличался крайней застенчивостью, а отчасти потому, что был человеком необычайно душевным и любил находиться среди людей. Я бахвалился вовсю, нимало не стесняясь, фейерверком рассыпая перлы красноречия, и тем не менее он не отвернулся от меня. Мы зашли в "Викторию" и заняли столик у камина. Пришли мы довольно рано и еще могли выбрать место по своему вкусу; позднее кабачок наполнился посетителями, но нам удалось удержать за собой столик у камина. Джордж сидел напротив меня, лицо его раскраснелось от каминного жара, с каждой новой пинтой пива голос звучал все громче. Платил за все он - не только зато, что мы выпили, но и за пиво, которым угостили официанток и кое-кого из посетителей. - Люблю заводить приятные знакомства, - признался Джордж тоном светского льва и хитро подмигнул мне, а на самом деле он угощал всех вокруг, потому что ему было весело, он разошелся, забыл о своей застенчивости и чувствовал себя здесь как дома. - Теперь мы, конечно, будем наведываться сюда. Чудесное местечко! Еще долго в тот вечер я разглагольствовал и хохотал, занимаясь саморекламой. Я понимал, что знакомство с Джорджем имеет для меня большое значение, хотя в тот момент и не представлял себе всей его важности. Я изо всех сил старался произвести впечатление на Джорджа. И прошло немало времени, прежде чем я уделил внимание ему самому. Вблизи Джордж казался несколько другим. Его массивная голова выглядела не менее внушительно; чем на лекторской кафедре. Высокий лоб, широкие скулы с мясистыми щеками - все было то же. Но вот что поражало: на кафедре он казался воплощением напряженности и сосредоточенности, и трудно было представить себе, что этот человек может держаться так весело и непринужденно. А с каким поистине чувственным удовольствием пил он пиво! И сколько безмятежности видел я в его глазах, когда мы на миг встречались взглядом! От всего его существа в тот вечер исходило ощущение силы, радости и возбуждения: ему явно доставляло удовольствие сидеть с человеком, с которым можно скрестить оружие в словесной дуэли. Допив очередную кружку, он причмокивал губами и разражался добродушным смехом, от которого сотрясалось все его тело. Но была в тот вечер минута - пожалуй, не больше, - когда мы оба сидели молча. Это была единственная пауза в нашей беседе. Джордж опустил на стол кружку и смотрел куда-то мимо меня, в пустоту. Его глубоко посаженные, большие голубые глаза, только что горевшие от возбуждения, вдруг погасли и затуманились. Да и в беседе я иногда улавливал нотки, отнюдь не указывавшие на душевное спокойствие. Я слушал его с неослабным вниманием, как слушал потом на протяжении не одного года. Он излагал свои мысли удивительно ясно, четко, порою, правда, несколько суховато и казенно, что так не вязалось с его громким, веселым голосом и легким саффолкским акцентом. Вот так же рассказал он мне и о себе, четко разделив свою жизнь на отдельные этапы, - все было просто и ясно. Сын почтмейстера в маленьком городке, он изучил юриспруденцию в одной юридической фирме в Ипсвиче, затем успешно сдал экзамен на звание стряпчего. О годах своего ученья Джордж рассказывал весело, уверенно, с присущей ему жизнерадостностью, не скрывая удовлетворения собой. Но как только он стал рассказывать о том, что было после, тон его изменился. - Никакой протекции у меня, разумеется, не было, - заметил он все тем же спокойным, твердым тоном, в котором, однако, отчетливо прозвучали робкие нотки. Эти нотки я уловил у Джорджа в первый же час нашей беседы, но у него были и другие странности, годами представлявшие для меня загадку, решение которой я так и не мог найти. В конторе Идена и Мартино Джордж именовался помощником стряпчего, но это была лишь формальная дань его квалификации. На самом же деле он выполнял роль старшего клерка и получал жалованье, а не гонорар. Я не знал в точности, сколько он зарабатывает, - вероятно, фунтов триста в год. И тем не менее он считал, что ему повезло с работой. Казалось, он никак не мог поверить, что его утвердили в должности, хотя это случилось уже почти год назад. После первой беседы с компаньонами он решил, что его должны непременно отвергнуть. Правда, сам-то он считал себя вполне сведущим юристом, но это ровно ничего не значило. - Я, конечно, не мог рассчитывать на то, что сумею выгодно показать себя во время столь краткой беседы, - заметил Джордж. А как наивно, до нелепости наивно рассуждал он, объясняя, почему его все-таки приняли на работу. Он считал, что это "устроил" Мартино, младший компаньон. Джордж безоговорочно верил Мартино и всецело на него полагался. - Это единственная светлая личность среди бэббитов и пустозвонов, которыми кишмя кишит наш городишко! - воскликнул он, с шумом опуская кружку на стол. Но рассказы о себе не слишком увлекали нас в тот вечер. Нам не терпелось поспорить. Сойдясь ближе, мы оба загорелись этим желанием и не хотели терять время ни на что другое. Оба мы были в том возрасте, когда люди увлекаются идеями, а мы отличались друг от друга и по складу ума и по своему жизненному опыту. Я черпал свои познания из наблюдений над людьми и из чтения книг, тогда как Джордж хорошо знал юриспруденцию и политику. Но он брал надо мною верх не только своей ученостью: его суждения, при всей их абстрактности, были проникнуты страстной убежденностью, и он с увлечением строил грандиозные планы улучшения жизни на земле. - Я, конечно, социалист, - пылко заявил он. - Кем же мне еще быть? Я поспешил заверить его, что я тоже. - Я так и полагал, - сказал Джордж таким тоном, как будто иначе и быть не могло, и, повысив голос, продолжал: - Интересно, какой другой выбор можно предложить в наши дни разумному человеку. Мне бы очень хотелось спросить у кого-нибудь из наших тупоумных клиентов, как жить в мире со своей совестью, не будучи социалистом. Ей-богу, для разумного человека есть только два возможных выхода: либо стать философом-анархистом - лично я недостаточно легкомыслен для этого, либо, - с сокрушающей силой и убежденностью закончил он, - стать тем, кем я стал! Весь этот вечер Джордж наступал на меня, приводя примеры из конституционного права и политической истории, напоминая, каким путем простые люди добивались политических свобод в прошлом, и доказывая, что именно нам и нашим современникам предстоит сделать следующий шаг. Мои политические суждения после такого наскока выглядели сущим ребячеством. У Джорджа в голове уже были заготовлены тексты законопроектов о национализации, составленные ясно, четко, продуманные во всех деталях с той тщательностью и энергией, которые всегда восхищали меня в нем. - Через несколько лет жизнь станет поистине прекрасной, - объявил он, когда я, оглушенный его доводами, вынужден был замолчать. - Элиот, мальчик мой, задумывались ли вы над тем, как нам с вами повезло? Жить в такую неповторимую эпоху, да еще в нашем возрасте! Опьяненный вином, нашими спорами и этой новой дружбой, я бродил с Джорджем по городу. Нам еще о многом надо было поговорить в тот вечер. Мы завернули в какое-то невзрачное кафе у вокзала, проглотили несколько сандвичей и, не переставая спорить, побрели по улицам мимо зданий, где мы работали, опустевших до завтрашнего утра. Когда-то здесь был центр старинного ярмарочного городка, и улицы назывались - Конный ряд, Мукомольный переулок, Поросячий проезд. Голос Джорджа гулко раскатывался по этим пустынным улицам, эхом отражаясь от мрачных стен контор и складов. На углу Поросячьего проезда ярко светились окна клуба. Мы остановились под ними на темном, безлюдном тротуаре. Джордж сдвинул котелок на затылок, и я увидел, как на его лице, которое весь вечер во время наших жарких споров было таким открытым и оживленным, вдруг появилось возмущение, злость, вызов. Занавеси на окнах клуба не были задернуты, и взору нашему предстало несколько пожилых, хорошо одетых джентльменов, сидящих в уютной комнате со стаканами в руках. Перед нами было олицетворение сытого покоя и благополучия. - Снобы! - в неистовстве воскликнул Джордж. - Снобы! По какому праву они восседают здесь с таким видом, будто им принадлежит мир? В последующие дни я не раз возвращался мыслью к этому вечеру. Мне с самого начала казалось, что я могу рассчитывать на помощь Джорджа. Его дружелюбие не оставляло в этом сомнений, а жизненный опыт намного превышал мои скромные познания. Однако открыться ему и отдать свою судьбу в его руки оказалось чертовски трудно - не потому, что я колебался, а из-за самолюбия. Мы теперь часто встречались, и относился Джордж ко мне, как к равному; мне же стоило известных усилий держаться с ним на равной ноге. Но, естественно, мне не хотелось признаться, что я еще нахожусь на распутье и не дорос до такого товарища, как он. Надо сказать, что и Джордж, при всей своей доброжелательности, не облегчал моей задачи - уж слишком он был деликатен и толстокож. Он не принадлежал к числу тех, кто понимает намек с полуслова и с одного взгляда схватывает суть дела. Он во всем любил ясность, однако чрезмерная деликатность не позволяла ему расспрашивать. Только две недели спустя он узнал наконец, на какие средства я живу. Но и после этого он продолжал держаться так же церемонно и отчужденно: казалось, он не поверил тому, о чем я ему рассказал. Случилось так, что Джордж впервые предложил мне свою помощь в субботу вечером, когда мы направлялись на футбольный матч. Джордж питал пристрастие к массовым зрелищам - прежде всего потому, что они доставляли ему удовольствие, но еще и потому, что своим появлением на стадионе он как бы бросал вызов самому себе. Мы проталкивались сквозь толпу людей в суконных кепках, заполнявших все улочки, ведущие к стадиону, когда Джордж, глядя прямо перед собой, со свойственной ему витиеватостью спросил меня: - Когда вы возглавите городской отдел просвещения - а я полагаю, что лет через десять вы доберетесь до этого поста, - надеюсь, вы не станете перестраивать школы на джентльменский лад и вводить в них такой вид спорта, как регби? Я уже привык к этой манере Джорджа внезапно обрушиваться на снобов, к этим вспышкам социальной нетерпимости. Я усмехнулся и заверил его, что он может спать спокойно; однако я понимал, что вопрос его преследует совсем иную цель. - Кстати, - не отступался Джордж, - мое предположение, видимо, близко к истине? - Какое предположение, Джордж? - Что через десять лет вы получите в своем отделе должное признание. Прикрываться недомолвками я больше не мог. - Через десять лет, - сказал я, - если, конечно, я еще буду там работать, я поднимусь на одну-две ступеньки. Но буду по-прежнему клерком. - Позвольте с этим не согласиться! - возразил Джордж. - Вы недооцениваете себя. Мы подошли к стадиону. Миновав турникет, я спросил: - А вы представляете себе, чем я занимаюсь? - Не вполне. Только в общих чертах, - смущенно признался Джордж. Мы поднялись на трибуну, и я принялся описывать Джорджу свою работу. Но Джордж не хотел верить мне. Он убеждал меня, что работа моя в действительности гораздо значительнее и открывает передо мной горизонты, о которых я даже и не мечтал. - Возможно, вам сейчас и нелегко, - говорил он, - но вы, конечно, начнете продвигаться. Ведь должен же существовать какой-то способ выдвигать таких людей, как вы! Это совершенно ясно. Иначе местная администрация не могла бы функционировать. Это были типичные рассуждения оптимиста, каким и являлся Джордж. Меня так и подмывало не выводить его из заблуждения. Как и маме, мне стоило немалого труда признаться в унизительной правде, хоть я и старался придерживаться ее - порой не без ущерба для себя. Уж очень горькой была эта правда. Однако, как и мама, я считал, что бывают случаи, когда надо проглотить горькую пилюлю, и сейчас я должен втолковать Джорджу, что значит быть в шкуре клерка. - Я самый младший клерк, Джордж! Получаю я двадцать пять шиллингов в неделю. Я отмечаю галочками фамилии лиц той или иной категории и буду заниматься этим еще добрых пять лет. Джордж смутился, и в то же время мои слова вызвали у него прилив ярости. Он крепко выругался, настолько крепко, что сидевшие неподалеку юноши в белых кашне обернулись и уставились на него. Помолчав с минуту, он возобновил разговор. Не может быть, чтобы дело обстояло так уж худо, не очень уверенно заметил он. Потом снова выругался: в нем нарастал уже знакомый мне приступ неистового гнева. - Нет, тут надо что-то предпринять! - вдруг заявил он. От смущения он говорил нарочито резким тоном. Я тоже был не очень деликатен. - Легко вам говорить! - буркнул я. - Придется мне, как видно, приложить к этому руку, - все тем же грубоватым тоном небрежно проронил он. Мне оставалось только попросить его помочь. Мне так нужна была его помощь, я столько времени ее добивался, но теперь, когда мне ее предлагали, вся моя гордость вдруг взбунтовалась. Я оказался таким же нескладным, как и Джордж. - Как-нибудь и сам справлюсь, - сказал я. Джордж снова смутился. Некоторое время он сидел, пристально глядя на пустое поле, ярко зеленевшее под сумрачным небом. - Пора бы уж командам выходить, - неожиданно заметил он. 13. НАДЕЖДЫ НАШЕЙ ЮНОСТИ Джорджу было неприятно, что я отклонил его дружеское участие. В последующие дни и даже недели он не проявил ни малейшего интереса ни к моей службе, ни к моей повседневной жизни. Да мы, собственно, почти и не бывали с ним вдвоем. Я злился на себя и на свою невольную сухость и предпринимал робкие попытки возобновить разговор. Но Джордж руководствовался в жизни правилами, а не порывами чувства. Он допустил ошибку, из-за которой попал в глупое положение, а этого он боялся больше всего на свете. И теперь он пытался разобраться в допущенной им ошибке, чтобы не повторять ее впредь. Однако он без малейших колебаний ввел меня в свой "кружок". Так - и тогда и потом - именовалась группа, состоявшая из молодых людей и девушек, которые окружали Джорджа и считали его своим лидером. Это их смех вызывал у меня зависть, когда я, до знакомства с Джорджем, тащился одиноко по другой стороне улицы. Со временем - хотя в ту пору никто из нас этого не предполагал - он стал отдавать кружку все больше и больше сил, пока не слился с ним воедино, живя только им и для него. И живя только им и для него, он загубил себя: этот человек, который вел нас за собой и подавал такие блестящие надежды, сам очутился на краю пропасти. Но историю Джорджа я расскажу особо. Кризис в его жизни наступил через много лет после того, как я встретился с ним, а в ту пору Джордж деятельно сколачивал вокруг себя кружок, ободряя каждого своей безграничной верой в его способности и расплавляя этим сердца. Все участники кружка учились в колледже, и хотя впоследствии кружок разросся, в мое время он насчитывал не больше десяти человек. В основном там были девушки, иные даже из состоятельных буржуазных семей - эти посещали колледж, чтобы как-то скоротать время до замужества, и видели в кружке Джорджа отдушину, позволявшую вырваться из узких рамок домашнего мирка. Но большинство составляли бедные девушки, работавшие секретаршами, клерками или же - как, например, моя приятельница Мэрион Гледуэлл, - учительницами в начальной школе. Эти посещали колледж, чтобы повысить свою квалификацию, или из тяги к знаниям, или в надежде приискать себе мужа. Они-то вместе с двумя-тремя любознательными и честолюбивыми юношами вроде меня и составляли костяк окружавшей Джорджа группы. Таков был человеческий материал, с которым Джорджу приходилось иметь дело. По вечерам, а в воскресенье и днем, мы часами просиживали в неуютных кафе и буфетах при кинотеатрах, а позже забирались в закусочную для шоферов возле вокзала. В первые годы Джорджу нелегко было собирать кружок, но потом мы облюбовали одну ферму в десяти милях от города и отправлялись туда с субботнего вечера на все воскресенье, - сами готовили себе еду, платили шиллинг за койку и беседовали до утренней зари. Сидя под розовыми абажурами в буфете какого-нибудь кино или вокруг настольной керосиновой лампы на ферме, мы внимали Джорджу, а он развертывал перед нами картины нашего будущего, шумно бранил нас, если мы пытались возражать ему, зажигал в нас надежду. Он наделял нас всеми своими достоинствами и даже теми, каких у него не было. Я видел, что он переоценивает людей, и порой, несмотря на все сомнения восемнадцатилетнего юноши, не мог узнать себя в его описании и смущенно желал, чтобы портрет был ближе к оригиналу. Он наделял меня всеми разновидностями мужества, революционным пылом, альтруизмом, неистощимой энергией, умением вести за собой людей, непреклонной решимостью и силой воли. С присущей ему наивной и поистине удивительной скромностью, он сожалел, что сам не одарен такими же качествами. Я надувался от важности и некоторое время вел себя так, будто и в самом деле обладал перечисленными качествами, но в глубине души я подозревал, - ибо и к себе, да и к другим людям я относился с гораздо большей подозрительностью, чем будет относиться Джордж даже в пятьдесят лет, - что ничуть не похож на благородную личность, нарисованную Джорджем, и что вообще на свете нет таких людей. Однако именно благодаря своей неспособности критически относиться к человеческой натуре и к человеческому обществу, Джордж и вселял в нас радужные надежды. Когда я был ребенком, подле меня жила мама, лелеявшая розовые надежды на то, что в ее - именно в ее и ни в чьей другой - жизни должна произойти какая-то перемена: иной раз она мечтала о том, что встретит необыкновенную любовь, и всегда о том, что рано или поздно станет знатной дамой. Мечты Джорджа по своей страстности не уступали ее мечтам, разве что отличались еще большей необузданностью, но это были мечты совсем иного рода. Он искренне, всей душою верил, что люди могут стать лучше; что все на свете может измениться к лучшему; что путы и оковы прошлого спадут и, избавившись от них, мы заживем счастливой жизнью в свободном мире; что мы создадим общество, в котором будут царить мир и всеобщее благоденствие, и люди забудут о властолюбии, корысти, нетерпимости и жестокости. Искренне, всей душою Джордж верил, что это осуществится еще до того, как мы состаримся. И я, и Джек Коутери, и остальные участники кружка вперв