ri ancora. A moins que vous ne retourniez pas trop tt en Italie. (на трамвае номер сорок пять вы через полчаса будете на Мичиган-авеню. Месье Сольдати, я благодарен вам. Я искренне рад, что познакомился с вами. Жаль, что мы провели так мало времени вместе. Никогда не знаешь, может, еще увидимся. Если только вы не вернетесь вскорости в Италию). И по совести, есть одно пожелание, я скажу вам: Да здравствует Италия! - Да здравствует! - инстинктивно произнес я. И мы уже трясли друг другу руки, он повернулся и уходил: длинное пальто в талию, жесткая шляпа, корпус прямо, военный шаг. В тот момент из глубины улицы возникла машина (такси оранжевого цвета), она приближалась на большой скорости. Герцог прижался к стене. Такси проехало. Я снова вовремя сдержался и машину не остановил. Направился в сторону указанной герцогом трамвайной остановки. Сделав несколько шагов, я обернулся и увидел его вдалеке, потерянного в густом снегу. Он обернулся тоже и смотрел на меня. Наверное, устыдившись этой своей последней слабости, он помешкал и сделал вид, что повернулся перейти дорогу. ОБИДЫ Кинематограф 1 Первый красавец мира кто? Кларк Гейбл. Сильных женщин делает слабыми кто? Кларк Гейбл. Слабых женщин делает сильными кто? Кларк Гейбл. Учит мужчин одеваться, спорить, действовать и побеждать кто? Кларк Гейбл. Мы знаем, как будет смеяться наша публика даже в небольших городках, таких как Перуджия, Анкона, Алессандрия, если агенты Метро Голдвин окажутся такими несмышлеными, что "в ближайшем будущем" представят ей все это с Кларком Гейблом в заглавной роли. Хотя в Чикаго, Нью-йорке, Филадельфии, во всех крупных американских городах эти сто метров пленки были приняты полными залами с вниманием, почтением и пониманием, и с особым энтузиазмом женской части публики. Конечно, и у нас в Италии и продавщица магазина Ринашенте, и швея фирмы Торторезе, и дщерь доброго семейства тоже думают иногда о Кларке Гейбле. Но думают так, как солнечным днем, оторвав взор от толстой книги, барышни Шестнадцатого века думали о Ринальдо да Монтальбано, о Руджеро, о Медоро, о Дардинелло и о других героях средневековых легенд. Сказочные фигуры, о них было приятно помечтать для развлечения, для отдыха от повседневных дел, мечтая и сознавая, что речь идет не более чем о мечте. Мы уверены, что ловкость и львиное мужество смуглого Кларка Гейбла потревожат сон наших милых девушек не больше, чем его тревожили кудри Медоро. А вот юная американка вздрагивает. Она жадно следит за мягкими движениями и твердым взглядом гангстера-соблазнителя. Дрожит вместе с исполняющей центральную роль актрисой, желая и страшась приближения момента, когда покоренная, она окажется в его объятиях и будет покрыта долгими поцелуями. Будут катиться, вдребезги разбиваясь со звучным декоративным эффектом бокалы с шампанским неизвестной марки; шикарный серебряный туалет зацепится за подлокотник диванчика в стиле ампир и будет порван с великолепным безразличием. Уставившись в экран, американская девушка мечтает о приключениях, которые обыденная жизнь исключает и, горько признать, отрицает напрочь. Но она трагично и слепо грезит о них, верит, что однажды, может, через четверть часа на выходе из кино, через секунду (прекрасный, сидящий рядом юноша окажется миллионером или бандитом инкогнито) эти грезы сбудутся и для нее тоже. А вот в Италии миллионеры и бандиты - большая редкость. Или же они слишком хорошо маскируются под видом благоразумных и благоустроенных буржуа, имеющих семью и занятие. Ничего не поделаешь. В конце концов, у наших девушек вкус к жизни в крови. Они тяготеют к реальности немногих больших привязанностей и многих небольших развлечений. Их жизнь не такая серая, потому что они любой ценой стремятся мечтать. Сплетни, о которых говорят много плохого, в сущности, они - основа благотворительности и интереса к ближнему. Консьержка нашего дома рассказывает идущей домой на обед машинистке, что какой-то офицер нанес визит вдове с четвертого этажа, пробыл у нее два часа и только что ушел. Еще в доме живет восьмидесятилетняя бабушка, назойливая, но забавная, невыносимая, но милая. Еще по четвергам и субботам приходят дети брата. И наша милая девушка играет с ними. В доме слышны крики и смех, неистовая беготня в тесном коридоре, шлепки и неожиданный плач. Нужно посадить на холку самого маленького, приласкать, приголубить, успокоить его, шагая с ним взад-вперед по балкону. Под косыми лучами солнца сверкает разноцветное соседское белье, длинные ряды праздничных флагов, протянутых от окна к окну. Эта беззастенчивая, настырная реклама частных дел успокаивает, она укрепляет человеческую близость, уносит прочь чувство одиночества. При всех твоих бедах вот еще сто, двести человек живут не лучше тебя и ни на кого из-за этого не дуются, вывешивают свое белье на солнце и продолжают жить дальше. Свои любовные связи нашей машинистке приходится поддерживать с помощью тысяч ухищрений, обставляя тысячью предосторожностей: - На прошлой неделе мы были проспекте Мадзини, я узнала, что там живет свояк моей кузины. Может, увидел нас. Он и сказал. Сегодня явилась мама. Смотри, сегодня вечером встречаемся на углу парка Кавура. Один-два раза в неделю она тоже позволяет себе сходить в кино, но только, сопровождая маму или племянников, которым там нравится. Или когда идет дождь, это лучшее место потискаться, тогда даже темнота кинозала - твой сообщник. На просмотре пусть даже хорошего, берущего за душу фильма она не теряет голову. Если что-то не так, не преминет подчеркнуть: - Ну, это уж слишком! Придумали! Так не бывает. Машинистка или белошвейка, но в общем, головка у нее на месте, она не желает дать себя облапошить ни под каким видом, и готова критиковать до последнего. На выходе из зала смеется, встряхивает кудряшками. Фильм забыт и о нем ни слова. А там, в глубине бесконечных пустынь Небраски и Айовы, в глубине вересковых пустошей Огайо, на произвольно выбранных пустырях вырастают неожиданные как караванные стоянки большие города. В центре - четыре улицы, шумные и людные в дневное время. Четыре сравнительно высоких, даже очень высоких здания, четыре гордых и внушительных небоскреба. Четыре банка, четыре театра, муниципалитет, почта, вокзал. Все. Вокруг тянется город, от центра расходятся проспекты, их пересекают улицы. Сотни тысяч двухэтажных домиков. Все одинаковы, все изолированы и отделены друг от друга окружающими их зеленоватыми, стрижеными лужайками. Серые, ладные, спокойные, комфортные домики. Американская машинистка выходит из конторы в четыре тридцать пополудни, самое позднее в пять. Полчаса на трамвае, и в пять тридцать она дома. Помогает маме на кухне, похожей на операционный зал: в одной банке уже вареные и заправленные спагетти, во второй - готовая курятина в бешамели, третья банка - со шпинатом. Не нужно пачкать руки. Не нужно следить, чтобы не сбежала вода при варке. Готовить соусы. Кулинарные хлопоты сведены до минимума. В семь семейство уже поужинало, посуда моется сама в специальной машине. Но что делать бедняжке с освободившимся временем и накопленной таким образом энергией? Вокруг великое одиночество. Дедушки-бабушки? Определены в дома престарелых. Родственники, кузены и племянники? Все разъехались по Штатам в поисках the opportunity, шанса, в поисках денег и своего успеха в жизни. Отец зажигает трубку и до отхода ко сну склоняется над кроссвордом. Мать погружается в чтение какой-нибудь crime-story, дедективного романа, или слушает по радио советы садовода. Девушка и ее брат, десяток раз пройдя из угла, в котором сидит отец, до угла, где сидит мать, прилипают к телефону, звонят соответственно подруге и другу, страдающим в таких же домах от такой же скуки; договариваются встретиться на углу улицы такой-то и авеню такой-то. Отчаянно бегут из дома и на улице находят ту же атмосферу. Машина на большой скорости летит по пустым, широким проспектам. Редкие фонари голубоватым светом отмечают пустынную перспективу. Ни одного человека, тем более идущего пешком. Только машины. Но жилые кварталы раскинулись на таких больших пространствах, сеть улиц до такой степени растянута, что и машины встречаются редко. Светофоры на перекрестках с точностью часового механизма переключают зеленый и красный свет. Зеленый, авто пролетает. Красный, в одиночестве ждет, когда загорится зеленый. Пока в конце темной авеню не воссияет свет, вьющиеся змейкой голубые и алые арабески. Сердце стучит от радости. Машинистка жмет на акселератор. Приехала. Ловко вклинивается между сотнями машин, уже припаркованных на широкой стоянке перед кинотеатром. Выскакивает. Бежит с подругой к ярко освещенному входу. В программе два фильма. Целых два длинных фильма. Три-четыре часа счастья. Вот с развешенных в сияющем вестибюле фотографий улыбаются милые звездные лица, привычные пришельцы порочных, надуманных сновидений. Как иконостас святых перед спешащими на молитву верующими. Лица и улыбки, все разные и все известные и даже обожаемые, в первый момент они смешиваются вместе. Гарри Купер, Бетти Девис, Грета, Гарольд, Браун, Биери, Пикфорд. Великие и не очень, объединенные одной любовью. И пусть взгляд не становится теплее при виде последней baby star или заурядной пустышки; так любовница не различает отдельных черт своего любовника, ее одинаково волнуют его глаза, волосы или одежда. Машинистка входит в зал на цыпочках. Из уважения к остальным, уже совершающим поклонение, она задерживает дыхание, им не нужно мешать. Пол зала затянут толстыми коврами. Сиденья откидываются на бесшумных резиновых втулках. Если это не комедия, тишина стоит полная. Голоса актеров звучат близко и убедительно. Можно разобрать сипение их гигантских губ, вздохи их божественной груди. Напоминающие слова и вздохи любимого человека, с которым говоришь по телефону глубокой ночью, когда комната погружена в сон. Теперь представьте наши кинозалы. Даже первоклассные. Сиденья пищат и скрипят, при откидывании громко стучат по спинке. Входящая и выходящая публика шаркает ногами, заставляет вставать сидящих, наступает на ноги. Толкотня и ругань. Постоянные комментарии во весь голос. В самых патетических местах смешливые фырканья. К звуковому сопровождению, как и к прочему, отношение плевое, человеку строгих правил это напоминает рокот толпы в светском собрании. Но наша машинистка из Сент-Луиса таращит во тьму глаза, отрешенно погружается в фильм, она готова к восприятию триллера. Дрожь. Святая Дрожь. Для нее - пик эстетического восхищения. "That was a thrill! A wonderful thrill!" Вот это была дрожь! Великолепное содрогание! И окружающая ее жизнь, если не сама ее жизнь, похоже, считает ее правой. Гангстеры в Америке - это не только изобретение кинематографа. Сильные, ведущие к смерти страсти, похищения, побеги, пожары, линчевания, преступления и самоубийства в Америке не только находки сценаристов Голливуда. Раскройте газету. И вы ежедневно найдете в ней мерзкие и прекрасные деяния, более интересные и увлекательные, чем годовые отчеты итальянской криминальной хроники от дела Канеллы* до сего дня. Я говорю это не из презрения к нашей хронике. Вовсе нет. Может, скудность криминальной хроники есть признак высокой мудрости. Но все американцы, осознанно или нет, верят в дьявола. * В 1927 в Турине во время осквернения еврейских могил был схвачен неизвестный, объявивший себя потерявшим память, и помещен в лечебницу для душевнобольных. По опубликованной фотографии родственники опознали в нем пропавшего в войну профессора Канеллу. Дактилоскопические отпечатки признали в нем типографа Брунери. Несколько лет вся Италия делилась на сторонников Канеллы и сторонников Брунери. Обратимся к одному из самых успешных американских фильмов 1932, к фильму Дракула или Кровопийцы. Дракула - венгерский дворянин, превратившись в вампира, ночной порой пробирается в спальню молодого человека или барышни и гипнотизирует его во сне. Затем впивается в жертву, сосет кровь и передает ему свою способность. Жертва просыпается, обнаруживают у себя эту гипнотическую способность, ее охватывает такое же, как у Дракулы страстное желание применить ее. В доверчивой тишине мы присутствуем на демонстрации этого фильма в американском кино и чувствуем, как у нас вправду шевелятся волосы. Дрожь ужаса проходит по залу. Дикая фантазия накладывается на жизнь. Вернувшись домой, мы несколько вечеров следим из постели за оконными занавесками, медленно раздуваемыми ночным ветерком. И каждый миг ждем появления молчаливой и отвратительной, громко сопящей тени вампира. Теперь представим демонстрацию этого фильма у нас. Публика превратила бы просмотр в фарс. Всякий раз, когда один из персонажей собирается засыпать и в полутьме вдруг тревожно начинает сгущаться зло, кто-то в партере обязательно возвестит: "Ну, вот, снова явился". И весь зал разразится безостановочным хохотом. Но лучшее сравнение между итальянской и американской публикой я смог сделать на основе фильма If I had a million (Если бы у меня был миллион), эту картину я смог посмотреть с разрывом в несколько месяцев сначала в Нью-Йорке, потом в Риме. В Риме смеялись, ничего не скажешь. Особенно в конце эпизода с продавцом. Но смеялись с оттенком скепсиса, сдержанно и отстраненно. Десять миллионов долларов, разделенные в качестве наследства между десятью людьми, выбранными наугад по телефонному справочнику? Кто в это поверит? Кто клюнет? В Нью-Йорке продавец посудного магазина, которому за годы работы осточертели иногда бьющиеся в его руках тарелки, надоели вычеты из зарплаты за разбитое и постоянные упреки жены, неожиданно получает колоссальное наследство. Он идет в магазин одетый, как подобает миллионеру, и перед лицом хозяина и других продавцов руками, ногами и тростью исступленно колотит посуду - зал охватывает смех и плач. Весь зал извивается в истерических, животных спазмах. Публика гальванизирована переменным током очень высокой частоты отчаяния и надежды. Миллион долларов! Это не сказка. Несколько лет назад, на рубеже 1929 года, чуть ли не у каждого имелся знакомый, превратившийся в миллионера за один день, с утра до вечера. То же и с приключенческими фильмами. В Турине в третьеразрядном кинозале во время демонстрации фильма о Томе Миксе я сидел рядом с двумя замухрышками. Обоим было по тринадцать, самое большее по четырнадцать лет. В финале фильма верховая погоня по возвышенностям Аризоны. Том Микс преследует злодея. Пока злодей, ослепленный ужасом погони, не проваливается в неожиданную расселину каньона. Подъезжает Том Микс. Останавливает лошадь у края провала. Заглядывает в пропасть. Кричит: - Катись в преисподнюю, несчастный! Потом резко разворачивает лошадь и скачет к своей невесте, которая, взволнованно замерев с раздуваемыми ветром светлыми волосами, следит издалека за погоней. Гарцующий в седле Том Микс подхватывает невесту и целует ее. Но прежде, чем поцелуй сменило слово Конец, замухрышка пробормотал: - А катись-ка ты сам вместе со всеми в преисподнюю. До этого момента я думал, что народ северной Италии более варварский и наивный, чем народ Флоренции, Неаполя и Рима. До этого момента я думал, что наши дети, хотя бы наши дети, верят Тому Миксу. Уже не говоря о любовных сценах. В Кливленде в фильме No man of her own, "У нее нет своего мужчины" я наблюдал поцелуй Кларка Гейбла с Кароль Ломбард, длившийся ровно четыре минуты по хронометру. Среди публики не наблюдалось и признака негодования. У нас была бы свистопляска. Чудесное, критическое поведение итальянской публики, недоверие людей к легкому экранному очарованию. Восемнадцатилетний парень, помощник в мясной лавке, посыльный с телеграфа, оба знают это лучше нас. Они используют веками накопленный скептицизм и цинизм, которым можно позавидовать. Их ничто больше не трогает, а они еще дети. Они делают только первые шаги в любви, но иронично и бесстрастно наблюдают сцену соблазнения полураздетой кинодивы. В Штатах избыток примеров обратного рода. В каждом городе есть так называемый Бурлескный театр, постоянно представляющий много раз виденные похабные сцены с выходками самого низкого пошиба и демонстрацией совершенно голой натуры. Богатые опытом, потертые жизнью бизнесмены сидят и упиваются зрелищем как имеющие прямое к нему отношение люди. В удушливой атмосфере вульгарного театрика, в беспорядочном ритме негритянского джаза, представляющего аляповатую Африку, человек на вечер пытается выбросить из головы дымный город, в котором живет; нервную работу, ежедневно на восемь часов замыкающую его в стеклянной клетке небоскреба; далекий серый домик где-то посреди бесконечной сети пригородных улиц, в котором его ждет светловолосая, хрупкая, жестокая жена и ненатурально розовые, слишком пухлые, кукольные дети, с которыми ему нужно играть. И так же как змееподобные обольстительные телодвижения Джоан Кроуфорд, так и достойная восхищения пальба в фильме Scarface, "Лицо со шрамом", известном гангстерском боевике, снятом режиссером Хоуксом с Полем Муни в главной роли, не поразили бы итальянскую публику. Но кому из американцев хотя бы раз в год не приходится присутствовать при подобных событиях? Однажды вечером в Цинциннати, штат Огайо, я вышел из кино. Не успел пройти и пяти минут, как на пустынном перекрестке неожиданно зазвонил звонок тревоги ближайшего банка. Стремительно промчались три-четыре тени, выскочившие неизвестно откуда. Не замедлил раздаться тот же рокот полицейских мотоциклов, те же рваные выхлопы, которые несколько минут назад я слыхал из динамиков в безопасной обстановке кинозала. В общем, наши развлечения более скромны, но более постоянны. Наша жизнь не так авантюрна, но и не так убога. Она более надежна, более цивилизованна, более человечна. А наш бесплатный и безобманный кинематограф мы находим, выглянув из окна во двор. В Америке дворов нет. Эта страна монотонна, бесплодна и мрачна. Вековой пуританизм посчитал грешниками тех, quae vitam ficiunt beatiorem, что живут счастливо. Он подавил, атрофировал единственные, делающие жизнь мало-мальски сносной инстинкты: любовь, общение, досуг, чревоугодие. Тем временем дьявол, изгнанный из тела, вернулся к человеку духовными путями. Едва умерла пуританская вера, дух сам принял зло. Формула Де Ритиса: Пуританский разум в языческом теле верна только в обратном виде: Языческий разум в пуританском теле. Тело американца намного менее языческое, чем можно себе представить. Чистое. Спортивное. Простое. Но чистота не возвышает тело. Она изолирует его от человеческих контактов, делает его разумнее. Не будьте слишком большими чистюлями, сказал Лоуренс в адрес американцев, это портит кровь. Таков спорт. Особенно, если заниматься им по-американски, дисциплинированно и регулярно. В итоге американские студенты и студентки напиваются для того, чтобы пробудить в себе желание заняться любовью. Пьянством они снимают торможение центральной нервной системы. Находят в алкоголе настоящую жизнь. Полная противоположность тому, что происходит у нас. Но это, что касается тела. Тогда как разум очень беден впечатлениями; их жизнь механична и однообразна; у них есть хваленая efficiency, эффективность, мы называем ее организованностью, все названное несет горделивый, дьявольский и несчастный характер абстрактного сознания. Что восполняется желтым чтивом и кинематографом, т.е. созданными воображением ощущениями и пережитыми за других приключениями. Страсть в Америке низведена до колоссального онанизма. Многие возразят, что удивительные приключения, отчаянные любовные страсти и грандиозная преступность американцев есть признаки сильного общества и полнокровной жизни. Но предпринятое мистическим образом приключение, уход человека от человека и от родины, это противоположная полнокровной жизни вещь. А любовь преувеличенная, стремящаяся только к совершенному слиянию душ, она бесплодна, пагубна и разрушительна. Что касается преступности, только безумство современных литераторов скрыло ее простой смертельный смысл. Послушаем Шекспира, Макбет, акт I: Present fears Are less than horrible imaginings. My thought, whose murder yet is but fantastical, Shakes so my signle state of man that function Is smothered in surmise; and nothing is But was is not. Попытаемся перевести: "Лучше истинный страх, чем навеянный воображеньем ужас. А пока что моя мысль - ничто иное, как лишь замысел убийства. Она так сотрясает мое человеческое одиночество, что действие задушено замыслом; нет ничего, есть то, чего не существует". Пророческие стихи! Они показывают умственное происхождение преступления яснее, чем весь Достоевский. Желтое чтиво и кино, это не следствие, а причина американской преступности. Не важно, что хронологически второе предшествует первому. Мысль, одинокое размышление о зле, если они не выливаются в художественной форме, всегда становятся причиной ментальной неуравновешенности, того частичного безумия, которое и есть единственный подлинный источник преступления. Отсюда бесплодная, наводящая тоску Америка. Но в отдельные периоды именно благодаря тоске и бесплодию, именно из глубины сплошного мрака бледный, неестественный свет озаряет сцену. Взрывается бомба. И жизнь идет больше не в мыслях, а в ирреальной действительности греха. Как бы в спокойном серебре экрана живет, любит и трудится не более миллиона из всех американцев, везде полнокровно, но все же с одышкой и в чрезмерном кошмарном блеске: мужчины и женщины, обожествленные неограниченным желанием; живописно кровоточащие трупы, миллионы долларов в банкнотах с всеослепляющим зеленым крапом. В период долгой, смутной тоски, предшествующей неожиданному безумству, кинематограф очаровывает, возбуждает, готовит к этому безумству. А иногда происходит обратное, и тогда неизвестно, может, это может разрешить все и успокоить безумство. И в голову приходит театр Елизаветинской эпохи. Вот в такого рода деятельности, то пагубной, то оздоровляющей, возможно, и заключен секрет американской киноиндустрии. 2 Все было организовано быстро, но основательно. И сделано более серьезно и умно, чем считают серьезные и умные люди Америки и особенно Италии. Постоянная и повсеместная любовь Америки к кинематографу создала у публики и у деятелей кино настоящий художественный вкус. Определенный, отстоявшийся вкус со своими правилами, своими схемами, своими условностями, своими общими местами. Вкус, как и другие вкусы, сформировавшие литературные и художественные жанры: византийскую мозаику, средневековый театр, рыцарскую поэзию, архитектуру барокко и т.д. Этого кинематографического вкуса в Европе не существует. И почти все европейские фильмы, созданные до сего дня - скучны1. Это даже не фильмы, а опереточные или театральные постановки, заснятые на пленку, не считая отдельных неглупых попыток. С живописной основой, как у Штернберга и Пабста. С литературной - как у Рене Клера. В них есть прекрасные кадры, сцены и эпизоды, но они в существенной степени не кинематографичны. Как и некоторые современные книги, несправедливо названные романами, хотя в них есть первоклассные описания, лирика и психологические моменты. 1 Не забывайте, что речь идет о 1931. прим автора Американский же фильм всегда и прежде всего - фильм. Он не навевает тоску. Американский фильм это такое зрелище, что если сонливым вечером друзья затянут в кинотеатр тебя, настроенного улизнуть после предшествующего демонстрации представления; но из лени не ушедший сразу и увидевший первые кадры ты забудешь о сне, широко раскроешь глаза и, сам того не замечая, останешься до конца. Уже выйдя из зала, ты можешь подумать: какая чушь. Но все-таки останешься в зале. Подавляющее большинство голливудской продукции: серийные, конвейерные фильмы - они все очень увлекательны. Они анонимны, но не по авторству, а по форме. Они несут имена своих режиссеров, сценаристов, актеров. Но в них нет особых характерных черт персонажей, не раскрывается личность. То есть это не произведения искусства. А сделанный со вкусом ремесленный продукт. Плод коллективной работы, сотрудничества и ремесла. Отчасти вовсе не лишенные красивости, эти ленты, взятые совокупно, гораздо лучше характеризуют американскую кинопродукцию, чем фильмы знаменитые, так называемые колоссы. В Голливуде сотни сценаристов: бывших журналистов, бездельничающих студентов, литераторов-неудачников. Сотни режиссеров: бывших актеров, бывших импресарио, бывших бродяг, все с крепкими легкими. Сотни актеров и актрис, симпатичных и фотогеничных, непринужденных и умелых. Сотни имен, которые никто не помнит. И каждый год сотни фильмов, которые крутятся все, от первого метра до последнего! Вульгарные, полные насилия и условностей, лишенные правдоподобия, без психологических и фотографических тонкостей. Один за другим без остановки. Комедии и трагедии. С поцелуями и перестрелками. С молитвами и погонями. Вот ночной поезд в прериях, а вот утренняя терраса на вершине небоскреба. Когда люди нервничают, когда они увлечены, когда они молоды, когда они немного американцы, тогда один такой фильм в нашем случае делает больше, чем любой другой спектакль. Увлеченные быстрым ритмом беспрерывной смены событий, поданных под безупречным углом зрения, привлеченные улыбкой некоей girl, страшной гримасой гангстера, мы тоже позволяем себя увлечь несложным поворотом сюжета. Это глупые фильмы. Но с расчетливо написанными сценариями, смонтированные с точным музыкальным вкусом. Например: нет ни одного фильма, в котором развитие событий не доходит постепенно до крайне острого и опасного положения, в котором происходит неожиданная, кардинальная перемена, и все стремительно летит к вызывающему энтузиазм, триумфальному возврату к началу, что характерно для последней части любой симфонии, когда после хрупкой агонии идет возврат к начальному allegro. Все это безотносительно художественных достоинств актерского исполнения, сюжета и операторского мастерства. Это приятность, доставленная монтажом. Музыкальность кинематографического механизма. Вспомним The Little Giant (Маленького Гиганта) с Робинсоном: для Голливуда это фильм ординарной постановки. Глупый, надуманный, бесчеловечный. И все же он полон неудержимого интереса, тревоги и комичности. Но один фильм массовой кинопродукции особо явил мне всю безупречность американского кинематографического вкуса, это лента By Whose Hand, Чьей рукой. В ней нет крупных актеров. Нет сложных декораций, массовых съемок и экзотических пейзажей. После пролога, снятого на вокзале, действие фильма происходит в поезде в течение одной ночи. В заурядном американском поезде. Но действие не дает перевести дух. Очень короткие, с бешеной скоростью следующие один за другим планы. Тревожащие душу, неожиданные rallentando, замедленные кадры и молчаливые паузы в неминуемости каждого нового преступления. Поскольку в конце шесть-семь трупов. Все едущие в поезде герои за исключением двоих, оказываются злодеями, действующими каждый за себя. Все. Даже этот вспыльчивый господин с внешностью преподавателя колледжа убьет из мести едущего в поезде ювелира. Даже эта заплаканная, сопровождающая останки мужа вдова не без греха: из гроба покойника выскочит душитель, которого преследует полиция. После каждого раза ты снова проникаешься симпатией уже к новому персонажу в надежде, что хоть он окажется порядочным человеком, тем более с такой положительной внешностью. И с каждым разом выясняется, что один - вор, второй доводит людей до банкротства, третий - убийца. Я не знаю более очевидного свидетельства американского лицемерия. Гладкие, очкастые, строгие лица: судьи, патриархи, моралисты. Недавно высадившийся в Америке итальянец оглядывается вокруг и чувствует, как у него стынет сердце. Боже, да они все святые. Как мне жить среди них? Но через несколько месяцев он научается распознавать. Святые, как бы не так. Сознательно или нет, они refouls, отбросы: ханжи и лицемеры, дегенераты, безумцы и жулики. За придающими достоинство очками он научается распознавать направленность действий и намерений, низость и тайный огонь голубых и холодных зрачков. Фильм "Чьей рукой" срывает маску с пуританизма Соединенных Штатов с большей смелостью, чем Синклер Льюис. И все же, если бы сценаристы, режиссер и актеры этого фильма услышали меня, они удивились бы. Как и инженеры и рабочие, построившие локомотив, удивились бы, если бы кто-то им сказал, что своими шатунами, колесами, своими черными и сверкающими шестеренками их локомотив выражает дух современности. Поэзия таких вещей это как бы заимствование, предположение зрителя. В фильме "Чьей рукой" есть эпизод, когда забившиеся в свои купе пассажиры лежат в ожидании сна, но сон не приходит. Объектив скользит по коридору, между опущенными занавесками, замедляется на номерах купе и проникает внутрь. В кадре по очереди возникают пассажиры, их застывшие под простынями члены, выпученные в пустоту купе взгляды, напряженная настороженность, в страхе и предчувствии нападения старающаяся различить в стуке колес посторонние шумы. Этот показ поведения разных людей сценаристы и режиссер намеренно ввели в сюжет, чтобы подготовить зрителя к готовящимся преступлениям. Это молчаливое выражение тревоги, одиночество людей среди людей, доверившихся летящему со скоростью сто миль в час поезду; полные ненависти, страха, угрызений совести, злобы пассажиры; глухой стук колес и редкие гудки паровоза; а вокруг ночь и бесконечная пустыня Среднего Запада, все это составляет прекраснейший киноэпизод, который я когда-либо видел. Привычные действия, которые человек совершает интимно, наедине с самим собой (принятие ванны, совершение туалета, отход ко сну) всегда несут в себе нечто зловещее, кошмарное. Даже самый здоровый человек находится в несогласии со своими мелкими пристрастиями, уступает бессознательному страху и подозрениям. Даже на самого скептически настроенного отовсюду воздействует тайна. И великое благо любви и брака, наверное, заключается в том, что находящийся рядом изгоняет из комнаты дьявола. Но если потаенное нутро каждого европейца зловеще, то интимная сущность американца - кошмарна. Иногда она проявляется среди бела дня и на людях. Я думаю о моих вагонных попутчиках в поездках из Чикаго в Сент-Луис, Милуоки, Индианаполис, Детройт. Все одинаково хорошо выбритые, надушенные, одетые и отутюженные, их тела издавали странный металлический запах. Они отталкивали, как электрическая машина, заряженная смертельным током. Всеми порами они испускали свою низость и одиночество, бесплодность и безразличие, самый последний европейский попрошайка в сравнении с ними более человечен. Они безотчетно смеялись идиотским, безнадежным смехом. Угощали завернутыми в целлофан сигарами. Обрезали ногти карманными ножницами, потом ими же ковыряли в зубах. В поезде Омаха-Чикаго мне пришлось обедать в вагоне-ресторане с одним из таких худославных людей: это был человек с гладковыбритым, полнокровным лицом и с голубыми, безумными глазами. Увидев вблизи его манеру поглощать пищу, его короткопалые ладони, рубашку Arrow и цветастый галстук, присыпанный тальком, слушая его мрачные остроты, я вдруг понял, что, оставаясь наедине с самим собой, этот человек может спокойно прийти к мысли об убийстве, как к самой естественной вещи на свете. Я понял, что механическая коммерческая ловкость и пугающая черствость американских деловых людей легко могут перейти в математическое убожество и кровавое безумие американских гангстеров. Вернувшись в Европу, я заметил это толкование в некоторых местах у Лоуренса и у Доджа, в еще более ярком виде в романах Фолкнера, но самым полным, документальным и убедительным я обнаружил его в том самом эпизоде фильма Чьей рукой. Выдающийся режиссер? Кто знает, не обязаны ли мы случаю такому удивительному результату. Крупный европейский кинорежиссер, какой-нибудь Пабст, какой-нибудь Штернберг сосредоточил бы на создание подобного фильма все свое внимание, всю свою добрую и недобрую волю. Его камеры сняли бы наших пассажиров сверху, снизу, сбоку, против света. Сцена была бы разбавлена живописным и пластичным показом занавесок, багажных сеток, простыней и подушек. И с развитием сюжета мы бы поняли, что речь идет об убийцах. Но их самих мы бы не увидели. Мы увидели бы их красивые изображения. С давно позабытой изысканной постановкой кадра. Вот тогда публика заскучала бы, и не случайно. Американские же безвестные ремесленники решили долгий эпизод интенсивным показов коротких, внешне пренебрегающих их собственным представлением о классическом киноискусстве эпизодов. Они не думали об этом, я согласен. Может, именно поэтому все удалось. Я не хочу отсюда заключить, что хороший фильм это выигрыш в лотерею, как своим хитроумным парадоксом делает Марио Камерини. В Америке на фоне огромного количества ординарных фильмов есть и другое: ленты, задуманные и реализованные как произведения искусства. Есть несколько режиссеров, имеющих свой стиль. Многие фильмы этих мастеров несут в себе все составляющие поэтического видения мира. И напоминают нам, что некоторые жанры искусства, такие как театр, эпическая поэзия, настенная живопись, архитектура могут существовать только в результате долгой, кропотливой организации и в атмосфере всем доступного высокого вкуса и страсти, которые дают развиваться сильным индивидуальностям. В Средние века в Испании, в Англии, во Франции большое значение имел религиозный театр, постепенно превратившийся в театр народный со множеством анонимных в эстетическом плане спектаклей, которые доказывали неугасимую любовь этих народов к театральному жанру. До тех пор, пока из этой любви именно на подмостках и в результате приобретенного на них же творческого опыта не родились однажды Кальдерон и Лопе де Вега, Марлоу и Шекспир, Ротро, Корнель, Расин и Мольер. Множество произведений, предшествовавших той эпохе, были потеряны. Или не заслуживают упоминания, хотя современникам нравились больше, чем шедевры упомянутых великих мастеров. В Италии священные представления не получили театрального продолжения. Они закончились в лирике. У нас не было сотен жалких, состряпанных ремесленниками от искусства трагедий, как в Испании, Англии и Франции в XV, XVI и XVII веках. И не было Шекспира или Расина. Да, si licet parva componere magnis, если можно сравнить малое с великим, в Европе нет Голливуда, как нет Ван Дейка, нет Чаплина и Китона. Кто-нибудь скажет, что Голливуд полностью зиждется на европейском интеллекте. Конечно, весь Голливуд зиждется на европейском интеллекте. Как, собственно, и вся Америка зиждется на Европе. Америка страна европейских беженцев и бунтарей. A vast republic of escaped slaves, большая республика беглых рабов, как сказал Лоуренс в своей удачной эпиграмме. Америка это не только часть света. Америка это состояние души, это страсть. И любой европеец в любой момент может заболеть Америкой, восстать против Европы и стать американцем. Американские католики. Утром восьмого декабря я оказался проездом в Нью-Йорке, некоторым читателям сразу придет в голову, что это день Непорочного Зачатия, церковный праздник с обязательным посещением мессы. Со мной был верующий человек. Мы вышли из отеля "Нью-Йоркер" и направились в ближайшую католическую церковь на 33 улице. Мы пришли в тот момент, когда служба закончилась, и столкнулись на пороге с выходящими верующими, спешащими на работу, поскольку Америка страна протестантская и восьмое декабря здесь день непраздничный. Сопровождавший меня человек был расстроен, до десяти часов месс больше не было, поэтому утро было потеряно. Но вот к нам подходит упитанный, очкастый человек, типичный янки, с часами в руке, как бы собравшийся дать кому-то старт в спортивном состязании или сказать вечно опаздывающему другу, что его поезд отправляется через пять минут, и говорит: - Скоро начинается месса в церкви на углу 31 улицы и Седьмой авеню, пройдете два квартала, повернете налево, будьте внимательны, церковь на улицу не выходит, там есть светящаяся реклама "Отцы францисканцы", войдете в подъезд, пройдете по очень длинному коридору и в его конце окажетесь в церкви рядом с алтарем. Но поторапливайтесь! Если будете проворны, то успеете. Вперед! И показав часы в одной руке, второй он слегка подтолкнул меня. Мы резво устремились в путь. Наш указчик целый квартал шел рядом с нами, глядя прямо перед собой с довольным видом, не говоря ни слова и не поворачиваясь в нашу сторону. Он, конечно же, думал: это доброе дело мне зачтется за то, что в субботу я перебрал виски, и жена отругала меня. Теперь все в порядке. Квиты. Надо только запомнить и не забыть сказать дома. Все точно соответствовало описанию. В конце отрезка 31 улицы между Восьмой и Седьмой авеню, после гаражей, типографий, грузовиков и рабочих в комбинезонах, ждущих утренней разнарядки на работу, вот и неоновая, в голубых и алых цветах вывеска: The Capuchins - Franciscan Fathers - Roman Catholic Church, Отцы Капуцины и Францисканцы, Римская Католическая церковь. Внутри пилястры и стрельчатые своды со сложными развязками в стиле английской готики, все, как и в протестантских церквях, кроме цвета, вместо голого, мрачного бетона здесь все покрыто белой штукатуркой. Неожиданными казались стоящие в боковых алтарях традиционные белые, выполненные из бисквита статуи Святого Джузеппе, Скорбящей Богоматери, Сердца Господня, букеты искусственных цветов, большие оловянные блюда, на которых горело множество свечек разной высоты. Мы хорошо знаем католические церкви в Штатах. И все же всякий раз в первый момент после входа с шумного тротуара и бурлящей толкотни улицы американского города в католическую церковь, оказавшись лицом к лицу с древней европейской иконографией, все представляется тебе неловким анахронизмом и абсурдным кошмаром. Не забудем, что Эл Смит, хозяин Эмпайр билдинг, серебристого стоэтажного небоскреба, высящегося в двух кварталах на 33 улице, по происхождению ирландец и является на мессу каждый праздник; что в воскресенье после Пасхи десять тысяч полицейских Нью-Йорка массово принимают причастие в кафедральном соборе Сент-Патрик; что только одни Соединенные Штаты вносят на нужды Католической церкви лепту большую, чем весь остальной мир вместе взятый. Понаблюдаем за сидящим рядом, одетым в черное, худым человеком с длинными волосами, отвисшей челюстью и грязными ногтями, перебирающим четки и мямлящим "Holy Mary Mother of God", "Святая Дева Мария, матерь Божья", это безупречная карикатура на жителя Дублина. И в свете разума в заключение скажем, что с помощью ирландцев и, отчасти итальянцев, Римская церковь обосновалась даже здесь. Хотя все это оставляет впечатление, инстинктивную убежденность, что если бы католицизм в Америке оставался бы настоящим католицизмом, то был бы здесь очень некстати, то есть не был бы вообще. Для того, чтобы выжить под влиянием американской религии, о