о процарапывает крайний зуб троянки. - Addio, - попрощался он с Тополино. По какому-то таинственному наитию Тополино твердо знали, что, услышав о своей большой удаче, Микеланджело пришел поделиться этой вестью прежде всего к ним. Его приход, ночлег в доме, работа за компанию с мужчинами - все говорило о том, что любовь Микеланджело к семейству каменотесов жива. Конь, которого он взял у Тополино, был стар и ненадежен. Не одолев и половины подъема по крутой тропе, Микеланджело слез с седла и повел коня в поводу. На перевале он повернул к западу, и перед ним открылась долина Муньоне - небо над нею было залито розовым и пурпурным светом. Здесь лежал кратчайший путь к Фьезоле, северному якорю этрусской лиги городов, первым опорным пунктом которой был город Вейи, поблизости от Рима. Легионы Цезаря не без труда покорили здешние места. Цезарь думал, что он смел Фьезоле с лица земли, но, спускаясь по северному склону и видя в отдалении виллу Полициано "Диана", Микеланджело проехал мимо прочных, не тронутых временем этрусских стен и новых домов, сложенных из камня древнего города. Жилище Контессины было расположено в лощине, подле круто сбегающей вниз узкой дороги, на полпути от гребня горы до реки Муньоне. Когда-то это был крестьянский домик, принадлежавший стоявшему на горе замку. Микеланджело привязал лошадь к оливе, прошел через грядки огорода и на маленькой каменной терраса перед домиком увидел семейство Ридольфи. Контессина сидела на стуле с тростниковой спинкой, кормя грудью младенца, шестилетний мальчик играл у ее ног. Микеланджело сверху, с бугра, сказал негромко и мягко: - Это я, Микеланджело Буонарроти, приехал навестить вас. Контессина быстро подняла голову, прикрыла грудь. - Микеланджело! Вот неожиданность. Спускайся же скорее. Тропинка там поворачивает вправо. Наступила напряженная тишина, Ридольфи гордо вскинул голову, лицо у него было надменно-обиженное. Микеланджело вынул из седельной сумы каменную плиту и набор детских инструментов и прошел по дорожке к дому. Ридольфи по-прежнему холодно смотрел поверх его головы, недвижный, надменный. - Власти отдали мне вчера колонну Дуччио. Я должен был приехать к вам и сказать это. Так пожелал бы Великолепный. А потом я вспомнил, что вашему старшему сыну ныне исполнилось шесть лет. В таком возрасте пора начинать учение. Я буду учить его, как меня учил Тополино, когда мне было тоже шесть лет. Контессина рассмеялась, и громкий ее смех покатился через террасу к оливам. Суровый рот Ридольфи дрогнул в усмешке. Чуть хриплым голосом он сказал: - С вашей стороны большая любезность приехать к нам вот так. Вы ведь знаете, что мы отверженные. Ридольфи заговорил с Микеланджело впервые в жизни, и впервые после свадьбы Контессины Микеланджело увидел его вблизи. Ридольфи не было еще и тридцати, но гонения и невзгоды уже опустошающе прошлись по его лицу. Хотя он и не входил в число заговорщиков, стремившихся призвать Пьеро де Медичи, его ненависть к республике и готовность содействовать восстановлению олигархического режима во Флоренции были известны. Наследственное состояние Ридольфи, нажитое на торговле шерстью, служило теперь для финансовых нужд государства. - Едва ли мне на пользу опьяняться подобными мыслями, - сказал Ридольфи, - но придет день, и мы вновь окажемся у власти. Тогда мы посмотрим! Микеланджело чувствовал, как глаза Контессины жгут ему затылок. Он вполоборота посмотрел на нее. Спокойная покорность судьбе сквозила в ее лице, хотя ужин, который они только что кончили, был скуден, одежда потерта и обтрепана, а крестьянское жилище не могло не будить мыслей об их старом дворце, одном из самых роскошных во Флоренции. - Расскажи, что нового у тебя. Как ты жил в Риме? Что изваял? Я слышала только про "Вакха". Микеланджело вынул из-под рубашки лист рисовальной бумаги, из-за пояса угольный карандаш и набросал "Оплакивание", объяснив, что он старался выразить. Как хорошо было снова беседовать с Контессиной, смотреть в ее темные глаза. Разве они не любили друг друга, пусть это была и детская любовь? Если ты когда-то любил, разве эта любовь может умереть? Любовь так редкостна и находит тебя с таким трудом... Контессина угадала его мысли, она всегда их угадывала. Она наклонилась к сыну: - Луиджи, ты хочешь изучать азбуку Микеланджело? - Нет, я хочу делать с Микеланджело новую статую! - А я буду ходить к тебе и учить, как меня учил Бертольдо в Садах твоего дедушки. Возьми-ка вот этот молоток в одну руку и резец - в другую. На тыльной стороне этой плиты я тебе покажу, как писать по камню. С молотком и резцом в руках мы можем создавать изваяния не менее прекрасные, чем терцины Данте. Верно я говорю, Контессина? - Да, - ответила она. - У каждого из нас есть свой алфавит, чтобы творить поэзию. Выла уже полночь, когда он отвел лошадь к Тополино и добрался по холмам до города. Отец не спал, ожидал его в своем черном кожаном кресле. Очевидно, это была уже вторая ночь, как он не смыкал глаз, раздражение его дошло до предела. - Нет, только подумать! Тебе потребовалось двое суток, чтобы найти свой дом и сообщить отцу новости. Где ты был все это время? И где твой договор? Какую сумму тебе назначили? - Шесть флоринов в месяц. - Сколько надо времени, чтобы кончить работу? - Два года. Лодовико быстро прикинул, какой получается итог, и обескураженно взглянул на Микеланджело. - Выходит, всего-навсего сто сорок четыре флорина! - Если по окончании работы будет решено, что я заслуживаю большего, управа согласна заплатить дополнительно. - От кого это будет зависеть? - От их совести. - Ах, от совести! Разве ты не знаешь, что, когда тосканец должен развязать свой кошелек, совесть у него замолкнет? - Мой "Давид" будет столь прекрасен, что они заплатят больше. - Даже договор с Пикколомини выгодней, там ты получаешь триста тридцать два флорина за те же два года работы - плата в два с лишним раза выше! Микеланджело горестно опустил голову, но Лодовико не обратил на это внимания. Решительным тоном, означающим конец разговора, он сказал: - Буонарроти не столь богаты, чтобы заниматься благотворительностью и жертвовать цеху шерстяников и Собору сумму в сто восемьдесят восемь флоринов. Скажи им, что ты не примешься за Давида, пока не заработаешь свои пятьсот дукатов в Сиене... Микеланджело почел разумным сдержаться. Он спокойно произнес: - Отец, я буду высекать "Давида". И зачем вы вечно затеваете эти пустые споры? Несколько часов спустя брат Буонаррото говорил Микеланджело: - Споры не такие уж пустые. Скажи, сколько флоринов ты собирался давать отцу до этого разговора? - Три. Половина заработка ему, половина мне. - А сейчас ты согласился давать ему пять. - Мне надо было как-то успокоить его. - Выходит, всего за час спора он обеспечил себе два лишних флорина в месяц - и это на целый год! Микеланджело устало вздохнул: - Что я могу сделать? Он такой старый, такой седой. Если управа будет оплачивать расходы на работу, к чему мне эти два лишних флорина? - Да ты был в лучшем положении, когда служил подмастерьем во дворце Медичи, - с горечью упрекнул его Буонаррото. - По крайней мере, я мог тогда откладывать тебе хоть какие-то деньги. Микеланджело посмотрел в окно, по улице Святого Прокла двигались смутные тени ночной стражи. - Насчет отца ты, конечно, прав - я для него действительно вроде каменоломни. 6 В очередной день, когда собралось Общество Горшка, Граначчи устроил там торжественный обед. Чтобы поздравить Микеланджело с чудесной удачей, пришло одиннадцать членов Общества, причем Боттичелли, морщась и охая, приковылял на костылях, а Росселли - главу соперничавшей с Гирландайо мастерской - принесли на носилках. Рустичи обнимал Микеланджело ото всей души, Сансовино хлопал его по спине, и все поздравляли - Давид Гирландайо, Буджардини, Альбертинелли, Филиппино Липпи, Кронака, Баччио д'Аньоло, Леонардо да Винчи. Двенадцатый член Общества, Джулиано да Сангалло, оказался в отъезде. Всю вторую половину дня Граначчи таскал в мастерскую Рустичи гирлянды колбас, холодную телятину, молочных поросят, горы пирожных, оплетенные бутыли кьянти. Когда Граначчи рассказал Соджи, что происходит, тот прислал на торжество огромный таз свиных ножек в рассоле. Еды и напитков требовалось в самом деле немало, ибо Граначчи пригласил на обед почти весь город - всю мастерскую Гирландайо, включая одаренного сына Доменико, Ридольфо, которому исполнилось восемнадцать лет; всех учеников из Садов Медичи; десяток наиболее известных скульпторов и живописцев, таких, как Донато Бенти, Бенедетто да Роведзано, Пьеро ди Козимо, Лоренцо ди Креди, Франчабиджо, юный Андреа дель Сарто, Андреа делла Роббиа, специалист по терракоте с глазурью; лучших флорентийских мастеров - ювелиров, часовщиков, резчиков гемм, литейщиков бронзы, резчиков по дереву; мозаичиста Монте ди Джованни ди Миниато, миниатюриста Аттаванти, архитектора Франческо Филарете, являвшегося старшим герольдом Флоренции. Умудренный в обычаях и нравах республики, Граначчи послал также приглашение гонфалоньеру Содерини, членам Синьории, старшинам цеха шерстяников, членам управы при Соборе, семейству Строцци, которое в свое время купило у Микеланджело "Геракла". Большинство приглашенных явилось, и все были готовы повеселиться: огромное сборище людей, не вместясь в шумной мастерской, вышло на площадь, где их развлекали акробаты и атлеты, нанятые Граначчи; музыканты и певцы исполняли для танцующих юношей и девушек песни. Все крепко жали Микеланджело руку, хлопали его по спине и упрашивали распить стаканчик - тут мог оказаться и его друг, и случайный знакомец, и совершенно неизвестный ему человек. Содерини положил свою ладонь на руку Микеланджело и сказал: - С того времени как во Флоренции появился Савонарола, это первое значительное решение, принятое властями единодушно. Может быть, у нас начинается новая эра и мы сумеем покончить с глубоко засевшим в наши сердца чувством вины. - Какую вину вы имеете в виду, гонфалоньер? - Вину всех и вину каждого. Со смертью Великолепного мы пережили дурные времена; мы уничтожили многое из того, что делало Флоренцию первым городом мира. Взятка Цезарю Борджиа - это лишь новое бесчестье и унижение, каких за последние девять лет мы знали множество. А сегодня, в этот вечер, мы довольны собой. Позже, когда твой мрамор будет закончен, мы, возможно, будем гордиться Микеланджело. Но сейчас мы горды за себя, за таких, какие мы есть. Мы уверены, что еще будем раздавать заказы - и большие заказы - на фрески, мозаики, бронзу и мрамор всем нашим художникам. Теперь все рождается заново. - Содерини обнял Микеланджело за плечи. - А тебе посчастливилось стать повивальной бабкой. Ухаживай же за ребенком, не спускай с него глаз! Празднество длилось до рассвета, и два события, происшедшие за эту ночь, сыграли свою роль в жизни Микеланджело. Первое из них наполнило его сердце радостью. Больной, престарелый Росселли собрал вокруг себя с десяток членов Общества и сказал: - Отнюдь не мясо и вино - да простится мне такой оборот речи - заставило меня, члена Общества Горшка, добираться сюда на носилках. И вот, хотя я решительный противник того, чтобы содействовать кому-то из мастерской Гирландайо, все-таки объявляю сегодня, что ухожу из Общества и назначаю своим преемником Микеланджело Буонарроти. Таким образом Микеланджело был принят в Общество. Давно уже, начиная с той поры, когда он перестал ходить в Сады Медичи, Микеланджело не знал никаких кружков, никаких компаний. Он вспоминал теперь, как одинок он был в детстве, как трудно ему было приобретать друзей, отдаваться веселью. Вечно он был худым, некрасивым, замкнутым, никому не желанным. А теперь все художники Флоренции, даже те, что годами дожидались, когда их пригласят на обед в Общество, аплодировали его избранию. Второй случай вызвал у Микеланджело глубокую боль. Виновником всего, хотя и невольно, оказался Леонардо да Винчи. Этот человек раздражал Микеланджело с того самого дня, когда он впервые увидел его. Леонардо да Винчи переходил тогда площадь Синьорий, сопровождаемый своим безотлучным, любимым учеником Салаи - юношей с лицом греческой статуи, с пышными вьющимися волосами, маленьким круглым ртом и мягким круглым подбородком; одет он был своим покровителем в дорогую льняную рубашку и богато отделанный серебристой парчою плащ. Внешность Салаи была, однако, бледна и неинтересна рядом с Леонардо, ибо со времен золотой красоты Пико делла Мирандола Флоренция еще не знала столь совершенного лица, как у этого художника. Он шел, аристократически откинув свою скульптурную голову: широкий, величавый лоб окутан дымкой волнистых рыжеватых волос, спадающих до плеч, великолепный подбородок, словно изваянный из дивного каррарского мрамора, который он презирал, безупречно вылепленный широкий нос, округлые полные красные губы, освещающие все лицо, холодные голубые глаза, в которых читались поразительная проницательность и ум, нежный, будто у сельской девушки, цвет кожи. Микеланджело не раз следил за Леонардо, когда тот шагал через площадь со своей обычной свитой слуг и приспешников, и всегда убеждался, что фигура этого человека не менее совершенна, чем его лицо: он был высок, изящен, широкоплеч, с узкими бедрами атлета, проворство и ловкость в нем сочетались с силой. Одевался он с царственным блеском, презирая в то же время условности: небрежно накинутый на плечи розовый плащ до колен, рубашка и рейтузы, обтягивающие тело до удивления плотно. Глядя на Леонардо, Микеланджело чувствовал себя уродливым, неуклюжим; он теперь видел, насколько дурна, плохо сшита и заношена его одежда. Тщательно убранные золотистые волосы, аромат духов, кружева во круг шеи и запястий, драгоценные украшения, несказанная изысканность этого человека заставили его ощутить себя оборванцем, чумазым простолюдином. Когда он признался в этом Рустичи, другу Леонардо, тот начал резко корить его: - Не будь глупцом и посмотри, что скрывается под этой элегантной внешностью. У Леонардо великолепный мозг! Его изыскания в геометрии углубили труды Эвклида. Много лет он рассекает тела животных, и его тетради полны точнейших анатомических рисунков. Занимаясь геологией, он открыл на вершинах гор в верховьях Арно ископаемые существа, покрытые раковинами, и доказал, что эти ископаемые жили когда-то в воде. Он является также инженером и изобретателем невероятных механизмов - многоствольных пушек, кранов для поднятия тяжелых грузов, насосов, водяных и ветряных измерительных приборов. Вот сейчас он завершает опыты, создавая машину, которая летает по воздуху, подобно птицам. Одеваясь с ослепительной роскошью и подражая богачам и вельможам, он стремится к тому, чтобы мир забыл, кто он есть - внебрачный сын дочери содержателя постоялого двора в Винчи. А на деле он единственный человек во Флоренции, который трудится столь же усердно и много, как и ты: двадцать часов в сутки. Разве можно не видеть истинного Леонардо под его защитной броней элегантности? Выслушав эту блестящую отповедь, Микеланджело был уже не в силах сказать, как рассердил его презрительной отзыв Леонардо о скульптуре. А сегодня, на этом вечере Общества Горшка, Леонардо обошелся с Микеланджело так тепло и сердечно, что его враждебная настороженность и совсем смягчилась. Но вдруг он услышал позади себя высокий дискантовый голос: - Я отказался работать над блоком Дуччио, потому что скульптура есть механическое искусство. - Но к Донателло ваши слова, конечно, не относятся? - отозвался более глухой и низкий голос. - В известном смысле относятся и к нему, - отвечал Леонардо. - Скульптура менее интеллектуальна, чем живопись; ей недостает, по сравнению с живописью, столь многих естественных качеств. Я потратил на скульптуру годы и говорю вам по своему опыту: живопись куда более трудное дело, и в ней можно достигнуть большего совершенства. - Однако если речь идет о заказе такой важности, как этот... - Нет, нет, я никогда не буду ваять из мрамора. Эта работа вгоняет человека в пот и изнуряет все его тело. Ваятель по мрамору заканчивает свой рабочий день, весь запачканный, будто штукатур или булочник, ноздри его забиты пылью, волосы, лицо и ноги усыпаны крошкой и щебнем, одежда насквозь провоняла. Занимаясь живописью, я надеваю свои красивейшие одежды. По вечерам я заканчиваю работу таким же безупречно чистым и свежим, каким ее начал. Пока я пишу и рисую, ко мне приходят друзья и читают мне стихи или играют на музыкальных инструментах. Я утонченный человек. Скульптура же существует для мастеровых. Микеланджело почувствовал, как вся его спина заледенела, будто от холода. Он глянул через плечо. Леонардо сидел, отвернувшись в сторону. Микеланджело затрясся от ярости. Его мучило желание подойти сейчас сбоку к Леонардо и ударить в прекрасное лицо крепким кулаком скульптора, чье ремесло этот человек так презирает. Но Микеланджело сдержал себя и быстро отошел в другой угол мастерской, смертельно обиженный не только за самого себя, но и за всех ваятелей по мрамору. Придет время, и он заставит Леонардо глубоко раскаяться в своих словах. На следующий день он проснулся поздно. Вышел на Арно, но река обмелела, купаться было нельзя. Он прошел несколько верст вверх по течению и отыскал глубокую заводь. Вдоволь поплавав и вымывшись, он зашагал обратно, к монастырю Санто Спирито. Настоятель Бикьеллини сидел в библиотеке. Он выслушал новости, внешне храня безразличие. - А как твой договор с Пикколомини? - Когда цех шерстяников и Собор подпишут этот заказ, я буду свободен от остальных. - По какому же праву? То, что ты начал, надо кончать! - "Гигант" - это моя величая возможность. Я могу создать нечто совершенно замечательное... - После того как ты выполнишь прежние обязательства, - прервал его настоятель. - Ты поступаешь теперь еще хуже, чем тогда, когда подписывал ненавистный тебе договор. Это самый презренный вид соглашательства. Я понимаю, - тут настоятель заговорил уже дружелюбнее, - что ты не хочешь тратить свою энергию на статуи, которые тебе не нравятся. Но ты знал, за что берешься, о самого начала. Ты поступаешься своей честью, а взамен, может быть, ничего и не выиграешь. Вдруг кардинал Пикколомини станет нашим новым папой, и тогда Синьория прикажет тебе опять работать над сиенскими фигурами - ведь подчинилась же она Александру Шестому и отправила Савонаролу на дыбу. - У каждого свой будущий папа! - язвительно заметил Микеланджело. - Джулиано да Сангалло говорит, что новым папой будет кардинал Ровере. Лео Бальони говорит, что им будет кардинал Риарио. А вот по-вашему, это будет кардинал Пикколомини. Настоятель поднялся из-за стола и, не глядя на Микеланджело, вышел из кабинета. Он остановился на подворье под аркой, откуда открывалась вся площадь. Микеланджело поспешил вслед за ним. - Простите меня, отец, но я должен изваять Давида. Срезая угол площади, настоятель торопливо уходил от ворот; Микеланджело, твердо расставив ноги, стоял, не двигаясь, залитый безжалостно резким светом августовского солнца. 7 Бэппе встретил его, как приятеля, грубоватыми шутками. - Значит, блок Дуччио переходит в твои руки без всякой платы. - Он ухмылялся и скреб свой лысый череп. - Хочешь ты этого или не хочешь, Бэппе, но тебе придется держать меня под своим крылом целых два года. Бэппе тяжело вздохнул: - Можно подумать, что у меня мало хлопот и без тебя: ведь все время доглядывай, чтобы Собор был в целости, не рухнул. В управе мне говорят: подавай ему все, что ни потребует, - мрамор, резцы, красоток... Микеланджело громко рассмеялся; заслышав его, подошли несколько мастеровых. С ними он и зашагал внутрь двора. Рабочий двор Собора раскинулся во всю ширину квартала позади зданий управы, от Виа деи Серви с севера до улицы Башенных Часов с юга, и был обнесен кирпичной стеной высотою в сажень с лишним. В передней части двора, там, где лежала колонна Дуччио, работали мастеровые, обслуживающие Собор, задняя часть была отведена для хранения бревен, кирпича, булыжника. Микеланджело хотел обосноваться здесь так, чтобы быть поближе к рабочим, слышать их голоса и шум инструментов, и в то же время чувствовать себя в уединении. Посередине заднего двора стоял дуб, а за дубом, в стене, выходившей на безымянный проулок, виднелись железные ворота, наглухо запертые и проржавевшие. От этих ворот до дома Микеланджело было всего два квартала пути. Здесь он мог бы работать в любой час, даже по ночам и по праздникам, когда передний, главный двор будет закрыт. - Бэппе, ходить через эти ворота не запрещено? - Никто не запрещал. Я запер их сам, лет десять - двенадцать назад, когда стали пропадать инструменты и материалы. - А для меня ты их откроешь? - Чем тебе не нравятся главные ворота? - Плохого ничего не вижу. Но если мою мастерскую построить у этих ворот, я буду ходить сюда, никого не беспокоя. Бэппе пожевал своими беззубыми челюстями, соображая, нет ли в словах Микеланджело какой обиды ему или его рабочим. Затем он сказал: - Ладно, я тебе построю мастерскую. Только объясни, чего ты хочешь. Прежде всего надобно было замостить булыжником голую землю подле стены на пространстве четырех с лишним сажен; здесь можно будет поставить горн, хранить инструменты и сухие дрова; потом требовалось надстроить на сажень с третью и самое стену: тогда уж никто не увидит ни его колонны, ни того, как он работает, взобравшись на подмостки. Он хотел обнести свое рабочее место - площадку в девять квадратных сажен - справа и слева невысокой дощатой загородкой, а верх мастерской и переднюю ее сторону, с юга, оставить открытыми. Во все часы, пока сверкающее флорентийское солнце, совершая свой урочный путь, поднимается по южному небосклону, "Гигант" будет щедро залит лучами. Микеланджело решил сохранить за собой и мастерскую на площади ремесленников - это будет место, где он сможет укрыться и отдохнуть, если его утомит огромный Давидов мрамор. Арджиенто будет там ночевать, а днем работать с Микеланджело здесь, во дворе Собора. Блок Дуччио - в семь аршин с пятью вершками длины - был так серьезно поврежден выемкой посредине, что любая попытка сдвинуть его с места могла оказаться роковой, резкое сотрясение, наклон или толчок разломит колонну надвое. Он купил несколько листов бумаги самого большого размера, какие только нашлись, налепил их на поверхность лежащей колонны и вырезал _сагому_ - силуэт блока; глубина выемки теперь была измерена со скрупулезной точностью. Потом он перенес эти листы в мастерскую на площадь ремесленников, и Арджиенто пришпилил их к стене. Передвинув свой рабочий стол, Микеланджело сел перед ними и стал накладывать на них другие листы, со своим рисунком фигуры Давида, уясняя, какие части блока Дуччио надо отсечь за ненадобностью, а какие останутся. Затем, отправившись во двор Собора, он обрубил углы обеих оконечностей блока с тем, чтобы уменьшить и разумнее распределить его тяжесть, устраняя угрозу перелома. Рабочие под присмотром Бэппе проложили к новой мастерской Микеланджело гладкую дорожку. Полиспастом они приподняли колонну, весившую две тысячи фунтов, и подложили под нее катки, Двигали колонну медленно; как только каток с заднего конца колонны освобождался, рабочий забегал вперед и подсовывал его под передний конец. К вечеру колонна, хотя по-прежнему и в горизонтальном положении, была уже за изгородью Микеланджело. Он оказался теперь с блоком Гиганта-Давида наедине. И тут он впервые понял, что его прежние рисунки к статуе, принятые цехом шерстяников и управой при Соборе, теперь ему совершенно не нужны. Это была начальная ступень его художнической мысли, и он ее ныне уже перешагнул. Он не сомневался теперь лишь в одном: он изваяет именно того Давида, которого он открыл для себя заново, показав при этом всю красоту и поэзию, всю таинственность и драматизм мужского тела; выразит первооснову и сущность форм, нерасторжимо связанных между собою. Он сжег свои старые наброски, утвердившись в чем-то самом простом и изначальном и чутко прислушиваясь к себе. Греки высекали из своего белого мрамора тела таких совершенных пропорций и такой силы, что их невозможно превзойти, но в греческих статуях все же не было внутреннего разума, внутреннего духа. Его Давид будет воплощением всего того, за что боролся Лоренцо де Медичи и что Платоновская академия считала законным наследием человечества, - это будет не ничтожное грешное существо, живущее лишь для того, чтобы обрести себе спасение в будущей жизни, а чудесное создание, обладающее красотой, могуществом, отвагой, мудростью, верой в себя, - с разумом, волей и внутренней силою строить мир, наполненный плодами человеческого созидательного интеллекта. Его Давид будет Аполлоном, но гораздо значительней; Гераклом, но гораздо значительней; Адамом, но гораздо значительней. Это будет наиболее полно выразивший свою сущность человек, какого только знала земля, человек, действующий в разумном и гуманном мире. Как выразить эти устремления, эти задачи на бумаге? Первые недели осени дали только фрагментарные, черновые наброски. Чем больше он бился, тем сложнее и запутаннее выходили у него рисунки. Мрамор лежал молчаливый, неподвижный. - А может, и нет человека, который бы с ним сладил? - усомнился однажды Бэппе, когда Микеланджело выглядел совсем подавленным. - Нашел время об этом говорить! Все равно что спрашивать девицу, хочет ли она быть мамашей, если она уже забеременела. Бэппе, я надумал сделать эскиз, но не в глине, а в мраморе. Ты можешь достать мне мраморную глыбу в треть величины этого блока? - Не могу. Ведь мне говорили: давай ему рабочих, давай материалы. А блок в два аршина с лишним - это стоит денег. Но, как всегда, он раздобыл где-то достаточно хорошую глыбу. Микеланджело вгрызался в мрамор, пытаясь с молотком и резцом в руках нащупать решение. Из глыбы вырастал крепко скроенный, простоватый юноша, лицо у него было идеализированное и неопределенное. Граначчи, взглянув на мрамор, сказал с удивлением: - Не понимаю. Он стоит, попирая ногой голову Голиафа, но в одной руке у него камень, а другая тянется к праще. У тебя какая-то двойная цель: верхняя половина Давида только хочет метнуть камень из пращи, а нижняя с торжеством топчет уже сраженную жертву. - Ты мне льстишь. Ничего такого я и не думал. - Тогда почему бы тебе не провести день-другой со мною на вилле? Микеланджело вскинул на него острый взгляд: Граначчи впервые признавался, что у него есть вилла. - Ты там развлечешься и хоть два дня не будешь думать о своем Давиде. - Идет. А то я уже давно забыл, что такое простая улыбка. - На моей вилле есть нечто такое, чему ты непременно улыбнешься. И правда, ей нельзя было не улыбнуться - девушке то имени Вермилья. Блондинка во флорентийском вкусе, она выщипывала надо лбом волосы, чтобы, как диктовала мода, лоб казался более высоким, грудь ее четко обрисовывалась под платьем из зеленой тафты. Она была очаровательной хозяйкой, когда угощала на веранде, при свечах, гостей поздним ужином, а внизу, за аркадой веранды, поблескивала извилистая лента Арно. Однажды, когда девушка удалилась с веранды в комнату, Граначчи сказал: - У Вермильи уйма разных кузин. Ты не хочешь, чтобы она облюбовала какую-нибудь для тебя? Я думаю, ей здесь одиноко. Вы могли бы жить в этих комнатах и спокойно озирать город сверху. Это была бы приятная жизнь. - Благодарю тебя, саго. Я живу, как умею. А насчет случайных встреч я отвечу тебе словами Бэппе: "То, что ты отдашь ночью женщинам, уже не отдашь утром мрамору". Он сидел подле окна и смотрел, даже не помышляя о сне, на башни и купола Флоренции, освещенные выгнутым, словно турецкая сабля, полумесяцем, вставал и бродил по трем комнатам виллы, затем снова садился и смотрел в окно. Зачем ему было втискивать в эту глыбу высотою в два аршина сразу двух Давидов: одного - торжествующего победу над Голиафом, и другого - лишь изготовившегося метнуть камень? Ведь любое изваяние, как над ним ни работай, не может показать двух разных мгновений, двух отрезков времени, как не может и занять двух разных мест в пространстве. Ему надо сделать выбор, надо сейчас решиться, какого же из двух мыслимых воителей высечь? К рассвету он уже все, шаг за шагом, обдумал. Теперь в его мыслях была совершенная ясность. Голиафа следует устранить совсем. Его мертвая, забрызганная кровью, черная безобразная голова не имеет отношения к искусству. Изображать ее на первом плане нельзя ни в коем случае. Все, что несет в себе Давид, все будет искажено и скрыто, если только положить к его ногам эту ужасающую голову. Все будет сведено к простому физическому акту умерщвления противника. Но в глазах Микеланджело это умерщвление было лишь малой частью подвига, который совершил герой; Давид олицетворял для него человеческую отвагу в любой сфере жизни: это был мыслитель, ученый, поэт, художник, исследователь, государственный муж - гигант, чей разум и дух был равен его телесной силе. Без этой головы Голиафа Давид может предстать перед зрителем как символ мужества, как символ победы над врагами куда более могучими, чем Голиаф! Давид должен стоять перед взором зрителя один. Стоять, как стоял он на поле битвы, в долине Дуба. Поняв все это, Микеланджело был крайне возбужден... и измучен. Он закутался в тонкие полотняные простыни Граначчи и заснул глубоким сном. Он сидел у себя за загородкой перед мраморной колонной и, взяв лист бумаги, набрасывал карандашом голову Давида, его лицо, глаза. Он спрашивал себя: "Какие чувства владели Давидом в минуту победы? Волновала ли его слава? Думал ли он о почестях, о награде? Ощущал ли себя самым великим и самым сильным человеком на свете? Испытывал ли он хоть малейшее презрение к Голиафу, пьянила ли его гордость, когда он увидел, как бегут филистимляне, и потом повернулся лицом к израильтянам, чтобы услышать рукоплескания?" Пустые, никчемные чувства, - Микеланджело даже не мог заставить свой карандаш передать их. Что достойно резца в торжествующем свою победу Давиде? Традиция диктовала изображать Давида закончившим схватку. Но ведь, сразив противника, Давид уже не чувствовал напряжения, его высокий миг был позади. В какой же момент он был поистине великим? Когда он стал гигантом? После того, как убил голиафа? Или в те минуты, когда он решился выступить против него? Тот Давид, который с изумительной, смертоносной точностью метнул из пращи камень? Или Давид перед битвой, твердо решивший, что израильтяне должны быть свободны и не покоряться филистимлянам? Разве эта решимость сама по себе не была важнее, чем акт убийства, разве характер не важнее поступка, не важнее деяния? Именно решение Давида схватиться с Голиафом делало его, думал теперь Микеланджело, настоящим гигантом, а отнюдь не тот факт, что он одолел Голиафа. Он, Микеланджело, до сих пор напрасно терзался и тратил время приковав свои мысли не к тому Давиду и не к той минуте, к какой было надо. Почему же он, ваятель, оказался таким неумным, таким слепым? Давид, изображаемый после убийства Голиафа, - это всего лишь библейский Давид, сугубо определенный персонаж. Но он, Микеланджело, не хотел высекать из мрамора портрет какого-то одного, определенного человека, он стремился показать человека, в котором бы совместилось множество людей, все те, кто от начала времен отваживался сражаться за свободу. Вот такого Давида ему надо было изваять - Давида в решительную минуту, когда он изготовился ринуться в битву, еще храня на лице следы противоречивейших чувств - страха, неуверенности, отвращения, сомнений: надо было показать человека, который замыслил проложить среди холмов Иерусалима свой собственный путь, человека, не заботившегося ни о победном блеске оружия, ни о богатых наградах за подвиг. Тот, кто сразил Голиафа, должен был посвятить всю свою жизнь войне и, значит, обрести власть. Черты лица Давида должны были еще свидетельствовать, что он неохотно расстается со счастливой для него пастушеской жизнью, меняя ее на жизнь придворных вельмож и царей, где господствуют зависть и козни, на могущество и право предрешать великое множество чужих судеб. Извечная раздвоенность человека - противоборство жизни созерцательной и жизни активной, деятельной. Давид сознавал, что, отдаваясь действию, человек запродает себя неумолимому властелину, который будет распоряжаться им, каждым его часом, до самой кончины; он интуитивно чувствовал, что никакая награда за действие - ни царская порфира, ни власть и богатство - не возместит человеку утрату независимости и уединения. Действовать - значит вставать на чью-то сторону, с кем-то объединяться. Давид не был уверен, что он хочет с кем-то объединяться. До сих пор он жил сам по себе. Но раз он уж вызвался биться с Голиафом, отступать было невозможно, и куда разумней выйти из схватки победителем, нежели побежденным. Однако он чувствовал, на что он идет, в каком положении окажется, поэтому-то он и колебался, не желая в душе изменять свою привычную жизнь. Право же, ему было нелегко решиться. Такое понимание образа распахивало перед Микеланджело неоглядные дали. Он ликовал, рука его чертила на бумаге мощно и уверенно; он уже лепил модель будущей статуи, высотой в восемнадцать дюймов, в глине; быстрые пальцы не успевали догонять мысль и чувство; с удивительной легкостью постиг он теперь, как вызвать из камня своего Давида. Даже изъяны блока казались сейчас благом: они заставляли его остановиться на самом простом замысле, какой мог бы и не прийти ему в голову, будь глыба не повреждена чужим резцом. Мрамор оживал у него под руками. Порой чувствуя себя утомленным от рисования и лепки, он вечерами ходил к своим коллегам по Обществу Горшка - поговорить, рассеяться. Во дворе Собора появился Сансовино; он высекал тут мраморного "Святого Иоанна, крестящего Иисуса Христа" для ниши над восточным порталом Баптистерия; мастерскую себе он устроил между загородкой Микеланджело и рабочим местом каменотесов Бэппе. Рустичи скучал, трудясь в одиночестве над рисунками к мраморному бюсту Боккаччо и статуе "Благовещения", поэтому он тоже частенько наведывался сюда и рисовал, сидя возле Микеланджело или возле Сансовино. Потом тут оказался и Баччио, работавший над распятием, - заказ на него от церкви Сан Лоренцо он рассчитывал получить через несколько недель. Буджардини приносил во двор из ближайший остерии горшки с горячим обедом, и бывшие ученики Гирландайо по-братски садились за струганый рабочий стол Микеланджело у задней стены загородки - Арджиенто подавал еду. Гордый своими прежними товарищами, заглядывал на двор и Соджи, катя к общему обеду тележку колбас собственного изготовления. Иногда Микеланджело поднимался на холмы Фьезоле, чтобы учить работе по светлому камню Луиджи: шестилетний малыш, казалось, принимал его уроки с радостью. Это был веселый, красивый мальчик, похожий на своего дядю Джулиано, ум у него бил живой и цепкий, как у Контессины. - Ты чудесно ладишь с Луиджи, Микеланджело, - хвалила его Контессина. - И Джулиано очень любил тебя. Когда-нибудь у тебя должен быть собственный сын. Микеланджело покачал головой. - Как и большинство художников, я вроде бродячего нищего. Когда я кончаю один заказ, я должен искать новый и работать в любом городе, куда меня забросит судьба, - в Риме, в Неаполе, в Милане, даже в Португалии, как Сансовино. Для семейной жизни это не годится. - Суть дела тут гораздо глубже, - тихо, но убеждений сказала Контессина. - Ты повенчался с мрамором. И "Вакх", и "Оплакивание", и "Давид" - это твои дети, - Контессина и Микеланджело стояли, почти касаясь друг друга, как это бывало когда-то во дворце Медичи. - Пока ты во Флоренции, Луиджи будет тебе все равно что сын. Медичи нуждаются в друзьях. В них нуждаются и художники. По поручению кардинала Пикколомини во Флоренцию приехал человек, потребовавший, чтобы ему показали статуи для алтаря Бреньо. Микеланджело провел его к готовым фигурам Святого Петра и Святого Павла и к едва начатым папским статуям, обещая закончить их как можно скорее. А на следующий день в рабочий сарай влетел Баччио, - выражение лица у него было, как в давние годы, самое озорное, улыбка не сходила с губ. Наконец-то он получил заказ на распятие! Поскольку церковь Сан Лоренцо не давала ему места для работы, Баччио спросил, не может ли Микеланджело пустить его в мастерскую на площади ремесленников. - Вместо того чтобы платить тебе за это деньгами, я могу завершить по твоим рисункам фигуры двух пап, - возбужденно говорил он. - Что ты на это скажешь? Баччио закончил фигуры, отнесясь к делу вполне добросовестно. Теперь, когда у Микеланджело было четыре статуи да к тому же переделанный им Святой Франциск, он надеялся, что кардинал Пикколомини даст ему отсрочку. А глядя, как Баччио принялся резать свое распятие, Микеланджело был очень доволен тем, что пустил его в мастерскую, - работа друга была по-настоящему интересна и полна чувства. Приходя со двора Собора, Арджиенто всякий раз старательно подметал мастерскую. Он был в восторге от жизни во Флоренции. Проработав весь день в сарае, вечером он встречался с компанией других молодых подмастерьев, живших на площади. Все они ночевали тоже в своих мастерских и ужинали ватагой, из одного котла, внося каждый свой пай. В жизнь Микеланджело вторглась еще одна приятная перемена: объявился Джулиано да Сангалло, вернувшийся из Савоны, где он строил дворец для кардинала Ровере в родовом его имении. По дороге из Савоны Сангалло схватили пизанцы и шесть месяцев держали как пленника, отпустив только за выкуп в триста флоринов. Микеланджело побывал у Сангалло на дому, в квартале Солнца, близ церкви Санто Мария Новелла. Сангалло все еще придерживался того мнения, что кардинал Ровере будет следующим папой. - Расскажи-ка мне, - любопытствовал Сангалло, - каков у тебя замысел "Давида"? И что слышно во Флоренции относительно интересных работ для архитектора? - Есть несколько работ, весьма срочных, - ответил Микеланджело. - Требуется смастерить поворотный круг, достаточно прочный, чтобы вращать мраморную колонну весом в две тысячи фунтов, - мне надо будет регулировать силу света и солнца. И затем необходимо возвести подмостки почти в шесть с половиной аршин высоты, да такие, чтобы я мог на них подниматься и опускаться и работать над блоком с любой стороны по окружности. Сангалло взглянул на него с веселым изумлением: - Лучшего клиента я и не желал. Подай мне, пожалуйста, перо и лист бумаги. Что нам надо построить прежде всего? Четыре слойки по углам подмостков, с открытыми пазами, в которые можно вставлять доски со всех сторон... Смотри сюда - вот так. А что касается поворотного круга, то это чисто инженерная задача... 8 Темные тучи на небе грозили дождем. Бэппе велел своим рабочим возвести над загородкой деревянную кровлю - она шла от задней стены под острым углом вверх, чтобы вместить семиаршинную колонну; потом крышу для защиты от сильных дождей выстлали черепицей. Мрамор все еще лежал на земле. Сколотив деревянный кожух, Микеланджело надел его на колонну и гвоздями по кожуху разметил, на какой высоте ему надо будет идти резцом к затылку Давида, к поднятой руке, готовой ухватить пращу, к сдвинутым в сторону от выемки бедрам, к зажатому в массивной кисти правой руки камню, к подпирающему правую ногу древесному пню. Он прочертил угольным карандашом глубину этих мест, а затем, с помощью пятнадцати рабочих из команды Бэп