бле, вместе с изваянием "Победы", в Рим. Помимо того, ему надо было изготовить рисунки для замышлявшихся, но пока не высеченных фигур, а также выплатить Ровере две тысячи дукатов, чтобы те передали их другому скульптору, который и завершит гробницу. Таким образом, по истечении двадцати семи лет хлопот и треволнений, изваяв восемь больших статуй, за которые ему не удалось получить ни скудо вознаграждения, Микеланджело мог теперь избавиться от ярма, наложенного на него им же самим. Чтобы раздобыть две тысячи дукатов и расплатиться с Ровере, Микеланджело хотел было продать один из своих земельных участков или домов. Но никто их не купил бы, так как в Тоскане ни у кого теперь не было денег. Единственным достоянием, которое могло найти себе спрос и за которое можно было получить приличную сумму, являлась его мастерская на Виа Моцца. - У меня сердце кровью обливается, как подумаю, что ее надо продать, - горько жаловался Микеланджело Спине. - Я люблю эту боттегу. - Дай-ка я напишу в Рим, - вздыхал Спина. - Может, мы добьемся отсрочки. Именно эти дни выбрал Джовансимоне для своего визита к Микеланджело, что само по себе было редкостью. - Я намерен поселиться в большом доме на Виа ди Сан Прокуло, - заявил он. - Зачем тебе такой громадный дом? - Чтобы жить на широкую ногу. - Этот дом сдается жильцам. - Так не будем его сдавать! Мы не нуждаемся ни в какой плате. - Может быть, ты и не нуждаешься, а я нуждаюсь. - Почему же? Ты достаточно богат. - Джовансимоне, я бьюсь из последних сил и не знаю, как мне выплатить долг Ровере. - Это ты только отговариваешься. Ты такой же скряга, как отец. - Скажи, ты когда-нибудь в чем-нибудь нуждался? - В достойном положении в обществе. Ведь мы благородные горожане. - Вот и веди себя благородно. - У меня нет денег. Ты вечно их утаиваешь от нас. - Джовансимоне, тебе уже пятьдесят три года, и ты никогда не жил на свои средства. Я кормлю тебя почти тридцать пять лет, с тех пор как казнили Савонаролу. - Что ж, тебя надо благодарить за то, что ты исполняешь свой долг? Ты рассуждаешь так, будто какой-то мужлан или мастеровой. Наш род такой же старинный, как род Медичи, Строцци и Торнабуони. Мы платим налоги во Флоренции вот уже три столетия! - Ты поешь ту же песню, что и отец, - с досадой бросил Микеланджело. - Нам дано право пользоваться гербом Медичи. Я хочу укрепить его на фронтоне дома на Виа ди Сан Прокуло, я найму себе слуг. Ты постоянно твердишь, что все, что ты делаешь, - это для блага семейства. Так вот делай что хочешь, но чтобы деньги у нас были! - Джовансимоне, ты не видишь в чашке молока черного таракана! Нет у меня таких средств, чтобы сделать из тебя флорентийского вельможу. Скоро Микеланджело узнал, что Сиджизмондо поселился в деревушке под Сеттиньяно и, как простой крестьянин, работает на земле. Он оседлал коня и поехал в эту деревню: действительно, Сиджизмондо шагал за плугом, погоняя двух белых волов; лицо и волосы у него под соломенной шляпой были мокрыми от пота, на одном сапоге налип навоз. - Сиджизмондо, да ты работаешь, как мужик! - Я всего-навсего вспахиваю поле. - Но зачем? У нас здесь есть арендаторы, пусть они и пашут. - Я люблю работу. - Да, но ведь не крестьянскую же! Сиджизмондо, что о тебе подумают, что будут говорить люди? Ведь никто из Буонарроти не работал руками вот уже триста лет. - А ты сам? Микеланджело покраснел. - Я скульптор. Что скажут во Флоренции, когда Там узнают, что мой брат трудится как крестьянин? В конце концов, род Буонарроти - это знатный род, нам дано право на герб... - Герб меня не прокормит. Я уже состарился и не могу служить в войсках, вот и работаю. Это наша земля, я выращиваю здесь пшеницу, оливы, виноград. - И для этого непременно надо ходить вымазанным в навозе? Сиджизмондо посмотрел на свой сапог. - Навоз дает полю плодородие. - Я всю жизнь трудился, чтобы сделать имя Буонарроти уважаемым по всей Италии. Неужто ты хочешь, чтобы люди говорили, что у меня есть в Сеттиньяно брат, который ходит за быками? Сиджизмондо поглядел на двух своих белых работяг и ответил с любовью: - Быки отличные! - Да, не спорю, это красивые животные. А теперь иди-ка ты как следует вымойся, оденься в чистую одежду. А плуг свой передай кому-нибудь из наших арендаторов, пусть шагает по борозде он! Микеланджело ни в чем не мог убедить ни того, ни другого брата. Джовансимоне распустил по Флоренции слух, что Микеланджело сквалыга и мужлан, что он не позволяет своей семье жить так, как ей подобало бы по ее положению в тосканском обществе. Сиджизмондо же говорил в Сеттиньяно всем и каждому, что его брат Микеланджело - аристократ и ломака, воображает, будто род Буонарроти стал уже столь высоким, что его позорит даже честный труд. Так братья добились того чего хотели; Джовансимоне выманил себе денег, а Сиджизмондо получил добавочной землицы. Теперь он был погружен в работу над двумя женскими фигурами - "Утро" и "Ночь". Никогда еще он не ваял, кроме Божьей матери, женщин. У него не было желания изображать юных, на заре их жизни, девушек, он хотел высечь зрелое, щедрое тело, источник человеческого рода, - крепких, вполне взрослых женщин, которые много потрудились на своем веку и были еще в поре работы, с натруженными, но неукрощенными, неуставшими мышцами. Должен ли он совмещать в себе оба пола, чтобы изваять фигуры истинных женщин? Все художники двуполы. Он высекал "Утро" - еще не совсем проснувшуюся, захваченную на грани сновидения и реальности женщину; ее голова еще сонно покоилась на плече; туго затянутая под грудями лента лишь подчеркивала их объем, их напоминавшую луковицы форму; мускулы живота чуть обвисли, чрево устало от вынашивания плода; весь тяжкий путь ее жизни читался в полузакрытых глазах, в полуоткрытом рте; приподнявшаяся, словно переломленная в локте, левая рука повисла в воздухе и была готова упасть в то мгновение, как только женщина отведет от плеча свою голову, чтобы взглянуть в лицо дня. Стоило ему отойти на несколько шагов в сторону, и вот он уже работал над мощной и сладострастной фигурой "Ночи": еще юная, желанная, полная животворящей силы, исток и колыбель мужчин и женщин; изысканная греческая голова, покоящаяся на грациозно склоненной шее, глаза, закрытые, покорствующие сну и мраку; чуть заметное напряжение, пронизывающее все члены ее длинного тела, острая, захватывающая пластика плоти, несущая ощущение чувственности, которое он потом еще усилит тщательной полировкой. Когда свет будет свободно скользить по очертаниям молочно-белого мрамора, он еще яснее обрисует женственность форм: твердые, зрелые груди, источник пищи, величественное в своей силе бедро, рука, резко заломленная за спину, чтобы гордо выставить грудь, - прекрасное, изобильно щедрое женское тело, мечта любого мужчины. Ночь, готовая - ко сну? к любви? к зачатию? Он протер фигуру соломой и серой, раздумывая о том, как его далекие предки этруски высекали свои полулежащие на саркофагах каменные фигуры. "Утро" он закончил в июне, "Ночь" - в августе: два великих мраморных изваяния заняли у него после того, как он покинул свою колокольню, всего девять месяцев, - его огромная внутренняя энергия потоком лилась в это жаркое и сухое лето. Затем он обратился к мужским фигурам - "Дня" и "Вечера". Он оставлял на головах этих изваяний сильные каллиграфические штрихи резца, не оттачивая поверхность и не полируя, потому что следы инструмента сами по себе давали ощущение мощи и мужественности. У изваяния "Дня", мудрого и сильного мужчины, познавшего всю боль и все наслаждения жизни, голова была повернута над массивным плечом и предплечьем так, что каждый мускул торса уводил взгляд зрителя к спине, которая могла выдержать на себе всю тяжесть мира. Лицо "Вечера", с глубоко запавшими глазами, костистым носом и небольшой округлой бородой, было лицом самого Микеланджело; чуть склоненная набок, как позднее, опускающееся к горизонту солнце, голова; суровое, с жесткой кожей, лицо, перекликавшееся с фактурой загрубелых трудовых рук; крупные, чеканной формы колени скрещенных ног, простертая левая нога, которую поддерживал неотделанный слой мрамора, выступавший за край гробницы. Раньше Микеланджело изучал анатомию для того, чтобы постичь, как действуют ткани и мышцы внутри человеческого тела, теперь он обращался с мрамором так, будто это были его собственные ткани и мышцы. Он хотел оставить в этой часовне какую-то часть самого себя, нечто такое, что не могло бы стереть и изгладить время. Он завершил статую "Вечера" в сентябре. Пошли дожди, в часовне стало холодно и сыро. Снова Микеланджело исхудал до последней степени. Его кости, сухожилия и хрящи, почти лишенные телесной плоти, не весили, вероятно, и сотни фунтов, а он все вздымал и вздымал молот и резец, перекачивая свою кровь и свои костный мозг и кальций в вены и кости "Дня", "Богоматери с Младенцем", в статую задумчиво сидящего Лоренцо. По мере того как мраморы оживали, обретая трепетную чуткость, силу и страсть, сам он становился все более опустошенным и измученным. Мраморы получали заряд своей вечной энергии из того запаса воли, отваги, дерзания и ума, который таился в его существе, в его теле. Он излил в эти мраморы последние капли сил, но дал им бессмертие. - Так больше нельзя, ты же знаешь! - Теперь укорял его уже не Спина, а Граначчи, который сам похудел от хлопот и волнений, выпавших на его долю в эти дурные месяцы жизни Флоренции. - Смерть от потворства своим желаниям есть форма самоубийства, независимо От того, чему ты предаешься - работе или вину. - Если я не буду работать двадцать часов в сутки, я никогда не завершу того, что задумал. - Можно взглянуть на дело и с другого бока. Если ты проявишь достаточно разума, чтобы отдыхать, ты можешь жить бесконечно и завершишь все, что надо. - Боюсь, моя бесконечность уже кончается. Граначчи затряс головой. - В пятьдесят семь лет у тебя мощь тридцатилетнего человека. Что касается меня, то я... я износился. От любви к удовольствиям. А ты, при твоей сомнительной удачливости, почему-то считаешь, что умереть будет проще и легче, чем жить... Микеланджело расхохотался впервые за многие недель. - Граначчи, дружище, как тускла была бы моя жизнь, не будь нашей дружбы. Ведь это только ты... эта скульптура... Ты ввел меня в Сады Лоренцо, ты всегда подбадривал меня. На лице Граначчи светилась лукавая улыбка. - Вот ты когда-то клялся не делать никаких надгробий и могильных памятников, а сам большую часть своей жизни потратил на мраморы для могил. Ты все время уверял, что не будешь ваять портреты, а теперь изготовился смастерить их сразу два, в натуральную величину. - Какую чушь ты несешь, Граначчи. - А что, разве в твоих нишах будут не портреты? - Конечно же, нет. Кто будет знать через сто лет, сильно ли похожи мои мраморы на юного Лоренцо и Джулиано? Я хочу изваять универсальные фигуры, олицетворяющие действие и созерцание. В этих фигурах не будет никого в частности, и однако будут все. Любой объект служит для скульптора только телегой, которая вывозит на рынок его идеи и мысли! Урбино умел читать и писать, грамоте его научили священники в Кастель Дуранте. Мало-помалу теперь он оказался на положении слуги как на Виа Гибеллина, так и в мастерской Микеланджело. Лионардо уже учился у Строцци, и Микеланджело поручил Урбино вести свои счетные книги. Урбино рассчитывался с наемными рабочими, платил по счетам и стал играть подле Микеланджело ту роль, которую играл в свои молодые годы Буонарроти, - он был как бы защитником и стражем, который облегчал Микеланджело жизнь, снимая с его плеч докучные дела и заботы. Дружеские чувства Микеланджело к юноше укреплялись все больше. Он отдыхал, отдаваясь лепке моделей из глины; для того чтобы глина была жирнее и легче повиновалась его пальцам, он добавлял в нее обрывки ткани; он мял и размазывал эту смесь, облекая ею каркасы. Влажность глины заставляла с такой остротой вспоминать сырую часовню, что у Микеланджело появлялось чувство, будто он воспроизводит своими руками ее хмурое и промозглое пространство. Перейдя от глины к мраморному блоку, он принялся высекать статую юного Лоренцо - статуя должна была занять нишу над изваяниями "Утра" и "Вечера". Микеланджело постоянно думал об архитектуре всей часовни и, разрабатывая эту фигуру, олицетворявшую созерцание, стремился выразить в ней замкнутость и статичность, отрешенность от внешнего мира. Лоренцо весь должен был быть во власти своего раздумья. И словно для контраста, статуя Джулиано была пронизана движением: ей было предназначено место на противоположной стороне, у гробницы, поддерживавшей мраморы "Дня" и "Ночи". В свободной позе Джулиано чувствовалось как бы круговое движение, не знающее никакого перерыва. Если голова Лоренцо была как бы вдавлена в плечи, то Джулиано порывисто вытянул шею, устремляясь куда-то в пространство. Но наибольшую радость доставляла ему "Богоматерь с Младенцем". Всеми корнями своей души, каждым своим фибром жаждал он наделить ее божественной красотой: лицо ее сияло любовью и состраданием - этим живым родником человеческого бытия и упования на будущее, божественным средством, благодаря которому род людской, грудью встречая напасти и бедствия, продолжит свое существование. Подступая к теме матери и ребенка, он нашел столь свежее и яркое ее решение, будто никогда и не работал над нею прежде: острое желание порождало и остроту замысла - младенец, сидя на коленях матери, с силой изогнул свое тельце и жадно потянулся к ее груди; тщательно разработанные, обильные складки платья матери еще усиливали ее внутреннюю взволнованность, передавая то чувство исполненного долга и боли, которое испытывала Богоматерь, пока ее земное прожорливое дитя упивалось найденной им пищей. У Микеланджело возникло теперь веселое и легкое ощущение беззаботности, будто он снова трудился в старой, первой своей мастерской и высекал "Богоматерь" для купцов из города Брюгге... в те прежние дни, когда судьба была к нему еще милостива. Но это была лишь хмельная взбудораженность, лихорадка. Когда она проходила, он чувствовал себя таким слабым, что еле держался на ногах. Папа прислал во Флоренцию карету с кучером, приказав Микеланджело ехать в Рим: пусть он немного окрепнет под лучами южного солнца, и, помимо того, папе надо поделиться с ним новым планом. Клемент устроил в Ватикане торжественный обед, пригласив на него друзей Микеланджело по флорентинской колонии; для развлечения гостя тут же было разыграно несколько комедийных пьес. Клемент-заботился о здоровье Микеланджело вполне искренне, словно о здоровье любимого брата, но скоро он открыл и свой замысел: не согласится ли Микеланджело написать на огромной алтарной стене Систины Страшный Суд? На обеде Микеланджело познакомился с юношей удивительной красоты - его можно было сравнить разве с теми молодыми эллинами, которых Микеланджело написал на заднем плане "Святого Семейства", исполненного по заказу Дони. У юноши были лучистые серо-голубые глаза, напоминавшие флорентийский светлый камень, античной формы нос и рот, словно изваянные Праксителем из мрамора телесного цвета, высокий. Округлый лоб, большой, крепко вырезанный подбородок, расположенный по той же вертикали, что и лоб, продолговатые, симметрично вылепленные щеки с высокими скулами, каштановые волосы, розовато-бронзовая, как у атлета древнегреческих стадионов, кожа. Высокообразованный и вдумчивый, Томмазо де Кавальери происходил из патрицианской римской семьи. Ему было двадцать два года. Горя желанием стать первоклассным живописцем, он спросил Микеланджело, может ли он попасть к нему в ученики. Обожание, светившееся в глазах Томмазо, граничило с идолопоклонством. Микеланджело ответил, что он должен возвращаться во Флоренцию и заканчивать часовню Медичи, но что он не видит препятствий к тому, чтобы они какое-то время занялись рисованием в Риме. И они действительно занялись. Микеланджело очень льстило, с какой обостренной пристальностью Томмазо следил за его чудодейственным летучим пером. Микеланджело нашел, что Томмазо одаренный художник, прилежный труженик и человек тонкой души. Томмазо прекрасно умел как бы устранить тридцатипятилетнюю разницу в их возрасте, и в его присутствии Микеланджело чувствовал себя совсем молодым, мог весело смеяться и забыть многие свои горести. Расставаясь, они дали слово писать друг другу. Микеланджело предложил прислать Томмазо из Флоренции свои рисунки, специально для того, чтобы тот по ним учился. Он обещал также дать ему знать, когда вновь приедет в Рим к папе. Вернувшись во Флоренцию, он принялся за работу в часовне. Чувствовал он себя освеженным и к весне уже забыл все свои мысли о скорой смерти. Обрабатывая поверхность двух мужских статуй, он прибегнул к тому способу перекрестной штриховки, которому когда-то учил его в рисунке пером Гирландайо: одна сетка каллиграфических линий, нанесенных двузубым резцом, покрывалась другой, прочерченной закругленной скарпелью. Штрихи эти пересекались под прямым углом, так что сравнительно тонкий след двузубого резца не совпадал с более грубыми и выпуклыми рубчиками скарпели. Фактура кожи на этих изваяниях Микеланджело обрела ту эластичную напряженность и упругость, какая присуща живой ткани. А на щеках Богородицы он добивался фактуры нежной и гладкой, как речной голыш. Красота ее лица была чистой и возвышенной. 7 Время можно было уподобить не скалистой горе, а реке; оно меняло скорость своего течения, так же как и свое русло. Оно могло вздуться, захлестнуть свои берега или высохнуть, еле просачиваясь узеньким ручейком; оно могло вольно литься, чистое и ясное, по своему ложу или могло вбирать в себя всякую муть и мусор и выбрасывать загрязненные обломки на поворотах и излучинах. Когда Микеланджело был молод, любой день воспринимался им по-особому; у каждого из них был свой лик, свое тело, содержание и форма; день был целен и неповторим, его можно было занумеровать, записать и запомнить. Теперь время как бы растворилось: недели и месяцы текли однообразным потоком, со все возраставшей скоростью. Он взваливал на себя столько работы, что сама ткань времени изменилась для него, а границы времени стали неразличимы. Годы уже не казались ему отдельными блоками, а каким-то нагромождением, Апуанскими Альпами, которые человек для своего удобства разбивает на отдельные вершины и утесы. Может быть, недели и месяцы стали короче или он спутал счет, приняв какую-то другую меру? В прошлом у времени были очертания, оно было твердое, с прочными краями. Теперь оно стало зыбким, текучим. Облик времени ныне, казалось ему, отличался от прежнего так же резко, как ландшафт Римской Кампаньи от ландшафта Тосканы. Когда то он думал, что время неизменно от века, что оно везде и для всех одно и то же, теперь он убедился, что время так же разнообразно, как человеческие характеры или погода. По мере того как 1531 год становился 1532-м и 1532-й сокращался и переходил в 1533-й, Микеланджело спрашивал себя: "Куда бежит время?" Ответ был достаточно прост: оно бежит, чтобы стать из аморфного реальным, превратиться в частицу жизненной силы - в "Богородицу с Младенцем", в "Утро", в "Вечер", в "Ночь", в изваяния юных Медичи. Он не мог понять только того, что время сокращалось в зависимости от угла зрения, как сокращается порой пространство. Когда он стоял на холме, оглядывая Тосканскую долину, ближайшая часть лежавшего перед ним пространства была с ясностью видна во всех ее подробностях; более дальняя часть, будучи столь же емкой и обширной, казалась сдавленной, сплющенной, сжатой, будто это была не далеко простертая, огромная равнина, а полоса узкого поля. То же происходило и со временем, если касаться отдаленной, давней поры жизни человека: как бы пристально ни вглядывался он в пролетающие, текущие на его глазах часы и дни - все равно они казались короче, чем широко раскинувшаяся начальная часть его жизни. Он высек крышки двух саркофагов - они были чистых и скупых линий, овальные их плоскости заканчивались изящными волютами; в верхней части несущих колонн он изваял несколько простых листьев. Работа над Речными Божествами или символами Неба и Земли, которых он было замыслил и начал уже готовить, совсем не продвигалась. Под выдававшимся вперед плечом Ночи он изваял маску, а в углу, образованном поднятым коленом, поместил изображение совы. И больше он не добавлял ни одной детали. Красота человека для него всегда была альфой и омегой искусства. Слухи о том, что создает Микеланджело в часовне, распространились по всей Италии; а затем и Европе. Ему приходилось принимать у себя порой крупных художников, которые рисовали и что-то записывали, в то время как он продолжал работать. Скоро эти посещения стали действовать ему на нервы. Один изысканно одетый вельможа спрашивал: - Как вы додумались до того, чтобы высечь эту потрясающую фигуру Ночи? - Я взял блок мрамора, в котором была заключена эта статуя. Мне оставалось только отсечь небольшие куски, покрывавшие фигуру и мешавшие ее увидеть. Для каждого, кто умеет это делать, нет ничего легче. - Придется мне посылать своего слугу, не найдет ли он такие блоки, в которых скрываются статуи. Микеланджело съездил в Сан Миниато аль Тедеско на свидание с папой Клементом, который остановился там по дороге на свадьбу Катерины де Медичи, дочери Лоренцо, сына Пьеро, выходившей замуж за дофина Франции. Он получил огромное наслаждение от бесед с кардиналом Ипполито, состоявшим теперь при папе, и с Себастьяне дель Пьомбо, по-прежнему любимцем Клемента. И вот Микеланджело снова оказался внутри четырехугольника, образованного капеллой Медичи, где он ваял, домом напротив, где он готовил модели, и мастерской на Виа Моцца, где он жил и где за ним присматривал Урбино. Опять он страшно исхудал, таким он раньше себя и не помнил - кожа да кости. Но он испытывал великое удовлетворение оттого, что его окружали теперь, помогая завершить убранство часовни, хорошие скульпторы: Триболо должен был изваять по моделям Микеланджело фигуры Неба и Земли, Анджело Монторсоли - высечь фигуру Святого Козмы; работал в часовне, закончив к тому времени статуи двух пап Пикколомини, и Рафаэлло да Монтелупо, сын старого друга Микеланджело - Баччио, потешника и паяца Садов Медичи. Порой, по ночам, Микеланджело, чтобы отвлечься, брал в руки карандаш и бумагу и набрасывал рисунки, стараясь выяснить, что он способен сказать по поводу Страшного Суда. Бандинелли закончил своего "Геракла", заказанного папой Клементом. Герцог Алессандро распорядился установить статую на площади Синьории, напротив Микеланджелова "Давида", а дворец Синьории переименовал в Старый дворец - Палаццо Веккио, так как Флоренция была лишена теперь права избирать свой правительственный Совет. Народ не хотел, чтобы статуя Бандинелли была на площади, и так возмущался этим, что Бандинелли пришлось ехать в Рим и испрашивать у папы формальный приказ об установлении "Геракла". Микеланджело пошел с Урбино на площадь Синьории посмотреть на статую. Ночью кто-то налепил на нее исписанные листка бумаги, она трепетали теперь на ветру. Микеланджело поморщился, глядя на бессмысленно вздутые мускулы изваяния. Прочтя рифмованные строчки на одном из листков, он хмуро заметил: - Бандинелли будет не очень-то приятно, когда он ознакомится с этими песнопениями. Он понял теперь, как прав был Леонардо да Винчи, когда он говорил ему в Бельведере: - Изучив ваш плафон, художник должен проявить чрезвычайную осторожность, чтобы не стать в своих работах деревянным, слишком подчеркивая структуру костей, мускулов и сухожилий... А что будет с живописцами, которые попытаются пойти дальше вас? Микеланджело понял теперь, о чем говорил ему в тот день Леонардо. - Не довершайте же переворота в искусстве. Оставьте что-нибудь и на долю тех, кто пойдет по вашим стопам. Но если бы он и постиг полностью мысли Леонардо в ту пору, то все-таки что он мог бы сделать? Подобно какому-нибудь каррарскому камнелому, он был приверженцем своей кампанилы и постоянно прохаживался вокруг соборной колокольни Джотто, словно это был центр вселенной. Но Флоренция стала теперь безразлично-покорным городом, ее свободу удушил герцог Алессандро. Поскольку вместе с политической свободой на том же кровавом ложе было удушено и искусство, то те, кто раньше принадлежал к Обществу Горшка, в большинстве своем разъехались по другим городам. Флоренции поры правления первых Медичи уже не существовало. Величавые мраморы Орканьи и Донателло по-прежнему украшали ниши Орсанмикеле, на флорентинцы ходили по улицам с опущенными головами. Появление Мавра, "отродья Мула", нанесло, после бесконечных войн и поражений, как бы последний удар прямо в душу города. Проходя на площади Синьории мимо "Льва" Мардзокко, Микеланджело отворачивался. Он даже не мог заставить себя восстановить отломленную руку "Давида" - ему не хотелось этого делать, пока не восстановлена республика и величие Флоренции, столицы искусства и интеллектуальной жизни, которую называли Афинами Европы. В девяностый день рождения Лодовико, в июне 1534 года, стояла чудесная солнечная погода. Теплый воздух был изумительно прозрачен. Флоренция сверкала в оправе своих холмов, как драгоценный камень. Микеланджело собрал на торжество остатки семейства Буонарроти. За обеденным столом сидел Лодовико, столь ослабевший, что его приходилось подпирать подушками, бледный и худой от затянувшейся болезни Джовансимоне, молчаливый Сиджизмондо, все еще одиноко живший на наследственной земле, где родились все собравшиеся; тут же была и Чекка, семнадцатилетняя дочь Буонаррото, и юный Лионардо, заканчивавший срок ученичества у Строцци. - Дядя Микеланджело, ты обещал снова открыть шерстяную лавку отца, как только я вырасту и смогу управлять ею. - Я так и сделаю, Лионардо. - А скоро? Мне уже пятнадцать лет, и я знаю, как вести дело. - Скоро, Лионардо. Как только у меня появятся деньги. Лодовико съел лишь несколько ложек супа, поднося их ко рту дрожащими руками. Не дождавшись конца обеда, он попросил отвести его в постель. Микеланджело поднял отца на руки. Тот весил не больше чем вязанки хвороста, которые Микеланджело применял для укрепления стен у колокольни Сан Миниато. Он уложил отца в кровать, осторожно закутал его в одеяло. Старик слегка повернул голову, так, чтобы видеть свой похожий на пирог стол и свои счетные книги, аккуратно сложенные в стопки. Улыбка скользнула по его серым, как пепел, губам. - Микеланьоло. Это было ласкательное, домашнее имя. Лодовико не называл его так уже много-много лет. - Слушаю, отец. - Я хотел... дожить... до девяноста. - Вот вы и дожили. - ...но это было тяжко. Я трудился... каждый день... постоянно... чтобы только выжить. - Что ж, и хорошо потрудились, отец. - А теперь... я устал. - Так отдыхайте! Я притворю двери. - Микеланьоло?.. - Да, отец? - ...ты позаботишься... о мальчиках... Джовансимоне... Сиджизмондо? Микеланджело подумал: "Мальчики! Им давно за пятьдесят!" Вслух он сказал: - Наша семья - это все, что у меня осталось, отец. - Ты купишь... Лионардо... лавку? - Как только он подрастет. - А Чекке... дашь приданое? - Да, отец. - Тогда все хорошо. Я старался, чтобы семья была... вместе. У нас дела шли на лад... снова появились деньги... состояние... которое потерял мой отец. Я прожил жизнь... не напрасно. Пожалуйста, позови священника из церкви Санта Кроне. Лионардо сбегал за священником. Лодовико скончался тихо, окруженный тремя сыновьями, внуком и внучкой. На щеках у него был такой румянец и лицо казалось таким спокойным, что Микеланджело не верилось, что отец умер. Теперь, лишившись отца, он почувствовал себя странно одиноко. Всю свою жизнь он прожил без матери, да и отцовской любви, привязанности и понимания он тоже не знал. Но что было теперь об этом думать, - все равно он любил отца, как, на свой суровый тосканский манер, любил его и Лодовико. Без отца на свете будет пусто, очень пусто. Лодовико причинял ему бесконечные муки, но не вина Лодовико, если только один из пятерых его сыновей умел добыть себе хлеб. Потому-то Лодовико и приходилось заставлять Микеланджело работать так усердно и так тяжело: кому-то надо было заменить остальных четырех, которые не могли внести никаких утешительных цифр в те счетные книги, что лежали на столике, похожем на пирог. И Микеланджело гордился тем, что он утолил честолюбие отца, что отец скончался с ощущением достигнутого успеха. В эту ночь он сидел в своей мастерской, с открытыми окнами в сад, писал при свете лампы. Вдруг, в какую-то минуту, и сад, и его комнату заполнили тысячи налетевших маленьких белых мушек - из тех, что называют манной небесной. Они густою сетью вились вокруг лампы и его головы, шелестели крыльями, как птицы. Покружившись, они тут же падали мертвыми, усыпав мастерскую и деревья в саду так, будто только что выпал небольшой мягкий снежок. Микеланджело смыл толстый слой насекомых с верстака, взял перо и стал писать: О нет, удел не худший - умереть, Кому дано у божьего престола Пространный путь свой ясно обозреть. Когда, отторгнув от земного дола, Мне бог позволит встретиться с тобой, То пусть, страшась господнего глагола, Утихнет страсть, а чистый разум мой Достоин будет божьей благодати, Святой любви, назначенной судьбой. Он стоял в часовне, один, под куполом, который он спроектировал и построил, среди стен, выложенных светлым камнем и мрамором, которые так прекрасно сочетались. "Лоренцо, Созерцатель", был уже в своей нише; "Джулиано" сидел на полу, еще не совсем обработанный. Под плечи "Дня", последней из семи фигур, были подставлены деревянные блоки; та часть спины этого могучего мужского тела, которой надлежало быть обращенной к глухой стене, оставалась неотделанной. Лицо, повернутое к зрителю через приподнятое плечо, напоминало орла, неподвижно смотревшего на мир своими глубоко посаженными глазами, волосы, нос и борода в грубых штрихах резца казались вырубленными из гранита - тут был заключен необыкновенный, овеянный чем-то первобытным контраст с тщательно отполированной гладью огромного выпяченного плеча. Закончена ли теперь часовня? После четырнадцати лет труда? Стоя между расположенными по обе стороны, у стен, изящнейшими саркофагами, на каждом из которых скоро будет водружено по две гигантских фигуры - "Утра" и "Вечера", "Дня" и "Ночи", глядя на дивную "Богоматерь с Младенцем", усаженную напротив широкой боковой стены, Микеланджело чувствовал, что он изваял все, что хотел изваять, и сказал все, что хотел сказать. Для него часовня Медичи была закончена. Он был уверен, что Великолепный поблагодарил бы его и с удовлетворением принял бы эту часовню и эти изваяния вместо того фасада, создать который ему так хотелось. Микеланджело схватил лист рисовальной бумаги и набросал на нем указания трем своим скульпторам-помощникам: поместить "День" и "Ночь" на одном саркофаге, "Вечер" и "Утро" - на другом. Он положил записку на струганый дощатый стол, прижав ее обломком мрамора, зашагал к дверям и вышел из капеллы, ни разу не оглянувшись. Урбино увязывал его седельные сумки. - Ты все сложил, Урбино? - Все, кроме папок с рисунками, мессер. Через пять минут уложу и их. - Заверни папки в мои фланелевые рубахи, будет надежней. Они сели с Урбино на коней, поехали по улицам и, миновав Римские ворота, оказались за городом. Въехав на холм, Микеланджело придержал лошадь и, повернувшись, поглядел на Собор, Баптистерий и Кампанилу, на коричневую башню Старого дворца, поблескивавшую в лучах сентябрьского солнца. Он окинул взором весь изысканно благородный город, раскинувшийся под своими кровлями из красной черепицы. Тяжело покидать родное гнездо, тяжело думать, что, приближаясь к седьмому десятку, нельзя с уверенностью рассчитывать на то, что еще раз сюда вернешься. Он тронул коня, решительно повернув на юг, к Риму. - Давай пошевеливай, Урбино. Ночевать будем в Поджибонси; там у меня есть одна знакомая гостиница. - А мы доедем до Рима завтра к вечеру? - с волнением спрашивал Урбино. - Какой-то он есть, этот Рим! Микеланджело принялся было рассказывать о Риме, но душу его томила слишком глубокая грусть. Он совершенно не представлял себе, что его ждет в будущем, хотя и чувствовал, что его собственная война, длившаяся так долго, по-видимому, кончилась. Пусть звездочеты-астрологи, толпившиеся у Римских ворот, кричали ему, что у него впереди еще треть жизни, и две из четырех, отпущенных на его век, любовных историй, и самая долгая и кровопролитная битва, и несколько самых прекрасных из его скульптурных, живописных и архитектурных работ. Он хорошо помнил, с каким презрением относился к астрологии Великолепный, и, перебирая теперь в уме предсказания звездочетов, горько усмехался. И все же звездочеты не ошибались. ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ. ЛЮБОВЬ 1 Проезжая Народные ворота, он пришпорил коня. Рим, после недавней войны, показался теперь еще более разбитым и опустошенным, чем это было в 1496 году, когда Микеланджело впервые его увидел. Микеланджело осмотрел свое полуразвалившееся жилище на Мачелло деи Корви. Большая часть обстановки была расхищена, исчезли матрацы, кухонная утварь и посуда, кто-то украл и опорные блоки для гробницы Юлия. "Моисей" и "Пленники" оказались в целости. Микеланджело обошел комнаты, заглянул в разросшийся, запущенный сад. Придется штукатурить и красить стены, настилать новые полы, заново обзаводиться мебелью. Из пяти тысяч дукатов, полученных за работу в часовне Медичи, - это был весь его заработок за последние десять лет, - он сумел сберечь и привезти с собой в Рим лишь несколько сотен. - Урбино, нам надо всерьез заняться домом. - Мессер, я отремонтирую его сам. Через два дня после приезда Микеланджело в Рим в Ватикане скончался папа Клемент Седьмой. В несказанной радости горожане высыпали на улицы. Ненависть к Клементу дала себя знать и во время его похорон несмотря на всю их пышность: народ считал папу виновным в разграблении и позоре Рима. Микеланджело вместе с Бенвенуто Челлини нанес ему визит за день до его смерти. Папа был в хорошем расположении духа, рассуждал о новой медали, которую хотел выбить Челлини а с Микеланджело поговорил о замысле "Страшного Суда". Хотя кузен Джулио причинил Микеланджело немало страданий, все же теперь в душе у него было чувство утраты: ведь ушел из жизни его сверстник, последний человек из того круга, в котором он провел свои отроческие годы во дворце Медичи. Целых две недели, пока коллегия кардиналов выбирала нового папу, Рим жил словно бы затаившись, задержав дыхание. Исключение составляла одна лишь флорентийская колония. Попав во дворец Медичи, Микеланджело убедился, что он был затянут в траурные драпировки только снаружи. Внутри же дворца царило ликование: там бурно радовались смерти Клемента флорентинцы-изгнанники. Теперь уже никто не будет оказывать покровительство сыну Клемента Алессандро; теперь можно добиваться того, чтобы его заменил Ипполито, сын всеми любимого Джулиано. Кардинал Ипполито, молодой человек двадцати пяти лет, встретил Микеланджело, стоя наверху лестницы дворца; его бледное, с патрицианскими чертами лицо освещала ласковая улыбка, иссиня-черные волосы были прикрыты красной шапочкой. По темно-красному бархату, поперек груди, шла полоса крупных золотых пуговиц. Микеланджело почувствовал, как кто-то положил руку ему на плечо, и, обернувшись, увидел кардинала Никколо Ридольфи - у него, как и у его матери, была легкая тонкая фигура и карие искрометные глаза. - Может, вы поживете здесь, в нашем дворце, пока ваш дом не отремонтируют? - сказал Ипполито. - Так пожелала бы и моя покойная мать, - добавил Никколо. Микеланджело окружили старые его друзья. Тут были гости из многих флорентинских семей: Кавальканти, Ручеллаи, Аччаюоли, Оливьери, Пацци; был бывший наместник папы Клемента во Флоренции Баччио Валори; были Филиппе Строцци и его сын Роберто; кардинал Сальвиати-старший и кардинал Джованни Сальвиати, сын Якопо; был Биндо Альтовити. В Риме жило теперь великое множество семей, бежавших из родного города, - Алессандро лишил их всякого имущества, влияния в власти. Со смертью папы Клемента им уже не надо было скрывать свои чувства и сохранять осторожность. Подспудный, тайный заговор, ставящий целью изгнать Алессандро из Флоренции, вылился теперь в открытое движение. - Вы поможете нам в этом деле, Микеланджело? - допытывался у него Джованни Сальвиати. - Конечно, помогу, - отвечал Микеланджело. - Алессандро - это дикий зверь! Услышав это слова, все одобрительно зашумели. Никколо сказал: - Существует только одно серьезное препятствие: Карл Пятый. Если император будет на нашей стороне, мы можем двинуться на Флоренцию и свергнуть Алессандро. Горожане восстанут и поддержат нас. - Но чем же именно я могу вам помочь? За всех ответил Якопо Нарди, флорентийский историк: - Император Карл не очень-то жалует искусство. Тем не менее нам стало известно, что он выразил интерес к вашей работе. Могли бы вы изваять или написать что-нибудь специально для него, если бы это содействовало нашим планам? Микеланджело заверил, что он готов пойти на это. После обеда Ипполито сказал: - Конюшни над проектом которых работал для моего отца Леонардо да Винчи, отстроены. Не хотите ли их осмотреть? В первом же стойле, под брусьями высоких стропил, Микеланджело увидел белоснежного арабского скакуна. Он погладил длинную теплую шею лошади. - Какой красавец! Будто чудесный блок мрамора. - Пожалуйста, примите коня в подарок. - Благодарю, это невозможно, - ответил Микеланджело - Только сегодня утром Урбино разобрал последний наш старый сарай. Такого чудесного жеребца у меня и держать-то негде. Но когда Микеланджело вернулся домой, он застал там такую картину: Урбино стоял в саду и опасливо держал коня под уздцы. Микеланджело снова потрепал скакуна по белой прекрасной шее. - Как ты думаешь, - спросил он Урбино, - принять его или отказаться? - Мой отец говорил, что принимать подарок, который требует пищи, никогда не надо. - Но как же не взять такое великолепное животное? Придется купить лесу и построить для него конюшню. Микеланджело вновь и вновь спрашивал себя, хватит ли у него силы взвалить на свои плечи такое тяжкое бремя, как "Страшный Суд". Чтобы расписать алтарную стену Систины, потребуется не меньше пяти лет: это будет самая большая стена в Италии, отведенная под одну фреску. Но ремонт и меблировка дома уже пожирали у Микеланджело дукаты, и он понял, что скоро столкнется с нуждой. Бальдуччи, теперь уже воспитывавший множество внуков, сильно раздался вширь, но нисколько не сгорбился - мясо нарастало на нем крепкое, щеки пылали румянцем. Выслушав Микеланджело, он раскричался: - Ну конечно, у тебя худо с деньгами! Иначе и быть не может: сколько лет ты жил во Флоренции, не прибегая к помощи такого финансового гения, как я! Отдавай мне все деньги, какие заработаешь, и я помещу их так, что ты будешь богат и независим! - Есть во мне, Бальдуччи, какое-то свойство, что деньги просто уплывают от меня. Дукаты словно бы говорят себе: "Э, такой человек не предоставит нам спокойного жилища и не даст размножаться. Поищем-ка другого хозяина". Как ты думаешь, кто будет новым папой? - Хотел бы узнать у тебя. От Бальдуччи Микеланджело направился к Лео Бальони, в тот же знакомый дом на Кампо деи Фиори. Лео, с львиной гривой волос и гладким, не тронутым морщинами лицом, жил прекрасно: не бе