вает окно?" Он забыл, что все его мысли просматриваются сквозь прозрачную душу, и серая Тень девушки, приблизившись, сказала ему - молча, как говорят мертвые: - Скажите, месье, уж не потому ли, что я в тот день не закрыла окно, вы... - О нет! Меня сбило такси. И он отвернулся, чтобы скрыть свои мысли. Несколько дней спустя они вместе выходили из библиотеки. Их друзья говорили между собой: - Что случилось с этими двумя - они идут как влюбленные! Наверное, надо быть хромым, чтобы испытать здесь такое. Можно подумать, на небесах кому-то нужна любовь! И хотя ее объемистый портфель был легче самого легкого перышка, Дельсоль предложил понести его. Девушка смеялась, но он сказал это очень серьезно. Наконец она согласилась отдать ему портфель, хотя и находила это немного нелепым - особенно если учесть, что студент умер довольно давно и, стало быть, накопил немалый опыт здешней жизни. Едва он взял портфель, как почувствовал, что ноша... оттягивает руки. Какая-то благость разлилась там, где раньше были кисти Шарля Дельсоля. Тело оставалось серым, но это был сияющий, едва ли не лучистый серый цвет, с каким-то алым, если не сказать шалым, оттенком. Ему казалось, у него вновь рождаются руки, и он попытался спрятать эти беспокоящие его отростки под одеждой Тени, - отростки, каждый из которых стремился обрести по пять пальцев. - Вы сегодня какой-то странный, - мысленно сказала Маргерит Деренод. - Вам нехорошо? - Вы же знаете, что это невозможно, - ответил он протестующим жестом. И тут же почувствовал острую боль в кулаке, сжимающем ручку портфеля. А Когда портфель выпал и раскрылся, из него вывалились настоящие, полновесные словари Кишера и Гельцера, с пронумерованными страницами. Потрясенная, студентка захлопала ресницами, настоящими ресницами земной девушки. А ее глаза стали голубыми, как когда-то, хотя в остальном лицо по-прежнему было лишено признаков жизни. Она стояла неподвижно, словно после огромного, нечеловеческого усилия, затем, очень быстро, ее нос, губы, щеки обрели цвет и стали даже чуть румянее, чем были на Земле. И стояла она вовсе не обнаженная, нет, Маргерит была одета, как и подобало девушке в 1919 году, году ее смерти. Было сухо и немного прохладно, и молодые люди дышали полной грудью, выдыхая хорошо видимый пар. Ничуть не смущаясь нескольких оказавшихся поблизости Теней, они слили свои возродившиеся губы в долгом поцелуе. Затем, движимые радостью, переполненные вновь открывшимися силами, направились на площадь, где стоял ящик из некрашеного дерева. Открыть его не составило труда. Достаточно было поднять крышку руками, которые ничуть не потеряли прежней ловкости. Влюбленные нашли там много вещей, которые принадлежали им на Земле, а главное, карту неба - исключительно четкую, многоцветную. Карта ожила и дала Шарлю и Маргерит множество советов и наставлений по поводу того, куда направить взоры, а потом позвала молодых людей в путь. РАНИ  Rani Хотя в племени он был единственным, кто получил воспитание в большом городе, тем не менее его избрали касиком только после испытания голодом. Соперники выбывали один за другим, и на девятый день Рани остался один - он лежал, закутанный в бычьи шкуры, и тело его напоминало высохшую деревяшку. С начала испытания время застыло для него в образе больших стенных часов с шестью лицами девушек по циферблату. Именно девушки с циферблата каждые четыре часа приносили ему воду и листья коки, которые он мог только сосать - сил жевать уже не осталось. Но он все тянул и тянул испытание, надеясь еще раз дождаться, когда опять придет очередь Яры, его невесты. Ее взгляд говорил ему: "Держись, настанет время удивительных вещей!" С приближением ночи ему слышался отдаленный топот кавалерии, всегда на одном и том же расстоянии, несмотря на отчаянные попытки всадников добраться до него. Голод рождал в его воображении высокие фигуры, которые входили в палатку с фосфорическими корзинами. Одна из фигур мягко опускала веки индейца, другая поднимала их. Иные набрасывались на его печень и выжимали из нее все соки или с тщательностью хирурга вгоняли в почки большие полые иглы. Потом все объединялись, перешептываясь, и выпускали перед лицом Рани крохотных воробышков смерти. В начале десятой ночи он увидел, что у изголовья его ложа распростерся огромный верблюд из последнего сна - обнажая песчаные десны, животное двадцать раз подряд пыталось подняться на ноги, почти уже рассыпавшиеся в прах. Тогда, из боязни уступить превосходящим силам зверей, которые только и ждут внутри нас и вокруг нас своей очереди пожить за наш счет, индеец уголками губ (одна губа побелела, другая была лиловой) дал понять, что готов прекратить голодовку. Спустя несколько дней после своего избрания новый касик, еще очень слабый, решил повидать Яру, которая сидела у общего костра. Внезапно у Рани закружилась голова, и он ничком рухнул в очаг - лицо при этом обгорело до самых костей. Отныне все опускали головы и расступались, когда проходил он - человек с изъеденным лицом, лицом, которое, казалось, все еще горело - какой демон разворошил эти угли? Рани думал, что теперь и Яра избегает его, как вдруг увидел свою невесту (была ли она еще ею?) - девушка стояла перед палаткой нового вождя и пристально смотрела на обожженного. Не теряя надежды, касик помчался за вязанкой дров, принес ее и - знак любви! - сбросил поленья с плеч к ногам девушки. Два чурбачка отделились от других и упали, произведя какой-то неясный звук - в нем были и боязнь, и незаданный вопрос, - Рани стало стыдно. Когда он поднял голову и открыл глаза (огонь не тронул веки), Яра исчезла. Он лишь услышал крики ужаса, будто девушку насиловала толпа врагов. На следующее утро шестеро из совета старейшин пришли к Обожженному Лицу и разом повернулись к нему спинами, давая этим жестом, а также своим молчанием понять, что он больше не может оставаться касиком. Несколько недель Рани скрывался в лесах. Он стал интересоваться перьями, яйцами птиц, мхами и папоротниками - вообще всем хрупким и тонким в лесу, что не пугалось его присутствия и не менялось при виде обожженного лица. Окраска птичьих яиц напоминала цвет утренней зари, перья походили на серые в яблоках облака, которые резвыми лошадьми носились по небу, папоротники рождали в воображении образ темной и прохладной ночи - в нее хотелось окунуть лицо и тут же снять с него все беды и изъяны. Птица умирает, но ее перья продолжают жить, и красота их не теряется, не блекнет - перья отвергают гниение. Рани любил их - гордость и надежда служили им защитой. В тонких полых роговых стержнях и нежном пухе он различал загадочные письмена. Уверенный, что его никто не видит, он раскладывал перед собой и этот невесомый пух, и листья редкостных деревьев, и необычные сверкающие камни, если удавалось их найти. И часто приговаривал при этом: "О! Получилось! Как раз то, что я искал". Или же, огорченный скудностью форм и бедностью цветовой гаммы леса, высокого леса без окон и дверей, он принимался рассматривать небо. Как рассматривают старинный, готовый рассыпаться документ, который почти невозможно расшифровать. "У меня столько времени - куда спешить?" - размышлял Рани. Если оказаться там, наверху, за тревожным мраком неба, что Услышишь - тихое мяуканье, биенье сердца человека, затерявшегося среди деревьев? Как распознать дорогу в небо, где нет ни "право", ни "лево", ни "раньше", ни "потом", одна лишь бездна? И нет поводыря, и нет опоры, есть - головокружение, потеря чувств... Что мечтал найти он в камешках, упавших с неба, в валунах, лежащих на земле? Что вызывало в нем желание вскрыть себе живот, дабы узнать тайну собственного тела? "Стану ли я когда-нибудь не столь уродлив, как сейчас?" Да, именно этот вопрос толкал Рани на поиски, и он лишь удивлялся, почему не понял сути раньше. Будто его собственные руки так ничего и не сказали ему, когда он ощупывал и ощупывал изуродованное лицо. Он полюбил змей - свиваясь и распрямляясь, они полагались только на себя и всегда держали наготове в пасти смерть. Рани захотелось увидеть свое племя. Прячась в чаще, он умел оставаться невидимым даже для чужаков, скрывать блеск глаз и запах кожи - то, чем мы всегда невольно выдаем себя. Устроившись в темном травяном логове, он наблюдал за костром, который люди разожгли, чтобы отпугивать диких зверей, и думал: "Сегодня огонь разводил Гули-Я, узнаю его манеру. Но что мне до того?" Наблюдая передвижения соплеменников, готовящихся ко сну, размышлял: "Что вы хотите от меня, люди моего бывшего племени? Жирные или худые мужчины, женские груди, животы, ноги, что вы хотите от меня? Зачем воплощаетесь в различные формы - вы, ставшие для меня сейчас не более чем тошнотворными воспоминаниями?" И он обкрадывал своих бывших соплеменников, чтобы сделать приношения деревьям и камням, всему, что не было осквернено произнесенным словом. Однажды ночью, замаскировав лицо лианами и листьями, он проник в палатку Яры, чтобы похитить ее зеркало. Другой ночью, пьяный от чичи {Чича - в Южной Америке крепкий напиток из кукурузы. (Примеч. ред.)}, он решил опоить дерево, которое любил больше других, а потом, устыдившись, пожертвовал дереву два собственных пальца, которые сам же и откусил. Когда кровь остановилась, Рани стал лучше понимать, что с ним происходит: "Выходит, до сих пор я не был таким уж уродом!" Он рассматривал свою изувеченную руку, сравнивал ее с другой, которая теперь казалась ему очень красивой. Забыв об охранительном запрете глядеть на собственное отражение, он подолгу изучал себя в зеркальце, украденном у Яры, в безжалостном свете близкого костра. И понял: лицо осталось таким же, каким оно запечатлелось в глазах ужаснувшихся соплеменников. Отныне Рани питался только корешками растений. Какая-то неведомая сила, неторопливая и жестокая, постепенно овладевала им. Поначалу текучая, потом вязкая и тяжелая, она заполнила злобой все его тело, от головы до пальцев ног. И если бы только вкус к кровавой резне... Все было гораздо хуже. Подняв вверх правую руку, на которой не хватало двух пальцев, Обожженное Лицо встал посреди племени и, разлепив изуродованные губы, прокричал сохранившим ясность голосом: - Я вернулся! Убирайтесь отсюда! Индейцы замерли вокруг него. Человек, собравшийся рубить дерево, так и застыл с поднятым топором. Двое-трое мужчин решили было пронзить стрелами сердце Рани, но, даже не успев прицелиться, поняли, что из их рук вытекла вся сила. Девушки и женщины племени против воли потянулись к Рани, они тащились, ползли и припадали к ногам Обожженного Лица, царапая их ногтями то ли от желания, то ли из отчаяния. Одна, что толкла маис на кухне, шла со ступкой в руках, другая оторвалась от возлюбленного - все приближались, влекомые неодолимой силой, и издали было видно, как их пробирает дрожь, все приближались к лицу, отвратительность которого достигла высших пределов ужасного. Каждые три-четыре шага они пытались ухватиться за стволы или корни деревьев, чтобы остановить это неумолимое движение, но тщетно. Яра затерялась среди прочих. Индеец повторил: - Убирайтесь! И только тогда люди нашли в себе силы убежать. Рани остался среди палаток, еды, стрел, среди множества вещей, которые мало-помалу стали ощущать, что у них появился новый хозяин. И поскольку теперь наконец все стало хорошо, вокруг тысячекратно одинокого индейца начала сворачиваться Змейка-дней-которые-нам-остается-прожить. ДЕВУШКА С ГОЛОСОМ СКРИПКИ  La jeune fille a la voix de violon Была девушка, похожая на всех остальных, только глаза у нее были, пожалуй, чуть больше распахнуты, чем у других, да и то на такую малость, что и замечать не стоило. С детства она подозревала, что против нее ведутся какие-то происки, взрослые что-то скрывают. Она не знала причин недомолвок и перешептываний, но и не особенно беспокоилась, полагая, что это дело обычное, когда в доме маленькая девочка. Однажды, сорвавшись с дерева, она издала крик, который ей самой показался необыкновенно странным - нечеловеческим и в то же время музыкальным. Отныне она стала прислушиваться к своему голосу, пока не обнаружила, что к звукам обычных слов примешиваются явные скрипичные акценты и даже целые ноты - например, фа диез, или ми бемоль, или какое-нибудь совсем уж дерзкое тремоло... И когда она вступала с кем-нибудь в разговор, то смотрела на собеседника с обезоруживающей простотой, словно желая сгладить невольную причуду голоса. Один мальчик сказал ей как-то: - Давай, заводи свою скрипку! - У меня нет никакой скрипки. - Ну да, рассказывай! - не поверил он, испытывая острое желание залезть к ней в рот рукой. Жить с голосом скрипки очень непросто - трудно бывать на людях, отзываться на приглашения попить чаю или позавтракать на траве - и все время носить в себе готовые вырваться музыкальные звуки, такие необычные, даже когда произносишь всего лишь "спасибо" или "не стоит стараться". Больше всего ее раздражали восклицания: - Какой волшебный голос! "Что же творится во мне? - спрашивала она себя. - Эти неожиданные аккорды выдают меня с головой. Будто я начинаю раздеваться посреди беседы: "Вот мой корсаж... и чулки в придачу... Ну как, вам нравится, что на мне больше ничего нет?" Поскольку девушке меньше всего хотелось выделяться, она обычно хранила молчание, одевалась как можно проще и незаметнее, а на свое музыкальное горлышко всегда повязывала широкую ленту - непременно серого цвета. "В конце концов мне вовсе не обязательно говорить", - размышляла она. Но даже когда девушка не произносила ни слова, чувствовалось, что голос - там, внутри, при ней, и он вот-вот прорвется. Одна подружка, обладавшая тонким слухом, утверждала, что голос скрипки вообще никогда не стихает и молчание девушки плохо скрывает приглушенные аккорды, порой слышны даже целые мелодии - стоит только прислушаться. И если одних подруг это восхищало, то других беспокоило. В конце концов все оставили ее. "Ну уж если и молчание больше мне не принадлежит..." Друга семьи, хирурга, пригласили осмотреть горло девушки и голосовые связки. Без сомнения, нужно оперировать, но что? Хирург заглянул в горло, как в волшебный колодец, и мысль о вмешательстве показалась ему недопустимой. "Если б они знали, где я была! - думала девушка в один прекрасный день, усаживаясь за обеденный стол вместе с родителями, которые выговаривали ей за опоздание. - Они и не подозревают, что со мной приключилось, - ни долговязый отец, ни мать с ее спокойствием, скрывающим способность неожиданно взорваться и в три фразы облить тебя колючими, ядовитыми словами. Люди добрые, оставьте меня в покое с вашим супом, который вот-вот остынет! Да, так получилось, сегодня я опоздала на несколько минут!" Весь обед она молчала, но на один из вопросов отца пришлось-таки ответить. Родители обменялись удивленными взглядами: голос дочери стал таким же, как у всех. - Повтори, пожалуйста, - как можно ласковее попросил отец, - я плохо расслышал. Но девушка покраснела и больше не произнесла ни звука. После обеда родители уединились в спальне. - Если у нее действительно пропал этот странный голос, - начал отец, - об этом надо сообщить всем остальным членам семьи. Может быть, устроить небольшой праздник, только для своих, конечно, не разглашая причину торжества... - Подождем несколько дней. - О чем речь, подождем еще дней восемь. Будем осторожны. Отец решил, что отныне дочь каждое утро будет читать ему вслух газету. Он смаковал модуляции ее нового голоса, словно пробовал экзотические лакомства из другого мира. А может, ему нравился привкус легкой тревоги, которую он испытывал при мысли, что дочь может снова заговорить прежним странным голосом? Однажды утром, читая отцу длинную статью о международной политике, девушка - нет, уже женщина - и сама заметила, что ее голос похож на голоса подруг. Она вспомнила своего возлюбленного и испытала чувство обиды - ведь это он разрушил в ней странный голос скрипки. "Если бы он хоть любил меня по-настоящему..." - с грустью подумала девушка. - Да что с тобой сегодня? - воскликнул отец. - Ты вся в слезах. Если это из-за голоса, так, наоборот, нужно радоваться, дочка... ПОСЛЕ СКАЧЕК  Le suites d'une course Cэр Руфус Флокс, жокей и джентльмен, зачем вы дали свое имя вашей лошади? Вы, низкорослый, с красными щеками - ну просто недожаренный бифштекс... - по чьей же воле вы решили воплотиться в образ этой бестии, мышастой, шелковистой, летящей так, что ноги словно не касаются земли? Должно быть, именно по той причине, что она ничуть на вас не походила, вы, желая привязать ее покрепче, и воткнули в лошадь имя, как пылающую бандерилью. Вы не из тех жокеев, что подходят к лошади впервые лишь на взвешивании. Без всяких колебаний вы проводили ночи перед скачками в конюшне, у своей любимицы, и прямо в ухо, бархатистое и чуткое, шептали верные советы насчет завтрашних трудов, шептали, пока лошадь не заснет. Какая радость - мчаться, мчаться, слившись со своей мышастой, по скаковому кругу ипподрома, на глазах у множества людей, и только ветер, набегая, гонит дрожь по серому жокейскому костюму, и та же дрожь переполняет скакуна, и даже масть у лошади и всадника одна... Любительский "Гран-При" на ипподроме в Отей {Во времена, описываемые автором, предместье Парижа на правом берегу Сены, рядом с Булонским лесом. Ныне - район Большого Парижа. (Примеч. ред.)} Сэр Руфус взял без труда, с большим отрывом от конкурентов. Он победил в шести скачках, а потом разгоряченная лошадь пустилась галопом во весь опор вниз по бульвару Эксельман, вдоль Отейского виадука, и пролеты виадука скакун пролетал, казалось, одним махом. А затем все увидели, как оба Сэра Руфуса вместе рухнули в Сену,-седок поначалу лишь почувствовал, что лошадь у него между ногами стала стремительно худеть. И вдруг ее нет вовсе, и даже уши скрылись под водой! Жокей в одиночестве выбрался на противоположный берег. Все, что осталось от животного (так, по крайней мере, он подумал тоща), - это прядь гривы в кулаке и следы крови на шпорах. На следующее утро, когда Сэр Руфус, джентльмен и жокей, отправился позавтракать к друзьям в город, он с удивлением обнаружил, что в зеркальце такси отражаются не его собственные глаза, а глаза его лошади. И тут же услышал голос, обращенный явно к нему: - Тебе не стыдно? Ты спокойно едешь завтракать в город, а я по твоей милости - труп, лежащий на дне Сены. Ты просто подло утопил меня, не сумев вовремя остановить. - Но ведь ты сама увлекла меня в реку! - Повтори, что ты сказал! - Почему ты говоришь со мной таким тоном? - робко спросил Сэр Руфус-человек. - Клянусь своими большими черными глазами, ты еще вспомнишь обо мне! Прежде чем выйти из такси, джентльмен и жокей удостоверился, что его собственные глаза вернулись на свои обычные места, смахнул с себя происшедшее как дурной сон, в хорошем настроении расплатился с шофером и позвонил в дверь к друзьям. Надо сказать, он рассчитывал, что завтрак его хоть немного отвлечет. Оказалось, однако, его пригласили как раз затем, чтобы обсудить скачки. Присутствовавшие за завтраком три дамы и двое мужчин так придвигались к нему, что чуть было не сломали стол. - Так расскажите же нам, дорогой, как все случилось! В газетах самые противоречивые версии. - Если вы хотите, чтобы мы остались добрыми друзьями, давайте больше не будем говорить об этом, - произнес джентльмен и жокей. - Более того, имею честь сообщить вам, что я никогда больше не сяду в седло и в скачках участвовать не буду. Вообще не буду ездить верхом. Пусть лошади остаются сами по себе, а мы, мужчины, - сами по себе. И он рассмеялся, успокоенный тем, что в стеклянной поверхности столика для посуды отражаются его вполне человеческие глаза - маленькие злобные глазки. Слова Сэра Руфуса, а также интонация, с которой они были произнесены, показались другим участникам завтрака несколько странными. Однако настаивать на объяснении было неуместно - наверняка у джентльмена и жокея были свои основания, о которых ему не хотелось бы упоминать, - во всяком случае, все, не сговариваясь, сочли их достаточно серьезными. Так у постели больного, лежащего по неизвестной причине в лихорадке, обычно стараются говорить о чем-то постороннем. Трапеза завершилась весело. Все напрочь забыли про лошадь - до того самого момента, когда Сэр Руфус, рассыпаясь в тонких и изящных выражениях, которые всегда производили неотразимое впечатление, стал благодарить хозяйку дома за великолепный прием. И тут с женщиной случился нервный припадок - она вдруг заметила за спиной Сэра Руфуса темно-серый конский хвост, который терся о пиджак и производил при этом весьма громкие звуки. Хвост весело вилял, как бы собираясь принять активное участие в разговоре. Сэр Руфус Флокс выбежал, не попрощавшись. На улице он вновь обрел нормальный человеческий облик. Много дней с ним не происходило ничего нового. Потом, это было в воскресенье, Сэр Руфус ощутил приступ тошноты и тут же с ужасом почувствовал, что его органы опять стали нечеловеческими - вплоть до печени и селезенки. Он подбежал к большому трюмо, которое специально приобрел совсем недавно, но в нем не отразилось ничего особенного. Сэр Руфус отправился повидать свою невесту, американку, не богатую, но и не бедного достатка, которую очень сильно любил. Но всякий раз, когда ему по дороге попадалась кобыла, он не мог отвести от нее глаз - это было настолько неудержимо, что пришлось отказаться от визита к невесте и зайти в одну из больших конюшен, где обычно содержалось от двенадцати до пятнадцати кобыл. Если бы его возлюбленная могла быть вместе с ним в этом прекрасном, таком чистом заведении! Они уселись бы рядышком на охапку соломы, он с радостью держал бы руки невесты в своих, вдыхая теплый, чуть островатый запах конюшни... Следующий день начался плохо. Вместо того чтобы позвонить и распорядиться насчет завтрака, Сэр Руфус, желая привлечь внимание горничной, внезапно заржал, а когда служанка появилась с подносом, стал выпрашивать "сахарку", грациозно кивая и подавая переднюю ногу, как то делают ученые лошади, - причем, что интересно, весь сахар был в его полном распоряжении. На улице он сознательно избегал тротуаров, находя особое, хотя и сомнительное удовольствие в том, чтобы проскальзывать между движущимися по мостовой автомобилями. "Последнее время мир стал каким-то лошадиным", - думал он, стараясь убедить самого себя, что ничем не отличается от всех прочих прохожих. Сэра Руфуса охватило страстное желание излить душу - во весь голос. Непременно надо было поделиться с невестой своими нынешними ощущениями. - У вас появилось желание стать лошадью? - переспросила американка. - Вот это да! Зачем же сдерживаться? Нельзя идти против естества. От таких переживаний недолго и заболеть. В один прекрасный день вы станете лошадью - и что, разве мы не станем гулять, как прежде, по Булонскому лесу? Я надену роскошный костюм амазонки, все просто повалятся с ног. Дайте-ка я расцелую ваши ноздри! - воскликнула она со смехом и бросилась ему на шею. - Итак, до завтра, до встречи на аллее Ранела. Теперь Сэру Руфусу больше ничего не мешало, и в ту же ночь он стал лошадью. На рассвете он спустился по лестнице, стараясь производить как можно меньше шума, и довольно элегантно нажал головой на кнопку, чтобы открыть наружную дверь. Однако лошадь на улице, без седла и недоуздка, вызывает такое же удивление, как, скажем, совершенно голый человек. К тому же - куда идти? На свидание - слишком рано. До самого утра Сэр Руфус, словно злоумышленник, избегал полицейских и даже просто прохожих, которые настолько глупы, что, завидев лошадь без сбруи, тут же побегут вызывать полицию. Ему все-таки удалось добраться до Булонского леса, где Сэр Руфус намеревался пощипать травки. Давно уже хотелось попробовать ее на вкус - и вот наконец подвернулась оказия. "В сущности, я стал теперь куда спокойнее, - размышлял он. - Чего же я боюсь?" Муравей заполз ему на ногу и побежал вверх. "Он мешает не больше, чем и раньше, когда я был человеком". Лань подошла совсем близко, чтобы поглядеть на него. "Если бы она знала все! Но лучше ничего ей не говорить. Да и как объясниться с ланью, если я сам еще не уверен, что стал лошадью!" Лань кокетливо посмотрела, затем обнюхала его и фыркнула. Может, она приняла его за оленя? Нет, похоже, просто отнеслась с недоверием. Наверное, животные обнюхивают друг друга, чтобы убедиться, не скрывается ли под шкурой человек. Лань попятилась и скрылась. Наконец на аллее Ранела появилась американка. Все-таки она не могла скрыть изумления, увидев, что ее жених действительно превратился в лошадь. Невдалеке прошел служитель Булонского леса, и Сэр Руфус подумал: "Сейчас я его как лягну!" Но служитель не обратил на них ни малейшего внимания. По лесу пробирался какой-то бедняк с веревкой в руке - под ветхим пиджаком у него не было даже рубашки, - видимо, искал дерево, чтобы повеситься. Сэр Руфус заржал, чтобы обратить на беднягу внимание американки, и та спросила: - Куда вы направляетесь с веревкой, добрый человек? - А какое вам до этого дело? - выкрикнул бродяга, внезапно рассердившись. - В общем-то, никакого, конечно, но я подумала, что, может быть... - заговорила она самым задушевным голосом. - Вот и ошибаетесь, что "может быть". Не мешайте мне искать свое дерево. - Не делайте этого, дорогой месье, - продолжала женщина, желая вызвать доверие незнакомца. - Позвольте я куплю у вас эту веревку. - Вам придется заплатить очень много, мадам, и вы почувствуете себя обворованной. Потом, учтите, эта веревка не приносит счастья. Бедняк выглядел теперь еще более унылым, чем прежде, несмотря на подобие улыбки, которая попыталась пробиться сквозь густую бороду, скрывавшую пол-лица. Через несколько минут процессия, состоявшая из женщины, лошади, веревки и избежавшего смерти человека, уже направлялась к конюшне у Порт-Дофин. Бедняк вел лошадь в поводу, и веревка приятно согревала ему озябшую ладонь. Сэру Руфусу не понадобилось много труда, чтобы стать выездной лошадью. Он регулярно вывозил свою невесту на прогулку, их дни текли беззаботно. - В Булонский, дружок! - говорила она ему, словно обращалась к своему кучеру. - Будь любезен, поезжай по авеню Бюго. Остановишься у красильщика, я там ненадолго задержусь. Потом поедем по Лоншан, а вернешься по улице Акаций. И она усаживалась в коляску, больше не заботясь о маршруте. В один прекрасный день американка села в тильбюри {Легкий открытый двухколесный экипаж (уст.). (Примеч. ред.)} не одна. Ее молодой спутник довольно унизительным образом стал предлагать лошади обсыпанные табачными крошками куски хлеба, которые вытаскивал прямо из кармана. Самозванец теперь появлялся на каждой прогулке. Сэр Руфус так напряженно прислушивался к разговору молодых людей, что порой даже забывал переставлять ноги. Вместе с тем он видел - перед ним всего лишь малозначительный повеса, один из тех, что любят составлять компанию для прогулок по Булонскому лесу, только и всего. Однажды на повороте Сэр Руфус неловко споткнулся о бордюрный камень и услышал, как молодой человек раздраженно заметил: - Нет, ты видала подобного кретина, а? Рогоносец! Ты права, надо гнать его при первой возможности. Он слишком много про нас знает. Его недоверчивые уши не пропускают ни единого нашего слова. Услышав это, Сэр Руфус резко взял с места, бросил коляску на куст - удар, и парочка, слетев с сиденья, врезалась в большой платан. Молодой человек лежал на земле с пробитым черепом, а девушка раскинулась посреди травы в нескольких метрах от него. Умирая, она все еще показывала на своего друга пальцем, и даже этот предсмертный жест был полон очарования и любви. А Сэр Руфус вновь стал человеком. В новеньком с иголочки, сером, точнее мышастой масти, костюме, с хомутом на шее и свешивающимися оглоблями, он стоял, неподвижный, за кустами и сквозь ветки наблюдал за трагедией. Он попытался выплюнуть удила и снять узду, но ремни стесняли движения, поводья мешали, тело чувствовало себя неловко, и вообще все было непросто, потому что Сэр Руфус хоть на самую малость, но еще оставался лошадью. СЛЕДЫ И МОРЕ  La piste et la mer По тропе посреди пустынной пампы идет одинокий человек, его плечи оттягивают две дорожные сумки, в руке - чемоданчик. В безмерности окружающего пространства черты его лица как бы стерты, но все равно видно, что человек этот - с Ближнего Востока и он совсем недавно покинул свою страну: время от времени путник оборачивается, словно его преследуют. Маленькая самодельная курительная трубка создает вокруг него некую атмосферу дружелюбия и уюта, словно он несет с собой крохотный невидимый домик - впрочем, хрупкость этого сооружения совершенно очевидна. Ему рассказывали, что, пройдя много миль, он найдет одно ранчо, и путник с самого утра стремится к горизонту, не глядя по сторонам. Под его ногами - бесчисленные следы. Он узнает отпечатки: вот здесь тащились быки, здесь прошла отара овец, а здесь - промчался табун лошадей. Пустыня следов, застывший мир, итог былых движений, оцепененье смерти... Так, от ранчо до ранчо, путник странствует уже много дней. По ночам спит где придется, лишь бы нашлось место, чтобы улечься и дать отдых телу после дня ходьбы. А когда путешественнику не спится, птицы, призванные охранять сон Земли, - совы, неясыти и другие, которых мы вовсе не знаем, потому что они гнездятся в самом небе, - отмеряют для него время с молчаливого согласия Луны. На ранчо Сан-Тибурсио, куда направляется человек, в огромном сарае стригут овец. Животные опускают веки, ощущая холодное дыхание металла, а ножницы, дойдя до пушистого брюха, ускоряют бег, грозя задеть нежное вымя. Одна овца беспрестанно нюхает клок шерсти, который случайно оказался перед ее мордой. Все овечьи глаза кажутся стеклянными и совершенно одинаковыми - и тревога, сковывающая напряженные тела животных, тоже для всех одна. Бродяга турок продолжает свой путь. В его поясе тщательно спрятаны карманные часы в никелированном корпусе. Нагревшиеся в дороге, они показывают пять часов, но путнику кажется, что уже гораздо позднее; он спешит, будто его давно ждут, даже выдвинули кресло для гостя на середину комнаты. В сарае на ранчо Сан-Тибурсио продолжается стрижка. Хуан Печо, сидящий на корточках слева, должно быть, хозяин. Его нож, висящий на поясе, под задравшимся во время работы пиджаком, длиннее, чем у пеонов. Большой, толстый, Печо стрижет овец через силу: невероятная лень разлита по всему его телу, он не скрывает этого, даже когда притворяется, что трудится. Лень охватывает его с пробуждения и покидает только ночью, когда Печо спит и больше в ней не нуждается. Окурок самокрутки, давно потерявший свой изначальный цвет, прилип к его нижней губе, похоже, лет пять-шесть назад. Печо стрижет плохо и рассеянно. Время от времени ругательства застревают в его клочковатой бороде. Овцы, которых стриг хозяин, потом долго помнят тяжелую тень нависавшего над ними тела, бычье дыханье и многочисленные порезы. Печо предпочел бы вовсе зарезать их. Это куда быстрее, да и кровь... Разве кровь - не единственное развлечение в пампе для гаучо, верного своей невесте? Слух турка улавливает далекий лай собак. Долгие часы лишь ветер в пампе принимал это существо за человека - смешного человека, который передвигается пешком по стране, где все ездят верхом. Хуан Печо и дети уже завидели его. И сразу наделяют незнакомца родиной, чувствами, характером. Это старьевщик, торговец хламом. Особой любовью в здешних краях пользуются всякие коробочки и шкатулки. Впрочем, мужчины, женщины, дети во всем мире любят их. Шкатулки - потребность человеческой натуры. Под их крышками рождается, скрывается и замышляет разные хитрости сама судьба. Случай представляется Хуану Печо подходящим, он поднимается с корточек и залезает на лошадь (оседланная, она всегда рядом) - не потому, что боится опоздать на встречу с будущим, просто никогда в жизни он не проделал и пятнадцати шагов пешком. Свертывая сигарету, он направляет лошадь к незнакомцу. - Добрый вечер, не угодно ли глянуть на товары проезжего коммерсанта? Всегда к вашим услугам, - турок пытается говорить по-испански. - Я представляю в Аргентинской Республике крупные зарубежные торговые дома. - Ага. Значит, представляете? - с недоброй усмешкой говорит гаучо, разглядывая дорожные сумки пришельца. Турок опускает глаза, смущенный собственной ложью. Это голод и воздух пампы сделали его таким изворотливым. - Следуйте за мной! - бросает Печо, натягивая поводья. Он размышляет, куда отвести иноземца - в сарай или на кухню. В воротах ранчо стоит его сестра Флорисбела, серьезная, крупная женщина. Печо принимает решение: - Это турок, он будет спать здесь. После ужина посмотрим, что он там принес. А пока пусть ничего не показывает. И добавляет, понизив голос: - Осторожнее, у него цепкие лапы. Торговец просит Флорисбелу принести воды и скрывается в зарослях чертополоха. Потом он появляется - побритый, почищенный, пахнущий одеколоном - и усаживается на табуретку, лицом к закату, неподалеку от Флорисбелы, которая пьет мате {Тонизирующий напиток, сходный с чаем, приготовляемый из высушенных листьев парагвайского чая, вечнозеленого дерева семейства падубовых. (Примеч. ред.)}. Оба не произносят ни слова, притихшие перед наступлением ночи. Звезды, еще приглушенные дневным светом, кажутся подслеповатыми. Овцы, которых стрижка разлучила с ягнятами, ищут своих детей в кошаре сумерек, и весь мир, от земли до неба, заполнен блеяньем, исколотым лучистыми иголками звезд и светлячков. Турок почувствовал усталость. Только одна мысль, словно неизвестно кем пущенная стрела, пронзила его сознание. Он удостоверился, что револьвер по-прежнему лежит в кармане. В это время раздался голос Хуана Печо. Он вернулся на ранчо в сопровождении трех детей Флорисбелы, из которых старшему, Орасио, было двенадцать лет. Мальчик сильно хромал, у него было совсем взрослое лицо. Маленькая группа двигалась в окружении собак. - Нет, и точка! - резко произнес гаучо своим низким голосом. - Только после ужина! Турок разложит свой товар на столе, и у нас будет вдоволь времени, чтобы все рассмотреть. Флорисбела одобрила решение. Торговец, наоборот, хотел закончить все как можно быстрее, но испанский он понимал плохо, и ему потребовалось несколько секунд, чтобы разложить услышанные слова по полочкам и вникнуть в смысл произнесенных фраз. Все вошли в просторную комнату, которая служила на ранчо и кухней и столовой. - Сюда! - Хуан Печо указал турку на место в углу. Одна за другой восемь местных дворняжек обнюхали иноземца и попытались поднять задние лапы над его багажом. Осторожно, чтобы не разозлить хозяев, он отогнал собак. На ранчо разговаривали тихими голосами. Флорисбела и ее отец, белобородый гаучо необыкновенно достойного вида, хотели позволить турку занять место за семейным столом; дети, все как один, шептали: "Да, да, да, да!" - Он будет есть в этом углу, стоя на коленях! - в ярости проревел Хуан Печо. А сам подумал: "Пусть скажут спасибо, что я позволил этому гринго, бродяге, призраку, войти в дом. Да он жив до сих пор только потому, что ему сильно везло на этой земле. Экая важная особа! - едва появившись, попросил воды для туалета. И даже вымыл ноги во дворе, у всех на виду, будто не мог сделать это потом, незаметно..." Хуан Печо следил за всеми манипуляциями турка, сидя в сарае, видел он и его полотенце в красную полоску, которым иноземец вытирался, умывшись при последних лучах солнца. Когда мясо было готово, гаучо и домочадцы уселись за стол, а в углу устроился турок, скрестив под собой чистые, костлявые, печальные ноги. (Печальные ноги? Что ж, когда лицо обязано улыбаться по профессиональной привычке, должна же печаль найти себе где-нибудь прибежище!) Вдыхая запах мяса, жаренного на решетке, иноземец в очередной раз убедил себя, что кочевая жизнь ему нравится, в памяти всплыло его собственное имя - Али бен Салем, он с новой силой воспылал любовью к родителям и родине, мысленно перебрал свои менее отчетливые достоинства и восстановил основные черты биографии. Блаженная усталость разлилась по ногам и пояснице, и турок, несколько идеализируя ситуацию, подумал, что попал в неплохую компанию. Во главе стола сидел Хуан Печо. Все поглядывали на бродягу и размышляли, можно ли надеяться на то, что и завтра в доме сохранится мир и порядок. Домочадцы подчеркнуто орудовали вилками, потому что у иноземца был только нож и он отрезал куски мяса в опасной близости от губ. Дети Флорисбелы не спускали глаз с движущихся челюстей турка. После ужина минут на пять воцарилась тишина - Хуан Печо не желал выдавать своего нетерпения. Наконец он вымолвил: - Будем смотреть. Дети мигом сбегали за пеонами, и вскоре вокруг сокровищ торговца собралось все маленькое общество, включая старого отца Флорисбелы и самого Печо, - они возвышались над столом неподвижные и суровые, как сама пампа. На столе в маленьких картонных коробочках доверчиво блестел позолоченный металл (броши, браслеты, серьги, амулеты), и столь же доверчиво сияла улыбка на губах Али бен Салема. Каменная сосредоточенность зрителей отступила перед обыкновенным человеческим любопытством, собравшиеся обменялись несколькими жестами. Мишурный блеск, как сладкий яд, вливался в зрителей, и души тоже покрывались позолотой. Справа и слева от коробочек располагались всевозможные предметы туалета, галантерея, парфюмерия - яркие свежие краски, нечаянный весенний праздник... - Можете потрогать, - предложил турок. И сразу же к предметам потянулись коричневые крестьянские руки - словно карпы, кинувшиеся к брошенному в воду кусочку хлеба. Хуан Печо пока не сказал ни слова, хотя все то и дело бросали на него быстрые взгляды. Клочковатая борода, обрамляющая лицо гаучо, казалась сейчас еще более небрежной и независимой, чем обычно, тем не менее он открыл коробку с безопасной бритвой и в полной тишине начал изучать инструмент. Ему пришло в голову, что, когда он направится в ближайшее воскресенье к своей невесте Эстер Льянос, неплохо быть тщательно выбритым. - Сколько стоит бритва? - Всего три маленьких пиастра. Кожа после нее - просто шелковая. - Три пиастра? Даю один пиастр, - сказал Печо суровым тоном. Сладким голосом турок заворковал: "Нет, я не могу, не могу, не могу", по его лицу бегали десятки разных улыбок, наконец исчезла последняя, и иноземец почувствовал, что средства воздействия иссякли, - по крайней мере, его волосатая грудь, проглядывавшая сквозь распахнутую рубашку, не добавляла ему привлекательности. Пристально разглядывая бритву, гаучо размышлял: "Три пиастра... Цена целого барана вместе с шерстью, а тут всего лишь кусок блестящего металла!" Тем временем Флорисбела, старик, пеоны - все делали покупки, и в ровном свете лампы поблескивали серебряные монеты, переходившие из кармана в карман. Немой гнев Хуана Печо, ка