ем говорит он? Мы сидим, не произнося ни слова. Атмосфера в комнате напряженная. Я смотрю в окно на долину: сотни рассыпанных далеко внизу огоньков, мерцающих в летнем тумане. А потом слышу звук бьющегося стекла наверху и скрип отодвигаемого кресла. Харольд привстает, но я говорю: -- Не надо, я сама посмотрю. Дверь открыта, но в комнате темно, поэтому я зову: "Мам?" И тотчас же вижу: мраморная столешница свалилась со своих тоненьких черных ножек. Сбоку от нее лежит черная ваза -- гладкий цилиндр, расколотый пополам, -- и фрезии в луже воды. А потом я вижу маму, сидящую у открытого окна, -- темный силуэт на фоне ночного неба. Она поворачивается в кресле, но мне не видно ее лица. Она говорит только: -- Упали. -- Она не извиняется. -- Ничего страшного, -- говорю я и начинаю собирать черепки. -- Я знала, что это случится. -- Тогда почему ты этому не помешала? -- спрашивает мама. И это такой простой вопрос. УЭВЕРЛИ ЧЖУН На четырех ветрах В надежде привести маму в хорошее расположение духа, я пригласила ее на обед в свой любимый китайский ресторан, но это обернулось катастрофой. Едва мы встретились в ресторане "На четырех ветрах", она тут же нашла повод для недовольства: -- Ай-йя! Что ты сделала со своими волосами? -- спросила она меня по-китайски. -- О чем ты? -- ответила я. -- Что сделала? Подстриглась! -- Мистер Роури сделал мне в этот раз новую прическу: асимметричная косая челка, слева короче, чем справа. Это модно и не то чтобы очень уж экстравагантно. -- Тебя попросту обкромсали, -- сказала мама. -- Потребуй назад деньги. Я вздохнула. -- Давай просто пообедаем и не будем портить друг другу настроение, ладно? Изучая меню, она, по своему обыкновению, поджала губы и сморщила нос, приговаривая: -- Не очень-то много вкусного этот меню. -- Потом похлопала официанта по руке, провела пальцем по своим палочкам и фыркнула: -- Вы что, думаете, я стану этим есть? Они же сальные! --Устроила целое представление, сполоснув свою чашку для риса горячим чаем, и потом настоятельно порекомендовала другим посетителям ресторана, сидящим неподалеку от нас, сделать то же самое. Велела официанту, перед тем как принести суп, удостовериться, что он горячий, и, конечно же, попробовав первую ложку, возмущенно заявила, что суп нельзя назвать даже теплым. -- Не стоит так волноваться по пустякам, -- сказала я маме, после того как она произнесла целую тираду по поводу лишних двух долларов за хризантемовый чай, который она заказала вместо обычного зеленого. -- Стрессы не на пользу твоему сердцу. -- С моим сердцем все и порядке, -- обиженно фыркнула она, не спуская презрительного взгляда с официанта. И в этом она права. Несмотря на все нагрузки, которые она взваливает на себя -- и на других тоже, -- доктора уверяют, что у моей мамы в возрасте шестидесяти девяти лет давление как у шестнадцатилетней девочки и сил как у лошади. А она и есть Лошадь -- 1918 год рождения, -- которой предназначено быть упрямой и прямолинейной вплоть до бестактности. Мы с ней не подходим друг другу по характеру, потому что я Кролик -- 1951 год рождения, -- что предполагает чувствительность, ранимость и болезненную реакцию на малейшую критику. После нашего неудачного обеда я почти окончательно рассталась с надеждой, что когда-нибудь наступит благоприятный момент, чтобы сообщить ей новость: мы с Ричем Шилдсом собираемся пожениться. -- Почему ты так нервничаешь? -- спросила меня моя подруга Марлин Фербер, когда мы как-то вечером разговаривали по телефону. -- Ведь Рич не какой-нибудь лоботряс. Ради бога, он такой же налоговый инспектор, как и ты. Что она может иметь против? -- Ты не знаешь мою мать, -- сказала я. -- Ей никто никогда не может угодить. -- Тогда распишитесь тайком, -- сказала Марлин. -- Это мы уже проходили с Марвином. -- Марвин был моим первым мужем, моей студенческой любовью. -- Тем более, -- предложила Марлин. -- Ну уж нет! -- отвечала я. -- Когда мама об этом узнала, она запустила в нас тапком. И это были только цветочки. Моя мама незнакома с Ричем. Каждый раз, когда я произношу его имя, -- например, говорю, что мы с Ричем ходили на симфонический концерт или что Рич водил мою четырехлетнюю дочь Шошану в зоопарк, -- мама всегда находит способ поменять тему. -- Я тебе говорила, -- начала я, пока мы ждали счет в ресторане, -- что Шошане очень понравилось в Музее научных открытий, куда ее водил Рич? Он... -- О, -- перебила мама, -- забыла сказать. Врачи говорят, твоему отцу надо медицинское обследование. Нет-нет, сейчас они сказать, все в порядке, только у него слишком часто запоры. -- И я окончательно сдалась. Дальше все пошло как обычно. Я расплатилась десятидолларовой купюрой и тремя бумажками по одному доллару. Мама пододвинула к себе счет, точно высчитала, сколько мелочи мы должны -- восемьдесят семь центов, -- положила это на поднос в обмен на один доллар и, сурово заявив: "Никаких чаевых!" -- с торжествующей улыбкой откинула голову. Когда она вышла в туалет, я быстро подала официанту пять долларов. Он кивнул мне с глубоким пониманием. Во время маминого отсутствия я разработала новый план. -- Чисылэ! Там жуткая вонь! -- проворчала мама, вернувшись. Придвинула ко мне маленькую дорожную упаковку бумажных салфеток. В общественных местах она пользуется только своей туалетной бумагой. -- Тебе не надо? Я покачала головой. -- Я тебя отвезу, но сначала давай заедем на минутку ко мне. Я хочу тебе кое-что показать. В моей квартире мама не была уже несколько месяцев. Когда я в первый раз была замужем, она все время заявлялась к нам без предупреждения, пока однажды я не предложила ей хотя бы звонить заранее. С тех пор она приходит ко мне только по приглашению. И теперь я с интересом наблюдала за тем, как она прореагирует на изменения в моем жилище -- от образцового порядка, который я поддерживала после развода, когда у меня вдруг появилась куча времени для упорядочения своей жизни, до теперешнего хаоса, полного жизни и любви. Пол в холле был завален игрушками Шошаны, яркими пластмассовыми штучками, большей частью поломанными. В гостиной лежали гантели Рича, на кофейном столике стояли две забытые рюмки, валялись остатки телефона, который Шошана и Рич в один прекрасный день полностью распотрошили, чтобы посмотреть, откуда появляются голоса. -- Туда, -- сказала я и повела маму в глубь квартиры, в спальню. Постель была незастелена, шкаф открыт, из незадвинутых ящиков свисали носки и галстуки. Мама переступала через разбросанную обувь, Шошанины игрушки, черные шлепанцы Рича, мои платки и кучу белых сорочек только что из прачечной. На ее лице появилось выражение страдальческого неприятия, и я вспомнила, как много лет назад она водила нас с братьями на прививку от полиомиелита. Когда игла вонзилась в руку моего брата и он вскрикнул, мама посмотрела на меня с глубоким страданием на лице и заверила: "Следующему больно не будет". Но сейчас, как могла она не заметить, что мы живем вместе, что это всерьез и надолго, даже если она не будет об этом говорить? Она должна что-нибудь сказать. Я подошла к стенному шкафу и достала норковый жакет, который Рич подарил мне на Рождество. Это был самый экстравагантный подарок из всех, которые я когда-либо получала. Я надела жакет. -- Дурацкий подарок, -- сказала я, нервничая. -- Вряд ли в Сан-Франциско когда-нибудь будет настолько холодно, чтобы носить норку. Но, кажется, сейчас принято покупать такие вещи женам и подругам. Мама промолчала. Она посмотрела в сторону стенного шкафа, ломящегося от коробок с обувью, галстуков, моих платьев, костюмов Рича, потом провела пальцами по моей норке. -- Ничего особенного, -- сказала она наконец. -- Это просто обрезки. И мех слишком короткий, не так длинный ворс. -- Как ты можешь критиковать подарок! -- возмутилась я. Я была глубоко задета. -- Он же от всей души... -- Именно это меня и беспокоить, -- отрезала она. Взглянув на жакет в зеркало, я почувствовала, что не могу больше противостоять силе ее воли, ее способности заставлять меня видеть черное вместо белого и белое вместо черного. Жакет выглядел жалкой подделкой под что-то романтическое. -- Больше ты ничего не хочешь мне сказать? -- спросила я мягко. -- Что я должна сказать? -- Что-нибудь про квартиру? Про это? -- я обвела рукой все окружающие нас признаки пребывания Рича в доме. Она оглядела комнату, потом холл и наконец сказала; -- У тебя карьера. Ты занята. Ты хочешь жить как в хлеву, что я могу сказать? Моя мать знает, как попасть по нерву. И боль, которую я при этом испытываю, гораздо хуже любого другого страдания. Потому что мама умеет наносить молниеносные -- как электрический разряд -- удары, раны от которых долго не заживают. Я до сих пор помню, как это было в первый раз. Мне было десять лет. Но уже тогда я знала, что у меня есть особый дар. Игра в шахматы давалась мне без малейших усилий. Я видела на шахматной доске то, чего не видели другие. Я умела защищаться, создавая невидимые противникам преграды. Эта способность делала меня заносчивой и самоуверенной. Я видела наперед все ходы своих противников. Я точно знала, в какой момент у них вытянутся лица: кто мог подумать, что моя, казалось бы, по-детски незамысловатая стратегия обернется для них полнейшим поражением? Я любила выигрывать. А моя мама любила выставлять меня на всеобщее обозрение, точно какой-нибудь из моих многочисленных призов, которые она без устали полировала. Она взяла в привычку рассказывать о моих играх т'ак, будто сама разрабатывала стратегию. -- Я посоветовала дочке: наступай на врага конями, -- говорила она владельцу лавки на Стоктон-стрит. -- Она послушалась и очень быстро выиграла. Она и вправду говорила это перед турниром и давала, кроме того, еще сотню других бесполезных советов, не имевших никакого отношения к моей игре. Своим друзьям, когда они нас навещали, она доверительно сообщала: "Чтобы выигрывать в шахматы, не надо быть таким уж умным. Просто небольшие хитрости -- ры наступаете с севера, юга, востока и запада. И ваш противник в растерянности, он не знает, в какую сторону бежать". Я терпеть не могла, когда она начинала хвастаться. И однажды, прямо на улице, в окружении целой толпы, я ей все выложила. Я сказала, что раз она ничего не понимает в шахматах, нечего устраивать представления, и лучше бы уж помолчать. Что-то в этом роде. В тот вечер и на следующий день она со мной не разговаривала. Отец и братья были удостоены нескольких холодных фраз, а я как будто стала невидимкой и заслуживала внимания не больше, чем выкинутая на помойку протухшая рыба, после которой остался дурной запах. Этот коварный прием -- заставить человека отшатнуться в страхе и угодить в ловушку -- был мне хорошо знаком. Поэтому я тоже ее игнорировала: отказалась разговаривать и ждала, пока она сама ко мне придет. Довольно много дней прошло в молчании. Я сидела у себя в комнате, уставившись на шестьдесят четыре квадрата шахматной доски, и старалась что-нибудь придумать. Тогда-то я и решила прекратить играть в шахматы. Конечно, о том, чтобы прекратить играть навсегда, я и не думала. Максимум на несколько дней. И я это продемонстрировала. Вместо того чтобы, как обычно по вечерам, тренироваться у себя в комнате, я прошествовала в гостиную и уселась перед телевизором рядом с братьями, уставившимися на меня, как на незваного гостя. Братьев я решила использовать в качестве одного из средств для достижения своей цели и начала щелкать пальцами, чтобы им досадить. -- Ма! -- закричали они. -- Скажи, чтобы она прекратила. Скажи, чтобы она ушла. Но мама не произнесла ни слова. В тот момент это меня не встревожило. Но я поняла, что надо действовать более решительно и пожертвовать турниром, который состоится через неделю. Если я откажусь в нем участвовать, то матери волей-неволей придется со мной об этом поговорить. Потому что спонсоры и всякие благотворительные организации начнут ей звонить, спрашивать, кричать, умолять, чтобы она заставила меня играть. И потом турнир начался и закончился. И она не пришла ко мне с плачем: "Почему ты не играешь?" Плакать пришлось мне, когда выяснилось, что выиграл мальчик, которого я легко победила на двух предыдущих соревнованиях. Я поняла, что моей матери известно больше хитростей, чем я думала. Но теперь я уже устала от ее игры. Мне хотелось начать готовиться к следующему турниру. Поэтому я решила сделать вид, что она победила, и я, так и быть, заговорю первая. -- Я готова снова играть в шахматы, -- объявила я ей. И уже представляла себе, как она улыбнется и спросит, чего бы такого вкусненького мне приготовить. Но она только нахмурилась и посмотрела мне в глаза так, словно добивалась какого-то признания. -- Зачем ты мне это говоришь? -- наконец резко сказала она. -- Думаешь, это так легко. Сегодня ты бросаешь играть, завтра опять начинаешь. Тебе кажется, все так быстро, легко и просто? -- Я сказала, что буду играть, -- почти простонала я. -- Нет! -- закричала она так, что у меня чуть не лопнули барабанные перепонки. -- Это уже не так легко, как раньше. Хоть я и не поняла ее слов, они нагнали на меня страху. Я пошла к себе в комнату и, уставившись на шахматную доску, на шестьдесят четыре квадрата, стала придумывать, как выбраться из этой ужасной истории. Проведя несколько часов за этим занятием, я в конце концов начала видеть вместо белых квадратов черные, а вместо черных белые, и мне показалось, что теперь все будет в порядке. И, конечно же, я заставила ее пойти на попятный. В ту ночь у меня поднялась температура, и мать сидела у моей постели, выговаривая за то, что я ходила в школу без свитера. И утром была на том же месте и кормила меня рисовой кашей на собственноручно процеженном курином бульоне. Она сказала, что мне это необходимо, потому что у меня куриная оспа1, а одна курица знает, как победить другую. И днем она сидела в кресле в моей комнате. Вязала розовый свитер и рассказывала, какой свитер тетя Суюань связала своей дочери Джун, какую плохую пряжу она для него выбрала и какой он получился некрасивый. И я была счастлива, что мама снова стала такой, как обычно. Но поправившись, я обнаружила, что на самом деле моя мать изменилась. Она больше не крутилась поблизости, когда я тренировалась. Перестала ежедневно начищать до блеска мои кубки. Перестала вырезать из газет каждую заметочку, в которой упоминалось мое имя. Она как будто возвела между нами невидимую стену, которую я каждый день тайком ощупывала, чтобы понять, насколько она высокая и толстая. В следующем турнире, играя в целом неплохо, я не набрала достаточного для призового места количества очков. Но что было еще хуже -- мама ничего не сказала. Она выглядела очень довольной, как будто все шло по ее плану. Мне стало страшно. Каждый день я по многу часов размышляла о том, что потеряла. Я знала, что дело не только в последнем турнире. Я вспоминала каждый ход, каждую фигуру, каждый квадрат. И поняла, что больше не владею тайным оружием фигур и волшебной силой, скрытой внутри черных и белых квадратов. Я видела только собственные ошибки и собственные слабости. Как будто лишилась своей заколдованной брони, и всем это видно, и поэтому со мной каждому легко справиться. Проходили недели, месяцы и годы. Я продолжала играть, но уже без прежней уверенности и сознания своего превосходства. Я билась изо всех сил, со страхом и отчаянием. Выигрывая, испытывала чувство благодарности и успокоения. Проигрывая, ощущала буквально панический ужас оттого, что перестала быть вундеркиндом, что потеряла свой чудесный дар и превратилась в заурядного игрока. Дважды проиграв тому мальчику, которого я еще за несколько лет до того с легкостью обыгрывала, я навсегда бросила шахматы. И никто меня не отговаривал. Мне было четырнадцать лет. -- Слушай, я просто тебя не понимаю, -- сказала Марлин, когда я ей позвонила на следующий вечер после того, как продемонстрировала маме норковый жакет. -- Ты можешь послать к чертовой бабушке налоговую инспекцию и не знаешь, как противостоять собственной матери. -- Я могу сколько угодно готовиться к обороне, но ей достаточно будто бы невзначай обронить несколько замечаньиц вкрадчивым голосом, и это будет хуже дымовой шашки и ядовитых стрел, и ... -- Почему ты ей не скажешь, чтобы она перестала тебя мучить, -- сказала Марлин. -- Скажи, чтобы она перестала портить тебе жизнь и помалкивала. -- Ты шутишь, -- усмехнулась я. -- Ты хочешь, чтобы я велела своей матери замолчать? -- Конечно, почему бы и нет? -- Не знаю, написано ли что-нибудь по этому поводу в законах, но китайской матери нельзя сказать, чтобы она замолчала. Это все равно что предложить помощь собственному убийце. Я не настолько сама боюсь своей матери, сколько беспокоюсь за Рича. Я заранее знаю, что она будет делать, как станет нападать на него, в чем упрекать. Вначале она будет вести себя как ни в чем не бывало. Потом скажет одно лишь словечко о какой-нибудь мелочи, бросившейся ей в глаза, потом второе, третье, они будут падать на меня, точно горсти песка, то с одной, то с другой стороны, еще и еще, пока полностью не изменят мое представление о его внешности, о его характере, о его душе. И даже разгадав эту стратегию, эти ее коварные приемчики, я все равно буду бояться, что мне в глаза попадут невидимые крупицы правды и его образ исказится: из полуангела, каким я его воспринимаю, он превратится во вполне земного, заурядного человека с противными привычками и раздражающими недостатками. Так случилось с моим первым мужем, Марвином Ченом, с которым мы сошлись, когда мне было восемнадцать лет, а ему девятнадцать. Пока я была влюблена в Марвина, он казался почти совершенством. Он закончил Лоувел с отличием и получил стипендию в Станфорде. Он играл в теннис. У него были накачанные мышцы и сто сорок шесть прямых черных волосинок на груди. Он всегда всех смешил, и его собственный смех был глубоким, звучным и сексуальным. Он гордился собой, потому что для занятий любовью у него были любимые позиции -- для разных дней недели и разного времени суток свои; ему достаточно было прошептать: "Среда после обеда", и меня бросало в дрожь. Но со временем, наслушавшись разных замечаний моей матери, я увидела, что его мозги настолько ссохлись от лени, что стали пригодны лишь для придумывания оправданий. Гоняясь за теннисными мячами и шарами для гольфа, он сбегал от семейных обязанностей. Он с таким увлечением ощупывал глазами ноги других девушек, что забывал прямую дорогу домой. Ему нравилось подшучивать над людьми, чтобы выставить их на посмешище. Он устраивал целые шоу, вручая кому ни попадя чаевые по десять долларов, но скупился на подарки семье. Он думал, что вылизывать свою красную спортивную машину гораздо важнее, чем возить на ней свою жену. Мое отношение к Марвину не превратилось в ненависть. Нет, в каком-то смысле было хуже. Пришло разочарование, которое сменилось презрением, а потом вялой скукой. И только после развода, ночами, когда Шошана спала-и я оставалась сама с собой, меня стала посещать мысль, что, возможно, это моя мать отравила наш брак. Слава богу, яд не коснулся моей дочери, Шошаны. Хотя я чуть не сделала аборт. Я пришла в бешенство, когда обнаружила, что беременна. Свою беременность я воспринимала как "растущую обиду" и поволокла Марвина с собой в клинику, чтобы и он тоже помучился. Но мы по ошибке обратились не в ту клинику. Нас заставили посмотреть фильм, ужасный пуританский фильм для прочистки мозгов. Я увидела крохотные комочки, которые они называют младенцами даже в семь недель, у них были тоненькие-тоненькие пальчики. В фильме говорилось, что эти детские полупрозрачные пальчики могут шевелиться, что мы должны представить себе, как они цепляются за жизнь, хватаются за свой шанс, просят подарить и им чудо жизни. Увидь я что угодно, а не эти тоненькие пальчики... но, слава богу, нам показали именно это. Потому что Шошана -- настоящее чудо. Изумительный ребенок. Я восхищалась каждой ее черточкой, и особенно тем, как она сжимала и разжимала кулачки. С того момента, как она взмахнула ручонкой и закричала, я знала, что никто никогда не заставит меня изменить отношение к ней. Но за Рича я беспокоюсь. Потому что знаю: мои чувства к нему уязвимы и могут не выдержать подозрений, намеков моей матери и ее мимолетных замечаний. И я боюсь, что очень много тогда потеряю, потому что Рич Шилдс обожает меня ничуть не меньше, чем я Шошану. Его любовь ко мне непоколебима. Ничто не может ее изменить. Он ничего от меня не ждет; самого факта моего существования ему достаточно. И в то же время он говорит, что сам изменился -- в лучшую сторону -- благодаря мне. Он трогательно романтичен и утверждает, что никогда таким не был, пока не встретил меня. Это признание только облагораживает его романтические жесты. Например, на работе, помечая знаком МНВР -- "материал направляется на ваше рассмотрение" -- официальные письма и отчеты, которые должны попасть ко мне, он приписывает внизу: "МНВР -- мы навсегда вместе и рядом". На фирме не знают о наших отношениях, и меня приятно волнуют такого рода проявления безрассудства с его стороны. Что по-настоящему изумило меня, так это его поведение в постели. Я думала, он из таких сдержанных партнеров, неловких и неуклюже нежных, которые спрашивают: "Тебе не больно?" -- когда женщина вообще ничего не ощущает. Но он настолько чутко реагирует на каждое мое движение, что я уверена -- он читает мои мысли. Для него нет ничего запретного, и его неизменно восхищает все, что бы он ни открыл во мне. Он знает всю мою подноготную -- не только по части секса, нет, но и мою теневую сторону, мои дурные привычки, мелочность, отвращение к себе -- все, что я обычно скрываю от других. Поэтому с ним я полностью обнажена; и когда что-нибудь меня сильно задевает -- когда одно неверное слово может заставить меня опрометью убежать и никогда не возвращаться, -- он всегда произносит то, что нужно, и в самый нужный момент. Он не дает мне закрыться. Он берет меня за руки, смотрит прямо в глаза и говорит что-нибудь новое о том, почему меня любит. Я никогда не знала такой чистой любви и боюсь, как бы моя мать ее не запятнала. Поэтому я стараюсь сохранить в памяти всю свою нежность по отношению к Ричу, чтобы, когда понадобится, извлечь ее оттуда. После долгих размышлений я составила блестящий план. Я придумала, как познакомить Рича с моей матерью и дать ему возможность завоевать ее сердце. Я устроила так, чтобы маме захотелось приготовить что-то специально для него. В исполнении моего замысла мне помогла тетя Суюань. Тетя Су -- старинная приятельница моей матери. Они очень дружны; это значит, что они вечно донимают друг дружку: хвастаются, делясь разными маленькими секретами. Благодаря мне у тети Су появился секрет, которым можно было хвастнуть перед моей матерью. Однажды в воскресенье после прогулки по Порт Бич я предложила Ричу без предупреждения нагрянуть в гости к тете Су и дяде Каннину. Они живут на Ливенворсе, всего в нескольких кварталах от квартиры моей матери. Была уже середина дня, самое время, чтобы застать тетю Су за приготовлением воскресного обеда. -- Оставайтесь! Оставайтесь! -- стала настаивать она. -- Нет-нет. Мы зашли просто потому, что проходили мимо, -- отказывалась я. -- Все готово, и на вас хватит. Видишь? Один суп, четыре блюда. Вы не съесть, остается только выбросить. Загубить! Как мы могли отказаться? Через три дня тетя Су получила от нас с Ричем письмо. "Рич сказал, что это была лучшая китайская еда, какую он когда-либо пробовал", -- написала я. На следующий же день позвонила моя мать и пригласила меня на праздничный обед по случаю уже прошедшего отцовского дня рождения. Мой брат Винсент приведет свою подругу, Лизу Лам. Я тоже могу прийти со своим приятелем. Я знала, что она так поступит, потому что готовить для моей матери значит выражать свою любовь, свою гордость, свою силу, доказывать, что она знает и умеет больше, чем тетя Су. -- Только обязательно скажи ей после обеда, что ничего вкуснее ты никогда не ел и что она готовит гораздо лучше, чем тетя Су, -- сказала я Ричу. -- Так надо, поверь. В тот вечер, перед обедом, я сидела на кухне и наблюдала, как мама готовит, дожидаясь подходящего момента, чтобы сообщить ей о наших планах: объявить, что мы решили пожениться через семь месяцев, в июле. Мама нарезала ломтиками баклажаны, одновременно судача про тетю Су: -- Она готовит только по кулинарным книгам. А мои рецепты у меня в пальцах. Я носом чую, куда какие приправы класть! -- Она так яростно орудовала ножом, не обращая внимания на то, какой он острый, что я опасалась, как бы кончики ее пальцев не попали в качестве одной из приправ в баклажаны под красным соусом и рубленую свинину. Я надеялась, что она первой заговорит о Риче. Я видела, с каким выражением она открыла дверь и с какой натянутой улыбкой внимательно, с головы до ног, оглядывала Рича, проверяя, правильную ли оценку дала ему тетя Суюань. Я старалась угадать, что ей в нем не понравится. Рич не просто не китаец, он еще и на несколько лет моложе меня. И, к несчастью, со своими рыжими волосами, гладкой белой кожей и россыпью огненных веснушек на носу, выглядит еще моложе. Он приземист и крепко сбит. А в своем темном деловом костюме производит впечатление приятного, но незапоминающегося человека -- так, чей-то племянник на похоронах. Поэтому весь первый год, который мы вместе проработали на фирме, я его не замечала. Но моя мама замечает все. -- Ну и что ты думаешь про Рича? -- спросила я наконец, задержав дыхание. Она бросила баклажаны в кипящее масло; раздалось громкое и сердитое шипение. -- У него на лице так много пятен, -- сказала она. У меня по спине поползли мурашки. -- Это веснушки. Веснушки приносят счастье, ты же знаешь, -- стараясь перекричать кухонный шум, сказала я чуть громче, чем следовало бы. -- О? -- произнесла она невинно. -- Да, чем больше веснушек, тем лучше. Это всем известно. Мама поразмыслила над этим несколько секунд, а потом улыбнулась и сказала по-китайски: -- Наверное, ты права. В детстве ты болела ветрянкой. Пятен было столько, что тебе пришлось десять дней просидеть дома. Ты считала, что тебе очень повезло. Мне не удалось спасти Рича во время разговора на кухне. И я не смогла спасти его и после, за обеденным столом. Он принес бутылку французского вина, конечно же, не подозревая, что мои родители не смогут этого оценить. У них даже бокалов для вина нет. И потом он совершил ошибку, выпив не один, а целых два стакана, тогда как все остальные только пригубили -- "попробовать". Я предложила Ричу вилку, но он настоял на том, чтобы есть гладкими палочками из слоновой кости. Когда он подхватывал большие куски залитых соусом баклажан, палочки торчали у него в разные стороны как сломанные в коленках страусиные ноги. Один кусок на полпути между тарелкой и его открытым ртом свалился на белую накрахмаленную рубашку и затем соскользнул вниз, к ширинке. Прошло несколько минут, пока удалось утихомирить захлебывавшуюся от смеха Шошану. А потом он положил себе большую порцию креветок и молочного горошка, не понимая, что из деликатности должен был взять только одну ложку, пока блюдо не обойдет всех сидящих за столом. Он не стал есть пассерованную молодую зелень, нежные и дорогие листья фасоли, сорванные до того, как на побегах появились стручки. И Шошана тоже от нее отказалась, показав на Рича: -- Он этого не ест! Он этого не ест! Он думал, что ведет себя вежливо, отказываясь от добавки, тогда как ему надлежало брать пример с моего отца, который устраивал целые представления, беря по ложечке добавки во второй, третий и даже в четвертый раз, повторяя, что не может удержаться от соблазна взять еще маленький кусочек того или другого, и потом стонал, демонстрируя, как он объелся: вот-вот лопнет. Но хуже всего было, что Рич начал критиковать мамину еду, сам не понимая, что творит. Мама всегда отпускает замечания, умаляющие достоинства какого-нибудь блюда, -- таковы традиции китайской кухни. В тот вечер она остановила выбор на своей любимой парной свинине и маринованных овощах, которые составляют предмет ее особенной гордости. -- Аяй! Это блюдо недостаточно соленое, нет запаха, -- посетовала она, попробовав маленький кусочек. -- Слишком плохое, чтобы есть. Теперь была очередь за нами: каждый должен был съесть понемногу и объявить, что это лучшее из всего, что мама когда-либо готовила. Но прежде чем мы успели это сделать, Рич сказал: -- Не беда, нужно только добавить капельку соевого соуса, -- и, к маминому ужасу, вылил целое озеро темной соленой жидкости в блюдо прямо у нее на глазах. И хоть я и надеялась весь обед, что мама каким-нибудь чудом заметит доброту Рича, его чувство юмора и мальчишеское обаяние, теперь я поняла, что он очень низко пал в ее глазах. Рич, очевидно, был совершенно иного мнения о том, как прошел вечер. Когда мы приехали домой и уложили Шошану спать, он скромно произнес: -- Кажется, мы были на высоте. -- И посмотрел на меня глазами преданного дога, который, скуля от предвкушения, ждет, чтобы его приласкали. -- Хм-ммм, -- сказала я, надевая старую ночную рубашку, -- намек на то, что мне не до амуров. Я все еще мысленно содрогалась, вспоминая, как Рич крепко пожимал руки моим родителям с такой же непринужденной фамильярностью, с какой всегда приветствует приходящих впервые нервных клиентов. -- Линда, Тим, -- сказал он, -- я уверен, что мы скоро увидимся. -- Моих родителей зовут Линьдо и Тинь Чжун, и за исключением нескольких старых друзей семьи, никто и никогда не называет их просто по именам. -- Ну и как она прореагировала, когда ты ей сказала? -- Я поняла, что он имеет в виду наши матримониальные планы. Я заранее предупредила Рича, что сначала расскажу все только маме, чтобы уже она сама преподнесла эту новость отцу. -- Я не сказала. Не было случая, -- ответила я, и это было правдой. Как я могла сообщить своей матери, что собираюсь замуж, когда каждый раз, едва мы оставались одни, она начинала говорить о том, как много Рич пил, и какое дорогое вино покупает, и какой у него бледный и болезненный вид, или что Шошана, кажется, загрустила. Рич улыбнулся. -- Сколько нужно времени, чтобы произнести: "Мама, папа, я выхожу замуж"? -- Ты не понимаешь. Ты не понимаешь мою мать. Рич покачал головой. -- Фьють! Уж это точно. У нее жуткий английский. Знаешь, когда она рассказывала про этого покойника из "Династии", я думал, она говорит о чем-то, происходившем сто лет назад в Китае. Почти всю ночь после обеда у родителей я пролежала в постели, не сомкнув глаз. Этот последний провал поверг меня в отчаяние, еще усугублявшееся тем, что Рич, кажется, ничего не заметил. Жалко было смотреть, как он собой гордился. Жалко, вот до чего дошло! Это дело рук моей матери: опять она заставляет меня видеть черное там, где я когда-то видела белое. Вечно я превращаюсь в пешку в ее руках, и мне ничего не остается, кроме как спасаться бегством. А она, как всегда, -- королева, способная двигаться в любом направлении, беспощадная в преследовании, умело отыскивающая у меня самые уязвимые места. Я проснулась поздно, со стиснутыми зубами; нервы были напряжены до предела. Рич уже встал, принял душ и читал воскресную газету. -- Доброе утро, малыш,-- сказал он, хрумкая кукурузными хлопьями. Я надела спортивный костюм для бега и направилась к выходу. Села в машину и поехала к родителям. Марлин была права. Я должна сказать матери: я знаю, что она вытворяет, и вижу все ее происки. Пока я ехала, у меня накопилось достаточно злости, чтобы отразить тысячу обрушивающихся с разных сторон ударов. Дверь мне открыл папа и, кажется, очень удивился, увидев меня. -- Где мама? -- спросила я, стараясь дышать ровно. Он махнул рукой в сторону гостиной. Я обнаружила маму на диване. Она крепко спала, ее затылок покоился на белой вышитой салфетке, губы были приоткрыты в легкой улыбке, и все морщины куда-то исчезли. С таким гладким лицом она выглядела молоденькой девушкой, хрупкой, простодушной и невинной. Одна ее рука свешивалась с дивана. Грудь была спокойна. Вся ее сила пропала. Она была безоружна, ее не окружали никакие демоны. Она казалась беспомощной. Потерпевшей поражение. И вдруг меня охватил страх: а что, если у нее такой вид, потому что она мертвая? Умерла, пока я думала про нее ужасные вещи. Я хотела, чтобы она исчезла из моей жизни, и она уступила, выскользнула из своего тела, чтобы избежать моей страшной ненависти. -- Мама! -- отрывисто произнесла я. -- Мама! -- почти простонала я, чуть не плача. Ее глаза медленно открылись. Она моргнула. Руки, ожив, шевельнулись. -- Шэмма! Мэймэй-а? Это ты? Я онемела. Она не называла меня Мэймэй, моим детским именем, уже много лет. Она села, и морщины вернулись на место, только сейчас они казались менее резкими, придавали лицу мягкое и озабоченное выражение: -- Почему ты здесь? Почему ты плачешь? Что-то случилось? Я не знала, что делать и что говорить. В течение нескольких секунд моя злость и желание противостоять ее силе превратились в боязнь за нее, и я поразилась тому, насколько она беззащитна и уязвима. И тут на меня нашло оцепенение, какая-то странная слабость, будто кто-то резко повернул выключатель и остановил бегущий по моим жилам ток. -- Ничего не случилось. Ничего особенного. Не знаю, почему я здесь, -- сказала я хрипло. -- Я хотела с тобой поговорить... хотела тебе сказать... мы с Ричем собираемся пожениться. Я крепко зажмурилась, ожидая услышать ее протесты, ее причитания, бесстрастный голос, выносящий суровый приговор. -- Чжрдо -- я уже знаю, -- сказала она, будто спрашивая, зачем я сообщаю ей это во второй раз. -- Знаешь? -- Конечно. Хоть ты мне и не говорила, -- сказала она просто. Это было еще хуже, чем мне представлялось. Она уже все знала, когда критиковала норковый жакет, когда высмеивала веснушки Рича и осуждала за то, что он много пьет. Он ей не нравится. -- Я знаю, ты его ненавидишь, -- сказала я дрожащим голосом. -- Я знаю, ты думаешь, что он недостаточно хорош, но я... -- Ненавижу? Почему ты считать, я ненавижу твой будущий муж? -- Ты упорно не хочешь о нем говорить. Как-то, когда я начала рассказывать тебе, что они с Шошаной ходили в музей, ты... ты переменила тему... заговорила о медицинском обследовании папы, и потом... -- Что важнее -- развлечения или болезнь? На этот раз я не собиралась позволить ей ускользнуть. -- И потом, когда ты познакомилась с ним, ты сказала, что у него на лице пятна. Она посмотрела на меня озадаченно: -- Разве это неправда? -- Правда, но ты сказала это со зла, только чтобы причинить мне боль, чтобы... -- Аяй-йя, почему ты так плохо обо мне думать? -- Ее лицо казалось старым и очень печальным. -- Так ты думать, твоя мать столько плохая. Ты думать, я иметь задняя мысль. Но это у тебя задняя мысль. Аяй-йя! Она думать, я столько плохая! -- Она сидела на диване, прямая и гордая, крепко сжав губы, сцепив руки, на глазах у нее сверкали сердитые слезы. Ох уж эта ее сила! Ее слабость! Я разрывалась на части: ум говорил мне одно, а сердце -- другое. Я села рядом с ней на диван; мы обе считали себя обиженными. Я чувствовала себя так, словно проиграла сражение, хоть знать не знала, что в нем участвую, и ужасно устала. -- Поеду домой, -- сказала я наконец. -- Мне что-то не по себе. -- Ты заболела? -- прошептала мама, положив ладонь мне на лоб. -- Нет, -- ответила я. Мне хотелось уехать. -- Я... я просто не знаю, что со мной происходит. -- Тогда я тебе объяснить, -- сказала она просто. Я уставилась на нее с изумлением. -- Одна половина в тебе, -- заговорила она по-китайски, -- от твоего отца. Это естественно. Они кантонцы из клана Чжун. Добрые, честные люди. Хотя иногда со скверным характером и скуповаты. Ты знаешь по отцу, каким он может быть, пока я его не одерну. Я никак не могла взять в толк, почему она мне это рассказывает. При чем здесь это? Но мама продолжала говорить, широко улыбаясь и размахивая руками. -- А вторая половина у тебя от меня, с материнской стороны, от клана Сун из Тайюаня. -- Она написала на обратной стороне какого-то конверта иероглифы, забыв, что я не умею читать по-китайски. -- Мы энергичные люди, очень сильные, хитрые и прославившиеся своими победами в войнах. Ты ведь знаешь Сун Ятсена, а? Я кивнула. -- Он из клана Сун. Но его семья переехала на юг несколько сот лет назад, так что он не совсем из этого клана. А моя семья всегда жила в Тайюане, еще до времен Сун Вэя. Ты знаешь Сун Вэя? Я отрицательно замотала головой. Мне стало спокойнее, хотя я все еще не понимала, к чему она клонит. Казалось, впервые за долгое время мы разговариваем почти нормально. -- Он сражался с Чингисханом. И когда монголы стреляли в воинов Сун Вэя -- ха! -- их стрелы отскакивали от щитов, как капли дождя от камня. Сун Вэй изготовил такую непроницаемую броню, что Чингисхан считал ее волшебной! -- Тогда Чингисхан, должно быть, изобрел волшебные стрелы. Он ведь в конце концов завоевал весь Китай. Мама продолжала, будто бы не расслышала моих слов. -- Это правда, мы всегда умели побеждать. Ну вот, теперь ты знаешь, что у тебя внутри почти все лучшее -- из Тайюаня. -- А я думала, мы добились побед только в производстве игрушек и на электронном рынке, -- сказала я. -- С чего ты это взяла? -- резко спросила она. -- На всем написано. Сделано в Тайване. -- Ай! -- громко вскрикнула она. -- Я не из Тайваня! Тоненькая ниточка, которую мы было протянули между собой, мгновенно порвалась. -- Я родилась в Китае, в Тайюане, -- сказала она. -- Тайвань это не Китай. -- Мне просто показалось, что ты говоришь "Тайвань", -- звучит одинаково, -- сердито бросила я, досадуя, что она придала значение этой непреднамеренной ошибке. -- Совсем по-другому звучит! И страна совсем другая! -- сказала она обиженно. -- Там люди только воображают, что они в Китае, потому что если ты китаец, то в мыслях никогда с Китаем не расстаешься. Воцарилась тишина, шах. И вдруг ее глаза загорелись. -- Послушай. Ты можешь называть Тайюань Бин. Его там все так называют. И тебе легче выговорить. Бин -- это вроде прозвища. Она написала иероглиф, и я кивнула, как будто от этого все полностью прояснилось. -- Так же самый здесь, -- добавила она по-английски. -- Нью-Йорк называть Большой Яблоко, а Сан-Франциско -- Фриско. -- Никто так Сан-Франциско не называет! -- рассмеялась я. -- Кто так говорит, ничего лучше придумать не может. -- Теперь ты понимаешь, что я иметь в виду, -- сказала мама победно. Я улыбнулась. Я и вправду наконец поняла. И не только то, что она только что сказала. Я поняла, как все было на самом деле. Я увидела, за что с ней воевала: за себя, испуганного ребенка, спрятавшегося много лет назад в безопасное, как мне казалось, убежище. И, забившаяся в свой угол, укрывшаяся за невидимым барьером, я считала, будто знаю, что находится по другую сторону. Ее коварные нападки. Ее тайное оружие, lie ужасная способность отыскивать мои самые слабые места. Но выглянув на мгновение из-за барьера, я наконец смо