можно было бы придраться, а вместо с тем во всем его тоне, во всей повадке сквозила какая-то наглая заносчивость. Мать его была крайне взволнована встречей, но если у сына и шевельнулось в душе ответное чувство, то он ничем его не обнаружил. Целуя ее руку, он отвесил ей очень низкий, церемонный поклон; когда же я протянул ему свою, заложил обе руки за спину, уставился мне в лицо и слегка кивнул со словами: "Мистер Барри Линдон, я полагаю?" - и сразу же повернулся на каблуках и заговорил с матерью о погоде, все время называя ее: "Ваша милость!" Мать рассердилась на него за дерзость и, едва они остались одни, стала упрекать, зачем он не пожал отцу руки. - Отцу, сударыня? - переспросил он. - Смею вас уверить, вы ошибаетесь. Моим отцом был достопочтенный сэр Чарльз Линдон. Я, по крайней мере, не забыл его, если забыли другие. Это было объявлением войны, и я сразу это понял; хотя, по чести сказать, готов был дружески встретить мальчика при его возвращении и постарался бы с ним ужиться. Но как люди со мной, так и я с ними. Кто может поставить мне в вину наши дальнейшие ссоры или возложить на меня ответственность за все последующие несчастья? Возможно, я иногда терял терпение и крутенько с ним обходился. Но начал ссору не я, а он, и пусть вина в наших дальнейших злоключениях падет на его голову. Известно, что порок надо убивать в зачатке, а родительскую власть проявлять так, чтобы она не вызывала никаких сомнений, а потому я решил схватиться с мастером Буллингдоном, не откладывая дела в долгий ящик. На следующий же день по его приезде, придравшись к тому, что он отказался выполнить какое-то мое требование, я велел отвести его в мой кабинет, где и вздул как следует. Признаться, я не без волнения приступал к этой операции, - мне еще не доводилось поднимать плеть на лорда, - но вскорости привык: его спина и моя плетка свели такое тесное знакомство, что я окончательно перестал с ним церемониться. Если бы я перечислил здесь все случаи непослушания и непозволительной грубости юного Буллингдона, я только утомил бы читателя. Негодяй, пожалуй, еще больше упорствовал в своей строптивости, чем я в родительском усердии. Ибо как бы человек ни был тверд в выполнении долга, не может он с утра до вечера пороть своих детей за каждый их проступок; и хотя обо мне пошла слава как о не в меру жестоком отчиме, по чести сказать, я куда чаще манкировал своими обязанностями, чем их выполнял. К тому же Буллингдон на целых восемь месяцев в году был от меня избавлен, когда я уезжал из Хэктона, чтобы занять свое место в парламенте и при дворе его величества. В ту пору я не мешал ему брать уроки из латыни и греческого у нашего пастора: старик крестил Буллингдона и имел кое-какое влияние на этого оголтелого упрямца. Обычно после наших стычек или размолвок юный мятежник искал совета и убежища в пасторском доме, и, надобно признать, пастор рассуживал нас по справедливости. Однажды он за руку привел мальчишку обратно в Хэктон, после того как тот поклялся не переступать родной порог, покуда я жив. По словам пастора, он уговорил молодого лорда повиниться и претерпеть любое наказание, какое мне угодно будет на него наложить. Я тут же избил его тростью на глазах у нескольких друзей, с которыми выпивал, и, надо отдать бездельнику должное, он вынес суровое наказание, не поморщившись. Кто скажет, что я чересчур жестоко обходился с моим пасынком, если даже священник не возражал против моих воспитательных мер? Раза два гувернер Брайена, Лэвендер, тоже покушался наказать лорда Буллингдона, но нарвался на отпор: негодяй так огрел его стулом, что бедный оксфордский выученик растянулся на полу, к великому восторгу плутишки Брайена, кричавшего: "Браво, Булли, всыпь ему как следует!" Булли и всыпал гувернеру в полное его удовольствие, и тот уже никогда больше не прибегал к рукоприкладству, а лишь доносил о провинностях молодого лорда мне, своему естественному покровителю и защитнику. С братцем Буллингдон, как ни странно, неплохо ладил. Он полюбил малыша, как, впрочем, каждый, кто видел мое сокровище, и говорил, что Брайен тем ему дорог, что он "наполовину Линдон". А впрочем, не удивительно, что он привязался к ребенку: не раз бывало, что по заступничеству моего ангельчика: "Папочка, не бей Булли сегодня!" - я удерживал расходившуюся руку, избавляя бездельника от порки, которой он вполне заслуживал. Родительницу свою Буллингдоп на первых порах почти не удостаивал внимания, говоря, что она отступилась от семьи. "Мне не за что любить ее, - говаривал он,она никогда не была мне матерью". Чтобы дать читателю представление об этом нестерпимо упрямом и угрюмом характере, приведу здесь еще одну блажь Буллингдона. Меня, обвиняли в том, что я, отказывая ему в образовании, приличествующем джентльмену, не посылал его ни в колледж, ни даже в школу; однако таково было его собственное желание. Я не раз предлагал ему ехать учиться (мне было бы только на руку видеться с ним как можно меньше), но он решительно отклонял мое предложение, и я долго не мог понять, какие чары удерживают его дома, где жизнь у него сложилась далеко не легкая. Объяснение пришло спустя годы. Мы с леди Линдон частенько не ладили - отчасти по моей, отчасти по ее вине; и так как никто из нас не отличался ангельским характером, дело доходило и до крупных перепалок. Я обычно бывал под мухой, а какой джентльмен в подобном состоянии отвечает за свои поступки? Возможно, мне и случалось в подпитии обойтись с миледи несколько бесцеремонно: я мог разок-другой запустить в нее стаканом или обозвать нехорошим словом. Я мог даже пригрозить, что убью ее (хотя какой мне был интерес ее убивать), словом, задавал ей страху. Во время одной такой ссоры, когда она с криком бежала по коридорам, а я, спотыкаясь, преследовал ее, пьяный в дым, как и полагается лорду, Буллингдон выбежал из своей комнаты, по-видимому, привлеченный шумом и возней, и как только я ее настиг, наглец подставил мне ножку, хоть я и без того был нетверд на ногах, и, обняв перепуганную до смерти мать, увлек ее в свою комнату; здесь, но ее горячей просьбе, он поклялся не уезжать из дому, доколе она связана со мной. Я понятия не имел ни об этой клятве, ни о пьяном скандале, который ей предшествовал; меня, как говорится, в бесчувствии подобрали слуги и отнесли в постель, и наутро я столько же помнил, что произошло накануне, как если бы это было со мной в далеком младенчестве. Леди Линдон спустя много лет рассказала мне эту историю, и я привожу ее здесь в доказательство того, сколько напраслины возвели на меня мои хулители, обвиняя в жестокости к пасынку. Пусть посмеют теперь заступиться за бессовестного грубияна, который мог подставить ножку своему богоданному опекуну и отчиму, отяжелевшему после обеда. Этот случай несколько сблизил мать и сына, но слишком они были разные люди. Мне думается, она чересчур меня любила, чтобы искренне с ним помириться. По мере того как Буллингдон подрастал, его ненависть ко мне приняла и вовсе непозволительный характер (разумеется, я возвращал ее с процентами); примерно году на семнадцатом этот наглый сорвиголова как-то летом, - я только что вернулся домой после парламентской сессии и собирался высечь его за какую-то провинность, - дал мне понять, что он больше не потерпит такого обращения, и поклялся, скрежеща зубами, застрелить меня, если я еще раз посмею поднять на него руку. Я посмотрел на малого, - он был уже совсем мужчина; и пришлось мне махнуть рукой на эту необходимейшую сторону его воспитания. Все это совпало со временем, когда я набирал роту для нашей американской армии; и тут мои враги в графстве (а после победы над Типтофом их было у меня немало) окончательно распоясались: они стали распространять бессовестные небылицы насчет моего обращения с негодным шалопаем, моим драгоценным пасынком, утверждая, будто я намерен от него избавиться. Мою преданность престолу истолковали в том смысле, будто я одержим нечестивым, противоестественным желанием извести молодца, будто я и роту набираю, чтобы поставить во главе ее молодого виконта и тем вернее от него отделаться. Чуть ли не называли человека в отряде, коему якобы я поручил с ним расправиться в первом же крупном сражении, и сумму, которую я обещал ему за столь щекотливую услугу. На самом деле я уже тогда держался мнения (и пусть мое пророчество покуда не сбылось, я верю, оно сбудется, рано или поздно), что милорду Буллингдону не потребуется моя помощь для переселения в лучший мир: он со своим характером сам найдет туда дорогу и последует по ней очертя голову. Он, кстати, и ступил на нее достаточно рано: из всех неуемных, отчаянных ослушников и негодяев, когда-либо огорчавших родительское сердце, он был, конечно, самый неисправимый; хоть бей его, хоть умоляй, хоть кол на голове теши - ничего не помогало. Так, например, когда мы, бывало, сидим после обеда за бутылкой вина, милорд, выбрав время, когда гувернер приведет Брайена, принимался отпускать по моему адресу кощунственные, недопустимые колкости. - Сокровище мое, - говорил он, лаская и целуя малыша, - какая жалость, что я все еще стою у тебя на дороге! Что бы мне убраться на тот свет! У Линдонов был бы более достойный представитель; ведь в твоих жилах течет славная кровь рода Барри из Барриога, не правда ли, мистер Барри Линдон? Разумеется, он заводил свои дерзкие речи именно в те дни, когда к нам заезжал кто-нибудь из окрестных священников или дворян. В другой раз - был день рождения Брайена, и мы задали в Хэктоне пир горой - все ждали появления виновника торжества, очаровательного в своем пышном придворном костюмчике (увы мне! слезы и сейчас навертываются на мои старые глаза, как вспомню это милое сияющее личико); гости столпились у дверей, и шепот пробежал по рядам, когда в зал (поверите ли?) в чулках вошел Буллингдон, ведя за руку малютку, шлепавшего в огромных, не по ноге, башмаках старшего брата. "Не правда ли, сэр Ричард Уоргрейв, мои башмаки как раз ему впору?" - заявил бездельник, обращаясь к одному из гостей; все переглянулись, послышался смех и ропот, и тогда мать с большим достоинством подошла к лорду Буллингдону, подняла меньшого сына на руки и, прижав к груди, сказала: "По тому, как я люблю этого ребенка, милорд, вы можете судить, как я любила бы его старшего брата, если бы он заслуживал материнской привязанности!" Сказав это, она зарыдала и покинула зал, оставив на сей раз молодого лорда в некотором замешательстве. Но однажды он так допек меня (это случилось на охоте, и свидетелей было больше чем достаточно), что я, потеряв всякое терпение, направил лошадь прямо на него, изо всей силы столкнул его с коня, а потом спрыгнул наземь и так отделал плетью голову и плечи мерзавца, что прикончил бы на месте, если бы нас не растащили. Я уже не владел собой и в эту минуту был готов на любое преступление. Буллингдона увезли домой и уложили в постель. Два дня он провалялся в горячке - скорее от бессильной злобы и обиды, мне думается, чем от полученных побоев; а еще три дня спустя слуга, вошедший в спальню спросить, не благоугодно ли ему спуститься вниз к обеду, нашел кровать пустой и холодной, а на столе увидел записку. Юный злодей сбежал, и у него еще достало наглости написать моей жене, а своей матери, следующее послание. "Сударыня, - гласило письмо, - я терпел, сколько было сил человеческих, помыкательство гнусного ирландского выскочки, с коим вы делите ложе. Но не так низкое его происхождение и несносная вульгарность манер внушают мне отвращение и ненависть, и они не угаснут в моей груди, пока я ношу имя Линдонов, коего он недостоин, - как его позорное обращение с вашей милостью: грубые, подлые выходки, открытые измены, распутство, пьянство, беззастенчивое мотовство, расхищение моего и вашего имущества. Его подлое издевательство над вами возмущает меня куда больше, нежели бесчестное обращение со мной. Помня свое обещание, я не покинул бы вас, если бы не видел, что за последнее время вы снова, предались ему; и поскольку я лишен возможности проучить подлеца, который, к нашему общему стыду, зовется супругом моей матери, но и не в силах глядеть, как он помыкает вами, и сносить его общество, которое так меня гнетет и мучит, что я сторонюсь его как чумы, то и вижу себя вынужденным покинуть родину - до скончания его презренной жизни либо моей. От покойного отца я унаследовал небольшую ренту, которую мистер Барри, разумеется, захочет у меня отнять, но вы, ваша милость, если в вас осталась хоть капля материнских чувств, быть может, отдадите ее мне. Благоволите же распорядиться, чтобы господа Чайльды, банкиры, выплачивали ее мне по первой просьбе; впрочем, если они не получат от вас такого указания, я нисколько не удивлюсь, зная, что вы в руках злодея, который не посовестился бы грабить на большой дороге; я же постараюсь избрать себе более достойное поприще, нежели то, на коем нищий ирландский проходимец достиг возможности лишить меня моих прав и родительского крова". Послание безумца носило подпись "Буллингдон". Все наши соседи утверждали в один голос, что я причастен к побегу мальчишки и не премину им воспользоваться, хотя, честью клянусь, прочтя это возмутительное письмо, я чувствовал одно только желание - очутиться на расстоянии протянутой руки от его автора и сказать ему все, что я о нем думаю. Но людей не переспоришь: они втемяшили себе, что я намеревался прикончить Буллингдона, тогда как убийство отнюдь не входит в число моих дурных наклонностей; а если и было у меня желание разделаться с моим юным врагом, то самый обыкновенный здравый смысл подсказывал мне, что незачем пороть горячку, - несчастный так пли иначе свихнет себе шею. Мы долгое время оставались в неведении о судьбе безрассудного беглеца; и только пятнадцать месяцев спустя получил я возможность очиститься от ложных обвинений в убийстве, предъявив вексель за подписью самого Буллингдона, выданный в армии генерала Тарлтона, в составе которой моя рота покрыла себя неувядаемой славой и где теперь служил волонтером лорд Буллингдон. Тем не менее кое-кто из моих любезных друзей продолжал приписывать мне злонамеренные козни. Лорд Типтоф выражал сомнение, способен ли я вообще оплатить какой-либо вексель, а тем более вексель Буллингдона, тогда как сестра его, старая леди Бетти Гримсби, уверяла, что вексель подложный л что бедный юноша убит. Но тут от Буллингдона к ее милости пришло письмо, в коем он рассказывал, что побывал в нью-йоркской штаб-квартире, и описывал пышные празднества, заданные офицерами гарнизона в честь наших славных полководцев братьев Гау. Тем временем меня по-прежнему травили. Если бы я и самом деле убил лорда Буллингдона, на меня не могло бы обрушиться более постыдной клеветы, чем та, которую распространяли обо мне в городе и в деревне. "Скоро вы услышите о смерти бедного мальчика, вот увидите", - восклицал один из моих друзей. "А за сыном последует мать", - подхватывал другой. "Он женится на Дженни Джонс, помяните мое слово", - добавлял третий, и т. д. и т. п. Обо всех злостных слухах и сплетнях, ходивших по графству, доносил мне Лэвендер. На меня восстала вся округа. Фермеры только хмуро дотрагивались до своих шляп, завидев меня в базарные дни, и норовили отойти в сторону; джентльмены, участники моей охоты, покидали меня один за другим и сбрасывали мою охотничью форму; а когда на публичном балу я пригласил Сюзен Кэпермор и, как всегда, стал с ней третьим, вслед за герцогом и маркизом, все пары разбежались, и мы остались одни. Сюзен Кэпермор такая охотница до танцев, что стала бы отплясывать и на похоронах, лишь бы кто-нибудь ее пригласил, а я из самолюбия не подал виду, что заметил эту пощечину, - и мы продолжали танцевать в обществе всякого сброда, каких-то лекаришек, трактирщиков, адвокатов и другого отребья, коему открыт доступ на наши публичные балы. Епископ, родственник леди Линдон, не соизволил пригласить нас к себе во дворец во время выездной сессии, - словом, отовсюду сыпались на меня оскорбления, какие только могут обрушиться на ни в чем не повинного честного джентльмена. В Лондоне, куда я теперь отправился с семьей, пас приняли едва ли лучше. Когда я свидетельствовал свое почтение моему повелителю в Сент-Джеймском дворце, его величество с нарочитым умыслом спросил меня, давно ли у меня были известия о лорде Буллингдоне. - Сир, - ответил я ему с необычайным присутствием духа, - милорд Буллингдон сражается в Америке с мятежниками, нарушившими верность короне. Не угодно ли вашему величеству, чтобы я послал туда еще одну роту ему в помощь? Но король, не удостоив меня ответа, круто повернулся на каблуках, а я, отвешивая его спине поклоны, попятился из аудиенц-зала. Когда леди Линдон, в свою очередь, облобызала в гостиной руку королевы, ее величество, как я потом узнал, обратилась к ней с тем же вопросом: этот скрытый упрек так смутил леди Линдон, что она вернулась домой в крайне расстроенных чувствах. Так вот награда за мою верность и все жертвы, принесенные на алтарь отечества! Я тут же всем домом перебрался в Париж и уж здесь не мог пожаловаться на прием; но на сей раз мне недолго пришлось наслаждаться развлечениями, которыми так богата эта столица; французское правительство давно вело тайные переговоры с бунтовщиками и теперь открыто признало независимость Соединенных Штатов. Последовало объявление войны; все мы, беспечные путешественники-англичане, получили предписание о выезде; боюсь, что я оставил после себя двух-трех безутешных дам; Париж, пожалуй, единственный город, где джентльмен живет как хочет, не стесняемый своей женой. Мы с графиней за наше пребывание здесь почти не видели друг друга и встречались только в общественных местах, на приемах и празднествах в Версале или же за 'игорным столом королевы; наш крошка Брайен тоже времени не терял; он набрался такого изящества и лоску, что любо-мило: всякий, видевший мальчика, не уставал им восхищаться. Не забыть бы мне упомянуть о последнем свидании с добрым моим дядюшкой, шевалье де Баллибаррп, которого я оставил в свое время в Брюсселе, когда он стал серьезно подумывать о salut - спасении своей души - и удалился в один из тамошних монастырей. С тех пор, к великому его огорчению и раскаянию, он снова вернулся в мир, влюбившись без памяти во французскую актрису, которая поступила с ним, как обычно поступают женщины такого пошиба, - разорила, покинула, да еще и насмеялась над ним. Его раскаяние представляло поучительное зрелище, под руководством членов Ирландской коллегии он снова обратился мыслями к вере; и единственной его просьбой, когда я осведомился, что я могу для него сделать, было внести приличный вклад в обитель, где он мечтал укрыться от мирских тревог. Эту услугу я, разумеется, не мог ему оказать: мои религиозные правила возбраняют мне поощрять суеверные заблуждения папистов; и мы со старым джентльменом простились весьма холодно ввиду моего отказа, как он выразился, упокоить его старость. Дело же, собственно, в том, что я и сам был на мели; между нами говоря, Роземонт из Французской оперы, не бог весть какая танцовщица, но обладательница божественной фигуры и ножек, забрасывала меня разорительными счетами на брильянты, экипажи и мебели; а тут еще мне отчаянно не повезло в игре, пришлось идти на позорнейшие сделки с ростовщиками, заложив добрую часть брильянтов леди Линдон (кое-какие из них выклянчила у меня все та же негодница Роземонт) и на другие малоприятные махинации. Но в вопросах чести я непогрешим: никто не скажет, что Барри Линдон кому-либо проиграл пари и уклонился от уплаты. Что до моих честолюбивых надежд на приобретение ирландского пэрства, то по возвращении мне предстояло узнать, что подлец лорд Крэбс бессовестно водил меня за нос: он охотно брал у меня деньги, но столько же способен был добыть для меня корону пэров, сколько папскую тиару. За мое пребывание на континенте дурное мнение моего августейшего монарха обо мне нисколько не изменилось; напротив, как я узнал от некоего адъютанта, состоявшего при особах великих герцогов, его братьев, какие-то шпионы во Франции представили ему мое поведение и мои шалости в Париже в превратном свете, и король, под действием этой злостной клеветы, отнесся обо мне как о самом беспутном малом во всех трех королевствах. Я - беспутный малый! Я приношу бесчестие моему имени и моей родине! Услышав эти несправедливые обвинения, я пришел в такой гнев, что тут же побежал к лорду Норту объясняться, потребовать у своего министра высочайшей аудиенции, дабы обелить себя перед его величеством от позорной клеветы, а также, сославшись на мои заслуги перед правительством, коему я неизменно отдавал свой голос, спросить, когда же мне будет пожалована обещанная награда, когда титул моих предков будет вновь возрожден в моем лице. Флегматичный толстяк, лорд Норт, принял меня с обычным своим сонным равнодушием, которое больше всего бесило оппозицию. Он слушал меня с полузакрытыми глазами. Когда же я закончил свою пространную и горячую речь - произнося ее, я стремительно расхаживал по его кабинету на Даунинг-стрит, жестикулируя с истинно ирландским пылом, - он приоткрыл один глаз, улыбнулся и спокойно спросил, все ли это, что я хотел сказать. Я подтвердил это, и вот что я от него услышал: - Что ж, мистер Барри, отвечу вам по пунктам. Король, как вам известно, считает неразумным увеличивать число наших пэров. О притязаниях ваших, как вы их называете, было ему доложено, и его величество соизволил милостиво заметить, что вы самый наглый проходимец в его доминионах и что вам не миновать виселицы. Что же до угрозы впредь нас не поддерживать, то вы вольны отправиться с вашим голосом куда угодно. А засим я просил бы вас не затруднять меня больше своим присутствием, я очень занят. Сказав это, он лениво протянул руку к сонетке и отпустил меня с поклоном, любезно осведомившись на прощание, чем он еще может мне служить. Я воротился домой в неописуемой ярости и, поскольку лорд Крэбс в этот день у меня обедал, рассчитался с его милостью, сорвав с него парик и швырнув ему оный в лицо, а также выместив злобу на той части его персоны, которая, по преданию, удостоилась пинка его величества. На следующий день о расправе узнал весь город, во всех клубах и книжных лавках висели карикатуры, где я был представлен за этой экзекуцией. Весь город смеялся над изображением лорда и ирландца, так как нас, разумеется, узнали. В те дни обо мне заговорил весь Лондон: мои костюмы, мои экипажи, мои приемы были у всех на устах, словно я был признанным законодателем моды, и если на меня косились в светских кругах, то я был достаточно популярен в других слоях общества. Толпа приветствовала меня во время Гордоновых беспорядков, когда чуть не был убит мой приятель Джемми Твитчер и чернь сожгла дом лорда Мэнсфилда; ибо если до сих пор я был известен как стойкий протестант, то после ссоры с лордом Нортом перекинулся к оппозиции и пакостил ему, сколько позволяли мои силы и возможности. К сожалению, они были ограничены, я не обладал ораторским талантом, и моих речей в палате никто не слушал; к тому же в 1780 году, после Гордоновых беспорядков, парламент распустили и были объявлены новые выборы. Бот уж подлинно: пришла беда - отворяй ворота; все мои несчастья обычно сваливаются на меня одновременно. Изволь опять на грабительских условиях раздобывать деньги для проклятых выборов, а тут еще Типтофы оживились и стали травить меня пуще прежнего. Кровь и сейчас вскипает во мне при мысли о возмутительном поведении моих недругов во время этой грязной кампании. Меня выставляли ирландским Синей Бородой, на меня писали пасквили и рисовали карикатуры, на которых я то избивал леди Линд он, то собственноручно порол лорда Буллингдона или выгонял его из дому в грозу и бурю, и так далее в том же роде. Распространялись изображения ветхой хижины в Ирландии, где якобы протекало мое детство; другие шаржи изображали меня лакеем или чистильщиком сапог. Словом, на меня излился такой ноток клеветы и грязи, что у всякого человека, не обладающего моим мужеством, опустились бы руки. И хоть я и не оставался в долгу у моих хулителен, хоть тратил деньги без счета, а в Хэктоне и снятых мною трактирах шампанское с бургонским лилось рекой, все же выборная кампания обернулась против меня. Проклятое дворянство от меня отказалось и переметнулось к партии Типтофа. Ходили слухи, будто бы жена хочет меня оставить и я удерживаю ее силою. Напрасно я отправлял ее в город одну, носящую мои цвета, с Брайеном на коленях, напрасно посылал с визитами к супруге мэра и ко всем видным горожанкам, - ничто не могло разубедить людей в том, что она живет в вечном страхе и трепете; распоясавшаяся чернь осмеливалась задавать ей наглые вопросы: не боится ли она ехать домой и как ей правится добрая плетка на ужин? Меня забаллотировали на выборах, и тут свалились на меня просроченные векселя, все то, что накопилось у моих кредиторов за годы моей женитьбы, словно эти негодяи сговорились; векселя грудами лежали у меня на столе. Я не стану называть здесь общую сумму долга: она была ужасна. Мои управляющие и адвокаты тоже предъявили свои претензии. Я бился в паутине векселей и долгов, закладных и страховок и всех сопутствующих им подвохов. Адвокат за адвокатом приезжали из Лондона, одно соглашение с кредиторами следовало за другим; чтобы удовлетворить алчность этих гиен, почти на все доходы леди Линдон был наложен арест. Гонория в это трудное время вела себя сравнительно милостиво: ведь каждый раз, как мне требовались деньги, я вынужден был ее улещать, а когда я становился с ней ласков, эта малодушная, легкомысленная женщина приходила в отличное настроение: она готова была отдать тысячу годового дохода, чтобы купить себе одну спокойную неделю. Когда почва в Хэктоне накалилась и я решил, что единственный для нас выход - переехать в Ирландию, с тем чтобы, наведя жестокую экономию, отдавать львиную долю моих доходов кредиторам, пока их требования не будут удовлетворены, миледи ничуть не возражала: только бы мы не ссорились, говорила она, и все будет хорошо; ее даже радовала необходимость, жить более скромно, это сулило нам уединение и домашний покой, к которому она давно тянулась всей душою. Неожиданно для всех мы укатили в Бристоль, предоставив ненавистной и неблагодарной хэктонской братии злобствовать за нашей спиной. Мои конюшни и собаки были проданы с молотка. Эти гарпии обобрали бы меня до нитки, но, к счастью, это было не в их власти. Действуя хитро и осторожно, я заложил свои рудники и поместья за их настоящую цену, и негодяи остались ни с чем, - по крайней мере, в данном случае; что же до серебра и всей недвижимости в нашей лондонской резиденции, то это имущество было неприкосновенно, как собственность наследников дома Линдон. Итак, я переехал в Ирландию и временно поселился в замке Линдон. Все воображали, что я окончательно разорен и что знаменитый светский щеголь Барри Линдон никогда больше не появится в тех кругах, коих украшением он был. Но они обманывались. Посреди невзгод судьба все еще хранила для меня великое утешение. Из Америки пришли депеши, сообщавшие о победе лорда Когшуолиса и поражении генерала Гейтса в Каролине, а также о смерти лорда Буллингдона, участвовавшего в этом сражении в качестве волонтера. Теперь мое желание получить какой-то жалкий ирландский титул утратило всякий смысл. Мой сын становился наследником английской графской короны; отныне я велел именовать его лорд виконт Касл-Линдон, присвоив ему третий фамильный титул. Матушка чуть с ума не сошла от радости, что может называть внука "милорд", а я чувствовал, что все мои страдания и лишения вознаграждены, ибо моему дорогому сыночку уготовано высокое положение. Глава XIX Заключение Если бы свет не был сворой неблагодарных прохвостов, которые делят с вами ваше благосостояние, покуда оно длится, и, еще отяжелев от вашей дичи и бургонского, норовят обругать хозяина щедрого пиршества, я мог бы сказать с уверенностью, что составил себе доброе имя и безупречную репутацию, а тем более в Ирландии, где мое хлебосольство не знало границ и великолепие моего дома и моих приемов превосходило все, чем может похвалиться любой известный мне вельможа. До тех пор, покуда длилась пора моего величия, никому в округе не было отказа в гостеприимстве: на конюшне у меня стояло такое множество верховых лошадей, что можно было бы посадить на них полк драгун; в моих погребах хранились такие запасы вина, что я мог бы годами спаивать население нескольких графств. Замок Линдон стал штаб-квартирой десятков неимущих дворян, а когда я выезжал на охоту, меня сопровождала знатнейшая молодежь графства на положении моих сквайров и доезжачих. Мой сын, малютка Касл-Линдон, рос принцем: его воспитание и манеры уже в этом нежном возрасте делали честь обеим знатным фамилиям, от коих он происходил; каких только надежд не возлагал я на моего мальчика! Его будущие успехи, его положение в свете рисовались мне в самых радужных красках. Но непреклонная судьба решила, что я не оставлю после себя продолжателя рода, и повелела мне закончить мой жизненный путь в нынешней бедности и одиночестве, без милого потомства. У меня, возможно, были свои недостатки, но никто не посмеет сказать, что я не был добрым и нежным отцом. Я горячо привязался к мальчику; быть может, любовь моя была слепа и пристрастна - я ни в чем не мог ему отказать. С радостью, клянусь, с великой радостью принял бы я смерть, если бы этим можно было отвести от него столь преждевременный и тяжкий жребий. С тех пор как я потерял сына, кажется, не было дня, когда бы его сияющее личико и милые улыбки не светили мне с небес, где нынче он обретается, и когда бы сердце мое не тосковало по нем. Мой милый мальчик был взят у меня девяти лет, когда он блистал красотой и так много обещал в будущем; его образ властвует надо мной, и я не в силах его забыть; его душенька ночами вьется вокруг моего одинокого бессонного изголовья; не раз бывало, что в компании одичалых забулдыг за круговой чашей, когда гремели песни и смех, меня охватывали думы о нем. Я все еще храню на груди локон его шелковистых каштановых волос, этот медальон положат со мной в постыдную могилу нищего, где уже скоро, без сомнения, упокоются старые, усталые кости Барри Линдона. Мой Брайен был весь огонь (да и могло ли быть иначе при его породе), даже моя опека тяготила его, и не раз случалось, что наш плутишка отважно против нее восставал, а уж с леди Линдон и другими женщинами в доме он и вовсе не считался и только смеялся их угрозам. Моя матушка (она звалась теперь "миссис Барри из Линдона", во внимание к моему новому семейному положению) и та не могла держать его в узде, такой это был своевольный мальчуган. Кабы не его живой нрав, он, может быть, здравствовал бы и поныне. Может быть, - но к чему пустые сожаления! Разве он теперь не в лучшем мире? И что бы стал он делать с наследием нищего! Пожалуй, нечего роптать, что так случилось, - да смилуется над нами господь! Но тяжко отцу пережить сына и оплакивать его. В октябре я съездил в Дублин для свидания с моим адвокатом и неким толстосумом из Англии, который не прочь был приобрести кое-что из моего имущества, а также договориться о вырубке Хэктонского парка: я так возненавидел эти места и так нуждался в деньгах, что решил свести его весь, до последнего деревца. Правда, на моем пути стояли трудности. Считалось, что я не вправе трогать Хэктонский парк. Всю мужицкую сволочь вокруг моего имения до такой степени против меня настрополили, что никто из этих негодяев не желал взяться за топор. Мой агент (все тот же мошенник Ларкинс) клялся, что с ним грозят расправиться по-свойски, если он отважится на дальнейшее "расхищение" (как они это называли) барского поместья. Нечего и говорить, что к тому времени были проданы все великолепные мебели в доме; что нее до серебра, то я позаботился вывезти его в Ирландию, где оно и находится в полной сохранности у моего банкира, выдавшего мне под него аванс в размере шести тысяч фунтов - сумма, которая очень скоро мне пригодилась. Итак, я отправился в Дублин для переговоров с английскими дельцами и настолько убедил мистера Сплин-та, крупного плимутского судостроителя и лесоторговца, в моих непререкаемых правах на хэктонский строевой лес, что он согласился купить его на корню за треть настоящей цены и тут же отсчитал мне пять тысяч фунтов, чему я был крайне рад, так как мне предстояли срочные платежи по долговым обязательствам. У мистера Сплинта, разумеется, не было никаких затруднений с валкой леса. Он набрал на своих королевских верфях в Плимуте целый полк корабельных плотников и пильщиков, и за два месяца в Хэктонском парке осталось не больше деревьев, чем на Алленском болоте. Мне отчаянно не повезло с этой распроклятой поездкой - и с деньгами, будь они неладны. Большую их часть я продул за две ночи у "Дейли" - долги мои так и остались неуплаченными. Еще до того как мошенник лесопромышленник сел на судно, которое должно было доставить его в Холихед, у меня от всей выручки остались только две-три сотни фунтов, с которыми я в великом огорчении отправился домой, отправился в тем большей спешке, что дублинские купцы, прослышав, что я растранжирил полученный куш, крайне на меня обозлились, а двое виноторговцев, коим я задолжал несколько тысяч фунтов, даже выправили приказ о моем аресте. В Дублине я купил для Брайена давно обещанную лошадку, - уж если я что обещаю, то держу слово любою ценой. Это был подарок ко дню рождения, моему сыночку исполнялось десять лет. Лошадка, прелестное животное, - она обошлась мне очень дорого, но для моего любимца я ничего не жалел, - оказалась совершеннейшим дичком, она сбросила мальчишку-конюха, который сел на нее первым, и он сломал ногу; и хоть она-то и доставила меня домой, лишь мое искусство и мой вес помогли мне с ней управиться. По возвращении я отослал дикарку с одним из грумов на отдаленную ферму, чтобы там ее объездили, и сказал сгоравшему от нетерпения Брайену, что он получит лошадку в день своего рождения и сможет погонять ее с моими собаками. Я и сам предвкушал удовольствие увидеть сына на охоте и с гордостью думал, что когда-нибудь он поведет ее вместо своего любящего отца. Горе мне! Храброму мальчику так и не довелось участвовать в лисьей травле, ему так и не суждено было занять среди окружного дворянства то первенствующее место, которое предназначали ему происхождение и природные дарования! Хоть я и не верю снам и приметам, а все же должен признать, что, когда над человеком нависает беда, множество темных, таинственных знамений вещает ему об этом. Теперь мне кажется, что немало их было явлено и. мне. Особенно же чуяла недоброе леди Линдон: ей дважды снилось, что сын ее умер; но так как последнее время нервишки у нее опять расходились и она впала в мерихлюндию, я только посмеялся над ее страхами, а заодно и над своими. И вот как-то невзначай за послеобеденной рюмкой я рассказал бедняжке Брайену, который не уставал спрашивать, где его лошадка да когда он ее увидит, - что она уже здесь: я отослал ее на ферму Дулана, где Мик, наш грум, ее объезжает. - Голубчик Брайен, дай мне слово, - вмешалась его мать, - что ты будешь кататься на своей лошадке только в присутствии папочки. На что я отрубил: - Мадам, не будьте дурой! - Очень уж она раздражала меня своими повадками побитой собаки - они проявлялись на тысячу ладов, одна другой отвратнее. Повернувшись к Брайену, я пригрозил ему: - Смотри у меня, твоя милость! Сядешь на лошадь без моего разрешения, я изобью тебя, как щенка. Но, должно быть, бедный мальчик готов был заплатить любой ценой за предстоящее удовольствие, а может быть, он понадеялся, что отец отпустит своему баловню этот грех, ибо на следующее утро, - я встал позднее обычного, так как выпивка у нас затянулась до поздней ночи, - он на самой заре пробрался через комнату своего наставника (на сей раз это был Редмонд Квин, мой двоюродный племянник, которого я взял к себе), и только его и видели. Я сразу же смекнул, что Брайен на ферме Дулана. Вооружившись тяжелым бичом, я поскакал за ним, клянясь, что я не я буду, если не сдержу свое слово. Но - да простит мне бог - до того ли мне было, когда мили за три от дома увидел я печальную процессию, двигавшуюся мне навстречу: крестьян, голосивших во всю мочь, по обычаю ирландского простонародья, вороную лошадку, которую вели под уздцы, а на двери, которую несли какие-то люди, моего милого, ненаглядного мальчика; он лежал навзничь в своих сапожках со шпорами, в алом с золотом кафтанчике. Его милое личико казалось восковым. Увидев меня, он улыбнулся, протянул мне ручку и сказал через силу: - Папочка, ты ведь не станешь меня сечь? Я только зарыдал в ответ. Мне не раз приходилось видеть умирающих, есть что-то в их взоре, что ошибиться невозможно. Когда мы стояли под Кюнерсдорфом, в нашего маленького барабанщика на глазах у всей роты попала пуля. Мальчик был моим любимцем. Я подбежал дать ему напиться, и он посмотрел на меня, совсем как теперь мой Брайен, - сердце холодеет от этого взгляда, и ошибиться невозможно. Мы отнесли его домой, и я разослал во все концы нарочных за врачами. Но что могут сделать врачи в борьбе с суровым, неумолимым врагом? Всякий, кто бы ни приходил, только усугублял своим приговором наше отчаяние. Дело, очевидно, обстояло так: мальчик храбро вскочил в седло, и, хотя взбесившееся животное вставало на дыбы, брыкалось и бросалось из стороны в сторону, он усидел в седле и, укротив эту первую вспышку норова, направил коня к краю дороги, вдоль которой тянулась ограда. Здесь каменная кладка сверху расшаталась, нога лошади увязла в осыпи, и маленький всадник с конем рухнули вниз за ограду. Люди видели, как бесстрашный мальчик вскочил и бросился догонять вырвавшуюся лошадку, которая, видимо, успела лягнуть его в спину, пока оба они лежали на земле. Но, пробежав несколько шагов, бедняжка Брайен упал как подкошенный. Лицо его покрылось страшной бледностью, уже не надеялись, что он жив. Кто-то влил ему в рот виски, и это привело его в чувство. Однако двигаться он не мог, что-то случилось с его позвоночником. Когда его дома уложили в постель, нижняя половина тела словно отмерла. Господь избавил его от долгих мучений. Два дня бедняжка оставался с нами, и печальным утешением было сознавать, что его страдания кончились. В течение этих двух дней Брайена словно подменили; он просил у матери и у меня прощения за все свои провинности и много раз поминал, что рад бы повидать братца Буллингдона. - Булли был лучше тебя, папочка, - твердил он с укором. - Он не ругался, а когда тебя с нами не было, учил меня только хорошему. - И, взяв мою и матери руки в свои холодные, влажные ладошки, он умолял нас не ссориться и любить друг друга, чтобы все мы могли встретиться на небесах, - Булли, говорил ему, что скандалистов туда не пускают. Мать была глубоко потрясена увещаниями нашего дорогого ангельчика, нашего бедного страдальца - да и я тоже. Ей бы помочь мне своим участием, и я остался бы верен заветам, преподанным нашим умирающим сыночком, - но чего ждать от такой женщины? Спустя два дня Брайен умер. Он лежал в гробу, надежда моей семьи, гордость моего мужества, звено, соединявшее меня с леди Линдон. - О Редмонд, - воскликнула она, пав на колени перед прахом нашего милого дитяти, - молю, молю тебя, прислушайся к истине, которую вещали его благосло