дело с публикой: "Каким бы я ни был - простодушным или язвительным, отзывчивым или бессердечным - всегда найдутся среди читателей и мистер А., и мистер В., и С., и Д., кто будет ненавидеть меня до конца дней, до последних моих строк, до слова "конец" на той странице, за которой уже не будет ни ненависти, ни зависти, ни отчаяния, ни счастья. Не пойман - не вор Помню, когда я был маленьким и учился в частной приготовительной школе для молодых Джентльменов, - а было это, как теперь кажется, еще при королеве Анне, - наш высокомудрый наставник как-то поднял нас среди ночи и привел в сад за школой. Там был какой-то сарай - то ли курятник, то ли помещение для садового инвентаря (я был тогда совсем крошечным, только что надевшим школьную форму, и не могу сказать, для чего точно предназначался этот сарай - для кур или для лопат). Каждый из нас должен был зайти туда и сунуть руку в мешок, который лежал на лавке, освещаемой свечой. Я сделал это, и моя рука стала совершенно черной. Вернувшись в классную комнату, я увидел, что у всех моих товарищей руки тоже испачканы. Тогда я еще был слишком юн (если это было при королеве Анне, то мне скоро, к вящей радости некоторых критиков, должно стукнуть сто пятьдесят шесть лет!), чтобы понять, зачем нужна была эта ночная экскурсия - этот сарай, эта свеча, этот мешок с сажей... Я чувствовал, что наш детский сон был прерван для того, чтобы мы прошли какую-то пугающую проверку. Каждый из нас показал учителю свою руку, и потом, не помню, отмыв ее или пет (скорее всего, нет), мы разошлись спать, так ничего и не поняв. В тот день в школе что-то пропало, и мистер Высокомудрый, прочитавший где-то об остроумном способе обнаружить вора, предложив ему сунуть руку в мешок с сажей (а тот, кто знает за собой вину, постарается увильнуть), подверг всех нас такому испытанию. Не знаю, что было украдено и кто это сделал: у каждого из нас рука была в саже. Как бы там ни было, но вор тогда пойман не был. Интересно, жив ли сейчас тот маленький мошенник? Теперь это, должно быть, уже пожилой негодяй, этакий почтенный седовласый лицемер, к которому его школьный товарищ продолжает питать самые теплые чувства (хотя, к слову сказать, школа наша была довольно гнусным заведением, и мне вспоминаются лишь холод, обмороженные пальцы, скудная безвкусная еда и жестокие наказания). Так жив ли ты еще, мой безымянный плут, избежавший тогда разоблачения? Что ж, старый грешник, думаю, ты не раз с тех пор выходил сухим из воды. Все-таки нам с тобой, дружище, удивительно везет, что мы остаемся непойманными в наших мелких проступках и нас минует розга наставника. Только предстаньте себе, во что превратилась бы наша жизнь, если бы всех обманщиков ловили и подвергали порке coram populo! {Публично, на глазах у всех (лат.).} Это было бы поголовное избиение, сплошной позор под неумолчный свист розог! Не спешите обвинять меня в мизантропии. Я хотел бы спросить вас, мой сладкоречивый друг, посещаете ли вы церковь? А когда вы последний раз признались (или не признались), что вы жалкий грешник? И, говоря это, верили ли вы в то, что так оно и есть? Если вы магистр хирургии, разве этого одного недостаточно, чтобы подвергнуть вас наказанию? Разве вы не благодарите судьбу, что вам удается избежать его? Я повторяю: какое это счастье, что не каждый из нас попадается! Вообразите-ка себе, что каждого согрешившего неизменно уличают и соответственно наказывают. Все дети во всех школах ложатся под розги. Затем наступает очередь самих надзирателей, а там уж и директора школы (доктор Бэдфорд позволит нам упомянуть здесь его имя). Вот уж вяжут начальника военной полиции, который предварительно подверг экзекуции всю доблестную армию. Студентам попадает за безграмотную латынь, а потом получает свое и доктор Линкольнсинн за кое-какие пассажи в статьях и рецензиях. Представьте теперь, что священник объявляет "peccavi" {Виновен (лат.).}, и самого епископа тащат, чтобы всыпать ему дюжину-две палок. (Я уже вижу, как лорду епископу Глостерскому стало больно сидеть в своем почетном кресле председателя суда). Разделавшись с епископом, не обратиться ли нам к тому, кто его назначил. Милорд Синкворден, очень печально, что приходится подвергать телесному наказанию такого пожилого ребенка, но все же... Siste tandein carnifex! {Остановись же, палач! (лат.).} Кровь леденеет от такого побоища. В бессилии опускаются руки при мысли о количестве розог, которое надо подготовить и пустить в дело. Как прекрасно, повторю я снова, что не каждый из нас попадается. Да, дорогие мои братья, я против того, чтобы все мы получали по заслугам. Представить всех мужчин разоблаченными и наказанными довольно-таки неприятно. Но вообразите на минуту, что в тех высших кругах, где мы с вами имеем честь вращаться, раскрываются все грехи светских дам! Ужели не благо, что почти все эти очаровательные преступницы остаются непойманными и ненаказанными? Взять миссис Поклеп, которая постоянно оттачивает свое мастерство за фортепиано, а еще оттачивает стрелы и, напитав их ядом, посылает в кого попало. Не будете же вы при встрече с ней уличать ее во лжи и гнусных поступках, которые она совершала и продолжает совершать. Или миссис Пантер, что слывет самой респектабельной дамой и образцом светского поведения. Вряд ли стоит говорить, кто она на самом деле и какую жизнь ведет, - вам это хорошо известно. Или эта юная Диана-охотница - сколько в ней надменности и чопорности! Но мы-то знаем про нее такие истории, которыми никак нельзя похвалиться. Мне думается, что для хороших людей даже лучше, что плохие не бывают изобличены. Вы же не хотите, чтобы ваши дети узнали историю той прекрасной дамы из соседней ложи, от которой они в таком восторге? О, боже, если бы всех карали за их проступки, то Джек Кетч не покидал бы своего помоста! И кто тогда казнил бы самого Джека Кетча? Говорят, что убийцы почти всегда попадаются. Вздор! Я слышал от одного чрезвычайно осведомленного лица клятвенные уверения, что убийства совершаются десятками и сотнями, и никто о них не узнает. Этот страшный человек упомянул о нескольких способах убийства, - самых банальных, как он уверял, - которые едва ли могут быть раскрыты. Например, такой: муж возвращается домой, где его ждет жена и... но нет, молчок: ведь наш журнал читает огромное количество людей. Сотни и сотни тысяч, чуть ли не миллион - да, да, целый миллион человек! А среди них может оказаться какой-нибудь муж-изувер, которого я тем самым научил бы, как избавиться от жены и не попасться, или злодейка-жена, которая жаждет разделаться с дорогим муженьком. Словом, я не намерен разглашать тот удобный и простой способ убийства, о котором я услышал от весьма почтенной особы в доверительной частной беседе. Вдруг кто-нибудь из моих любезных читателей прибегнет к нему, - а способ этот, по-моему, вполне надежный, - но потом ему не повезет, и он будет схвачен и повешен? Смогу ли я простить себе, что так подвел нашего уважаемого подписчика? А посему рецепт убийства, о котором я говорю, - точнее, о котором не говорю, - я навсегда сохраню в тайне. Человек я гуманный и не стану, подобно Синей Бороде, говорить жене: "Дорогая, я уезжаю на несколько дней в Брайтон. Вот тебе все ключи, можешь открывать ими любую дверь, кроме той, что в глубине ореховой гостиной напротив камина с бронзовым бюстом Шекспира" (что-то в этом роде). Я не скажу этого ни одной женщине, если, конечно, не хочу избавиться от нее, потому что после подобного предупреждения она, будьте уверены, заглянет именно в этот чулан. Нет, я ни словом не обмолвлюсь о нем. Ключ от него я держу при себе, и той, которую я люблю (и которая, я знаю, подвержена слабостям), опасность уже не будет угрожать. Тут вы, мой ангел, тотчас вскидываете головку и восклицаете, топнув в негодовании очаровательной ножкой и стукнув по столу своим прелестным розовым кулачком: "Опять ваши насмешки! Вы даже не догадываетесь, как сильно способны женщины любить, как глубоко презирают любой обман и начисто лишены праздного любопытства! Если б вы это впали, то никогда не взвели бы на нас такую напраслину!" О, Делия! Милая, милая Делия! Я-то как раз думаю, что кое-что знаю о вас (разумеется, не все, нет: всего не знает никто). О, моя возлюбленная, моя голубка, розочка моя, моя крошка, - можете выбирать, что вам больше по вкусу, - о родник в моей пустыне, соловей в роще души моей, отрада страждущего сердца, а также луч света во мраке жизни, именно потому что я все-таки немножко знаю вас, я и решил ничего не говорить о потайном чулане и ключ от него всегда держать при себе. Так отберем же у нее этот ключ, а заодно и ключ от дома. И закроем Делию в нем, чтобы не слонялась зря и не забрела куда не надо. И таким образом она никогда не попадется. И все же, что ни день мы попадаемся из-за каких-нибудь мелких случайностей и странных совпадений. Я напомню вам старую историю об аббате Какатозе, который на одном из званых ужинов рассказал, как он впервые в жизни исповедовал, - и речь шла, помнится, о каком-то убийце. Вскоре после его рассказа появляется маркиз Крокемитэп. "О господин аббат! И вы здесь! - восклицает этот блестящий маркиз, открывая табакерку. - А знаете ли, господа, что я был первым, кого исповедовал аббат? Не сомневаюсь, что он тогда был потрясен услышанным". Надо сказать, что некоторые вещи открываются самым неожиданным образом. Вот один пример. Не так давно в "Заметках о разных разностях" я поведал о некоем джентльмене, окрестив его мистером Дубсом, который оскорбительно отзывался обо мне при моих друзьях (а те, естественно, сообщили об этом мне). Вскоре после того я замечаю, что другой мой приятель, - скажем, некий мистер Грабе, - перестает здороваться со мной, а в клубе мечет в мою сторону свирепые взгляды. Итак, разрыв. Вражда. Грабе вообразил, что я написал о нем. Я же готов поклясться, что у меня и в мыслях этого не было: тему очерка подсказало мне поведение совсем другого человека. Но по тому, какое раздражение это вызвало у Грабса, разве не видно, что совесть у него не чиста и он тоже говорил про меня дурное? Он сам признал свою вину, меж тем как его ни в чем не обвиняли. Он задрожал, хотя на него никто даже не замахивался. Я только показал ему чужую шапку, а он тут же бросился с ожесточением напяливать ее на себя. Что ж, Грабс, пусть вы и попались, но зла я на вас, приятель, не держу. Я по себе знаю, как скверно бывает на душе, как жестоко страдает самолюбие, когда видишь, что тебя раскусили. Допустим, я отъявленный трус, но делаю все, чтобы утвердить за собой репутацию бесстрашного человека: у меня грозно топорщатся усы, я говорю громким голосом, ежеминутно разражаюсь проклятиями и хожу с тяжеленной тростью. Я дерзко и нагло веду себя с извозчиками и женщинами, потрясаю своей дубиной (и, может быть, даже поколотил ею однажды какого-нибудь тщедушного юнца), рассказываю о своей удивительной меткости в стрельбе, и потому для всех знакомых я - усач-бретер, которому сам черт не брат. Но всякое случается! И вот однажды у входа в клуб на Сент-Джеймс-стрит на глазах у всех какой-то невзрачный тип не долго думая, обрушивает на меня свою трость. От моей репутации ничего не остается. Меня уже никто не боится. Меня может щелкнуть но носу любой мальчишка, даже тот, кому для этого надо взобраться на стул. Итак, меня раскусили! Но ведь и раньше, когда я торжествовал, когда все меня боялись и принимали мое фанфаронство за чистую монету, я постоянно помнил, что труслив, как заяц, и все ждал, что рано или поздно попадусь. Эта гнетущая мысль, что ты неизбежно будешь пойман, преследует, должно быть, многих беззастенчивых обманщиков. Вот перед нами священник, способный исторгал, потоки слез как из собственных глаз, так и из глаз своей паствы. А про себя он думает: "Я же всего-навсего жалкий пустомеля и плут. Я не плачу долгов. Я соблазнял женщин, обещая на них жениться. Я не знаю, верю ли в то, что проповедую, но знаю, что проповедь, над которой я так растроганно сопел, украдена мною у другого. Вдруг я уже пойман?" Так он думает, потупляя взор после очередной проповеди. А все эти сочинители - поэты, историографы, романисты и прочие? Газета "Луч" сообщает, что "сочинение Джонса принадлежит к разряду выдающихся". Журнал "Светоч" объявляет, что "трагедия Джонса превосходит все, что было написано со времен Шекспира". Еженедельник "Комета" утверждает, что "Джонсовы "Приключения тетушки Паратуфль" - поистине ktema es aei {Нетленное сокровище (древнегреч.).}, величественный памятник, который увековечит славу этой замечательной англичанки", и тому подобное. Но Джонс-то знает, что критик "Луча" задолжал ему пять фунтов, что его издатель - совладелец "Светоча", а "Комета" появляется время от времени на его обедах. Все идет отлично. Джонс бессмертен... до тех пор, пока он не пойман. Как только это случится, опустится гасильник, и вот уже бессмертный угас и похоронен навсегда. Мысль о возможном разоблачении (dies irae! {День гнева, Судный день! (лат.).}) неотвязно преследует человека и отравляет существование даже в минуты торжества. И вот Браун, занимающий незаслуженно высокое положение, трепещет перед Смитом, который его раскусил. Что из того, что критики восклицают "браво!", а публика рукоплещет и забрасывает его цветами? Ведь Смит-то знает о нем все! "Играйте, трубы! Взвивайтесь, флаги! Ура, друзья, бессмертному Брауну!" "Все это прекрасно, - думает Браун (а сам продолжает расточать улыбки и раскланиваться, прижимая руку к груди), - но вон в окне фигура Смита, а он-то знает, чего я стою, а когда-нибудь и все меня раскусят". Странное ощущение испытываешь, когда оказываешься рядом с человеком, который тебя раскусил и тебе это известно. Или наоборот, с человеком, которого ты раскусил. Его талант? Бог с вами! Его добропорядочность? О ней мы могли бы кое-что порассказать, и он это знает! Когда я встречаю своего приятеля Робинсона, то вспоминаю, так же, как и он, о его прошлых грехах, и улыбаясь, беседуя и раскланиваясь, мы в этот момент оба обманываем друг друга. Это он-то надежный товарищ? А вам известно, как он поступил с Хиксом? Он мягкосердечный человек? А не угодно ли вспомнить историю с подбитым глазом миссис Робинсон? Как удается людям заниматься делами, вести беседу, улыбаться и засыпать по ночам, сохраняя в душе эту боязнь разоблачения? Обокравший церковь Бардольф и стянувший кошелек Ним возвращаются в свой притон и покуривают трубки в компании друзей. Появляется сыщик мистер Хвате и говорит: "О, Бардольф, я как раз разыскиваю тебя по делу о дарохранительнице!" Мистер Бэрдольф выбивает пепел из трубки, протягивает руки для железных манжет и с самым смиренным видом отправляется в путь. Он пойман. Он должен идти. "Прощай, Долль Тершит! Прощайте, миссис Куикли, мэм!" Остальные леди и джентльмены безмолвно наблюдают за происходящим и обмениваются прощальными взглядами со своими друзьями. Свой час ждет каждого из этой почтенной публики, и они тоже будут пойманы. Как удивительно мудро распорядилась природа, лишив большую часть женщин способности разгадывать нас! Присматриваться к человеку, сомневаться, обдумывать, взвешивать - это не их стихия. Отложите на время чтение, мой благосклонный друг и читатель, зайдите в гостиную и произнесите любую самую избитую шутку, - держу пари, что присутствующие там дамы встретят вас дружным смехом. Попробуйте, придя в дом Брауна, открыть миссис Браун и молодым барышням, что вы думаете о хозяине дома, и увидите, какой прием вас ожидает! Подобным же образом, если Браун наведается к вам и откровенно выскажет вашей почтенной супруге свое мнение о вас, то можете представить, как она его встретит! Хотелось бы вам, чтобы жена и дети знали о вас все и ценили строго по заслугам? Будь это так, друг мой, в вашем жилище стояла бы гнетущая тишина и единственным собеседником вам был бы остывший камин. Неужто вы не понимаете, что близкие видят вас в розовом свете своей любви и потому венчают нимбом вашу плешивую голову? Не воображаете ли вы, что вы такой и есть, каким кажетесь? Ничуть не бывало, дружище! Отбросьте прочь эти чудовищные обольщения и благодарите судьбу, что вас до сих пор не поймали. De Finibus {О концах (лат.).} Когда Свифт был влюблен в Стеллу и трижды в месяц отправлял ей письма с ирландским пакетботом, то, как вы, вероятно, помните, он имел привычку начинать новое письмо, скажем, двадцать третье, в тот самый день, когда было отправлено предыдущее, двадцать второе. В этот день, улизнув пораньше с официального приема или из кофейни, он спешил домой, чтобы продолжить милую болтовню со своей возлюбленной - "словно не желая выпускать ее нежную ручку", как писал об этом кто-то из исследователей. Когда мистер Джонсон, направляясь в книжную лавку Додели, шел по Пэл-Мэл, он имел обыкновение дотрагиваться до каждой встречающейся на пути уличной тумбы и неизменно возвращался, стоило ему заметить, что по одной из них он забыл хлопнуть рукой, - уж не знаю, что за предрассудок заставлял его делать это. Я тоже не свободен от подобных, вполне, как мне кажется, безобидных, странностей. Как только я разделываюсь с одной вещью, у меня появляется желание в тот же день приняться за другую, - пусть это будет всего полдюжины строк, но ведь это уже начало Следующего Выпуска. Мальчишка-посыльный еще не добежал с моей рукописью до типографии, а те, кто полчаса назад жил со мной - и Пенденнис, и Клайв Ньюком, и (как же его звать, моего последнего героя? А, вспомнил!) Филип Фермин - осушили в последний раз бокалы, мамаши укутали детей, и все они покинули мой дом. Я же возвращаюсь в кабинет: tarn en usque recurro {Назад возвращаюсь опять (лат.).}. Как одиноко стало здесь без них! О, милые моему сердцу друзья, люди, которым вы до смерти надоели и которые возмущаются: "Какое убогое общество у этого человека! Вечно он навязывает нам своих Пенденнисов, Ньюкомов и тому подобных! Что бы ему познакомить нас с кем-нибудь еще! И почему он не так увлекателен, как X., не так учен и основателен, как У, и не такой душка, как Z? Попросту говоря, почему он - не кто-то другой?" Но, уважаемые господа, угодить всем вам невозможно, и глупо даже стремиться к этому. Один с жадностью поглощает то, на что другой и смотреть не хочет. Вам не по вкусу сегодняшний обед? Что ж, может быть, завтрашнее угощение вас порадует. Однако вернемся к прерванному разговору. Как странно бывает на душе - и радостно, и легко, и тоскливо - когда остаешься в затихшем и пустом кабинете, только что покинутый теми, с кем ты двадцать месяцев делил стол и кров. Как часто они нарушали мой покой, беззастенчиво изводили своими приставаниями, когда я болел или просто хотел побездельничать, и я ворчал: "Будьте вы неладны! Да оставьте вы меня, наконец, в покое!" Бывало даже, из-за них я пропускал званый обед. И очень часто из-за них же мне не хотелось идти домой, - ведь я знал, что они ждут меня в кабинете, черт бы их побрал, - и я, никому ничего не сказав, спасался в клубе, забывая о доме и семье. Как они надоедали мне, эти незваные гости! Как досаждали в самое неподходящее время! Они вносили такой беспорядок в мои мысли и в мой быт, что порой я переставал понимать, что творится у меня дома, и с трудом улавливал смысл того, о чем говорил сосед. Но вот я наконец избавился от них. И, казалось бы, должен почувствовать облегчение. Как бы не так! В глубине души я был бы рад, если бы снова ко мне зашел поболтать Вулком или в кресле напротив опять появился Твисден со своими бесконечными россказнями. Как известно, умалишенные страдают галлюцинациями и могут вести разговоры с несуществующим собеседником и даже описать вам его. Но тогда не безумие ли давать жизнь порождениям своей фантазии? И вообще, не заслуживают ли романисты смирительной рубашки? У меня плохая память на имена, и в своих сочинениях, каюсь, я порой безбожно путаю их. Однако поверьте, дорогой сэр, что своих героев ваш покорный слуга изучил настолько, что может узнать каждого по голосу. На днях ко мне заходил господин, поразивший меня своим сходством с Филипом Фермином, каким его изображал из месяца в месяц мистер Уокер в "Корнхилл магазин": те же глаза, та же борода, та же осанка... Правда, он не похож на Филипа Фермина, которого я ношу в себе. Тот уже спит вечным сном - смелый, благородный, беспечный и отзывчивый юноша, переживший по моей воле многочисленные приключения, рассказ о которых недавно подошел к концу. Прошло много лет, как я последний раз слышал его заразительный смех и видел сияющий взгляд его голубых глаз. Мы оба тогда были молоды. И я молодею, вспоминая о нем. Еще утром здесь, у меня в кабинете, он был живой, мог смеяться, плакать, бросаться на обидчика... Сейчас, когда я пишу, на дворе уже сумерки, дом затих, никого нет, комната постепенно погружается в полумрак, и, охваченный смутной тоской, я поднимаю глаза от листа бумаги и жду с отчаянной надеждой: вдруг он войдет? Нет. Все неподвижно. Нет той знакомой тени, которая постепенно превращается в живого человека и устремляет на меня свой ясный взгляд. Ее нет, ее забрал печатник с последним листом корректуры. С мальчишкой-посыльным улетел целый сонм невинных призраков. Но боже! Что это? Да охранят нас ангелы господни! Дверь тихо отворяется, и появляется темный силуэт, кто-то входит, неся что-то черное, какое-то платье... Это Джон. Он сообщает, что пора переодеваться к обеду, Каждый, кто в юности изучал немецкий и вместе с учителем разбирал знаменитого "Фауста" Гете (о Вайсснборн, мой добрый старый наставник, о тихий славный Веймар, где выпало мне счастье лицезреть великого поэта!), должно быть, помнит одно прекрасное место в посвящении, где Гете воскрешает в памяти дни, когда он читал первые только что написанные сцены своим друзьям, которых уже нет с ним. Милые тени окружают его, пишет он, прошлое оживает, а настоящее кажется нереальным и призрачным. Нам, скромным сочинителям, не под силу создать "Фауста" и не суждено прославиться в веках. Но и наши книги - это дневники, в которых неизбежно оседает все пережитое. Открывая страницу, написанную в прошлом месяце или десять лет назад, мы тут же вспоминаем, что было тогда: вот это писалось, когда за стеной болел ребенок и разум был скован страхом и беспокойством, но я заставлял ею работать; а начало вот этой повести я давал читать своему близкому другу, - теперь уже я никогда не почувствую его сердечного рукопожатия. Признаюсь вам, что, перечитывая то, что сам же написал много лет назад, я подчас перестаю понимать, о чем идет речь. Я вижу не слова, а тот ушедший в прошлое день, когда это рождалось. Передо мной оживают страницы жизни: то домашний спектакль, который мы поставили, то веселая игра, в которую когда-то играли, то гроб, за которым мы шли, или мучительная обида, о которой стараешься не вспоминать... И в такие минуты хочется, чтобы вы, благосклонный читатель, не судили строго вашего покорного слугу за его многочисленные огрехи, описки и провалы памяти. Я и сам, заглядывая в свои сочинения, нахожу немало ошибок. Джон вдруг становится Брауном. Браун, которого я похоронил, оживает. Филип Фермин назван у меня в одном месте Клайвом Ньюкомом, о чем я с отчаянием узнал спустя месяцы после появления выпуска. Но ведь Клайв Ньюком, как вы помните, герой совсем другого романа. И они в моих глазах такие же разные, как, ну, скажем, лорд Пальмерстон и мистер Дизраэли. Так вот, в восемьдесят четвертом выпуске "Корнхилл мэгэзин", на странице 990, в строке 76, допущена грубая ошибка, и ее уж не исправить. Дай бог, чтоб все ошибки, совершенные мною в жизни, были не грубее этой. Итак, еще раз написано: "Finis". Еще одна веха пройдена на долгом пути от рождения до смерти. И поневоле предаешься грустным размышлениям. Продолжать ли и дальше заниматься сочинительством? Буду ли я таким же словоохотливым до конца своих дней? Не настало ли для тебя время, о болтун, прикусить язык и уступить место молодым? У меня есть знакомый художник, который, как и все мы, грешные, постепенно стареет. Последние его работы отличают небывалая доселе тщательность и завершенность. Но этот живописец все еще остается самым усердным и почтительным учеником. Он с благоговением и преданностью продолжает служить своему властелину - Искусству. Чем бы мы с вами ни занимались, лишь в своем трудолюбии и скромности находим мы поддержку и утешение. Скажу вам откровенно: за свою долгую жизнь я убедился, что люди, которые пишут книги, не превосходят ни умом, ни ученостью тех, кто никогда не брался за перо. А если говорить о простой осведомленности в тех или иных вещах, то тут неписатели, пожалуй, почти всегда знают больше. Вы же не требуете от юриста, заваленного делами, чтобы он хорошо знал литературу, ему хватает своих судебных дел. То же и писатель: он, как правило, с головой уходит в свои книги и уже не имеет возможности интересоваться тем, что делают другие. После целого дня работы (когда описываешь, допустим, сердечные муки Луизы, убежавшей с Капитаном, или ужасное поведение Маркиза, подло обманувшего леди Эмилию) я отправляюсь в клуб с намерением обогатить свой ум, просмотреть новые книги, чтобы быть, как говорят американцы, "в курсе". И что же происходит? Уютно устроившись в мягком кресле у камина, а до этого плотно закусив и прогулявшись, я открываю занимательную книжку, и... вы знаете, что потом бывает. Постепенно одолевает дремота. Занимательная книга выпадает из рук, вы ее тотчас поднимаете, стараясь скрыть смущение, водружаете себе на колени, но голова опять клонится к мягким подушкам, глаза слипаются, и вот уже слышно мелодичное посапывание. Не думайте, что я раскрываю клубные тайны. В это время дня здесь сладко дремлют довольно много почтенных старичков. Не исключено, что меня сморил сон над той самой книгой, в которой я недавно своей же рукой вывел слово "Finis". "Если она вогнала в сон автора, то что же будет с читателем?" - смеясь, заявляет Джонс, застав меня в этой позе. Как, вы и вправду засыпали, читая ее? Что ж, в этом нет ничего плохого! Я и сам был свидетелем того, как клевали носом над страницами моих книг. В одной из них есть даже виньетка с изображением человека, задремавшего в кресле с "Пенденнисом" или "Ньюкомами" на коленях. И если автор своим сочинением навевает на вас сладкий, здоровый, безмятежный сон, разве он тем самым не делает вам добро? Так же как тот, кто будоражит и захватывает вас, заслуживая вашу любовь и благодарность. Время от времени со мной случается приступ лихорадки, который укладывает меня в постель на целый день. Сначала бьет озноб, от которого мне назначен (чудесное лекарство!) горячий грог, после чего меня бросает в жар, и так далее. Во время этих приступов мне случалось читать романы, и я получал тогда огромное наслаждение. Так, на Миссисипи, застигнутый болезнью, я читал своего любимого "Якова Верного", в другой раз, во Франкфурте - восхитительные "Двадцать лет спустя" господина Дюма, в Танбридж-Уэлзе - увлекательнейшую "Женщину в белом". Я не отрывался от этих прелестных книг с утра до позднего вечера. И теперь вспоминаю об этой лихорадке с удовольствием и благодарностью. Подумайте только: весь день в постели в обществе чудесной книги! Ни забот, ни угрызений совести из-за того, что не занимаешься делом, ни гостей - лишь шевалье Д'Артаньян или женщина в белом с их занимательными историями. ("Мэм! Мои хозяин велел кланяться и спросить, не может ли он получить третью часть?" - такую просьбу выслушала однажды, не понимая, что произошло, моя приятельница и соседка, у которой я брал по частям "Женщину в белом"). Какими я желал бы видеть свои романы? Я хотел бы, чтоб они были "покрепче", как горячий ром, и ни единой ошибки, никаких флиртов, никаких рассуждений об обществе, короткие диалоги (если только это не ссора), обилие драк и таинственный злодей, которому суждено пережить страшные мучения перед том, как я напишу слово "Finis". Мне не по душе романы с печальным концом. Я никогда не перечитываю истории, в которых героиня больна чахоткой. Если мне будет позволено дать небольшой совет добросовестному сочинителю (как любили выражаться когда-то критики "Экзаминера"), то я бы посоветовал ему не быть по-варварски жестоким, а всегда проявлять милосердие. Автор недавно законченных "Приключений Филипа" любезно разрешил мне сообщить вам, что он собирался в своем романс утопить двух злодеев - некоего доктора Ф. и некоего мистера Т. X., отправив их в плавание на "Президенте" или другом корабле с трагической судьбой, но, как видите, я смягчил приговор. Я представил себе объятых страхом людей среди безбрежного океана, накренившуюся палубу и мертвенно-бледное лицо Фермина и решил: "Нет, лживый негодяй, я не утоплю тебя. Ты отделаешься желтой лихорадкой, ты будешь думать, что тебе пришел конец, и тебе представится случай, почти невероятный, раскаяться в своих грехах". Не знаю, раскаялся ли он на самом деле, когда заболел в Виргинии. Вероятнее всего, что он вообразил себя обиженным своим сыном и простил его на своем смертном ложе. Вы думаете, так уж часто в жизни встречается неподдельное искреннее раскаяние? Разве люди не ищут себе оправданий для душевного спокойствия, разве не пытаются убедить себя, что их просто оклеветали и запутали? Они милостиво прощают своих кредиторов, которые пристают к ним с неоплаченными счетами, и не держат зла на того бессердечного негодяя, который отвел их в полицию за кражу ложек. Много лет назад я рассорился с одним довольно известным господином (я поверил тому, что о нем говорили его друзья, хотя это, как оказалось, не соответствовало истине). Мы так и не помирились до самой его кончины. Помнится, я говорил его брату: "Почему ваш брат не жалует меня? Это я должен сердиться и не прощать: ведь виноват-то я!" Если в том краю, куда они оба переселились (в книгах их жизни уже поставлено "Finis"), они еще помнят о земных обидах, ссорах и сплетнях, то, я думаю, они согласятся, что провинность моя была не из тех, которые нельзя простить. Если вы не совершили в жизни ничего более тяжкого, уважаемый сэр, то, уверяю вас, вы не такой уж большой грешник. О, dilectissimi fratres! {Возлюбленные братья! (лат.).} Лучше вспомним о своих нераскрытых грехах и о них покаянно споем в тихом скорбном миноре: "Miserere nobis miseris peccatoribus" {Сжалься над нами, жалкими грешниками (лат.).}. Из грехов, в которые нередко впадают романисты, я первым назвал бы высокопарность и напыщенность и молил бы бога об отпущении мне именно этого греха. Это порок всех учителей, гувернанток, критиков, проповедников, словом, тех, кто наставляет на путь истинный молодых и старых. Из ныне живущих сочинителей (я говорю это, чтобы облегчить свою душу и покаяться) ваш собеседник, пожалуй, более других привержен к назидательности. Не он ли вечно прерывает свой рассказ, чтобы поучать вас? И когда ему следует заниматься делом, не он ли отводит свою Музу в сторонку и начинает изводить ее своими циничными рассуждениями? Я открыто и чистосердечно признаюсь: "Peccavi!" Поверьте, мне самому хотелось бы написать историю, в которой не нашлось бы места авторскому самомнению, - чтоб не было там ни отступлений, ни циничных замечаний, ни прописных истин (и тому подобного), а вместо этого на каждой странице случалось бы что-нибудь неожиданное и в каждой главе были бы злодеи, поединки, тайны... Мне бы хотелось приготовить для читателя такое острое, пряное кушанье, чтобы после каждой ежемесячной порции он еще сильнее чувствовал голод. У Александра Дюма есть описание того, как он, сочиняя план нового романа, провел два дня в полном одиночестве, лежа на спине на палубе своей яхты в одном средиземноморском порту. На исходе второго дня он встал и велел подавать обед. Сюжет был построен. За эти два дня он вылепил из глины удивительную заготовку, которую оставалось только отлить в вечной бронзе. Персонажи, эпизоды, развитие событий, взаимоотношения героев - все это он четко представил себе еще до того, как взялся за перо. Мой же Пегас не взмывает ввысь, чтобы дать мне возможность увидеть все как на ладони. У него нет крыльев, и я даже думаю, что он слеп на один глаз. Это своенравное, упрямое и флегматичное существо: он принимается щипать траву, когда следует нестись галопом, и скачет галопом, когда следует перейти на шаг. Он никогда не позволяет мне блеснуть его возможностями. Иной раз он вдруг так припустится, что только диву даешься, но зато, когда я горю желанием разогнаться, это упрямое животное артачится, и я вынужден отпустить поводья и терпеливо ждать. Интересно, случается ли другим романистам отдаваться вот так же на произвол судьбы? Когда они вынуждены следовать по тому или иному пути вопреки своей воле? Порой из уст своих персонажей я слышал совершенно неожиданные высказывания. Как будто моим пером движет какая-то таинственная сила. Герой что-то делает или говорит, а я спрашиваю себя: "И как он, черт возьми, до этого додумался?" Каждый из нас видит сны, в которых происходят удивительнейшие события. Правда, удивления-то они как раз и не вызывают, ведь это происходит во сне. Хотя люди там говорят такое, что вам раньше и в голову не приходило. Точно так же и воображение способно предвосхищать события. Мы только что говорили о надутом стиле. А что, если это просто стиль вдохновения, - когда писатель, как пифия на своем треножнике, вдыхает подземные испарения, а вещие слова совершенно непроизвольно - с криком, со свистом и стоном - вырываются из голосовых труб этого живого органа? Я уже рассказывал, какое необычайное потрясение испытал, когда созданный художником (но не мной) Филип Фермин вошел в мой кабинет с рекомендательным письмом и сел в кресле напротив. В "Пенденнисе", написанном десять лет назад, я изобразил некоего Костигана, лицо полностью вымышленное (точнее сказать, созданное, как это обычно делается, из ошметков, клочков и обрывков разных человеческих характеров). И вот как-то вечером я сидел, покуривая, и таверне и вдруг увидел перед собой живого Костигана - это был вылитый он: сходство с персонажем, каким он изображен на моих несовершенных рисунках, было поразительным. Тот же тесный сюртук, такой же продавленный цилиндр, надвинутый на один глаз, то же подмигивание этим глазом. "Сэр, - сказал я, обращаясь к нему, как к старому знакомцу, с которым встречался в других, неведомых краях, - сэр, - сказал я, - могу ли я предложить вам стаканчик грога?" - "Что ж, я не прочь, - ответил он. - А я вам за это что-нибудь спою". Конечно же, он говорил с ирландским акцентом. И, конечно же, когда-то был военным. Не прошло и десяти минут, как он уже доставал "Армейский вестник", где была напечатана его фамилия. А через несколько месяцев мы прочли о нем уже в сообщении полицейского суда. Как же мне удалось узнать о его существовании, предугадать его? Кто докажет мне, что не его я видел, когда пребывал в мире грез и воображения. Может быть, в мире грога и винного брожения? Но оставим каламбуры. Меня совсем не удивило, что он заговорил с ирландским акцентом, ведь я знал его до того, как он появился. Кому не известно это странное чувство, когда, увидев что-то впервые, - будь то человек, местность или слова в книге в определенном порядке, - вдруг ловишь себя на мысли, что все это ты уже встречал раньше? Вальтера Скотта называли "северным чародеем". Но представьте себе, что некий романист обладает такой волшебной силой, что его герои начинают жить самостоятельной жизнью. Представьте, что ожили Маргарита, Миньона, и Гец фон Берлихинген (правда, они бестелесны), и через окно, распахнутое в сад, проникнут к нам Айвенго и Дугалд Дальгетти, и Ункас с благородным Кожаным Чулком незаметно проскользнут сюда. Войдут неслышной походкой, покручивая ус, Атос, Портос и Арамис; появятся прелестная Амелия Бут под руку с дядей Тоби, и Титлбэт Титмаус с позеленевшими от краски волосами, и труппа Краммльса вместе с бандой комедиантов Жиля Блаза, и сэр Роджер де Коверли, и величайший из всех безумцев - рыцарь Ламанчский со своим восхитительным оруженосцем. Я задумчиво смотрю в окно, представляя их всех, и мне становится почему-то грустно и одиноко. Если б кто-то из них и вправду появился передо мной, я не был бы сильно поражен. О милые мои друзья, сколько приятных часов я провел с вами! Теперь мы видимся уже реже, но каждая наша встреча приносит мне радость. Вчера вечером я целых полчаса провел с Яковом Верным - это было после того, как, прочитав корректуру заключительной главы, я написал "Finis" и посыльный уже благополучно добрался с моими листами до типографии. Вот ты и умчался, мой маленький посыльный, забрав корректуру с последними исправлениями и помарками. Последними? Да этим последним исправлениям, кажется, и конца не будет! Будь они прокляты, все эти сорняки! Каждый день я нахожу их в своем скромном саду, и мне хочется тут же вооружиться мотыгой и взяться за прополку. Поверьте, дорогой сосед, их просто невозможно вывести, эти лишние слова! Когда возвращаешься к давно написанным страницам, испытываешь что угодно, только не блаженное удовлетворенно. Чего бы я нынче не отдал за возможность вымарать некоторые из них! О, какие бездарные, какие беспомощные страницы! Оговорки, унылые пассажи, пустая раздражительность, то и дело повторения и вечное возвращение к излюбленным темам! Но все же порою вдруг ощутишь благодарный отклик в душе или вспомнишь о чем-то дорогом и забытом. Еще немного глав, и придет черед самой последней из них, когда и слово "Finis" исчезнет навсегда, уйдя в Великую Бесконечность. КОММЕНТАРИИ  "О двух мальчиках в черном" ("On Two Children in Black"), "Иголки в подушке" ("Thorns in the Cushion"), "He пойман - не вор" ("On being Found Out"), "De Finibus" Помещенные в данном томе четыре очерка Теккерея взяты из его цикла "Заметки о разных разностях" ("Roundabout Papers"). Очерки этой серии печатались в журнале "Корнхилл магазин" с января 1860 по ноябрь 1863 года. Первые два относятся к 1860 году (март и июль), третий напечатан в мае 1861, четвертый - в августе 1862 года. В 1863 году "Заметки о разных разностях" вышли отдельной книгой. На русском языке они впервые были опубликованы (с небольшими купюрами) в 1864 году издательством "Современник" под названием "Сатирические очерки". Пять из них впоследствии были включены в том 11 первого собрания сочинений Теккерея (СПб., Издательство бр. Пантелеевых, 1894-1895). В настоящем издании очерки печатаются в новом переводе. "Письма" Хауэла. - Джеймс Хауэл (1594-1666) - дипломат и эссеист, автор историкв-политических памфлетов, в последние годы жизни-королевский историограф Карла II. Его "Письма" (полное название: "Epistolae Ho - Elianae: интимные письма", 1655) считаются в Англии классическим сочинением. Они адресованы главным образом воображаемым корреспондентам и были написаны во Флитской тюрьме, куда Хаум был заключен как роялист в период буржуазной революции. "Письма" представляют собой серию занимательных очерков о людях и событиях той эпохи, живых зарисовок, касающихся быта Англии я других европейских стран, и рассуждений на самые разнообразные темы. Миссис Гранди - персонаж, упоминаемый в комедии второстепенного английского драматурга Томаса Мортона (1764-1838) "Бог в помочь". Имя миссис Граидп стало в Англии синонимом буржуазной благопристойности, мнения света, а фраза из пьесы "Что скажет миссис Гранди?" - вошла в речевой обиход. Титанов век. - В греческой мифологии Титан -