телохранителя разглядывал сквозь колоннаду Карлтон-Хауса обиталище великого принца-регента. Как сейчас вижу караул, вышагивающий перед воротами дворца. Какого дворца? Он исчез так же бесследно, как дворец Навуходоносора. От него осталось одно название. Куда подевались гвардейцы-стражи, отдававшие честь при выезде и въезде королевской колесницы? Колесницы вместе с монаршими седоками укатили в царство Плутона; рослые гвардейцы, маршируя, ушли в ночь, и дробь их барабанов отдается под сводами Аида. Где прежде стоял дворец, теперь резвятся сотни детей на широких террасах Сент-Джеймского парка. Серьезные джентльмены пьют чай в клубе "Атенеум"; а старые бывалые воины занимают Объединенный армейский клуб напротив. Пэл-Мэл стала теперь большой биржей лондонского общества - ярмаркой новостей, политики, слухов, сплетен, - так сказать, английским форумом, где граждане обсуждают известия из Крыма, последнюю речь лорда Дерби или шаги, предпринятые лордом Джоном. А для некоторых стариков, чьи мысли витают скорее в прошлом, нежели в настоящем, она еще и памятник былых времен и ушедших людей, - наша Пальмира. Вот здесь, на этом самом месте, "Том-Десять Тысяч" был убит людьми Кенигсмарка. Вон в том большом кирпичном доме жил Гейнсборо, и еще - "Куллоденский" Камберленд, дядя Георга III. А это - дворец Сары Мальборо в том самом виде, каким он был, когда его занимала сия прославленная фурия. В номере двадцать пятом жил Вальтер Скотт; а в доме, который значится теперь под номером семьдесят девять и вмещает Общество по распространению слова божия в дальних странах, проживала миссис Элинор Гвинн, комедиантка. Как часто из-под той арки выплывал портшез королевы Каролины! Кто только не проходил по этой улице за время царствования Георгов! Она видела коляски Уолпола и Чатема; видела Фокса, Гиббона, Шеридана, направляющихся к Бруксу; и величественного Уильяма Питта об руку с Дандесом; видела, как Хэнгер и Том Шеридан бредут из пивной Рэгетта; как Байрон, прихрамывая, спешит к Уотьеру; как Свифт, гуляя, сворачивает с Бери-стрит и с ним - мистер Аддисон и Дик Стиль, оба, наверное, слегка навеселе; как скачут вихрем по мостовой принц Уэльский и терцог Йорк; как, постояв перед книжной лавкой Додели, бредет доктор Джонсон, пересчитывая уличные тумбы; как вскакивает в карету Хорри Уолпол, купив у Кристи дорогую безделушку; а Джордж Селвин заходит к Уайту. . В опубликованной переписке Джорджа Селвина мы находим письма, отнюдь не столь блестящие и остроумные, как у Уолпола, или беспощадно язвительные, как у Гар-вея, но в своем роде не менее интересные и даже более содержательные, поскольку писаны они самыми разными людьми. Мы как бы слышим в них несколько голосов, и притом более естественных, чем франтовская фистула Хо-реса или зловещий шепоток Споруса. Когда читаешь переписку Селвина - когда рассматриваешь прекрасные картины Рейнольдса, изображающие те великолепные времена и вольные нравы, - словно слышишь голос умершей эпохи, дружный смех и хор восклицаний; тост, произнесенный над полными бокалами; гул толпы на скачках или вкруг ломберных столов; смелую шутку, сказанную на радость веселой, изящной даме. Ах, что это были за изящные дамы, выслушивавшие и сами отпускавшие такие грубые шутки, что за важные с ними были господа! Боюсь, что это детище прошлой эпохи, важный господин, почти, исчез теперь с лица земли, он вымирает, подобно бобру и американскому индейцу. У нас не может быть больше важных господ, поскольку мы не в состоянии создать для них такого общества, в котором они существовали. Простой народ им больше не подчиняется; паразиты утратили былое подобострастие; дети больше не испрашивают на коленях родительского благословения, домашние священники не читают после трапезы молитв и не удаляются из-за стола до появления пудинга; слуги не приговаривают на каждом слове: "ваша честь" и "ваша милость"; торговцы не снимают шляп, когда важный господин проходит мимо; и в прихожих у важных господ не просиживают часами романисты и стихотворцы, которые принесли с собой пространные посвящения и надеются получить за них от его сиятельства пять гиней. Во дни, когда существовали важные господа, секретари государственного секретаря мистера Питта не смели сидеть в его присутствии; но сам мистер Питт, в свою очередь, опускался на свои подагрические колени перед Георгом II; а лорд Чатем прослезился от благодарности и почтительного восторга, когда Георг III сказал ему несколько ласковых слов, - такой трепет внушало людям представление о монархе и так велико было значение общественных различий. Вообразите сэра Джона Рассела или лорда Паль-мерстона на коленях внимающими словам монарха или проливающими слезы оттого, что принц Альберт сказал им любезность! При воцарении Георга III патриции еще были в зените. Их превосходство признавалось обществом, и они сами принимали это как должное. Им доставались по наследству не только титулы, земельные владения и места в палате лордов, но даже места в палате общин. Для них имелись в изобилии доходные государственные должности, и не только их, но и прямые подачки от правительства размерами в пятьсот фунтов члены палаты общин принимали, нисколько не смущаясь. Фокс вошел в парламент двадцати лет; Питт - при достижении совершеннолетия; его отец - немногим старше. Да, то были хорошие времена для патрициев. И трудно их винить за то, что они пользовались - порой неумеренно - выгодами политики и удовольствиями светской жизни. Читая письма к Селвину, мы знакомимся с целым миром этих вымерших важных господ и получаем прелюбопытную возможность наблюдать жизнь, которую, мне кажется, почти не описывали романисты того времени. Для Смоллетта и даже для Фильдинга лорд - это лорд, роскошный мужчина с голубой лентой, с огромной звездой на груди, в кресле с гербом на спинке, принимающий поклонение простого люда. Ричардсон, человек более низкого рождения, чем эти двое, сам признавал, что плохо знает обычаи аристократов, и просил миссис Доннеллан, даму из высшего света, прочитать роман о сэре Чарльзе Грандисоне со специальной целью указать автору на все допущенные им в этом отношении погрешности. Миссис Доннеллан нашла столько ошибок, что Ричардсон изменился в лице, захлопнул книгу и сказал, что лучше всего будет бросить ее в огонь. У Селвина же мы видим настоящих, подлинных обитателей света, каким он был в начале царствования Георга III. Можем последовать за ними в новый клуб "Олмэк" или отправиться с ними в путешествие по Европе, а можем наблюдать их не в публичных местах, а в их собственном загородном доме, в узком кругу родных и друзей. Вот они, всей компанией: остроумцы и кутилы; одни - неисправимые прожигатели жизни, другие раскаиваются, но потом вновь предаются пороку; вот очаровательные женщины; паразиты; кроткие священники; подхалимы. Эти прелестные создания, которыми мы восхищаемся на портретах Рейнольдса, которые спокойно и любезно улыбаются нам с его полотен; эти роскошные господа, которые делали нам честь управлять нами, получали в наследство избирательные округа, предавались праздности на правительственной службе и непринужденно отправляли в кружевной карман камзола жалованье от лорда Норта, - мы узнаем их всех, слышим их смех, разговоры, читаем об их любовных похождениях, ссорах, интригах, долгах, дуэлях, разводах; и если вчитаемся, сможем представить себе их как живых. Можем побывать на свадьбе герцога Гамильтона и увидеть, как он обручается кольцом от занавески; бросить взгляд на смертное ложе его несчастной свояченицы; послушать, как Фокс бранится за картами, а Марч выкрикивает ставки в Ньюмаркете; можем представить себе, как Бергойн отправляется в поход на завоевание Америки, а после разгрома возвращается к себе в клуб, заметно поутратив спеси. Вот молодой король завершает туалет перед малым дворцовым приемом, подробно расспрашивая про всех присутствующих. Понаблюдаем высшее общество и полусвет; увидим свалку перед оперным театром, куда рвутся, чтобы лицезреть Виолетту или Дзамперини; поглядим франтов и модных дам в портшезах, собирающихся на маскарад или к мадам Корнелис; толпу зевак на Друри-Лейн, спешащих увидеть труп несчастной мисс Рэй, которую застрелил из пистолета пастор Хэкмен; а можем заглянуть в Ньюгетскуго тюрьму, где злосчастный мистер Раис, фальшивомонетчик, ожидает конца и последнего ужина. "Не велика разница, под каким соусом подавать ему дичь, - говорит один тюремщик другому, - все равно его утром повесят". - "Так-то оно так, - отвечает второй, - но с ним будет ужинать тюремный священник, а он страсть как придирчив и любит, чтобы масло было растоплено в самую меру". У Селвина есть домашний священник и паразит, некто доктор Уорнер - фигуры ярче не найти ни у Плавта, ни у Бена Джонсона, ни у Хогарта. В многочисленных письмах он рисует нам штрих за штрихом свой собственный портрет, и теперь, когда оригинала больше нет на свете, присмотреться к этому портрету отнюдь небезынтересно; низкие удовольствия и грубые забавы, которым он предавался, все окончены; вместо нарумяненных лиц, в которые он подобострастно заглядывал, остались лишь голые кости; и важные господа, чьи стопы он лобызал, все давно в гробу. Этот почтенный клирик считает нужным уведомить нас, что в бога, им проповедуемого, не верит нисколько, но что он, слава тебе господи, все же не отпетый негодяй, как какой-нибудь судейский крючок. Он выполняет поручения мистера Селвина, поручения любого характера, и, по его собственным словам, гордится этой должностью. Еще он прислуживает герцогу Куинсберри и обменивается с этим вельможей забавными историйками. Вернувшись домой, как он выражается, "после трудного дня панихид и крестин", он сначала пишет письмо своему патрону, а потом садится за вист и за ужин из дичи. Он упивается воспоминаниями о бычьем языке и бургундском вине, этот бойкий, жизнерадостный приживал, который лижет сапоги хозяина со смехом и смаком, - господская вакса ему так же по вкусу, как лучший кларет из погребов герцога Куинсберри. Сальными тубами он то и дело цитирует Рабле и Горация. Он невыразимо подл и необыкновенно весел; и втайне еще чувствителен и мягкосердечен - эдакий добродушный раб, а не озлобленный блюдолиз. Джесс пишет, что он "пользуется любовью у прихожан часовни в Лонг-Акре благодаря приятному, мужественному и красочному слогу своих проповедей". Быть может, вероломство заразно, быть может, порок носился тогда в воздухе? Молодого короля, человека высокой нравственности и бесспорного благочестия, окружало самое развратное придворное общество, какое знала эта страна. Дурные нравы Георга II принесли свои плоды в первые годы царствования Георга III, подобно тому как позднее его собственный добрый пример, - умеренность во всем, непритязательность и простота и богобоязненный образ жизни, - хочется верить мне, немало способствовали исправлению нравов и очищению всей нации. Следующим после Уорнера интересным корреспондентом Селвина был граф Карлейль, дед любезного аристократа, ныне занимающего пост вице-короля Ирландии. Дед тоже был ирландским вице-королем, до этого - казначеем королевского дома, а в 1778 году - главным комиссаром по взысканию, обсуждению и принятию мер, долженствовавших смирить беспорядки в колониях, плантациях и владениях Его Величества в Северной Америке. Вы можете ознакомиться с манифестами его сиятельства, полистав "Нью-йоркскую королевскую газету". Потом, так и не усмирив колоний, он возвратился в Англию, и очень скоро после этого "Нью-йоркская королевская газета" почему-то прекратила существование. Этот добрый, умный, порядочный, изящно воспитанный лорд Карлейль был одним из тех английских важных господ, которых едва не погубили роскошные нравы, царившие тогда в великосветском английском обществе. Разгул этот был поистине ужасен. После заключения мира английская аристократия хлынула в Европу; она танцевала, играла на скачках и в карты при всех королевских дворах. Она отвешивала поклоны в Версале; прогуливала лошадей на полях Саблона, близ Парижа, и заложила там начало англомании; она вывозила из Рима и Флоренции несчетное число картин и мраморных статуй; она разорялась на строительстве дворцов и галерей, предназначенных для размещения этих сокровищ; она импортировала певиц и танцовщиц из всех оперных театров Европы, и сиятельные лорды изводили на них тысячи и тысячи, предоставляя своим честным женам и детям чахнуть в пустынных загородных замках. Помимо лондонского великосветского общества, существовало в те дни еще и другое, непризнанное светское общество, расточительное сверх всякой меры, поглощенное погоней за удовольствиями, занятое балами, картами, вином и певицами; с настоящим светом оно сталкивалось в общественных местах - во всяких Раниле, Воксхоллах и Ридотто, о коих без конца твердят авторы старых романов, - стремясь перещеголять настоящих светских львов и львиц блеском, роскошью и красотой. Когда, например, однажды знаменитая мисс Ганнинг посетила в качестве леди Ковентри Париж, рассчитывая вызвать там своей красотой такие же восторги, как и у себя в Англии, ей пришлось обратиться в бегство перед другой англичанкой, которая в глазах парижан оказалась прекраснее ее и ее сестры. То была некая миссис Питт, она заняла в опере ложу как раз напротив графини и затмила ее сиятельство своей красотой. Партер громко провозгласил ее "настоящим английским ангелом", после чего леди Ковентри оставалось только в сердцах покинуть Париж. Бедняжка вскоре умерла; у нее открылась чахотка, течение которой, как говорят, было ускорено действием белил и румян, коими она совершенствовала злосчастную свою красоту. (Вообще, представляя себе европейских красавиц той эпохи, следует помнить, что их лица сплошь покрыты слоем краски.). После себя она оставила двух дочерей, к которым Джордж Селвин был очень привязан (его любовь к маленьким детям удивительна), и в его переписке они подробно и трогательно описаны: вот они в детской, где темпераментная леди Фанни, проигрывая, швыряет свои карты прямо в лицо леди Мэри и где маленькие заговорщицы обсуждают между собой, как им встретить мачеху, которую их папаша вскоре привел в дом. С мачехой они поладили очень хорошо, она была к ним добра; и они выросли, и обе вышли замуж, и обе потом оказались в разводе, бедняжки? Бедная их размалеванная маменька, бедное великосветское общество, отвратительное в своих радостях, в своих любовных похождениях, в своем разгуле. А что до лорда Главного Комиссара, то мы вполне можем себе позволить повести о нем речь, ибо хоть он и был никудышным и невоздержанным комиссаром в Америке, хоть он и разорил родовое имение, хоть он играл и проигрывал и проиграл как-то десять тысяч фунтов в один присест - "впятеро больше, - признается злосчастный джентльмен, - нежели я проигрывал когда-либо прежде", хоть он давал клятву больше не прикасаться к картам, и, однако же, как это ни странно, снова объявился у столов и проиграл еще больше, - он тем не менее в конце концов раскаялся в своих ошибках, протрезвел и стал достойным пэром и добрым помещиком и возвратился к своей славной жене и милым детям, ибо в глубине души всегда только их и любил. Женился он двадцати одного года от роду и, унаследовав большое состояние, оказался в гуще развратного света. Поневоле вынужденный предаться роскоши и праздности, не устоял перед кое-какими соблазнами, за что и заплатил горькую цену мужественного раскаяния; других соблазнов мудро избежал и в конце концов одержал над ними полную победу. Но добрую свою супругу и детей он не забывал никогда, и они-то и послужили ему спасением. "Я очень рад, что вы не пожаловали ко мне в то утро, как я покидал Лондон, - пишет он Дж. Селвину, отбывая в Америку. - Могу лишь сказать, что, покуда не настал миг разлуки, я не подозревал, что такое настоящее горе..." Что ж, ныне они там, где несть разлуки. Верная жена и ее добросердечный, благородный супруг оставили после себя славное потомство: наследника отцовского имени и титулов, ныне повсюду известного и всеми любимого, человека прекрасного, образованного, тонкого, доброжелательного и чистого сердцем; и дочерей, занимающих теперь высокое положение в обществе и украшающих собою славные фамилии; иные из них прославлены своей красотой и все - безупречной жизнью, благочестием и женскими добродетелями. Другой корреспондент Селвина - граф Марч, позднее герцог Куинсберри, который дожил до нашего столетия и ни графом, ни герцогом, ни молодым человеком, ни седобородым старцем, безусловно, не мог служить украшением общества. Легенды о нем ужасны. По письмам Селвина и Роксолла, по воспоминаниям современников исследователь человеческой природы может проследить его жизнь, до последней черты заполненную вином, картами и всевозможными интригами, покуда, старый, сморщенный, парализованный, беззубый Дон Жуан, он не умер таким же порочным и бессовестным, как и в самый разгар своей молодости. На Пикадилли есть дом, где еще недавно показывали окно в нижнем этаже, у которого он будто бы просиживал перед смертью целые дни, сквозь стариковские свои очки разглядывая проходящих женщин. В сонном, ленивом Джордже Селвине было, вероятно, много хорошего, и теперь мы можем отдать ему в этом должное. "Ваша дружба, - пишет ему Карлейль, - так отлична от всего, что мне выпало испытать или наблюдать в свете, что при воспоминании об удивительных знаках Вашей доброты она кажется мне сном". "Я потерял старейшего и близкого друга Дж. Селвина, - пишет Уолпол в письме к мисс Берри. - Я по-настоящему любил его, и не только за несравненный острый ум, но и за тысячу других добрых качеств". А я, со своей стороны, рад тому, что этот любитель "пирогов и пива" обладал тысячей добрых качеств - был доброжелательным, щедрым, сердечным и надежным другом. "Я встаю в шесть, - пишет ему Карлейль из Спа, этого наимоднейшего курорта времен наших предков, - до обеда играю в крикет, а вечера напролет танцую и к одиннадцати чуть не ползком добираюсь до постели. Вот это жизнь! То ли дело Вы - встаете в 9, до 12 в шлафроке забавляетесь со своим псом Рейтоном, потом плететесь в крфейню Уайта, пять часов проводите за столом, за ужином спите и заставляете двух страдальцев за шиллинг три мили тащить Вас в портшезе с тремя пинтами кларета в брюхе". Иной раз, вместо того чтобы спать в кофейне Уайта, Джордж отправляется дремать под боком у лорда Норта в палате общин. Он много лет представлял в парламенте Глостер, кроме того, имел свой личный избирательный округ, Ладгерсхолл, и когда ему было лень вести избирательную кампанию в Глостере, заявлял себя депутатом от Ладгерсхолла. "Я сделал распоряжения провести депутатами от Ладгерсхолла лорда Мельбурна и меня самого", - пишет он премьер-министру, с которым состоит в дружбе, такому же флегматичному, такому же остроумному и добросердечному человеку, как и он сам. Если, оглядываясь на принцев и придворных, на людей богатых и знатных, мы с сожалением убеждаемся, что они были праздными, беспутными и порочными, следует помнить, что богатым тоже нелегко, ведь и мы бы с удовольствием предались безделью и наслаждениям, не будь у нас своих причин трудиться, не подстегивай нас врожденный вкус к удовольствиям и денно и нощно брезжущий соблазн приличных доходов. Что остается делать сиятельному пэру, владельцу замка и парка и огромного состояния, как не жить в роскоши и праздности? В письмах лорда Карлейля, выше мною цитированных, имеется много искренних жалоб этого честного молодого лорда на образ жизни, который он вынужден вести, на то, что ему приходится окружать себя роскошью и пребывать в праздности, ибо к этому его обязывает положение британского пэра. Куда как лучше ему было бы сидеть адвокатом в кабинете или же служащим в конторе - у него было бы в тысячу раз больше возможностей для счастья, образования, работы, ограждения от соблазнов. Еще совсем недавно единственным видом деятельности для знати считалось военное дело. Церковь, адвокатура, медицина, писательство, искусство, коммерция, - все было ниже их достоинства. Благополучие Англии находится в руках среднего класса, в руках образованных, трудолюбивых людей, не получающих сенаторских подачек от лорда Норта; в руках честных священников, а не паразитов, которые вымаливают теплое местечко у своих покровителей; в руках купцов, трудолюбиво умножающих капиталы; живописцев, неусыпно служащих искусству; литераторов, творящих в тиши кабинетов, - вот люди, которых мы любим сегодня, о которых хотим читать книги. Как мелки рядом с ними все эти сиятельные пэры и светские франты! Как неинтересны рассказы о распрях при дворе Георга III в сравнении с переданными нам беседами доброго старого Джонсона! Самые блистательные развлечения в Виндзорском замке ничего не стоят перед вечером, проведенным в клубе над скромной кружкой пива за одним столом с Перси, Лэнгтоном, Гольдсмитом и беднягой Босуэллом! По моему убеждению, изо всех просвещенных джентльменов той эпохи лучшим был Джошуа Рейнольде. Они были хорошими людьми, эти наши старые добрые друзья из лет давно минувших, а не только острословами и мудрецами. Их ясные умы не затуманили излишества, их души не изнежила роскошь. Они отдавали день свой насущным трудам; они отдыхали и получали свои честные удовольствия; они освещали свои праздничные собрания щедрым остроумием и дружеским обменом мыслей; они не были чистоплюями и ханжами, но их беседы ни у кого не вызвали бы краски стыда; они веселились, но ни намека на буйство не таилось на дне их скромных кружек. Ах, я бы и сам хотел провести вечер в кофейне "Голова Турка", пусть даже в этот день и пришли дурные вести из колоний и доктор Джонсон будет ворчать на мятежников; хотел бы посидеть с ним и Голди; и послушать Берка, искуснейшего оратора в мире; и посмотреть на Гаррика, который вдруг появится среди нас и ослепит всех рассказами о своем театре! Мне нравится, говорю я, размышлять об их обществе, и не только о том, какие они приятные собутыльники и блестящие остроумцы, но и о том, какие они были хорошие люди. Наверно, в один из таких вечеров, возвращаясь из клуба, Эдмунд Берн - чья голова была полна высоких дум, ибо они никогда его не оставляли, а сердце исполнено нежности, - был остановлен бедной уличной женщиной и обратился к ней с добрыми словами; растроганный слезами этой Магдалины, вызванными скорее всего его же собственным ласковым обращением, он привез ее к себе домой, к жене и детям, и не оставил заботами, покуда не нашел способа вернуть ее к честной и трудовой жизни. Вы, блистательные вельможи! Марчи, Селвины, Честерфилды! Как вы ничтожны рядом с этими людьми! Добрый Карлейль весь день играет в крикет и танцует вечер напролет, чтобы ползком едва добраться до постели, и весело сравнивает свою добродетельную жизнь с той, что ведет Джордж Селвин, которого "с тремя пинтами кларета в брюхе за полночь на руках относят в постель два страдальца". Вы помните строки - святые строки! - Джонсона, написанные им на смерть его скромного друга Леветта? Днесь Леветт спит в земле сырой, - О нем скорби, о нем жалей! - Открытый, искренний, простой, Друг всем, кто не знавал друзей. В тьму нищеты спускался он И там участлив был всегда, Где раздавался горя стон И чахла жалкая нужда. Кто слышал от него отказ? Вовек гордыней не ведом, Он не был празден хоть бы час И ежедневным жил трудом. Достоинствами знаменит, Все до конца он доводил И - сам Предвечный подтвердит - Талант свой в землю не зарыл. Чье же имя сияет сейчас ослепительнее: владетельного герцога Куинсберри, острослова Селвина или бедного врача Леветта? Я считаю Джонсона (и да простятся Босуэллу прегрешения за то, что он сохранил нам его нетленным) столпом монархии и церкви в XVIII столетии - более надежным, чем все епископы, чем Питты, Норты и даже сам великий Берк. К Джонсону прислушивалась нация, своим огромным авторитетом он усмирял ее порывы к неповиновению и отвращал ее совесть от безбожия. Когда с ним побеседовал Георг III и благоприятное мнение великого писателя о монархе стало известно в народе, вокруг трона сплотились целые поколения англичан. Джонсону поклонялись как оракулу, и суд этого оракула был произнесен в пользу церкви и короля. А как человечен был этот великий старец! Сам большой ценитель всех простых и честных удовольствий, он был непримирим к греху, но сострадателен к грешникам. "Ах так, ребята, вы затеяли поразвлечься? - восклицает он, когда Тофем Боклерк приходит к нему в полночь и поднимает с постели. - Стойте; и я с вами!" И он вскакивает, напяливает свое простое старое платье и бредет вслед за молодежью через Ковент-Гарден. Когда он посещал театр Гаррика и имел свободный доступ за кулисы, "все актрисы, - как он пишет, - знали меня и делали мне реверанс, выходя на подмостки". Трогательная картина, не правда ли? На мой взгляд, очень трогательная: веселая, неразумная молодость, снисходительно созерцаемая чистым, ласковым взором мудрости. Георг III со своей королевой жил в элегантном, но по-своему скромном доме, расположенном в том самом месте, где теперь красуется безобразная хаотическая постройка, под которой ныне покоится прах его внучки. Королева-мать обитала в Карлтон-Хаусе; на современных гравюрах к нему неизменно примыкает великолепнейший, райский сад - аккуратные лужайки, зеленые аркады, аллеи классических статуй. Всеми этими красотами она наслаждалась вместе с лордом Бьютом, который имел утонченные классические вкусы, и вкушала отдых, а порой и чай в обществе этого просвещенного вельможи. Бьюта в Англии ненавидели так, как, пожалуй, мало кого еще за всю английскую историю. Кто только его не поносил - и злобный хитроумец Уилкс, и убийственно ядовитый Черчилль, и улюлюкающие толпы, сжигавшие на тысяче костров сапог, его эмблему, - эти ненавидели его за то, что он фаворит и шотландец, звали его "Мортимер" и "Лотарио", и уж не знаю, какими еще именами, и обвиняли во всех смертных грехах его царственную любовницу - строгую, костлявую, благовоспитанную пожилую даму, которая, право же, была ничем не хуже своих ближних. Всеобщему предубеждению против нее немало способствовал своим недоброжелательством Чатем. Он выступил в палате общин с филиппикой против "тайной силы, более могущественной, нежели самый трон, которая вредит и вставляет палки в колеса всякому правительству". Эту речь подхватили яростные памфлеты. На всех стенах в городе, как рассказывает Уолпол, появились надписи: "Под суд королеву-мать!" А что она такого сделала? Что сделал принц Уэльский Фредерик, отец Георга, что его терпеть не мог Георг II, а Георг III никогда не произносил его имени? Не будем искать камней, дабы бросить на его забытую могилу, - просто присоединимся к посвященной ему современной эпитафии: Здесь покоится Фред. Он отправился на тот свет. Помри его отец, Сказал бы я: "Наконец!" Помри его брат, Всяк был бы рад, Помри его сестра, Сказали б: "Давно пора!" А если б сгинул весь их род, То-то ликовал бы народ! Но поскольку один лишь Фред Отправился на тот свет, Больше об этом и речи нет. Вдова его с восемью детьми у подола почла разумным примириться с королем и сумела завоевать доверие и расположение старика монарха. Женщина умная, с твердым, властным характером, она воспитывала детей по своему собственному усмотрению; старшего сына она считала недалеким и послушным, держала его в скудости и в строгой узде, - у нее были весьма странные взгляды и предубеждения. Однажды, когда его родной дядя, могучий Камберленд, взял в руки саблю и обнажил ее, желая позабавить мальчика, тот побледнел и отпрянул. Камберленд был неприятно поражен: "Что же это ему про меня нарассказали?" Это оголтелое ненавистничество сын унаследовал от матери вместе с безоглядным упрямством своих отцов; но он был человек верующий, тогда как его предки оставались вольнодумцами, и считался верным и горячим защитником церкви - на самом деле, а не только потому, что так значилось в его королевском титуле. Как и другие недалекие люди, король всю жизнь подозрительно относился к тем, кто его превосходил. Он не любил Фокса; не любил Рейнольдса; не любил Нельсона, Чатема, Верка; болезненно воспринимал всякую новую мысль и с подозрением смотрел на каждого новатора. По нраву ему была посредственность: Бенджамин Уэст известен как его любимый живописец, а Витти - поэт. В позднейшие годы король сам не без горечи говорил о недостатках своего образования. Малоспособный ребенок, он был воспитан темными людьми. Самые блестящие учителя едва ли много преуспели бы в развитии его слабосильного ума, хотя, наверное, смогли бы развить его вкус и научить его некоторой широте мышления. Но тем, что ему было доступно, он восхищался всей душой. Можно не сомневаться, что письмо, написанное маленькой принцессой Шарлоттой Мекленбург-Штрелицкой - письмо, содержащее ряд жалких банальностей про ужасы войны и общих мест о прелестях мира, - произвело на молодого монарха глубокое впечатление и побудило его избрать принцессу себе в спутницы жизни. Не будем останавливаться на его юношеских увлечениях и поминать квакершу Ханну Лайтфут, на которой он, как утверждают, был по всей форме женат (хотя брачного свидетельства, по-моему, никто не видел), или черноволосую красавицу Сару Леннокс, чьи чары с таким восторгом описывает Уолпол, - она, бывало, нарочно подкарауливала молодого принца на лужайке Холланд-Хауса. Он вздыхал, он рвался душой, но все же ехал мимо. В Холланд-Хаусе висит ныне ее портрет, великолепный шедевр Рейнольдса, полотно, достойное Тициана. Она глядит через окно замка на своего черноглазого племянника Чарльза Фокса, на руке у нее - птица. Улетела коронованная птичка от прелестной Сары. И пришлось ей довольствоваться ролью подружки на свадьбе своей Мекленбургской соперницы. Умерла она уже в наши дни кроткой старухой, матерью героических Нэпиров. Рассказывают, что маленькая принцесса, написавшая то замечательное письмо об ужасах войны, - великолепное письмо, без единой помарки, за которое она, как героиня старой книги прописей, заслуживала награды, - однажды играла с фрейлинами в парке Штрелица, и разговор у них, как это ни странно для молодых барышень, зашел о замужестве. "Ну кто возьмет в жены такую бедную принцессу, как я?" - спросила Шарлотта у своей подруги Иды фон Бюлов, и в этот самый миг раздался рожок почтальона, и Ида промолвила: "Принцесса, это - жених!" Как она сказала, так и случилось. Почтальон привез письма от блестящего молодого короля всей Англии, и там говорилось: "Принцесса! Вы написали такое замечательное письмо, оно делает честь Вашему сердцу и уму, поэтому приезжайте сюда и будьте королевой Великобритании, Франции и Ирландии и верной женой Вашего покорнейшего слуги - Георга". Она прямо подпрыгнула от радости; побежала наверх и упаковала сундучки; и тут же отбыла в свое королевство на красивой белой яхте, на которой был даже клавесин, чтобы она могла музицировать, а вокруг по волнам плыла целая флотилия судов, украшенных вымпелами и флагами. Мадам Ауэрбах сочинила в честь нее оду, перевод которой можно и сегодня прочитать в "Журнале для джентльменов": По влаге моря путь стремит Ее отважный флот, Владычице хор нереид Привет в восторге шлет. Когда на критский брег повлек Европу Зевс в полон, И то почтительней не мог К возлюбленной быть он. Они встретились на берегу и поженились и многие годы вели самую простую и счастливую жизнь, какой когда-либо жили на свете супруги. Говорят, король поморщился, когда впервые увидел свою дурнушку-невесту; но как бы то ни было, он был ей верным и преданным мужем, а она ему - любящей, преданной женой. У них устраивались простые развлечения, самые простые и невинные: деревенские танцы, на которые приглашалось десять - двенадцать пар, и честный король танцевал вместе со всеми по три часа кряду под одну музыку; а после такого утонченного удовольствия отправлялись спать натощак (голодные придворные про себя понемногу роптали) и вставали назавтра чуть свет, с тем чтобы вечером, быть может, снова пуститься в пляс; или же королева садилась играть на маленьком клавесине, - она недурно играла, по свидетельству Гайдна, - или король читал ей вслух что-нибудь из "Зрителя" или проповедь Огдена. Что за жизнь! Аркадия! Раньше по воскресеньям бывали утренние дворцовые приемы; но молодой король их отменил, как отменил и нечестивые карточные игры, о которых говорилось выше. Однако он вовсе не был чужд невинных удовольствий, вернее, таких, которые почитал невинными. Он покровительствовал искусствам - на свой лад; был добр и милостив к артистам, которые ему нравились; уважительно относился к их профессии. Он даже задумал как-то учредить орден Минервы для деятелей науки и литературы; рыцари этого ордена должны были идти по старшинству сразу после рыцарей ордена Бани и носить соломенно-желтую ленту с шестнадцатиконечной звездой. Но среди ученых мужей началась такая драка за эти ордена, что от всей затеи пришлось отказаться, и Минерва со своей звездой так и не снизошла к нам на землю. Георг III возражал против того, чтобы расписывали стены собора святого Павла, он считал это папистским обычаем; в результате здание собора по сей день украшают лишь безобразные языческие статуи. Впрочем, оно и к лучшему, ибо картины и рисунки конца минувшего века отличались плачевно низкими качествами, и нам куда приятнее иметь перед глазами белые стены (когда мы отводим взгляд от священника), нежели аляповатые полотна Оупи или немыслимых страшилищ Фюзелли. Однако существует один день в году, - в этот день старый Георг особенно любил бывать в соборе святого Павла, - когда собор, думается мне, бывает поистине прекрасен: в этот день пять тысяч приютских детей, румяных, как букеты роз, звонкими, свежими голосами поют гимны, наполняющие сердце каждого слушателя благодарностью и ликованием. Я видел много величественных зрелищ: коронации, великолепие Парижа, открытие выставок, римские богослужения с процессиями долгополых кардиналов под сладкогласные трели жирных певчих, - но, по-моему, во всем христианской! мире ничто не может сравниться с Днем приютских детей. Non angli sed angeli {Не англы, но ангелы (лат.).}. При взгляде на эти прелестные невинные создания, при первых звуках их пения, право же, может показаться, что поют небесные херувимы. Церковную музыку король смолоду очень любил, понимал в ней толк и сам был неплохим музыкантом. Существует много смешных и трогательных рассказов о том, как он сидел на концертах, им самим заказанных. Уже больной и слепой, он однажды выбирал программу для концерта старинной музыки и выбрал отрывки из. "Самсона-борца", где речь идет про его. рабство, и слепоту, и про его горе. Когда в дворцовой капелле исполняли эту кантату, король свернутыми в трубку нотами отбивал такт, а если какой-нибудь паж у его ног болтал и отвлекался, ударял ослушника этой же трубкой по пудреной голове. Восхищался он и театром. Его епископы и священники исправно ходили на спектакли, полагая, что им не грех показаться там, где бывает этот благочестивый человек. Шекспира и трагедию он, как рассказывают, любил не слишком; зато фарсы и пантомимы приводили его в восторг, и над клоуном, глотающим морковку или связку колбас, он хохотал так самозабвенно, что сидевшая подле милейшая; принцесса вынуждена была говорить ему: "Мой всемилостивый король, будьте сдержаннее". Но он все равно хохотал до упаду над самыми пустячными шутками, покуда бедный его ум совсем не оставил его. Смолоду было, по-моему, что-то очень трогательное в простой жизни этого короля. Покуда была жива его матушка, - двенадцать лет после женитьбы на маленькой клавесинистке, - он оставался большим, робким, нескладным ребенком под началом своей суровой родительницы. Вероятно, она была действительно умной, властной и жестокой женщиной. В одиночку она вела свой сумрачный дом, с недоверием глядя на каждого, кто приближался к ее детям. Однажды, заметив, что маленький герцог Глостер грустен и молчалив, она резко спросила его, в чем дело. "Я думаю", - ответил бедный ребенок. "Думаете, сэр? О чем это?" - "Я думаю о том, что если у меня когда-нибудь будет сын, ему не будет у меня так плохо, как мне у вас". Все ее сыновья, кроме Георга, выросли буйными. А Георг, послушный и почтительный, каждый вечер навещал с Шарлоттой свою матушку в Карлтон-Хаусе. У нее была болезнь горла, от которой она и умерла; но до последнего дня королева-мать считала для себя обязательным ездить по улицам, чтобы люди видели, что она еще жива. Вечером накануне смерти эта железная женщина, как обычно, беседовала с сыном и невесткой, потом ушла спать, а утром была найдена мертвой. "Георг, ну будьте же королем!" - эти слева она неустанно хрипела на ухо сыну; и он старался быть королем, этот простодушный, упрямый, привязчивый, узколобый человек. Он старался как мог; стремился к благу, по своему разумению; придерживался понятных ему добродетелей; усваивал доступные ему знания. Так, например, он постоянно чертил карты и прилежно и тщательно изучил географию. Хорошо звал своих приближенных, их семейные предания, родословные, - то-то, верно, интересные истории ему были известны! Помнил наизусть весь свой "офицерский список" и мог с точностью сказать, в каком полку какие лычки и петлички, галуны и аксельбанты, формы треуголок, и фасоны фалд, и какие гетры, и сколько пуговиц на мундире носят. Помнил он и личный состав университетских преподавателей и знал, кто из ученых склоняется к социнианству, а кто твердый приверженец церкви; он безошибочно разбирался во всех тонкостях этикета своего двора и двора своего деда, в мельчайших процедурных предписаниях касательно послов, министров, советников, аудиенций; и узнавал в лицо самого последнего из своих пажей и самого ничтожного из работников на конюшне или в кухне. Эта сторона королевских обязанностей была ему по способностям, и здесь он был на высоте. Но когда подумаешь о той высочайшей должности, какую только может взять на себя смертный, чтобы в одиночку распоряжаться мыслями, верованиями и требовать безоговорочного подчинения миллионов себе подобных, отправляя их на войну за свои личные обиды и интересы, приказывая: "Торгуйте вот так, думайте эдак, одних соседей считайте союзниками и поддерживайте, других рассматривайте как своих врагов и убивайте по моему велению и вот так молитесь богу!" - разве удивительно, что, когда эту почти божественную должность взял на себя такой человек, как Георг, все дело должно было кончиться расплатой и унижением и для нации, и для ее вождя? Но все-таки в его смелости есть какое-то величие. Война короля с е