го аристократией еще когда-нибудь найдет своих историков, более справедливых, нежели зычногласные одописцы, творившие сразу после его кончины. Ведь это он, Георг, поддержанный народом, воевал с Америкой; он, при поддержке народа, отказал в правах католикам; и по обоим этим вопросам он взял верх над своими патрициями. Он действовал подкупами, запугиванием, мог при случае и покривить душой; являл удивительную обтекаемую настойчивость; был мстителен и так тверд в своих решениях, что это его качество вызывает чуть ли не восхищение у исследователя. Его смелость не знала поражения. Она растоптала Норта; согнула жесткую выю младшего Питта. Даже в болезни дух его оставался непокоренным. Лишь только наступало просветление, как он тут же возвращался к своим планам, отложенным на то время, что его покидал рассудок; лишь только его руки высвобождались из смирительной рубахи, как он тут же брался за перо и углублялся в дела, которыми занимался в момент, когда к нему пришла болезнь. Мне кажется, тирания в нашем мире на девять десятых осуществляется людьми, которые убеждены, что правда - на их стороне. Исходя из этой удобной позиции, алжирский бей отрубал каждое утро по двадцать голов; отец Доминик сжигал на костре по два десятка евреев, христианнейший король взирал на это, а архиепископы Толедский и Саламанкский тянули: "Аминь!" Протестантов жгли; католиков вешали и четвертовали в Смитфилде; в Салеме сжигали ведьм, - и все это проделывали люди достойные, твердо верившие, что имеют для своих действий самые веские и неоспоримые основания. Так и старый Георг. Даже американцы, которых он ненавидел и которыми был побит, могут не сомневаться, что он угнетал их из самых благородных побуждений. В приложениях к книге лорда Брума о жизни и деятельности лорда Норта имеется небольшой автограф короля Георга, весьма любопытным образом приоткрывающий нам состояние его мыслей. "Время, несомненно, требует, - пишет король, - объединения усилий всех, кто желает предотвратить анархию. У меня нет иной заботы, кроме как о благе моих владений, и посему я рассматриваю всех, кто не оказывает мне полной и безоговорочной поддержки, как дурных людей, а равно и дурных граждан". Вот как он рассуждал! Я желаю только добра, и значит, кто со мной не согласен, тот предатель и негодяй. Будем помнить, что он считал себя помазанником божиим; что он был недалек умом и плохо образован; что та же самая воля божия, которая возложила корону на его чело и создала его хорошим семьянином, смелым и честным человеком, придерживающимся праведной жизни, предназначила ему иметь упрямство безграничное и ум медлительный, а подчас и вовсе недоступный здравому смыслу. Он - отец своего народа, и его ослушные дети должны розгами быть приведены к повиновению. Он - защитник протестантской веры и скорее голову положит на плаху, чем допустит католиков принять участие в управлении Англией. А вы думаете, в разных странах найдется мало честных фанатиков, которые приветствуют в королях эдакую государственную мудрость? Американская война, вне всякого сомнения, была популярна в Англии. В 1775 году решение применить против колоний силу было принято в палате общин 304 голосами против 105, а в палате лордов - 104 против 29. Популярна? Но точно так же и отмена Нантского эдикта была популярна во Франции; и резня в Варфоломеевскую ночь; и Инквизиция в Испании была в высшей степени популярна. Впрочем, войны и революции - это область политики. Я далек от мысли сделать крупные события столь долгого царствования и его выдающихся ораторов и государственных деятелей темой одночасовой легкой беседы. Вернемся же к нашему менее возвышенному предмету - придворным сплетням. Вон сидит наша маленькая королева в окружении многочисленных рослых сыновей и миловидных дочерей, которых она родила своему верному Георгу. История дочерей, расписанная для нас прилежной мисс Бэрни, восхитительна. Они все были хороши собой - красавицы, по мнению мисс Бэрни; они были добры, нежны, отличались самым изысканным обхождением; любезно обращались со всяким, от мала до велика, кто им служил. Каждая обладала своими совершенствами: одна умела рисовать, другая играла на фортепиано, и все, сколько их было, неутомимо работали иглой, улыбчивые маленькие Пенелопы, наполняя целые анфилады дворцовых покоев своим рукоделием. Рисуя себе светское общество восьмидесятилетней давности, надо повсюду и везде разместить сидящих в кружок женщин в высоких чепцах, тугих корсетах и широких юбках, прилежно рукодельничающих, меж тем как одна из них, или же избранный джентльмен в парике, читает вслух какой-нибудь роман. Заглянем, например, в Олни - мы увидим там миссис Ануин и леди Хескет, этих знатных дам, этих милых, набожных женщин, и с ними Уильяма Купера, тонкого острослова и трепетно-благочестивого, утонченного джентльмена, который - вообразите! - читает им вслух "Джонатана Уайльда"! Как изменились с тех времен наши обычаи и забавы! Дом короля Георга был типичным домом английского джентльмена. Там рано ложились и вставали, обращались друг с другом приветливо, занимались благотворительностью, жили скромно и упорядочение и так, должно быть, скучно, что просто страшно подумать. Не удивительно, что все принцы сбежали из этого уныло-добродетельного домашнего лона. Там вставали, ездили кататься, садились обедать в строго установленные часы. И так - день за днем, всегда одно и то же. В один и тот же час каждый вечер король целовал нежные щечки своих дочерей; принцессы целовали ручку маменьке; и мадам Тильке подавала королю стаканчик на сон грядущий. В один и тот же час обедали пажи и фрейлины, в один я тот же час, пересмеиваясь, садились за чайный стол. Вечером у короля бывал трик-трак или концерт; а пажи до смерти зевали в передней вале; или король с семейством прогуливался пешком по Виндзорским холмам, всякий раз держа за руку свою любимицу принцессу Амелию; вокруг собирались дружелюбные толпы, и итонские мальчики просовывали из-под локтей гуляющих свои румяные рожицы; а по окончании концерта король никогда не упускал случая снять с головы свою огромную треуголку и обратиться к оркестрантам со словами: "Благодарю вас, джентльмены". Трудно себе представить более безмятежную, более прозаическую жизнь, чем та, что текла в Кью или Виндзоре. В дождь ли, в ведро король всегда по нескольку часов разъезжал верхом и всовывал свою красную физиономию в двери бессчетных окрестных коттеджей, красуясь в треуголке с загнутыми полями и виндзорском мундире перед фермерами, свинопасами, старушками, пекущими пончики, и людьми всякого разбора, и простыми и благородными, как о том повествуется в бесконечных историях. Довольно несолидные это истории. Когда Гарун аль-Рашид навещал инкогнито своего подданного, тот, уж конечно, получал немало выгоды от посещения калифа. Старому Георгу было далеко до великолепной щедрости восточного монарха. Он иной раз, бывало, давал гинею* а иной раз шарил по карманам, но там оказывалось пусто; обычно он задавал хозяину дома тысячу вопросов: велика ли у него семья, каковы виды на урожай овса и бобов, сколько ему приходится платить за аренду, - а потом ехал дальше своей дорогой. Один раз он сыграл роль Альфреда Великого, повернув за веревочку мясо на вертеле, а когда старуха возвратилась к себе в кухню, на столе лежали деньги и записка, начертанная королевским карандашом: "Пять гиней на покупку вертела с рукояткой". Не бог весть, как щедро, но любезно и вполне достойно "Фермера Джорджа". Однажды, когда король и королева прогуливались вместе, им повстречался маленький мальчик, - добросердечные люди, они любили детей, - и они погладили его по белокурой головке. "Ты чей, малыш?" - вопросил виндзорский мундир. "Я сын гвардейца его величества", - отвечало дитя. "В таком случае, - молвил король, - стань на колени и целуй руку королевы". Однако невинный отпрыск королевского гвардейца отклонил эту милость. "Нет, - сказал он, - я не стану на колени, ведь я тогда испорчу мои новые панталоны". Экономный король должен был бы прижать его к груди и на месте произвести в рыцари. Таких историй поклонники Георга оставили нам целые томы. В одно прекрасное утро, когда в замке еще все спали, король вышел прогуляться по улицам Глостера; он налетел на служанку Молли с ведром, которая мыла ступени крыльца, взбежал по лестнице, поднял с постели всех пажей, а потом пустился в путь и подошел к мосту, где уже собралась кучка зевак. "Так это и есть новый Глостерский мост?" - спросил наш милостивый монарх, и люди ему ответили: "Да, ваше величество". - "А что же, ребята, может, грянем "ура"?" И, одарив их столь ученым разговором, король пошел домой завтракать. Наши отцы с удовольствием читали эти немудрящие рассказы, смеялись от души этим беспомощным шуткам: им нравился этот старик, совавший нос в каждый фермерский дом, евший простую мясную пищу и презиравший всякие там французские штучки, - настоящий добрый простой английский джентльмен. Вы, вероятно, видели знаменитую гравюру Гилрея, на которой он изображен в виде короля Бробдингнега в старинном парике и толстом, безобразном Виндзорском мундире, разглядывающего в бинокль крохотного Гулливера, который стоит у него на ладони? Нашим отцам хотелось видеть в Георге великого короля, а крохотный Гулливер - это великий Наполеон. Мы похвалялись своими предрассудками, мы хвастались и превозносили себя самым беззастенчивым образом; мы надменно и презрительно относились к врагу, были к нему чудовищно несправедливы; мы пускали в ход любое оружие, и героическое и самое подлое. Не было такой лжи о нем, которой бы мы не верили, такого преступления, которого бы мы в слепом озлоблении ему не приписывали. У меня была когда-то мысль составить коллекцию ложных сведений которые Французы во время войны публиковали про нас, а мы про них; получился бы удивительный памятник общественному обману. Их величества отличались необыкновенной общительностью: "Придворные хроники" сообщают о многочисленных визитах, которые монархи наносили своим подданным, как благородного, так и простого звания; мы узнаем, с кем они обедали, в чьих загородных замках останавливались, под чьим более скромным кровом любезно пили чай и ели хлеб с маслом. Некоторые вельможи, принимая у себя королевскую чету тратили на это огромные деньги. Иногда в качестве особой милости король с королевой крестили детей в знатных семьях. Мы читаем, что эту честь они оказали в 17$6 году леди Солсбери, а в 1802 - леди Честерфилд. "Придворные новости" подробно описывают, как "Ее Сиятельство" принимала "Их Величества", лежа на роскошной кровати, "в белом парчовом туалете с пышными кружевами, а одеяло, белое парчовое, было все расшито золотом, занавеси же были алого шелку на белой подкладке". Младенца сначала внесла мамка и передала маркизе де Бат, которая возглавляла штат нянек. Маркиза передала малютку на руки королеве. А королева уже передала его епископу Норичскому, и тот совершил обряд крещения, после чего граф Честерфилд, опустившись на одно колено, протянул его величеству чашу горячего вина на большом золотом подносе. Держа его на алой бархатной подушке. Случались и неприятности при коленопреклонениях перед монархами. Бабб Доддингтон лорд Мелком, крайне тучный и одышливый мужчина, в роскошном придворном одеянии стал на колени, как рассказывает Камберленд, и не мог встать, ибо был слишком тяжел и чересчур туго затянут. "На колени, сэр, на колени!" - крикнул лорд гофмейстер одному провинциальному мэру, который должен был прочесть адрес его величеству; однако мэр продолжал свою речь стоя. "На колени, сэр!" - в ужасном волнении кричит гофмейстер. "Не могу, - оборачиваясь к нему, отвечает мэр. - Разве вы не видите, что у меня деревянная нога?" Превосходная книга "Дневники и письма семьи Бэрни" дает нам подробную картину жизни при дворе старого доброго короля Георга и старой доброй королевы Шарлотты. Король каждое утро вставал в шесть часов и два часа проводил в полном одиночестве. Ковер в спальне он считал излишней роскошью. К восьми часам подымалась королева и все королевское семейство, и все шли в дворцовую часовню. Коридоры не освещались; в часовне было полутемно; принцессы, гувернантки, пажи дрожали от холода и ворчали; но холод ли, жара ли, они все равно должны были идти, и дождь ли, ведро, тьма ли, свет - старый храбрый Георг всегда был на месте, чтобы произнести "аминь" в ответ капеллану. Королева в бумагах Бэрни представлена особенно полно. Это была рассудительная, строгая дама, очень величавая в торжественных случаях и довольно простая в обычной жизни; изрядно начитанная по тогдашним временам, она разумно судила о книгах; была скупа, но справедлива, обычно милостива к домочадцам, но совершенно неумолима в вопросах этикета и терпеть не могла, когда кто-нибудь из ее приближенных заболевал. Она назначила мисс Бэрни нищенское содержание и чуть не насмерть уморила бедную молодую женщину. При этом она была совершенно убеждена, что оказала ей величайшую милость тем, что оторвала от свободы, славы и интересных занятий и обрекла чахнуть в тоске и безделии при своем мрачном дворе. Для нее он не был мрачным. Будь она там служанкой, а не госпожой, она бы никогда не дрогнула духом, - у нее бы все до последней булавки лежало всегда на месте и сама она в любую минуту была бы к услугам господ. Уж ее-то нельзя назвать слабой, и в других она не прощала этого свойства. Она держалась безупречно, и бедные грешники вызывали у нее яростную ненависть, какой иногда грешит добродетель. За долгую жизнь у нее, наверное, были свои тайные страдания, о которых уже никогда никто не узнает, - не только из-за детей, но и из-за мужа, - в те дни, когда он терял рассудок; когда невнятная его речь лилась сплошным потоком глупости, злости, несправедливости, а она улыбалась в этом невыносимом положении и оставалась с ним ласковой и почтительной. Королева вею жизнь храбро исполняла свой долг и того же требовала от других. Однажды на крестинах в королевском семействе дама, державшая на руках младенца, от усталости почувствовала себя дурно, и принцесса Уэльская попросила у королевы для нее позволения сесть. "Пусть стоит", - отвечала королева, стряхнув табачную крошку с рукава. Сама бы она, если бы понадобилось, могла простоять так на ногах, не дрогнув, хоть до тех пор, пока у внука вырастет борода. "Мне семьдесят лет, - негодуя произнесла королева, обращаясь к уличной толпе, остановившей ее портшез, - я пятьдесят лет королева Англии, и меня никогда никто не оскорблял". Бесстрашная, суровая и несгибаемая старушка-королева! Не удивительно, что сыновья постарались сбросить с себя ее власть. В этой большой семейной группе вокруг Георга и его королевы самым прелестным существом мне представляется любимица короля - принцесса Амелия, трогающая нас своей красотой, и добрым нравом, и ранней смертью, и той бесконечной, горячей нежностью, с какой относился к ней отец. Он любил ее больше всех детей, а из сыновей он отдавал предпочтение герцогу Йорку. Бэрни рассказывает нам грустную историю о том, как бедный старик тосковал в Веймуте и как мечтал увидеть подле себя любимого сына. Королевский дом там был недостаточно просторен, чтобы вместить принца, и отец с огромными трудностями и хлопотами возвел рядом временную постройку - для своего дорогого Фридриха. Он весь день держал его под руку, только с ним одним и разговаривал; перед этим он некоторое время вообще ни с кем не желал говорить. А долгожданный принц остался там лишь на одну ночь. У него, по его словам, назавтра были дела в Лондоне. Скука, от которой некуда было деваться при дворе старого короля, угнетала молодого Йорка, как и остальных взрослых сынов Георга III. Своими грубыми замашками и громкими голосами они пугали пажей и фрейлин и наводили страх на весь скромный придворный кружок. Поистине мало утешения было королю от его сыновей. Но прелестная Амелия была его радостью. Умилительную, должно быть, картину представляло это живое, улыбающееся дитя на коленях у любящего отца. Один такой семейный портрет мы находим у Бэрни, и надо быть уж вовсе бессердечным человеком, чтобы не растрогаться, глядя на него. Она описывает послеобеденную прогулку королевского семейства в Виндзоре. "Это была очень красивая процессия, - пишет она. - Первой одна шагала маленькая Принцесса, которой недавно пошел четвертый годок; на ней была шубка, крытая тонким муслином, вышитый теплый чепец, белые рукавички и в руках - веер; она была очень довольна собой и прогулкой и то и дело озиралась но сторонам. Все, кто был в саду, при виде королевской семьи отходили с дороги и останавливались вдоль стен. За Принцессой следовали Король с Королевой, также очень довольные радостью своей маленькой любимицы. Следом шли Ее Высочество Наследная Принцесса об руку с леди Элизабет Уолдгрейв, Принцесса Августа с герцогиней Анкастерской и Принцесса Елизавета с леди Шарлоттой Бэрти". "Здесь должность важнее титула", - объясняет Бэрни, как получилось, что леди Элизабет Уолдгрейв оказалась впереди герцогини. "А замыкали процессию генерал Быод, герцог Монтегью и майор Прайс в роли пажа". Так и представляешь себе все это - оркестр играет старинную музыку, солнце льет лучи на радостную, приветливую толпу, освещает древние бастионы, и раскидистые вязы, и фиолетовые дали, и ярко-зеленый травяной ковер. В вышине над башней недвижно повис королевский штандарт; а старый Георг проходит по саду со своем потомством, предшествуемый прелестным ребенком, который одаряет всех вокруг приветливой невинной улыбкой. "Увидев престарелую миссис Делэни, Корель остановился поговорить с ней, при этом Королева, и маленькая Принцесса, и все остальные, разумеется, остановились тоже. Король довольно долго беседовал с милейшей миссис Делэни и во время этого разговора раз или два обращался ко мне. Я заметила, что Королева смотрит на меня, но в ее взгляде не было недовольства, а лишь удивление тем, что я принимаю участие в их беседе. Малютка Принцесса подошла к старенькой миссис Делэни, которую она очень любит, и была с ней ласкова, как ангелочек. А потом у нее из-за спины озадаченно взглянула на меня. "Боюсь, - наклонясь к ней, шепотом сказала я, - что Ваше Королевское Высочество Меня не помнит?" В ответ она лукаво улыбнулась, подошла ко мне еще ближе и протянула губки для поцелуя". Маленькая принцесса сочиняла стихи, и сохранились приписываемые ей жалобные строки, которые примечательны скорее трогательностью, нежели поэтическими достоинствами: Когда я только расцвела, Вольна, здорова, весела, Когда звучали, что ни час, Беседа, шутки, пенье, пляс, Уверенность владела мной: Мир создан для меня одной. А ныне, в пору тяжких мук, Когда меня сразил недуг, Когда я поняла, что впредь Не танцевать мне и не петь, Я радуюсь, что мир земной Бог подарил не мне одной. Бедняжка покинула этот мир - но еще до того, как она умерла, истерзанный горем отец пришел в такое состояние, что к нему пришлось приставить надсмотрщиков, и с ноября 1810 года Георг III перестал царствовать. Всему миру известна печальная повесть о его болезни: в истории не найти второй такой жалкой фигуры, как этот старик, утративший зрение и рассудок и одиноко бродящий по залам своего дворца, произнося речи перед воображаемым парламентом, проводя смотр несуществующим войскам, принимая поклонение призрачных царедворцев. Я видел его портрет, писанный в то время, - он висит в апартаментах его дочери ландграфини Гессен-Гомбургской среди книг, и виндзорской мебели, и множества других предметов, напоминающих хозяйке ее английскую родину. Бедный старый отец изображен в пурпурной мантии, белоснежная борода ниспадает на грудь, сквозь нее тщетно сверкает звезда его прославленного ордена. Он был уже слеп; мало того, он полностью потерял и слух. Свет, разум, звук человеческого голоса - все утешения, существующие в этом мире, были отняты у него. Бывали минуты некоторого просветления; в одну из таких минут королева, пришедшая навестить его, застала его за клавесином, - он пел церковный гимн и аккомпанировал себе. Закончив, он опустился на колени и стал вслух молиться - о ней, о детях, потом о стране и кончил молитвой о себе, прося, чтобы бог избавил его от столь тяжкого бедствия либо же дал ему силы смириться. После этого он разразился слезами, и рассудок снова его покинул. Нужна ли здесь мораль, потребны ли какие-то особые слова, чтобы поведать эту грустную повесть? Она слишком трагична для слез. Мысль о такой несчастной судьбе заставляет меня смиренно склониться ниц перед Тем, Кто правит королями и простыми смертными, перед Всевышним Монархом, в Чьей власти находятся все империи и республики, перед неисповедимым Дарителем жизни и смерти, счастья и торжества. "О братья, - так я сказал тем, кто слушал меня первый раз в Америке. - О братья, говорящие со мной на одном нашем общем родном языке, товарищи, - уж более не враги, - давайте пожмем друг другу руки в траурном молчании над гробом этого короля и заключим перемирие в нашей войне! Повергнут в ничтожество, пред кем надменнейшие склоняли колени; кончил жальче самого убогого из своих нищих; обращен в прах, за чью жизнь молились миллионы. Совлечен с королевского трона; подвергнут грубому обращению; сыновья на него восстали; любимая дочь, утешение старости, безвременно скончалась у него на глазах, - несчастный Лир склоняется к ее мертвым устам и молит: "Постой, Корделия! Повремени!": Не мучь. Оставь В покое дух его. Пусть он отходит. Кем надо быть, чтоб вздергивать опять Его на дыбу жизни для мучений? Молчите, распри и войны, над его горькой могилой! Играйте, трубы, похоронный марш! Спектакль его окончен, опустись, черный занавес, над его гордостью и ничтожеством, над его ужасной судьбой! ^TГеорг IV^U В занимательной книге Туисса "Жизнь Элдона" описано, как старый лорд-канцлер, когда скончался герцог Йорк, раздобыл локон его волос; он такое значение придавал подлинности этой реликвии, что его жена Бесси Элдон сидела, не выходя из комнаты, все время, пока человек от "Хэмлета" разбирал локон на пряди и раскладывал их но медальонам, которые потом носили на себе все члены семейства Элдон. Известен и другой случай - как при посещении Георгом IV Эдинбурга на борт королевской яхты, дабы приветствовать короля в его верноподданной Шотландии, поднялся человек, гораздо лучший, чем он, схватил кубок, из которого только что отпил вино августейший гость, и, поклявшись навсегда сохранить драгоценную склянку для потомства, сунул в карман, а дома сел на нее и раздавил. Представьте себе, что это приобретение честного шерифа осталось бы цело, не улыбнулись ли бы мы сейчас с чувством, близким к жалости, найдя его в Эбботсфорде? Представьте себе, что медальон с волосами принца-антипаписта продавался бы сегодня на аукционе у Кристи, quot libras e duce summo invenies {Сколько фунтов получишь от славного вождя (лат.).}, - сколько бы вы не пожалели отдать за славного герцога? У мадам Тюссо выставлены коронационные одежды короля Георга, - найдется ли в наши дни человек, который стал бы целовать их расшитые мишурой края? Тридцать лет, как он уснул последним сном, - неужто никто из вас, сохранивших о нем память, не удивляется сегодня, что уважал его, восхищался им и дружно кричал со всеми "ура"? Сначала казалось, что нарисовать его портрет не составит труда. Сюртук со звездой, парик, под ним - лицо, расплывшееся в улыбке; куском мела на грифельной доске я мог бы хоть сейчас, не отходя от стола, набросать нечто вполне похожее. Но, прочитав о нем десятки книг, переворошив старые газеты и журналы, описывающие его здесь - на балу, там - на банкете, на скачках и тому подобном, под конец убеждаешься, что нет ничего и не было, только этот самый сюртук со звездой, и парик, и под пим - улыбающаяся маска; только одна пышная видимость. Его отец и деды были людьми. Мы знаем, что они собой представляли, на какие поступки в каких обстоятельствах были способны; знаем, что при случае они сражались и вели себя как храбрые солдаты. У них были друзья по их вкусам, и их они любили; были враги, этих они всем сердцем ненавидели; у них были свои страсти, поступки, индивидуальности. Король-Моряк, который пришел после Георга, тоже был человеком; и герцог Йорк был человеком, большим, грубым, горластым, веселым и бесстрашным ругателем. Но этот Георг - что он был такое? Я просматриваю всю его жизнь и вижу неизменными лишь поклон и улыбку. Пытаюсь разобрать его на составные части и нахожу только шелковые чулки, ватные прокладки, корсет, сюртук с позументами и меховым воротом, звезду на голубой ленте, раздушенный носовой платок, лучший каштаново-коричневый парик от "Труфитта", источающий масляные запахи, вставные челюсти, огромный черный галстук, один жилет, потом второй, третий и потом - ничего. Мне неизвестно, чтобы он когда-нибудь выразил какое-то чувство. Имеются подписанные им документы, но их составляли другие; сохранились его частные письма, но их писала чужая рука. Он ставил внизу страницы большими буквами: "Георг _Р_" или "Георг _R_" {Георг, Принц, или Георг, Король (от лат. princeps, rex).}, - и полагал себя автором; а на самом деле это работа неизвестного писца, книгопродавца, писателя - неизвестного человека, который заботился о правописании, исправлял корявые обороты и придавал расхлябанному, слезливому пустословию какой-то смысл. Вот у них была своя индивидуальность: у его учителя танцев, которому он подражал, которого даже превзошел; у парикмахера, расчесывавшего и завивавшего ему парик; у портного, кроившего его сюртуки. Но о Георге невозможно сказать ничего определенного. Снаружи все, несомненно, портновская работа и прокладки; за этим, может быть, что-то и кроется, но что? До характера сейчас не доберешься. Да и в будущем у людей найдутся дела поважнее, чем распеленывать и разгадывать эту венценосную мумию. Признаюсь, когда-то я думал, что получилась бы хорошая охота - выследить его, поднять и загнать. Но теперь мне было бы просто стыдно садиться на коня, спускать добрых собак и скакать в отъезжее поле за такой жалкой дичью. 12 августа 1762 года, в сорок седьмую годовщину восшествия Брауншвейгской династии на английский престол, все колокола в Лондоне разливались праздничным звоном, возглашая, что у Георга III родился наследник. Пять дней спустя король соблаговолил выпустить скрепленный большой королевской печатью документ, согласно которому ребенку присваивались титулы его королевского высочества принца Великобритании, принца-курфюрста Брауншвейг-Люнебургского, герцога Корнуолла и Роутсея, графа Гаррика, барона Ренфрю, лорда Островов, наместника Шотландского, принца Уэльского и графа Честерского. Все, кто мог, устремились смотреть прелестное дитя, и в Сент-Джеймском дворце за фарфоровым экраном была установлена колыбель, увенчанная тремя страусовыми перьями, а в ней, радуя взгляд верноподданных англичан, возлежал царственный младенец. Я читал, что среди первых подношений ему был подарен "индейский лук со стрелами- от жителей Нью-Йорка, подданных его отца". Это была его любимая игрушка; один старый политик, оратор и острослов времен его деда и прадеда, так и не пресытившийся жизнью царедворца и даже в старости ценивший монаршие милости, имел обыкновение играть с маленьким принцем, - мальчик стрелял в него из этого лука, старик делал вид, будто падает мертвый, потом поднимался и падал снова, и так много раз подряд, к великому удовольствию наследника. Словом, ему угождали с колыбели; политики и царедворцы наперебой лобызали ему стопы еще прежде, чем он научился ими ступать. Есть красивая картина, изображающая царственное дитя - эдакого прелестного пухленького ребенка, спящего на коленях у матери, а она обернулась и приложила палец к губам, словно просит окружающих ее придворных не потревожить сон дитяти. Вероятно, с этого дня и до смерти в шестьдесят восемь лет с него было написано больше портретов, чем с кого бы то ни было из живших и умерших на земле, - во всевозможных военных мундирах и придворных одеяниях - с длинными пудреными волосами - с косицей и без, в треуголках всех мыслимых фасонов - в драгунском мундире - в форме фельдмаршала - в шотландской юбке и пледе, с палашом и кинжалом (умопомрачительная фигура) - во фраке с аксельбантами, расшитой грудью и меховым воротом, в панталонах в обтяжку и шелковых чулках - в париках всех расцветок: белокурых, каштановых и черных, - и, наконец, в знаменитом облачении для коронации, память о которой была ему так дорога, что копии с этого портрета он разослал по всем королевским дворам и британским посольствам в Европе, а также в бесчисленные клубы и ратуши Англии и всем своим знакомым. Помнится, во дни моей молодости его портрет висел над обеденным столом чуть не в каждом доме. О молодых годах принца известно немало россказней. И как он с необычайной быстротой усваивал все языки, и древние и современные; и как красиво сидел в седле, прелестно пел, изящно играл на виолончели. Что он был красив, свидетельствуют все. Он отличался горячим нравом и якобы однажды, повздорив с отцом, ворвался в королевский кабинет с возгласом: "Уилкс и свобода навсегда!" И будто бы он был такой умный, что посрамлял даже своих наставников. Один из них, лорд Брюс, допустил ошибку в долготе греческого слога, и прекрасный юный принц его тут же поправил. Лорд Брюс не мог оставаться его учителем после подобного унижения; он подал в отставку, и, чтобы ему не было обидно, его возвели в графское достоинство. Вот уж воистину престранный повод для пожалования титула! Лорд Брюс получил графа за ошибку в просодии; а Нельсон получил барона за победу на Ниле. Любители арифметики складывали миллионы и миллионы, которые за свою яркую жизнь единолично поглотил этот принц. Помимо годового дохода в пятьдесят, семьдесят, сто и сто двадцать тысяч фунтов, известно, что он трижды обращался за дотациями в парламент; что у него были долги в сто шестьдесят и шестьсот пятьдесят тысяч фунтов; и существовали еще какие-то таинственные иностранные займы, которые тоже пошли в его карман. Чем он заслужил такие невероятные суммы? За что ему их давали? Будь он целым промышленным городом, или густонаселенным сельским районом, или пятитысячной армией, на него и тогда бы не ушло больше. А он, один-единственный толстый человек, не пахал, не прял, не воевал, - что же он мог такого сделать, что вообще может сделать человек, чтобы заслужить подобное изобилие? В 1784 году, когда ему исполнился двадцать один год, он получил Карлтон-Хаус, отделанный за счет нации со всей мыслимой роскошью. Карманы его были полны денег, - он заявил, что ему мало; он швырял их в окно - на одни сюртуки он тратил десять тысяч в год. Нация дала ему еще денег; потом еще и еще. Сумма получалась неисчислимая. Он был на загляденье хорош собой и, едва начав появляться в свете, получил прозвище Принц Флоризель. Что он самый очаровательный принц на свете, - считали и мужчины, и, к сожалению, очень многие женщины. Вероятно, он был грациозен. Существует так много свидетельств о приятности его манер, что приходится признать за ним безусловную элегантность и силу обаяния. Он и еще брат французского короля граф д'Артуа, очаровательный молодой принц, который умел превосходно ходить по канату (он же старый, дряхлый король-изгнанник, просивший об убежище у преемника короля Георга и живший какое-то время в бывшем дворце Марии Стюарт), - эти двое делили между собой в юности славу двух первых джентльменов Европы. Мы-то в Англии, разумеется, отдавали пальму первенства нашему джентльмену. И до самой кончины Георга у нас в этом не возникало сомнений, а вздумай кто усомниться, его сочли бы изменником и бунтовщиком. Недавно я перечитывал наугад страницы из прелестных "Noctes" {"Ночи" (лат.).} Кристофера Нокса в новом издании. Верный шотландец поднимает там тост за здравие КОРОЛЯ прописными буквами. Можно подумать, будто это - какой-то герой, мудрец, государственный муж, идеал монарха и мужчины. Случай с разбитым кубком, о котором я говорил выше, произошел с Вальтером Скоттом. Он был в Шотландии горячим сторонником короля, он расположил к нему всех шотландцев, ввел верность короне в моду и яростно разил врагов принца своим могучим палашом. У Брауншвейгского королевского дома не было других таких защитников, как простолюдины-якобиты, вроде Сэма Джонсона, сына личфилдского коробейника, или Вальтера Скотта, сына эдинбургского юриста. Натура и обстоятельства словно сговорились испортить молодого принца: при папашином дворе стояла такая невыносимая скука, такими дурацкими были там развлечения, такими бессмысленными занятия, и все одно и то же, и такая одурь - не продохнуть; от подобной жизни и менее полнокровный наследник престола ударился бы в разгул. Все принцы, едва вырастали, тут же спешили удрать из этого Замка Уныния, где сидел на престоле старый король Георг, с утра до ночи проверяя свои конторские книги или мурлыча Генделя, а королева Шарлотта вышивала в пяльцах и нюхала табак. Большинство из этих здоровяков-сыновей, перебесившись смолоду, поселялись своим домом и превращались в мирных подданных отца и брата, - и народ относился к ним вовсе не плохо, прощая, как принято, грехи молодости за лихость, искренность и веселый нрав. Черты, проявившиеся смолоду, останутся в человеке и в зрелые годы. Наш принц начал свою жизнь с подвига, вполне достойного его будущих свершений: он изобрел новую пряжку на башмаках. Она имела один дюйм в длину и пять дюймов в ширину, "закрывая почти весь подъем и доставая до полу с обеих сторон". Какое очаровательное изобретение, изящное и полезное, как и сам принц, на чьей ноге оно блистало! На свой первый придворный бал, читаем мы, он явился "в кафтане розового атласу с белыми манжетами, в камзоле белого атласу, шитом разноцветной канителью и парижскими искусственными бриллиантами без счету. А шляпа его была украшена двумя рядами стальных бус, всего числом в пять тысяч, и с пуговицей и петлей того же материалу, и была заломлена по новому армейскому фасону". Каков Флоризель! Может быть, эти подробности кажутся неинтересными? Но ведь они представляют собою важные сведения из его жизни. Биографы рассказывают нам, что, начиная самостоятельную жизнь в новом роскошном дворце, принц Уэльский имел некие смутные намерения поощрять науки, литературу и другие искусства; устраивать ассамблеи литераторов; основать общества по изучению географии, астрономии, ботаники. Астрономия, география, ботаника! Как бы не так! Французские балерины, французские повара, жокеи, шуты, сводники, портные, кулачные бойцы, учителя фехтования, торговцы фарфором и мишурой, ювелиры - вот с кем он постоянно якшался. Поначалу он делал вид, будто дружит с такими людьми, как Берк, Фокс, Шеридан. Но возможно ли, чтобы эти люди сохраняли серьезность в обществе пустого, беспутного молодого человека? Фокс мог толковать с ним об игре в кости, Шеридан - о вине; а больше - что же еще могло быть общего у этих гениев с разряженным молодым хозяином Карлтон-Хауса? Чтобы такой безмозглый шалопай - и пользовался уважением Фокса и Берка? Чтобы его мнение о конституции, об индийском вопросе, о равноправии католиков - о чем угодно, серьезнее пуговиц для жилета или соуса к куропатке - имело в их глазах какой-то вес? Дружба между принцем и вождями вигов - вещь невозможная. Они лицемерили, прикидываясь, будто уважают его, и он, нарушив этот притворный союз, был по-своему совершенно прав. Его естественными дружками были франты и паразиты. Он мог разговаривать с портным, с поваром; но чтобы такой человек, ленивый, слабохарактерный, самовлюбленный, с головы до пят пропитанный чудовищным тщеславием и неискоренимым легкомыслием, мог беседовать на равных с великими государственными мужами - это абсурд. Они рассчитывали использовать его в своих целях, и какое-то время им это удавалось; но они не могли не видеть, как он труслив, как бессердечен и вероломен, и, наверное, были готовы к его измене. Новый круг его друзей составили обыкновенные собутыльники, и они ему тоже вскоре наскучили; после этого мы видим его в тесном кругу нескольких избранных подхалимов - мальчиков со школьной скамьи и гвардейцев, чья лихая выправка щекотала нервы поистрепавшегося сластолюбца. Какая разница, кто были его друзья? Он всех друзей бросал; настоящих друзей у него и быть не могло. Возле наследника престола могут толпиться льстецы, авантюристы, искатели, честолюбцы, использующие его в своих интересах; но дружба ему заказана. И женщины, я думаю, с такими людьми так же расчетливы и коварны, как и мужчины. Возьмем ли мы на себя роль Лепорелло и будем размахивать списком любовных побед этого венценосного Дон Жуана, перебирая одно за другим имена фавориток, которым принц Георг швырял свой платок? Какой смысл пересказывать, как была высмотрена, завоевана, а потом брошена Пердита и кто пришел ей на смену? Что с того, если мы и знаем, что он действительно был обвенчан с миссис Фицгерберт по римско-католическому обряду, что ее свидетельство о браке в Лондоне видели и что имена свидетелей при бракосочетании известны? Порок такого рода ничего нового или случайного собой не представляет. Распутники, бессердечные, самоупоенные, вероломные и трусливые, существуют от сотворения мира. У этого соблазнов было больше, чем у многих других, - вот, пожалуй, единственное, что можно было бы сказать в его оправдание. На горе этому обреченному, он мало того, что был красив и вызывал восхищение женщин; мало того, что был наследником престола, которому все наперебой стремились угождать и льстить, - но он к тому же имел неплохой голос, и это толкало его еще дальше по дурной дороге, к застолью и пьянству. Словом, все демоны удовольствия влекли за собой бедного Флоризеля: праздность, и сластолюбие, и тщеславие, и пьянство, дружно бряцая веселыми кимвалами, толкали и манили его. Впервые мы читаем об его нежных руладах, когда он поет под стенами замка Кью чувствительные песенки при луне на берегу Темзы, а лорд виконт Лепорелло следит за тем, чтобы никто не помешал его исполнению. В то время петь после обеда и ужина было принято повсеместно. Можно сказать, вся Англия подхватывала припевы, иногда безобидные, а то и скабрезные, сопровождая ими обильные возлияния пенящейся влаги. Спешишь, о Муза, в дальний край? Зачем тебе туда? Вкруг кубка лучше ты летай, как стриж вокруг пруда! - пел Моррис в одной из своих анакреонтических од, и принц несчитанное число раз подтягивал веселый припев: Вот выпить веская причина и кубки вновь налить! Сам-то залихватский собутыльник принца нашел в конце концов "вескую причину" перестать пить и наливать, понял ошибки своей молодости, оставил кубки и припевы и умер вдали от света, примирившись с богом. А ведь стол принца предлагал, должно быть, немало соблазнов. За ним сиживали прославленные остроумцы, наперебой стараясь позабавить хозяина. Удивительно, как взы