сегда презирала зятя. Женщина прямая, откровенная, выражавшая вслух свое мнение о людях, она и о нем высказывалась без обиняков. "Сэр Брайен Ньюком, - говорила она, - человек на редкость глупый и респектабельный. Анна - умница, но у нее ни капли здравого смысла. Они удивительно подходят друг другу. Мужчину, способного самостоятельно судить о вещах, она свела бы с ума своей безалаберностью, а небогатого джентльмена своего круга пустила бы по миру. Вот я и нашла ей мужа как раз но ней. Он оплачивает ее счета, не замечает ее бестолковости, следит за денежными делами и удерживает ее от глупостей. В юности она мечтала выйти за кузена Тома Пойнца, своего сверстника, и когда я сосватала ее за мистера Ньюкома, объявила, что умрет с горя. Экий вздор! Да она бы за год разорила Тома Пойнца вчистую. Она столько же смыслит в ценах на баранину, сколько я в алгебре". Графиня Кью любила жить в Брайтоне, она оставалась там даже в то время года, когда лондонцы находят особое очарование в собственном городе. "Лондон после пасхи невыносим, - говаривала старая леди. - Люди так старательно развлекаются, точно это входит в их обязанность. У половины мужчин начинается несварение желудка от ежедневных банкетов. Женщины озабочены лишь тем, как поспеть за вечер на полдюжины приемов. У девиц на уме кавалеры да туалеты. Невозможно побыть с друзьями или спокойно отдохнуть. С другой стороны, буржуазная публика еще не наводнила Брайтон. Набережная не забита шарабанами, в которых катаются маклерские жены с детьми; можно посидеть в кресле на пристани, подышать свежим воздухом, не боясь задохнуться от сигарного дыма этих мерзких лондонских приказчиков". Вот почему в списке приезжих, публикуемом брайтонской газетой, имя леди Кью всегда упоминалось среди первых. Единственная незамужняя дочь ее сиятельства, леди Джулия, жила вместе с ней. Бедняжка с детства страдала болезнью позвоночника, на много лет приковавшей ее к креслу-каталке. Всегда дома, всегда на глазах у матери, она стала ее постоянной жертвой, ее "подушечкой для булавок", ежедневно сносившей сотню уколов ее сарказма. Когда ребенка, истязаемого дома, приводят к полицейскому судье и обнажают ему спину и плечи, они оказываются в синяках и полосах от розог; и если бы существовало такое судилище или такой судья, который осмотрел бы сердце несчастной калеки, он узрел бы на нем бессчетные рубцы от затянувшихся ран и новые, еще кровоточащие после вчерашней экзекуции. Язык старой леди Кью был страшнее плети, и немало людей испытало на себе его беспощадность. Она не была слишком жестокосердна, но знала, что искусно владеет своим бичом, и ей нравилось пускать его в ход. А несчастная Джулия оказывалась под рукой всякий раз, когда ее матери приходило на ум испробовать свои силы. Едва леди Кью успела устроиться в Брайтоне, как болезнь ее маленького внука привела сюда и леди Анну Ньюком с детьми. В страхе леди Кью чуть было не сбежала обратно в Лондон, а то и за море, в Дьепп. Она никогда не болела корью. - Неужто Анна не могла повезти ребенка куда-нибудь в другое место? Джулия, ты ни в коем случае не должна навещать этих заразных Ньюкомов, если ты, конечно, не хочешь моей смерти. Впрочем, ты, наверно, как раз мечтаешь об этом. Ну да, я отравляю тебе жизнь, и ты не прочь от меня избавиться. - Вы же видитесь с доктором X., а он каждый день смотрит мальчика, - восклицает бедная Подушечка для Булавок. - Его же вы не боитесь! - Вздор какой! Доктор X. приходит, чтобы полечить меня, рассказать мне новости, сделать комплимент, пощупать пульс, прописать какую-нибудь мерзость или просто - получить гинею. Доктор X. обязан ходить ко всем и лечить от любых болезней. Не хочешь же ты, чтобы я, как последняя злодейка, запретила ему лечить моего собственного внука. А тебе я запрещаю бывать у них. Посылай каждый день кого-нибудь из слуг справиться о здоровье Элфреда. Конюха, например... ну да, Чарльза, он в дом заходить не будет, позвонит и подождет за дверью. И пусть лучше звонит с черного хода - у них ведь, наверно, есть черный ход, - поговорит со слугами через решетку и принесет нам весточку о больном. Бедная Подушечка для Булавок ощутила угрызения совести. Она уже виделась нынче с детьми, когда выезжала на прогулку в своем кресле, поцеловала малютку и подержала за руку милую Этель. Однако лучше не признаваться. Ее, как и многих других хороших людей, домашняя тирания сделала лицемеркой. Конюх Чарльз принес в этот день добрые вести о здоровье Элфреда, и доктор X. подтвердил их во время своего визита. Ребенок быстро поправляется, аппетит у него, как у слоненка. Его кузен лорд Кью навещал его. Лорд Кью - добрейший человек. Он принес мальчику иллюстрированную книжку "Том и Джерри", и ребенок пришел в восторг от картинок. - Почему Кью не проведал меня? Когда он здесь появился? Джулия, черкни ему несколько слов и немедленно пошли за ним. Ты знала, что он здесь? Джулия заверяет мать, что она лишь минуту назад вычитала в брайтонской газете о прибытии в "Альбион" графа Кью и достопочтенного Дж. Белсайза. - Они, без сомненья, затеяли какую-то шалость! - с одобрением восклицает старая леди. - Когда сходятся вместе Джордж и Джек Белсайз, непременно быть греху! А вы что об этом думаете, доктор? По лицу вижу, что вы что-то знаете! Рассказывайте, рассказывайте, а я напишу его богомольной маменьке, этой противной ханже. По лицу доктора X. и вправду можно было догадаться, что он что-то знает. Он ухмыляется и говорит: - Да, я видел утром лорда Кью. Он катался в экипаже, сперва с достопочтенным мистером Белсайзом, а потом... - Здесь он бросает взгляд в сторону леди Джулии, что должно означать: "Не хотел бы я в присутствии девицы рассказывать вашему сиятельству, с кем катался лорд Кью, после того как достопочтенный мистер Белсайз простился с ним и пошел играть в теннис с капитаном Хакстеблом". - Это вы из-за Джулии стесняетесь?! - восклицает старая леди. - Бог ты мой, да ей сорок лет, она уже всего наслушалась. Сию же минуту рассказывайте все, что знаете о лорде Кью, доктор! Доктор вежливо сознается, что лорд Кью на глазах всего Брайтона два часа подряд катал в своем фаэтоне мадам Пучини, знаменитую певицу из Итальянской оперы. - Но ведь синьор Пучини тоже был в экипаже. Он сидел сзади... рядом с грумом. Право же, маменька, - вмешивается, краснея, леди Джулия. - Джулия, vous n'etes qu'une ganache {Вы совершенная дура (франц.).}, - говорит леди Кью, пожимая плечами и меряя дочь взглядом из-под нависших черных бровей. Ее сиятельство, родная сестра покойного и незабвенного маркиза Стайна, обладала немалой долей его остроумия и проницательности, а также походила лицом на этого знаменитого вельможу. Леди Кью велит дочери взять перо и диктует: "Monsieur le mauvais sujet {Господин повеса (франц.).}, человеку, желающему в тайне от всех подышать свежим воздухом и избегнуть встречи с родными, не следовало останавливать свой выбор на Брайтоне, где имена приезжающих печатаются в газетах. Если вы не утонули в пучи... - Мама! - ужасается ее секретарша. - ...в пучине морской, соблаговолите отобедать нынче с двумя старухами в половине восьмого. Можете привести с собой мистера Белсайза. Ждем от вас кучу всяких рассказов. Ваша etc. Л. Кью". Джулия слово в слово, опустив лишь одну фразу, записала продиктованное ей матерью, и письмо было запечатано и отправлено лорду Кью, который и пожаловал к обеду с Джеком Белсайзом. Джеку Белсайзу нравилось обедать у леди Кью; он отзывался о ней как о "милейшей и ехиднейшей старушенции во всей Англии"; ему также нравилось обедать в обществе леди Джулии, которая была, по его словам, "бедной страдалицей и лучшей женщиной во всей Англии". Джеку Белсайзу нравились все, и он тоже всем нравился. Два дня спустя молодые люди снова нанесли визит леди Кью, и на сей раз лорд Кью стал рассыпаться в похвалах своим родственникам из семейства Ньюкомов. - Надеюсь, милый, ты не от старшего в таком восторге, не от Барнса? - осведомилась леди Кью. - Конечно, нет, чтоб ему провалиться! - Чтоб ему!.. Простите, леди Джулия, - подхватывает Джек Белсайз. - Конечно, не от Барнса. Я с кем угодно могу поладить, только не с этим гаденышем Барни. - С кем? Как вы сказали, мистер Белсайз? - Гаденышем, сударыня. Хоть он вам и внук, другого слова не подберешь. Я никогда не слышал, чтоб он о ком-нибудь сказал доброе слово или сделал кому-нибудь добро. - Благодарю вас, мистер Белсайз, - откликается старая леди. - А вот остальные - народ что надо. Этот малыш, у которого только что была корь, - душка. А что до мисс Этель... - Этель молодчина, сударыня, - говорит лорд Кью, хлопая себя по колену. - Этель - душка, а Элфред - молодчина, так, по-моему, следует вас понимать, а Барнс - гаденыш, - замечает леди Кью, одобрительно кивая. - Так приятно было все это узнать. - Мы повстречали сегодня детишек на улице, - с восторгом рассказывает Кью, - когда я вез Джека в карете. Я вышел, и мы немножко поболтали. - Гувернантка - очень милая женщина. Старовата, правда, но... Простите, леди Джулия, - восклицает незадачливый Джек Белсайз. - Вечно я что-нибудь ляпну... - Как вы сказали? Продолжай же, Кью. - Ну и вот, детишки нам повстречались всем выводком, и мальчик захотел покататься. Я предложил покатать его и мисс Этель, если она пожелает. Честное слово, она удивительно хорошенькая девочка. Гувернантка, конечно, говорит "нет". Они всегда так говорят. Но я объявил, что прихожусь Этель дядей, а Джек сделал ей такой изысканный комплимент, что она сменила гнев на милость. Дети уселись со мной, а Джек устроился сзади. - На месте мосье Пучини, bon! {Хорошо, ладно (франц.).} - Поехали мы на холмы и чуть было не попали в беду. Кони у меня молодые, и только учуют траву, точно шалеют. Конечно, не следовало этого делать, я теперь понимаю. - Черт его дернул, едва нас не угробил, - перебивает Джек. - Тогда бы мой братец Джордж стал лор дом Кью, - со спокойной улыбкой продолжает молодой граф. - Вот была бы ему удача! Лошади понесли - и никак их не остановишь. Я думал, что экипаж перевернется. Мальчик за время болезни ослабел, ну и расплакался, а девочка, хоть и побелела, как полотно, а не дрогнула, так и сидела, словно мужчина. К счастью, на дороге не случилось прохожих, а через милю-другую я осадил лошадей и доставил всех в Брайтон таким тихим шагом, словно на похоронных дрогах. А эта молодчина Этель, что бы вы думали, она сказала? "Я не испугалась, говорит, только не надо рассказывать маме". Тетушка, оказывается, ужасно волновалась, - мне следовало это предусмотреть. - Леди Анна - пресмешная старушенция. Прошу прощения, леди Кью, - говорит Джек, которому то и дело приходится извиняться. - У них гостит брат сэра Брайена Ньюкома, - продолжает лорд Кью, - полковник из Ост-Индии. Весьма приятный с виду старик. - Курит - сигару изо рта не вынимает, в гостинице прямо не -знают, куда деваться. Прости, Кью, продолжай. - Он, видимо, искал нас, потому что едва нас заприметил, как отрядил домой своего мальчика, и гот побежал успокаивать тетю. А сам тем временем высадил из экипажа Элфреда, помог вылезти Этель и сказал: "Дорогая, вы слишком очаровательны, чтобы вас бранить, но, право же, вы доставили нам страшные волнения". Низко поклонился нам с Джеком и ушел в дом. - Высечь бы вас обоих хорошенько! - восклицает леди Кью. - Мы поднялись к тетушке, получили прощение и были представлены по всей форме полковнику и его сыну. - Чудесный человек! И мальчишка чудесный! - провозглашает Джек Белсайз. - У мальчика такой талант к рисованию - ей-богу, я лучших рисунков в жизни не видел. Он как раз рисовал для малышей, а мисс Ньюком стояла и смотрела. Леди Анна указала мне на эту группу и говорит, какая, мол, прелестная сцена. Она, знаете ли, ужасно сентиментальна. - Моя дочь Анна - самая безмозглая женщина во всех трех королевствах! - заявляет леди Кью, свирепо глядя поверх очков. И Джулии было велено сегодня же вечером написать сестре, чтобы та прислала Этель навестить бабушку, а Этель, надо сказать, вечно бунтовала против бабушки и принимала сторону слабейшей, то есть тети Джулии, когда старуха притесняла ее. ^TГлава XI^U У миссис Ридди Святой Петр Алькантарийский, как я вычитал из жития святой Терезы, поведал однажды этой благочестивой даме, что сорок лет своей жизни спал по полтора часа в сутки; келья его была четырех с половиной футов длины, так что он не мог вытянуться в ней во весь рост, изголовьем ему служил деревянный брус в каменной стене, а пищу он вкушал раз в три дня. За три года, что он прожил в монастыре своего ордена, он научился различать остальных иноков только по голосам, ибо глаза его постоянно были опущены долу. Ходил он всегда босой и, когда скончался, был кожа да кости. Обойтись одной трапезой в три дня не так уже трудно, рассказывал он своей святой сестре, если только с юности приучать себя к подобному режиму. Самым тягостным из всех принятых им обетов было лишение сна. Я так и вижу, как этот праведный человек денно и нощно предается своим благочестивым размышлениям, стоя на коленях или вытянувшись в шкафу, заменившем ему жилище; как он, босоногий, с непокрытой головой, ходит по скалам и колючкам, по грязи и острым каменьям (его опущенные долу очи, без сомнения, выбирали самые непроходимые тропы), и его жалит снег, поливают дожди и палит солнце; и когда я думаю о святом Петре Алькантарийском, я понимаю, сколь непохож на него настоятель часовни леди Уиттлси, что в Мэйфэре. Его келья, да будет вам известно, помещается на Уолпол-стрит, на третьем этаже тихого особняка, который сдает отшельникам дворецкий одного сиятельного лица, а убирает его жена. Обиталище мистера Ханимена состоит из опочивальни, трапезной и примыкающей к ним молельни, где жилец принимает душ и хранит обувь - изящные штиблеты, аккуратнейшим образом натянутые на колодки и тщательно (но не до блеска) начищенные мальчишкой-прислужником. В менее просвещенные времена, да еще для алькантарийцев, может, и не было зазорным ходить босиком, однако для девятнадцатого века и для Мэйфэра это уже не годится. Если бы святой Петр ныне ходил среди нас, устремив очи долу, он без труда распознавал бы новомодных своих собратьев по обуви. У Чарльза Ханимена нога была изящная и, без сомнения, такая же нежная, пухлая и розовая, как и украшенная двумя перстнями рука, которой он в минуты волнения приглаживал свои жидкие белокурые волосы. Его спальню наполнял сладкий аромат - не то совсем особое пряное благоухание, что исходит, как я слышал, от мощей католических святых, а тончайшие запахи дорогих духов, эссенций и помад от Трюфитта или Делкруа, в каковых собрано нежное дыхание тысячи цветов; они овевали его кроткое чело, когда он просыпался, и ими же он пропитывал свой шелковый носовой платок, коим осушал и смахивал столь часто набегавшие на глаза слезы, - ведь он часто плакал на проповедях, заставляя присутствующих дам проливать потоки сочувственных слез. У постели его стояли шлепанцы, подбитые синим шелком, которые расшила благочестивыми рисунками одна из его духовных дочерей. Такие шлепанцы приходили в пакетах без указания отправителя, обернутые в серебряную бумагу; мальчишки-рассыльные (эти пажи при благотворительницах) оставляли их, ни слова не говоря, у дверей преподобного Чарльза Ханимена и убегали прочь. Присылали ему также кошельки и перочистки; как-то раз принесли бювар с его вензелем: "Ч. X.", а еще, говорят, во дни его славы ему были однажды доставлены по почте подтяжки; присылали цветы, фрукты, банки варенья, когда он был болен, теплые кашне, чтобы кутать горло, и пилюли от кашля, когда его мучил бронхит. В одном из ящиков его комода хранилась ряса, подаренная ледерхедской паствой перед тем, как он, еще молодым священником, покинул этот приход и переселился в Лондон, а на столе за завтраком перед ним всегда красовался серебряный чайник, преподнесенный теми же благочестивыми прихожанами. Когда ему принесли этот чайник, он был доверху наполнен соверенами. Теперь соверены исчезли, но чайник остался. Сколь отличался сей образ жизни от того, что вел наш честный алькантарийский друг, вкушавший пищу единожды в три дня! Ханимен в лучшие свои времена мог, при желании, пить чай трижды за вечер. Его каминная полка была завалена не только официальными приглашениями (их было больше, чем надо), но также и милыми записочками доверительного свойства от его приятельниц-прихожанок. "Дорогой мистер Ханимен, - пишет ему Бланш, - что это была за проповедь! Я не могу нынче уснуть, не поблагодаривши Вас письменно". "_Умоляю_ Вас, милейший мистер Ханимен, - пишет Беатрис, - дайте мне почитать Вашу восхитительную проповедь. И еще, не придете ли Вы откушать чашку чая со мной, тетей и Селиной? Папенька и маменька обедают в гостях, _но_, Вы же _знаете_, я всегда рада Вам преданная Вам _такая-то_, Честерфилд-стрит". И все в таком духе. Он обладал всеми ценимыми в свете талантами; играл на виолончели, отлично вторил, и не только в духовном, но и в светском пении, хранил в памяти массу анекдотов, смешных загадок и презабавных историй (разумеется, вполне приличных), коими развлекал всех представительниц прекрасного пола от мала до велика; умел разговаривать и с властными матронами, и с сиятельными старухами, лучше понимавшими его отчетливую речь, нежели выкрики своих скудоумных зятьев; и со старыми девами, и с юными красавицами, весь сезон напролет порхающими по балам, и даже с розовощекими малышками, которые выбегали из детской и радостно толпились у его колен. Благотворительные общества воевали между собой за право пригласить его с проповедью. В газетах можно было прочесть: "В воскресенье, двадцать третьего числа, в богадельне для безногих моряков будут прочитаны проповеди - до полудня его преосвященством епископом Тобагским, после полудня - преподобным Ч. Ханименом, магистром искусств и настоятелем часовни... и так далее. Весь сбор поступит в пользу богадельни". "Общество помощи бабушкам священнослужителей. В пополнение фонда сего превосходного учреждения, в воскресенье, четвертого мая, будут прочитаны две проповеди: благочинным из Пимлико, а также преподобным Ч. Ханименом, магистром искусств". Когда настоятель собора в Пимлико заболел, многие полагали, что Ханимен получит его должность; за него громко высказались сотни дам, но, говорят, самое главное преподобие на самом верху с сомнением покачало головой, услышав о его кандидатуре. Слава Ханимена росла, и не только женщины, но и мужчины приходили его послушать. Члены парламента и даже министры сидели у подножья его кафедры; на передней скамье, разумеется, восседает лорд Дремли - ну мыслимо ли какое сборище без лорда Дремли! Мужчины, возвращаясь с проповедей Ханимена, говорят: - Неплохо, конечно, но какого черта вы, женщины, так рветесь на его проповеди, я все-таки понять не могу! - Ах, если бы ты ходил на них почаще, Чарльз! - вздыхает леди Анна Мария. - А не можешь ли ты замолвить за него словечко перед министром внутренних дел? Сделай для него что-нибудь! - Ну, если хочешь, мы можем пригласить его отобедать у нас в будущую среду, - отвечает Чарльз. - Я слышал, он приятный малый, когда не на кафедре. Да и в чем, собственно, ему помогать? - продолжает супруг. - Он выколачивает из своей часовни по меньшей мере тысячу в год, - где он получит больше? - тысячу в год, не считая аренды за винные погреба, что под церковью. - Постыдись, Чарльз! - торжественно произносит жена. - Не тоже так шутить. - Но ведь под церковью же в самом деле винные погреба, черт возьми! - настаивает прямодушный Чарльз. - "Шеррик и Кo", контора за зеленой дверью, а на двери медная дощечка, своими глазами видел. Да оно и приятнее - знать, что под тобой не гробы, а бочки с вином. Это, наверно, тот самый Шеррик, у которого с лордом Кью и Джеком Белсайзом была эта безобразная заварушка. - Какая еще заварушка?! Ну что за слово, оно совсем не для детского уха! Ступай вперед, мой ангелочек! Так что же там было, о чем таком спорили с этим мистером Шерриком лорд Кью и мистер Белсайз? - Да все о том же: о деньгах, о лошадях, о картинах и еще об одном предмете, без которого, кажется, не обходится ни одна заварушка. - И что же это за предмет, мой друг? - любопытствует простодушная дама, повисшая на руке супруга и крайне довольная тем, что вытащила его в церковь, а теперь ведет домой. - Без чего не обходится ни одна, как ты говоришь, заварушка, Чарльз? - Без _женщины_, душечка, - отвечает джентльмен, за которым мы следуем в нашем воображении из часовни Чарльза Ханимена в одно из июньских воскресений, когда вся улица расцветает искусственными цветами и белоснежными чепчиками; вокруг разносится гул голосов, обсуждающих сегодняшнюю проповедь; отъезжают экипажи; почтенные вдовы медленно шествуют домой; на солнышке поблескивают молитвенники и набалдашники лакейских тростей; маленькие мальчики несут через двор жареную баранину с картофелем, меж тем как другие дети выносят из кабаков жбаны с пивом; а преподобный Чарльз Ханимен, исторгнувший немало слез своей проповедью и не без приятного трепета узревший у подножья кафедры одного из министров, снимает с себя в ризнице роскошную шелковую рясу, готовясь отправиться к себе в расположенную неподалеку обитель, - где бишь мы ее поместили-то? - ах, да, на Уолпол-стрит! Как жаль, что святой Петр Алькантарийский не может отведать кусочка этой бараньей лопатки, зажаренной с картофелем, или отхлебнуть пенящегося пива. А вон семенит маленький лорд Дремли, который проспал не менее часа, прислонив голову к деревянному брусу, подобно святому Петру Алькантарийскому. Ост-Индский полковник и его сын, дожидаясь, пока часовня совсем опустеет, рассматривают, от нечего делать, надгробие леди Уиттлси и прочие нелепые сооружения, воздвигнутые в память об усопших прихожанах сей церкви. А что это за упитанный господин спускается с хоров? Томасу Ньюкому его лицо показалось знакомым. Неужто здесь в церкви распевает Брафф, тот самый бас, который с таким успехом исполнял "Рыцаря Алого Креста" в "Музыкальной пещере"? В иных лондонских церквах по окончании службы вы так и ждете, что церковные сторожа сейчас обтянут все скамьи и хоры холстяными чехлами, как это делается в Ковент-Гарденском Королевском театре. Однажды автору сих правдивых строк случилось с неким унылым другом, воспринимавшим все в мрачном свете, осматривать расположенный средь садов и парков восхитительный английский замок, великолепней которого не было со времен Аладдина. Домоправительница, водившая нас из залы в залу, разглагольствовала здесь о красоте какой-нибудь картины, там - о прелести какой-нибудь статуи, о "неслыханной ценности ковров и портьер, об удивительно похожем портрете покойного маркиза работы сэра Томаса и портрете его батюшки, пятого графа, кисти сэра Джошуа, и так далее... как вдруг в самом роскошном из всех покоев Хикс - так звали моего унылого друга - прервал болтовню нашей проводницы и спросил глухим голосом: "А теперь не покажете ли вы нам, сударыня, ту каморку, где у вас спрятан _скелет?_" Испуганная служительница так и замолкла на полуслове: этот предмет не значился в каталоге, содержание коего, за полкроны с человека, она ежедневно пересказывала посетителям. Едва Хикс изрек свои слова, как в зале, где мы находились, стало сразу как-то сумрачно. Мы так и не увидели этой каморки, но все же, я уверен, в доме она была. Отныне, стоит мне подумать о восхитительном замке, встающем из кущи тенистых дерев, под сенью которых щиплют траву пятнистые олени; о террасах, пестрящих множеством цветов и сияющих белоснежными изваяниями; о мостиках, игристых фонтанах и речках, в коих отражаются праздничные огни, льющиеся из окон замка, когда залы его наполнены толпами веселых гостей и над темными кронами деревьев плывут звуки музыки, - словом, стоит мне подумать о замке Синей Бороды, и я непременно вспоминаю эту каморку, которая, я точно знаю, в нем есть и которую с содроганием открывает сиятельный владелец, когда уже давно за полночь, все затихло, гости угомонились и крепким сном спят вкруг него красавицы, - лишь он один не может сомкнуть глаз и должен пойти и отпереть заветную дверь. Так-то, госпожа Домоправительница, от всех комнат у вас есть ключи, от одной только этой нету! У кого из нас, приятель, нет такой комнаты, где мы храним свои мрачные тайны? Кто, скажите, не встает по ночам, когда весь дом спит, чтобы, подобно благородному маркизу Карабасу, заглянуть в свой тайник? А когда настал ваш черед смежить очи, с вашей общей постели поднимается миссис Браун; точно Амина к вампиру, крадется она вниз по лестнице, отмыкает потайную дверцу и заглядывает во мрак своего хранилища. Говорила ли она вам об интрижке со Смитом, с которым была знакома задолго до вас? То-то же! Только сам человек знает о себе все. Показывая свое жилище даже самому близкому, самому доброму другу, вы обязательно спрячете ключик от одной или двух каморок. Представляю себе, как моя милая читательница, дойдя до этой страницы, оторвется от книги и взглянет на своего супруга, быть может, вкушающего послеобеденный сон. Да, сударыня, и у него есть свой чуланчик! И вы, которая повсюду суете свой носик, никогда не получите от него ключа. И еще я представляю себе простодушного Отелло, читающего в поезде, - он подымет в этом месте глаза от книги и украдкой глянет на Дездемону, которая сидит против него и с невинным видом пичкает сэндвичами их малютку-сына. Как видите, я пытаюсь завершить свои рассуждения шуткой, ибо, кажется, они начинают принимать слишком серьезный и мрачный характер. Вы спросите, к чему клонятся все эти серьезные, неприятные и, пожалуй, довольно личные соображения? А попросту к тому, что и у Чарльза Ханимена, этого модного и всеми любимого проповедника, этого элегантного священника, которого мисс Бланш воспевает в стихах, а мисс Беатриса приглашает на чай; у которого всегда улыбка на устах, вкрадчивые интонации и милая задушевность речи; который на кафедре исторгает слезы, воодушевляет и потрясает, а за чайным столом, над свежим бутербродом пленяет и очаровывает, - так вот, у этого самого Чарльза Ханимена в его квартире на Уолпол-стрит, что в Мэйфэре, тоже было несколько потайных уголков, и бессонными ночами, когда все спали, - и миссис Ридли (его квартирная хозяйка), и ее усталый супруг (дворецкий из хорошего дома), и жилец с первого этажа, и кухарка, и служанка, и измученный мальчик на побегушках (помните, что и у каждого из них тоже есть своя тайная каморка, отпирающаяся особым ключом), - он поднимался с постели и шел взглянуть на содержимое своего тайника. Одним из ночных кошмаров преподобного Чарльза Ханимена было... Но постойте!.. Разрешите сперва рассказать вам кое-что о доме, где он жил, и о людях, туда ходивших. На первом этаже обитал мистер Бэгшот, депутат от местечка в графстве Норфолк, тучный джентльмен веселого нрава. Он обедал в Карлтон-клубе, сезон обычно проводил в Гринвиче и Ричмонде, заключал пари, но по малой, в гости ходил лишь тогда, когда лидеры/ его партии устраивали большие приемы, да еще раз или) два в году посещал своих соседей по имению, из тех чт0 поважней. Происхождения он был незнатного, - по правде сказать, он был просто аптекарем, который женился на богачке, старше его годами, и не очень сетовал на то, что она тяготилась Лондоном и продолжала жить в Хаммингеме; по временам он давал приятные, нешумные обеды (их готовила мастерица миссис Ридли), на которые собиралось по нескольку на редкость скудоумных и отсталых парламентариев, в самодовольном молчании поглощавших изрядное количество вина. Они уже принялись за кларет урожая 24-го года, ибо от 15-го почти ничего не осталось. Он ежедневно писал миссис Бэгшот и получал от нее письма, которых никогда не читал; вставал по воскресеньям чуть не в двенадцать часов дня и в постели читал "Джона Буля" и "Беллову жизнь"; иногда посещал таверну "Синие Столбы"; ездил на жеребце Норфолкского завода и платил по счетам с исправностью Английского банка. Дом миссис Ридли заселен выходцами из Норфолка. Сама она некогда жила в экономках у знаменитых Бейхемов, которые владели землями еще до Завоевателя, но в 1825 году - в год паники - жесточайшим образом разорились. Поместье все еще принадлежит им, хотя в какой оно пришло упадок могут понять лишь те, кто помнит его в дни процветания. Полторы тысячи акров лучшей в Англии земли распроданы, а леса вырублены под корень - как есть бильярдное поле! Мистер Бейхем, помоги ему бог, ютится нынче в боковом крыле того самого дома, куда некогда стекалось самое утонченное общество со всей Европы. Почти вся британская знать перебывала у Бейхемов - ведь сами-то они были дворянами уже в те времена, когда предки многих нынешних лордов подметали полы в лавках. Только этих двух постояльцев и способен был с удобством вместить дом миссис Ридли, но в сезон он принимал под свою кровлю еще и мисс Канн; она тоже была из дома Бейхемов: служила там гувернанткой при юной, ныне покойной госпоже, а теперь зарабатывала себе пропитание, как могла, давая частные уроки. Мисс Канн обедала вместе с миссис Ридли в маленькой задней гостиной. Сам хозяин редко принимал участие в домашних трапезах - обязанности в доме лорда Тодмордена и при его особе постоянно удерживали его вне семьи. Миссис Ридли прямо диву давалась, как это мисс Канн не умрет с голоду, при том, что она на завтрак так чуточку перехватит да и в обед съест не многим больше. Хозяйка утверждала, что две канарейки у нее на окне (из которого открывался прелестный вид на заднюю стену часовни леди Уиттлси) и те едят лучше мисс Канн. Эти птички имели обыкновение во все горло подпевать мисс Канн, когда она, дождавшись, чтоб жилец нижнего этажа ушел из дому, принималась за свои музыкальные упражнения. И какие они втроем выводили трели, рулады и пассажи! Никто в целом свете не умел, наверно, с такой быстротой пробегать пальчиками по звенящим костяшкам, как мисс Канн. И хотя она была прекрасная женщина, на редкость порядочная, непритязательная, честная и жизнерадостная, не хотел бы я жить в одном доме с особой, столь приверженной к исполнению фортепьянных вариаций. Такого же мнения держался и преподобный Ханимен. По субботам, когда он сочинял свои неоценимые проповеди (этот нерадивец, разумеется, откладывал всю работу на последний день; впрочем, как я слышал, многие духовные отцы поважнее Ханимена, поступают так же), он просил, он молил со слезами на глазах, чтобы мисс Канн перестала играть. Бьюсь об заклад, что мисс Канн при желании могла бы сочинить проповедь не хуже, чем Ханимен, хоть он и славился необыкновенным красноречием. Просто удивления достойно, как своим слабым надтреснутым голоском, подыгрывая себе на старом, разбитом фортепьяно, эта особа умудрялась воскресными вечерами устраивать в маленькой гостиной чудесные концерты для сонной миссис Ридли и ее сына, всей душой внимавшего музыке; бесчисленные образы вставали перед мальчиком при звуках этого жалкого инструмента, и сердце его начинало трепетать, а огромные глаза порой наполнялись слезами. Она играла старинную музыку Генделя и Гайдна, и комнатка вдруг преображалась в собор, и он видел сияющий огнями алтарь, священников, совершающих богослужение, прелестных отроков, машущих кадилами, а за рядами увенчанных арками колонн, в сумрачной глубине мраморных анфилад - высокие стрельчатые окна, залитые закатным багрянцем. Юный слушатель мисс Канн был большим любителем театра и, особенно, оперы. Когда она играла из "Дон Жуана", перед ним появлялась Церлнна, порхавшая по лугам, а следом за ней - Мазетто с толпой девушек и пейзан; и они пели так упоительно, что сердце переполнялось радостью, нежностью и счастьем. Пиано, пианиссимо! - город спит. Вдали высятся башни собора, и шпили их сияют в лунном свете. Статуи, озаренные серебристыми лучами, отбрасывают на мостовую длинные косые тени, а фонтан посреди площади, нарядный, как Золушка на балу, сверкает бриллиантовой диадемой и журчит свой напев. А эта большая мрачная и темная улица, - уж не славный ли это Толедо? Или Корсо? Или это главная улица Мадрида? Та, что ведет к Эскуриалу, где висят картины Рубенса и Веласкеса? Это улица нашей Фантазии, улица Поэзии, улица Грез; здесь с балконов глядят красавицы, кавалеры бренчат на гитарах и, выхватывая шпаги, разят друг друга; здесь тянутся бесконечные процессии, и почтенные длиннобородые отшельники благословляют коленопреклоненную толпу; грубая солдатня, что бродит по городу с флагами и алебардами, горланит свои песни и, приказав музыкантам играть плясовую, танцует в обнимку со стройными горожанками. Пойте же, волынки, поднимайте бурю созвучий! Вступайте, трубы, литавры, тромбоны, скрипки, фаготы! Палите, пушки! Бейте в набат! Голоси, толпа! И всех громче и выше и слаще звенит твое сопрано, о прелестная героиня! Но вот на белом скакуне въезжает Мазаньелло, Фра-Дьяволо прыгает с балкона с карабином в руке, а кавалер Гюйон де Бордо пристает к берегу с дочерью багдадского султана на борту. Все эти картины восторга, радости и славы, эти порывы чувства, смутные томления, эти видения красоты вставали перед болезненным восемнадцатилетним юношей в небольшой темной комнате с кроватью, замаскированной под шкаф, когда маленькая женщина при свете газового рожка касалась дребезжащих клавиш старого фортепьяно. Мистер Сэмюел Ридли, доверенный слуга и дворецкий достопочтенного Джона Джеймса, барона Тодмордена, всегда с отчаянием думал о своем единственном сыне - маленьком Джоне Джеймсе - болезненном и горбатом мальчике, из которого, он говорил, "ничего путного не выйдет". Юноша с таким сложением не мог унаследовать профессию отца и ухаживать за британской знатыо, разумеется, желавшей, чтобы на запятках ее карет и за ее обеденным столом стояли рослые, красивые мужчины. В шесть лет Джон Джеймс был ростом не выше посудной корзинки, как со слезами на глазах утверждал его родитель. Мальчишки на улице смеялись над ним и, хотя он был очень маленький, поколачивали его. Не слишком преуспевал он и в ученье. Вечно больной и неопрятный, робкий и плаксивый, он подолгу хныкал на кухне, забившись в какой-нибудь угол, подальше от матери, которая, хотя и любила его, однако, как и отец, считала никудышным и чуть ли не идиотом, покуда им не занялась мисс Канн, поселив в сердца родителей некоторую надежду. - Дурачок, говорите?! - возмущалась мисс Канн (она была женщина темпераментная). - Это он-то дурачок! Да в одном его мизинце больше ума, чем в вас, верзила вы эдакий! Вы хороший человек, Ридли, добрый, спору нет, даже терпите такую несносную старуху, как я. Но умом вы не блещете. Нет, нет, дайте мне сказать. Газету вы до сих пор читаете по складам, а ваши счета, хороши б они были, если б я не переписывала их набело? Говорю вам - у мальчика талант! Вот увидите, когда-нибудь о нем заговорит весь мир. У него золотое сердце. По-вашему, кто рослый, тот непременно умный? Поглядите на меня, верзила вы несчастный! Да я во сто раз умнее, чем вы! А Джон Джеймс стоит тысячи таких ничтожных малюток, как я! И, кстати, ростом он не ниже меня. Слышите, сэр?! Когда-нибудь, вот увидите, он еще будет гостем у лорда Тодмордена. Он получит премию Королевской Академии и будет знаменитостью, сэр. Знаменитостью! - Что ж, мисс Канн, дай-то бог, вот все, что я могу сказать, - отвечал мистер Ридли. - Худого он не делает, это я не спорю, только и путного пока ничего не видать. А пора бы! Ох, пора бы! - И достойный джентльмен снова погрузился в чтение своей газеты. Юный художник мгновенно придавал зримую форму прекрасным мечтам и образам, которые мисс Канн вызывала к жизни своей чудесной игрой. Рыцари в латах, с султанами на шлемах, со щитами и секирами; блестящие молодые кавалеры в пышных кудрях, щедро убранных перьями шляпах, с рапирами и в темно-красных ботфортах; свирепые разбойники в малиновых трико, в куртках с крупными медными пуговицами и с короткими старинными палашами в руках, которыми, как известно, всегда орудуют эти бородатые головорезы; молодые пейзанки с осиной талией; юные графини с огромными очами и алыми, как вишни, губками, - все эти восхитительные образы мужественности и красоты нескончаемым потоком слетали с карандаша юного художника и заселяли листки его тетрадей и обороты старых конвертов. Когда ему случалось набросать какое-нибудь особенно привлекательное личико - сладостное ли видение его мечты, танцовщицу, замеченную на подмостках, или ослепительную светскую красавицу, которую он видел в театральной ложе, или вообразил, что видел (юноша близорук, хотя пока еще не догадывается об этом), - одним словом, когда какой-нибудь рисунок был особенно ему по сердцу, наш юный Пигмалион прятал свой шедевр, разрисовывал красавицу со всем тщанием, - губы ярким кармином, глаза темным кобальтом, щечки ослепительной киноварью, а локоны золотом, - и тайно поклонялся восхитительному творению своих рук; он придумывал целую историю: про осажденный замок, про тирана, заключившего ее в темницу, про чернокудрого принца в усыпанном блестками плаще, который взбирается на башню, сражает тирана и, грациозно преклонив колено, просит принцессу отдать ему руку и сердце. Неподалеку от Ридли жила одна добрая женщина, которая шила платья соседским горничным и держала лавчонку со сластями, портретами артистов в ролях и лимонадом для мальчишек с Литтл-Крэгз-стрит, что близ трактира "Скороход", каковой мистер Ридли и другие джентльмены из господских домов почитали своим клубом. Еще эта добрая душа продавала воскресные газеты лакеям из соседних домов и, в довершение всего, имела библиотечку романов, которые давала на прочтение старшим служанкам. Эта мисс Флиндерс была вторым, после мисс Канн, другом и благодетелем Джона Джеймса. Она заприметила его, когда он, совсем еще мальчиком, ходил в воскресенье отцу за пивом. По ее романам он научился грамоте, хотя в школе потом считался тупицей и всегда был последним в классе. Какие блаженные минуты изведал он, пристроившись с книгой за прилавком или прижимая ее к сердцу под передником, когда ему разрешалось взять ее домой. Все ее книжки прошли через его руки - эти длинные, худые, трепетные руки, - ни одну не упустили его жадные глаза, и к каждой он рисовал картинки. Он испытывал страх перед собственными рисунками, изображавшими однорукого монаха Манфрони, Абеллино - "Ужас Венеции" и атамана разбойников - Ринальдо Ринальдини. Он горючими слезами омыл Тадеуша Варшавского и нарисовал его в конфедератке, лосинах и высоких сапогах. А каким благородством дышал портрет героя Шотландии Уильяма Уоллеса! Заросший бородой, в клетчатой юбке шотландского горца, с могучими икрами и пышным плюмажем из страусовых перьев на голове, стоит он и размахивает своей секирой, попирая ногами тела поверженных им рыцарей короля Эдуарда. Как раз к тому времени в доме на Уолпол-стрит поселился мистер Ханимен; он привез с собой серию романов Вальтера Скотта, приобретенных им по подписке в Оксфорде, и юный Джон Джеймс, который поначалу прислуживал преподобному джентльмену и исполнял его мелкие поручения, накинулся на эти книжки с таким восторгом и упоением, с каким вряд ли сравнятся все предстоящие ему в жизни радости. Ну не дурак ли?