франков, - я выиграл ее в бильярд у одного молодого русского. Она осталась в Страсбурге. Наверно, ее гложет чертова моль в этом Ломбарде Благочестия. Двести франков и расписка, которую получил Фредерик, - вот все, что от нее уцелело. А сколько у меня сорочек, Фредерик? - Eh, parbleu, Monsieur le Vicomte sait bien que nous avons toujours vingt-quatre chemises {Черт возьми, господин виконт сам знает - у нас всегда две дюжины сорочек (франц.).}, - ворчит Фредерик. Виконт с воплем вскакивает из-за стола. - Две дюжины сорочек, - восклицает он, - а я неделю сижу без гроша! Belitre! Nigaud! {Тупица! Болван! (франц.).} И он кинулся выдвигать ящики, но в них не было и намека на тот избыток белья, о котором говорил слуга, на чьей хмурой физиономии появляется хмурая улыбка. - Прощаю тебя, мой преданный Фредерик! Мистер Ньюком поймет твой невинный обман. Фредерик служил в моей гвардейской роте, и с тех пор он при мне. Это мой Калеб Болдерстоун, а я его Рейвенсвуд. Я - Эдгар. Подай же нам кофе и сигары, Болдерстоун. - Plait-il, Monsieur le Vicomte? {Что вы сказали, господин виконт? (франц.).} - переспрашивает сей французский Калеб. - Ах да, ты не понимаешь по-английски и не читал Вальтера Скотта, не так ли?! - восклицает его хозяин. - Я тут рассказываю мосье Ньюкому историю твоей жизни и моих злоключений. Поди, принеси нам кофе, nigaud. Когда наши джентльмены отведали этого бодрящего напитка, хозяин весело объяснил гостю, почему он, "duris urgens in rebus egestas" {Теснимый жестокой нуждой (лат.).}, как произнес он с отменным французским прононсом, предпочитает пить кофе в гостинице, а не в шикарном кафе курзала. Беспечность виконта после стольких злосчастий и его "Москвы" немало позабавила Клайва, и он решил, что один из аккредитивов мистера Бейнза очень бы выручил этого обездоленного героя. Возможно, такова и была цель всей исповеди Флорака; впрочем, надо отдать справедливость этому неисправимому молодому господину - он готов был рассказывать о своих злоключениях каждому, кто соглашался слушать, и история заложенной шубы, часов, колец и несессера, а также истинное состояние его гардероба было известно всему Баден-Бадену. - Вот вы советуете мне вступить в брак и остепениться, - сказал Клайв виконту, рассыпавшемуся в похвалах чарам той юной superbe Anglaise {Гордой англичанки (франц.).}, которую он видел с Клайвом в парке. - Так почему же вы сами не женитесь и не остепенитесь? - Но ведь я, душа моя, женат! А вы не знали? Ну да, женат со времени Июльской революции. Мы были бедны в те дни и бедняками остались. Тогда еще были в живых мои кузены - сыновья герцога Д'Иври и его внук. Не видя для себя иного выхода, теснимый нехристями, я вступил в супружество с нынешней виконтессой де Флорак. Дал ей свое имя, понимаете ли, вместо ее ужасной фамилии - она звалась мисс Хигг. Вы не знаете этих манчестерских Хиггов из графства Ланкастер? Она уже тогда была в зрелом возрасте, а нынче ей - уф!.. Прошло пятнадцать лет, а виконтесса еще жива. Наш брак не был счастливым, мой друг: мадам Поль де Флорак - протестантка, не англиканской церкви, а уж не знаю какой-то там секты. Вступив в союз, который, как вы понимаете, был всего лишь сделкой, мы прожили вместе некоторое время в особняке Флораков. В ее салоне можно было умереть с тоски: там собирались одни священники. Она досаждала моему бедному батюшке, когда он сидел в садовом кресле и не мог от нее спастись, а мою поистине святую матушку назвала идолопоклонницей, хотя та поклоняется лишь своим детям! Всех нас, бедных католиков, творящих обряды своих предков, она звала "римлянами", Рим называла Вавилоном, а папу Римского - Вавилонской... э... блудницей! Она вывела из себя мою матушку, этого небесного ангела, пыталась обратить в свою веру прислугу и даже в спальню аббата подкидывала свои брошюрки. О друг мой, какой хороший король был Карл Девятый, и матушка его тоже мудрая была государыня! Как я жалею, что мадам де Флорак избежала Варфоломеевской ночи: ее, наверно, спас тогда ее нежный возраст. Мы давно уже расстались. Ее доходы оказались сильно преувеличенными. Кроме суммы, пошедшей на погашение моих долгов, я ей ничего не должен. Ах, если бы я мог сказать то же самое об остальном человечестве! А не пойти ли нам немного пройтись? Ах, повеса! Я вижу, вы так и рветесь к зеленым столам. Клайв и не думал рваться к зеленым столам, но спутник его не ведал покоя, как за ними, так и вдали от них. Самое увлекательное, говорил мосье де Флорак, если но выигрывать, это - проигрывать, а уж коли не играть, то хоть следить за чужой игрой. И вот они с Клайвом спустились в курзал, где понтировал лорд Кью, а толпа потрясенных новичков и восхищенных завсегдатаев следила, затаив дыхание, за его смелой и удачливой игрой; тут Клайв, признавшись, что ничего в этом деле не смыслит, вынул из кошелька пять наполеондоров и попросил Флорака поставить их по своему, усмотрению. Виконт попытался было заспорить, но деньги очень скоро очутились на столе и там необычайно приумножились, так что четверть часа спустя Флорак подал своему доверителю целую пригоршню золотых. Полпригоршни Клайв, вероятно, вспыхнув от смущения, тут же предложил мосье де Флораку, сказав при этом, что тот может вернуть их, когда сочтет удобным. Видно, в тот вечер судьба благоприятствовала супругу мисс Хигг, ибо уже через час он заставил Клайва взять обратно свой заем, а по прошествии двух дней появился в своих фамильных запонках (ну, и в сорочке, конечно), которые выкупил из неволи, при часах, кольцах и цепочках; когда же он катил в бричке из Страсбурга, на нем даже видели его знаменитую меховую шубу. "Что до меня, - писал Клайв, - то я спрятал в кошелек свои пять наполеондоров, с которых начал, а остальные бросил на зеленый стол, где деньги мои удвоились и учетверились, после чего их, к великому моему облегчению, сгреб крупье. Затем лорд Кью пригласил меня отужинать с ним, и мы превесело провели вечер". Таково было первое и последнее выступление мистера Клайва за зеленым столом. Джей Джей сильно помрачнел, услышав эту историю: французский знакомец Клайва был очень не по вкусу его английскому другу, да и знакомцы французского знакомца тоже, - все эти русские, испанцы, итальянцы со звучными титулами и сверкающими орденами, а также дамы из их круга. Однажды он случайно увидел, как Этель под руку со своим кузеном лордом Кью шла через толпу этих людей. Тут не было женщины, которая не слыла бы героиней какой-нибудь скандальной истории. Была тут графиня Калипсо, покинутая герцогом Улиссом; была маркиза Ариадна, с которой князь Тезей обошелся так подло, что утешенья ради она пристрастилась к Бахусу; была и мадам Медея, совсем сокрушившая старика отца этой историей с Язоном: чего только она не делала для Язона, достала ему у вдовствующей королевы золотое руно, а теперь вот, что ни день, встречает его с этой блондиночкой, его невестой! Видя Этель в толпе подобных людей, Джей Джей невольно сравнивал ее с Девой в буйной свите Комуса. Вот они фавны и сатиры, вот они ликующие язычники - пьют и пляшут, мечут кости и веселятся, смеются шуткам, которых лучше не повторять, шепотком уславливаются о ночных свиданиях и глумятся над честным людом, проходящим под окнами их чертогов, - беспечальные бунтари, отвергающие людские законы. Ах, если бы миссис Браун, уложившая своих детей спать в гостинице, знала историю этого спокойного и благообразного джентльмена, из-за чьей спины она в безумном волнении то высовывает, то прячет свою двухфранковую монетку, когда стопки его луидоров бросают вызов судьбе, - как бы отпрянула она от этого терпеливого плеча, которое то и дело задевает! Этот спокойный и благовоспитанный господин, увешанный звездами, так изысканно одетый, с такими холеными руками, разбил не одно доверчивое сердце, разрушил не одну семью; невесть что сулил на бумаге, лжесвидетельствовал, безжалостно рвал ходатайства, полные страстной мольбы о справедливости; кидал в огонь залитые слезами прошения; подтасовывал карты; плутовал в кости и так же искусно и хладнокровно пускал в ход шпагу и пистолет, как нынче выстраивал для атаки свои золотые полки. Ридли сторонился этих беззаконников с щепетильностью, свойственной его замкнутой и робкой натуре, но мистер Клайв, признаться, не проявлял подобной разборчивости. Он не догадывался об их тайных преступлениях, и его веселая ласковая душа, еще не омраченная заботами, переполнившими ее позднее, равно расточала свое тепло всем людям. Он всей душой принимал мир; день сулил ему радость; природа щедро предлагала свои дары; почти с каждым умел он сойтись (чванство только смешило его, а лицемерия он не заметил бы, проживи он хоть сто лет); ночь несла ему отдых, а утро - счастливое пробуждение. Какие удовольствия зрелых лет могут сравниться с этой привилегией юности, - какие житейские успехи, какая слава, какие богатства? Веселье и благодушие написаны были на лице Клайва, и мало кто из знавших его не чувствовал к нему расположения. Подобно непорочным девам из баллад и сказок, которые с улыбкой идут дремучим лесом, покоряя львов и зачаровывая драконов, шел этот юноша по жизни, доселе цел и невредим; ни один великан пока еще не подстерег его, жадный людоед не сожрал, пленительная чаровница или коварная сирена - наизлейшая опасность для столь пылкого сердца - не заманили в свою пещеру, не завлекли в пучину, где, как известно, сгинуло столько юных простаков, от которых остались одни только косточки. Клайв не мог долго задерживаться в Баден-Бадене, ибо, как уже было сказано, надвигалась зима, а наши живописцы спешили в Рим; однако он провел здесь недели три, которые он и еще одно лицо из посетителей этого очаровательного курорта, наверно, вспоминали потом, как отнюдь не худшую пору своей жизни. В бумагах полковника Ньюкома, к коим впоследствии получил доступ их семейный летописец, хранятся два письма Клайва из Баден-Бадена, датированные этим временем и полные любви, счастья и веселья. В первом письме говорится: "Этель - самая красивая девушка в Бадене, и на балах все графы, герцоги, принцы, парфяне, индийцы и эламиты умирают от желания танцевать с ней. Она шлет дядюшке свою горячую любовь..." Сбоку возле слов "самая красивая девушка" женской рукой размашисто начертано односложное - "вздор!", а над словами "горячая любовь" стоит звездочка, которая вынесена вниз исписанной Клайвом страницы, и там выведено той же рукой: "А это правда! Э. Н.". Две первые страницы второго письма исписаны убористым почерком Клайва; он рассказывает о своих делах и занятиях, передает забавные подробности о жизни Баден-Бадена, о людях, с которыми здесь столкнулся, и сообщает о встрече с их парижским знакомцем, мосье де Флораком, а также о прибытии герцогини Д'Иври, кузины Флорака, чей титул виконт, возможно, со временем унаследует. В письме ни слова не говорится о страсти Флорака к игре, но сам Клайв чистосердечно признается, что поставил пять наполеондоров, удвоил их, учетверил, загреб кучу денег, все проиграл и встал из-за стола с теми же пятью фунтами в кармане и намерением никогда больше не играть. "Этель, - пишет он в заключение, - стоит и смотрит через мое плечо. Она в таком от меня восторге, что не может и минуты обойтись без меня. Она просит передать, что я лучший из сыновей и кузенов, ну, словом, совершеннейший ду..." Конец этого важного слова не дописан, а вместо него женской рукой выведено "дуралей". Кому из нас не случалось раскапывать эти памятники былого, запечатленного поблекшими чернилами на пожелтевших листках, быть может, дважды пересекших океан и долгие годы, пока один за другим умирали наши близкие и голова наша покрывалась сединой, пролежавших под замком в сундуке, на самом дне семейного архива, - кому, скажите, из глубин Аида не улыбалось печальной и мимолетной улыбкой прошлое, чтобы тут же снова кануть в холодный мрак, оставив после себя только легкий, еле слышный отзвук когда-то знакомого смеха. Недавно я рассматривал в Неаполитанском музее кусок стены, на котором какой-то геркуланумский мальчик восемнадцать веков назад нацарапал гвоздем фигуру воина. И мне показалось, что я вижу этого мальчика, вижу, как он, закончив рисунок, с улыбкой обернулся ко мне. У кого из нас, кому минуло тридцать, не было своей Помпеи? Глубоко под пеплом скрыта наша юность - беззаботная пора Увлечений, Утех, милой нашему сердцу Радости. Вы открываете старую шкатулку, находите свои детские каракули или письма матери, присланные вам в школу, и к вам, как живое, возвращается прошлое. Силы небесные! Ведь настанет день, когда весь город окажется, как на ладони, с домов слетит кровля, и в каждую щелку заглянет всевидящее око - от Форума до Лупанария! Меж тем перо берет Этель. "Дражайший мой дядюшка! - пишет она. - Хочу черкнуть Вам несколько строк на листве Клайва, покуда он зарисовывает что-то у окна, хотя знаю, _что Вам дороже всего общение с ним_. Как жаль, что я не могу нарисовать Вам его, каким вижу перед собой, - полного здоровья, бодрости, веселья. Он всем по душе: непринужденный, всегда радостный, всегда милый. С каждым днем он все лучше и лучше рисует, а его дружба с юным мистером Ридли, прекрасным и достойным удивления молодым человеком, превосходящим талантом даже самого Клайва, весьма романтична и делает честь Вашему сыну. Вы ведь не позволите Клайву продавать свои картины? Разумеется, ничего нет зазорного в том, чтобы быть живописцем, но Ваш сын мог бы добиться в жизни более высокого положения. Для мистера Ридли это - возможность возвыситься, для Клайва же - наоборот. Пианисты, органисты, художники - это все прекрасные люди, но, как Вы понимаете, не совсем _нашего круга_, а Клайв должен принадлежать нам. Мы повстречали его в Бонне, когда ехали сюда на семейный совет: мы собрались здесь на наш Баденский конгресс, как я его называю! Здесь и глава дома Кью; он благосклонно дарит мне время, остающееся у него от кеглей, сигар, карточной игры по вечерам, а также от мадам Д'Иври, мадам де Крюшон и прочих иностранцев, которые тут, как всегда, во множестве и притом наихудшего толка. Еще здесь лорд Плимутрок с супругой и своей послушной дочерью, мисс Кларой Пуллярд. Ожидаем Барнса: дядя Хобсон вернулся на Ломбард-стрит, чтобы сменить его. Сдается мне, вы скоро услышите о некой леди Кларе Ньюком. Бабушка, которая должна была председательствовать на Баденском конгрессе, ибо она, как вы знаете, доныне верховодит всеми Кью, пока что задержалась в Киссингене: у нее приступ ревматизма. Жаль бедную тетю Джулию - она ведь всегда при ней. Вот и все наши новости. Я и так исписала всю страницу (мужчины пишут куда убористей нас, женщин). Я очень часто надеваю ту прелестную брошь, что вы мне подарили, и всегда думаю о вас, мой милый и дорогой дядюшка. Любящая вас Этель". Кроме рулетки и Trente et Quarante, обитатели Баден-Бадена развлекаются множеством других игр, в каковые играют отнюдь не за столом. Эти маленькие забавы и jeux de societe {Салонные игры (франц.).} устраиваются, где угодно: в аллее парка, по пути на пикник, назначенный у старого замка или миленького охотничьего домика, за чаепитием в пансионе или в гостинице, на балу в курзале, в игорных залах - за спинами игроков, чьи взоры прикованы к золоту, лопаточкам да к черному и красному, - или на променаде перед курзалом, где толпы людей прогуливаются, пьют, болтают и курят под звуки австрийского духового оркестра, играющего в своем павильончике пленительные мазурки и вальсы. Здесь вдовица делает ставку на свои траурные одежды и блестящие глаза против состоятельного холостяка, молодого ли, старого, какой подвернется; а многоопытная кокетка, понаторевшая в подобных играх, завлекает юного простофилю, у которого денег больше, чем смекалки, и, принимая в расчет его неопытность и ее искусство, можно без риска поставить двадцать против одного на rouge et couleur {Красное и масть (франц.).}. Здесь маменька с пустым кошельком, но с куда более соблазнительным богатством, ставит свою невинную дочь против лесов и угодий графа Латифунда; а лорд Оскудэл ставит на кон свою баронетскую корону, все бриллианты с которой давно позаложены, против трехпроцентной мисс Капитали. Подобными милыми шалостями тешился в Баден-Бадене кое-кто из наших добрых знакомых, когда не предавался вульгарной забаве за зеленым столом, где толкалась куча всякого стороннего люда. Из намеков, содержащихся в приведенной части письма мисс Этель Ньюком, наш читатель проведал о готовящихся в семье переменах, однако здесь замешаны и такие страсти, о которых и знать не может благовоспитанная английская девица. Впрочем, подождем кичиться своей добродетелью. Защита добродетели поставлена у нас превосходно. Да спасет бог общество, принявшее такие защитительные меры! Мы и комарика не пропустим в наши пределы, разве что после тщательного и придирчивого досмотра, а меж тем стада верблюдов проходят к нам беспрепятственно. Закон запрещает ввозить к нам кое-какое добро (а лучше бы сказать - зло), но в действительности товар этот открыто провозят под носом у зажмурившихся таможенников и потом носят безо всякого стыда. Без стыда? Да что такое стыд? По законам нашего британского общества добродетели зачастую принято стыдиться, а постыдное пользуется почетом. И разве Правда, если только вы по-иному понимаете ее, чем ваш сосед, не рассорит вас с другом, не заставит плакать вашу матушку, не навлечет на вас гонения общества? Любовь тоже находится под запретом, и коли пускают ее в оборот, то с такими ограничениями, что вместе со свободой она утрачивает свою главную прелесть - здоровую непосредственность. Для мужчины грех - пустяк, не стоящий ему и пенни штрафа; женщина же платит за него позором, который не смыть никаким раскаянием. Но все это старые песни! Разве вы, гордые матроны с мэйфэрских торжищ, никогда не видели, как продают девственницу, или сами не заключали подобной сделки? Не слыхали про бедного путника, попавшего к разбойникам, которого не пожелал выручить ни один фарисей? Или про несчастную женщину, изведавшую еще более горькое падение; она и плачет, и кается, а толпа побивает ее камнями. Я бреду по Баденскому парку, закатное солнце золотит окрестные холмы, музыканты наигрывают веселые мелодии; на дорожках хохочут и резвятся беззаботные дети; в игорном доме зажигают огни, а кругом снует толпа искателей удовольствий, и гудит, и дымит, и кокетничает напропалую; и порой мне приходит на ум - не они ли грешнее грешников? Кто хуже - Блудный ли сын в дурной компании, ставящий то на красное, то на черное и стаканами пьющий шампанское, или Праведный брат его, отказавший ему в прощении? Печальная ли Агарь, что бредет прочь с бедным своим Измаилом, или добродетельная и злобная старуха Сара, которая изничтожает ее взглядом, шествуя об руку с благочестивым лордом Авраамом? В один из майских дней минувшего года, когда, разумеется, все общество ходило на выставку акварелей, Этель Ньюком тоже побывала там со своей строгой бабушкой, старой леди Кью, все еще притязавшей на роль семейной властительницы. Молодая барышня тоже была с характером, и, кажется, между старшей и младшей сказано было несколько резких слов, что случается, знаю, даже в самых приличных семьях. Обе дамы стояли перед творением мистера Ханта, изображавшим одну из тех фигур, какие он рисует с удивительным правдоподобием и чувством, - одинокую девочку, очевидно, беззащитную, бездомную сиротку, присевшую у чужого порога. Точность деталей и жалобная прелесть детского личика так восхитили старую леди Кью, тонкую ценительницу искусства, что она в течение нескольких минут, стоя рядом с Этель, любовалась картиной. И в самом деле, трудно было добиться большей простоты и трогательности... Но тут Этель прыснула со смеху, и бабушка, опершись на клюку, помогавшую ей ковылять, глянула на внучку и прочла в ее глазах насмешку. - Тебя, видно, не картины интересуют, а художники! - промолвила леди Кью. - А я смотрела не на картину, - ответила Этель все с той же улыбкой, - а вот на этот зелененький билетик в углу. - "П_р_о_д_а_н_о", - прочла леди Кью. - Конечно, продано. Картины мистера Ханта всегда проданы. Ты здесь не сыщешь ни одной без этого зеленого билетика. Он замечательный мастер. Не знаю, в каких сюжетах он сильнее - комических или трагических. - Я просто подумала, бабушка, - ответила Этель, - что хорошо бы нам, светским барышням, когда нас вывозят, прикалывать на спину зеленый билетик со словом "продано". Это избавило бы нас от лишнего беспокойства, и никто бы зря не приценивался. Ну, а в конце сезона владелец пришел бы и забрал свою собственность. - Вздор!.. - только и ответила бабушка и заковыляла к картине мистера Каттермола, висевшей поблизости. - Какой редкий колорит! Какая романтическая грусть! Какая плавность линий! Какое мастерство! - Леди Кью умела восхищаться картинами, хвалить хорошие стихи и пролить слезу над хорошим романом. В тот же день, ближе к вечеру, юный Доукинс, подающий надежды акварелист, который ежедневно приходил на выставку и стоял, замирая от восторга, перед собственным творением, с ужасом заметил исчезновение зеленого билетика в углу своей картины и указал на эту недостачу владельцу галереи. Но, как бы там ни было, пейзаж его был продан и даже оплачен, так что большой беды не случилось. А когда в тот же вечер, семейство Ньюком собралось за обеденным столом на Парк-Лейн, Этель появилась с ярко-зеленым билетиком, приколотым к вырезу ее белого муслинового платья, и, в ответ на вопрос, что за фантазия взбрела ей в голову, присела перед бабушкой, смело глянула ей в глаза, а потом обернулась к отцу, и сказала: - Я - tableau vivant {Живая картина (франц.).}, папа. Номер сорок шестой на выставке акварелей в картинной галерее. - О чем это ты, дитя мое?! - удивилась мать; а леди Кью, опершись на клюку, с большим проворством вскочила на ноги, сорвала с груди Этель билетик и, верно, оттрепала бы внучку по щекам, кабы не присутствие ее родителей и не приход слуги, доложившего о прибытии лорда Кью. Этель весь вечер говорила только о картинах и ни о чем другом. Бабушка уехала вне себя от ярости. - Она рассказала Барнсу, и когда все разъехались, произошла шумная семейная сцена, - вспоминала позднее об этой истории мадам Этель, и в глазах ее сияло лукавство. - Барнс готов был убить меня и съесть. Но я никогда не боялась Барнса. Этот маленький эпизод, не важно кем и притом много позже рассказанный, навел нашего летописца на мысль, что в доме сэра Брайена Ньюкома из-за неких рисунков некоего художника шли горячие споры и разыгрывались лютые семейные баталии, в которых мисс Ньюком отражала натиск всего семейства. Но, скажите на милость, уверены ли вы, что в других домах не бывает подобных стычек? Когда вы являетесь к обеду и приветливый хозяин весело встречает вас рукопожатием, а пригожая и гостеприимная хозяйка любезной улыбкой, осмелитесь ли вы предположить, что мистер Джонсон всего полчаса назад кричал из своей гардеробной на жену, заказавшую к обеду палтуса вместо лосося, а супруга его, что так мило беседует с леди Джонс о бесценных малютках, проливала горькие слезы, когда горничная застегивала на ней платье и уже подъезжали экипажи с гостями. Обо всем этом знают лишь слуги, а отнюдь не мы, сидящие за столом. Слышите, каким благостным голосом просит Джонсон присутствующего пастора прочитать застольную молитву? Но, каковы бы ни были семейные сцены, не будем ворошить прошлое, запомним только, что у мисс Ньюком всегда хватало характера добиться своего, - к добру то вело или к худу. Она вознамерилась стать графиней Кью и должна была стать ею, ибо так решила. Вздумай она выйти за мистера Куна, она бы и тут не отступила, заставила бы родных примириться с этим и звала бы его "милым Фрицем", как нарекли его крестные у купели. Клайв был для нее не более, как мимолетной прихотью, а отнюдь не серьезным увлечением, ведь хорошенькая коронка с четырьмя зубчиками привлекала ее куда больше. Вот почему диатриба о продаже девственниц, только что нами произнесенная, ничуть не касается леди Анны Ньюком, которая на днях вместе с множеством других добродетельных британских дам поставила свою подпись под письмом к миссис Стоу. Однако случись читателю вопросить рассказчика, не про Танкреда ли Пуллярда, сиятельного Плимутрока, и супругу его Сигизмунду наша притча, нравоучителю останется только скрепя сердце признать, что она как нельзя более применима к сим благородным особам, чьим высоким обществом нам, впрочем, не придется долго наслаждаться. Хотя я, как и все, читавшие в юности "Тысячу и одну ночь", хотел бы проникнуть в тайны Востока и с превеликой охотой заглянул бы в жилище какого-нибудь индусского брамина полюбоваться на тюрбаны, диваны, кальяны и на смуглых большеглазых красавиц с кольцом в носу и раскрашенным лбом, с тонким станом, закутанным кашмирскими шалями и кинкобскими шарфами, в шитых золотом шальварах, в туфлях с загнутыми носами, в дорогих ножных и ручных браслетах, - я, однако, выбрал бы для этой цели не тот день, когда умер хозяин-брамин и женщины воют, а жрецы хлопочут над его молодой вдовой, запугивая ее своими поученьями и дурманя зельями, чтобы наконец, оглушенную, покорную и благопристойную, втащить на погребальный костер и кинуть в объятия мертвеца. И если я люблю, хотя бы в мечтах, расхаживать по богатым, тщательно убранным графским чертогам, где задают такие пиры, висят такие картины, где столько всяких красавиц и знатных гостей и нет счету книгам, - все же в иные дни я предпочел бы туда не заглядывать, ибо хозяева этого блестящего дома готовят свою дочь к продаже: стращают ее, чтоб не плакала, врачуют ее горе настойками, увещают ее и умасливают, заклинают, клянут, улещивают и опаивают, покуда бедняжечка не дойдет до того, что ее уже не трудно втащить на уготованное ей смертное ложе. Когда милорд с супругой заняты этим делом, я стороной обойду их дом (Э 1000 на Гровнер-сквер) и скорей удовольствуюсь растительной пищей, нежели отведаю говяжьего окорока, который жарит на вертеле их повар. Но есть люди и не столь щепетильные. Непременно съезжается вся родня, на обряде присутствует сверхпреподобный лорд архибрамин Бенаресский; море цветов, свечей и белых бантов; к пагоде катит вереница карет; потом завтрак - и какой! На улице играет музыка, соседские мальчишки кричат ура, в зале льются речи и, уж конечно, слезы; их святейшество архи-брамин произносит весьма прочувствованную речь, от которой, как и надлежит, тянет запахом благовоний; а потом молодая незаметно выскальзывает из парадных комнат, скидывает запястья, венки, покрывала, флердоранж и прочее свадебное убранство, надевает простое платьице, более подходящее случаю, двери дома распахиваются, и в них появляется обреченная на сожжение об руку с трупом; у порога дожидается погребальный одр о четырех колесах и четырех клячах; толпа ликует: жертвоприношение свершилось. Подобные ритуалы известны нам так давно, что незачем, разумеется, описывать их в подробностях, и коли женщины, к восторгу родичей, знакомых и своему собственному, всечасно продают себя за так называемое положение в обществе, то нам ли оригинальничать, выражая им сочувствие? Стоит ли сетовать, что лгут пред алтарем, кощунственно повторяют великое слово "любовь", идут на постыдную сделку с совестью и скрывают позор за улыбкой? Все это, черт возьми, только mariage de convenance {Брак по расчету (франц.).}, и разве порой сей холодный факел Гименея не надежнее ярких огней, которые вспыхивают, но тут же гаснут? Так не станем же плакать, когда вокруг все ликуют; лучше пожалеем страждущую герцогиню, чья дочь, леди Аталанта, убежала с лекарем, - за это нас никто не осудит. А еще посочувствуем отцу леди Ифигении, ведь этот почтенный полководец вынужден был принести в жертву свою любимую дочь. Что же до самой Ифигении, то об ее роли в этой истории наши благопристойные художники предпочитают умалчивать. Ее милость отдана на заклание, и лучше о том не вспоминать. К этому же сводилась суть событий, о которых газеты, как положено, вскоре оповестили читателей под соблазнительным заголовком: "Брак в высшем свете", - и по случаю которых в Баден-Бадене собирался маленький семейный совет, составляющий нынче предмет нашего рассказа. Всем нам, по крайней мере тем, кто заглядывал в офицерские списки, известно, что в начале своего жизненного пути милорд Кью, виконт Кочетт (старший сын графа Плимутрока) и достопочтенный Чарльз Белсайз, в просторечии именуемый Джеком Белсайзом, служили в кирасирах его величества и были субалтернами в одном и том же полку. Они, подобно всем юношам, засиживались до полуночи, и, как то свойственно джентльменам пылкого нрава, любили шутки и шалости; предаваясь увлечениям молодости, они грешили с мальчишеской легкостью, и надо сказать, что в этом отношении лорд Кью заметно обошел многих своих благородных сотоварищей. Семейство лорда Плимутрока, как всем ведомо, давным-давно впало в ничтожество; всезнающий майор Пенденнис часто развлекал меня назидательными рассказами о дедушке нынешнего лорда Плимутрока и подвигах его "с беспутным принцем и Пойнсом" на охоте, за бутылкой и за игрою в кости. Два дня и две ночи играл он, не вставая, с Чарльзом Фоксом, и оба они просадили такие деньги, что страшно вспомнить; частенько понтировал он и с лордом Стайном и уходил с ночных сих ристалищ, как и прочие - с пустым карманом. Потомки его расплачивались за безрассудство своего предка, и Шантеклер, один из прелестнейших замков Англии, блистает ныне великолепием только месяц в году. Даже оконные стекла в нем давно заложены. - Плимутрок не может срезать ветки или убить зайца в своем парке, - говорил трагическим тоном наш добрый старый майор, - а кормится собственной капустой, виноградом и ананасами, да еще получает плату за осмотр замка и парка, каковые по сей день остаются украшением графства и одной из достопримечательностей нашего острова. Когда же Плимутрок приезжает в Шантеклер, то его шурин, Бэллард, одалживает ему всю посуду и трех людей в придачу, а из столицы пригоняют фургон с дворецким на облучке, шестью лакеями на крыше да четырьмя кухарками и четырьмя горничными внутри, и они прислуживают там в течение месяца. А едва отъедут последние гости, слуг снова запихивают в фургон и везут обратно в город. Плачевное зрелище, Сэр, плачевное! В дни молодости лорда Кью и двух его достославных приятелей их подписи украшали собой множество листков гербовой бумаги, содержащих денежные обязательства; впоследствии один лишь лорд Кью благородно все эти обязательства выполнил. Его товарищам по оружию нечем было расплачиваться с долгами. О виконте говорили, будто его дядюшка Бэллард определил его милости кое-какое содержание, а какие птицы кормят Белсайза, на что он существует, - живет, смеется, ходит такой нарядный, холеный, сытый, и всегда имеет при себе шиллинг заплатить за кеб и сигары, - было для всех тайной. Трое друзей утверждали, что находятся меж собой в родстве, а в каком именно - пусть допытываются наши знатоки генеалогии. Когда старшая дочь лорда Плимутрока сочеталась браком с почтенным и достопочтенным Деннисом Удавидом, архидиаконом Балинтаберским (ныне виконтом Удавидом Килброгским и лордом-епископом Балишанонским), то было в Шантеклере великое празднество, на которое съехалась родня обеих высоких договаривающихся сторон. Среди прибывших оказался и бедный Джек Белсайз, и с тех пор потекли слезы, которые льются в Баден-Бадене и сейчас, в описываемый нами период. Клара Пуллярд была в те поры премиленькой девицей шестнадцати лет, а Джек - статным гвардейцем лет двадцати семи. И поскольку ее нарочно предупреждали, что Джек - отъявленный повеса, за которым числится много прегрешений; поскольку ей не велено было сидеть рядом с ним за столом, гулять с ним в саду, вальсировать, играть на бильярде; поскольку ее корили всякий раз, когда она ловила его в жмурки или он заговаривал с ней, поднимал ей перчатку или касался ее руки за карточным столом; и поскольку оба они были нищие, но зато хороши собой, - то Клара, конечно же, постоянно ловила его в жмурки и непрестанно попадалась ему в аллеях, коридорах и прочих местах. Она влюбилась (притом, не первая) в его широкую грудь и тонкий стан и справедливо считала его усы красивейшими в обоих кирасирских полках его величества. Мы не знаем, сколько слез пролилось в опустелых чертогах Шантеклера, когда гости разъехались, а четыре кухарки, четыре горничные, шесть лакеев и временный дворецкий покатили в личном своем экипаже назад, в столицу, до которой от роскошного этого замка меньше сорока миль пути. Откуда нам знать? Приглашенные отбыли, затворились ворота парка, и все окуталось мраком тайны, только в уединенной опочивальне уныло мерцали две восковые свечи, а во всей тоскливой анфиладе комнат можно было различить в сумерках лишь очертания мебели, покрытой темной холстиной, скатанные турецкие ковры да угрюмых предков, мрачно хмурившихся со стен в пустоту. Вы вольны представить себе милорда с одной из этих свечей над грозной кипой бумаг и счетов, и миледи, склонившуюся при свете второй над растрепанным романом, в котором, наверно, миссис Радклифф описывала такой же в точности мрачный замок; а посреди всей этой погребальной пышности одинокую и печальную Клару: она льет слезы и вздыхает, словно Ориана в своем домике, обнесенном водяным рвом, - бедная маленькая Клара! Экипаж лорда Кью доставил молодых людей в Лондон; его сиятельство правил, а слуги ехали внутри. Спиной к лошадям восседал Джек в обществе двух грумов и наигрывал какую-то грустную мелодию на корнет-а-пистоне. За всю дорогу он ни разу не подкрепился. В клубах заметили, что он стал молчалив; однако бильярд, сигары, армейская служба и тому подобное понемногу вернули ему бодрость, и скоро он совсем ожил. А только начался сезон - первый лондонский сезон леди Клары Пуллярд, - и Джек оживился, как никогда. Он не пропускал ни одного бала и ходил на все оперы (вернее, на все те, на какие ходила она). Стоило ему войти в зал, и уже через минуту по его лицу было видно, здесь или нет та, кого он ищет; посвященные также без труда замечали, каким огоньком загорались еще чьи-то глазки в ответ на пламенные взгляды Джека. А как хорош он был в день рождения королевы верхом на коне в огненно-красном мундире, весь сверкающий серебром и сталью! Выхвати же ее из экипажа, Джек, из-под носа у этой бледной как смерть, костлявой матроны, размалеванной и убранной перьями. Посади ее позади себя на вороного коня, срази полисмена и лети прочь! Но экипаж катит себе Сент-Джеймским парком; Джек одиноко сидит в седле, сабля его свисает долу, и позади него если кто и сидит, то лишь Черная Забота. А стоящий в толпе портной Кромси-Кромсай думает, что это из страха перед ним Джек поник головой. Леди Клара Пуллярд была представлена ко двору своей маменькой, графиней Плимутрок, а Джека в тот же вечер арестовали, когда он шел из кофейни Уайта, чтобы встретиться с ней в опере. Подвиги Джека были хорошо известны в суде по делам о несостоятельности, перед которым он предстал как Чарльз Белсайз, эсквайр, чьи деяния сурово и гневно заклеймили тогдашние моралисты-газетчики. "Плеть" стегала его, не жалея сил; "Хлыст", чей премудрый редактор сам побывал в Уайткросстритской тюрьме, писал о нем с особым негодованием, а "Писк свободы!" разделывал его под орех. Но я не намерен здесь бичевать грешников; и, верный своим взглядам, заострю скромное свое перо против другой стороны - против добродетельных и почтенных, ведь бедным грешникам и без того ежедневно достается! Одна душа хранила верность бедному Джеку при всех его промахах, заблуждениях, невзгодах и сумасбродствах, - то была миловидная обитательница Шантеклера, которую приворожили буйные завитки его усов. И пусть весь свет ополчился на лорда Кью за то, что в день освобождения Джека он прислал свой экипаж к тюрьме Суда Королевской Скамьи и устроил в честь друга великое пиршество у Соусье, - я не выскажу неодобрения его сиятельству. Вместе со множеством других грешников он неплохо повеселился в ту ночь. Рассказывали, что Кью держал там великолепную речь, а растроганный Джек Белсайз рыдал в три ручья. Барнс Ньюком был взбешен освобождением Джека; он искренне надеялся, что председатель королевской комиссии засадит этого малого годика на два и весьма вольно выражался по поводу того, что Джек вышел на волю. Конечно, нечего было и думать о том, чтобы бедный наш мот женился на Кларе Пуллярд и в качестве свадебного подарка положил к ее ногам список своих долгов. Его благородный родитель, лорд Хайгет, был возмущен его поведением, а старший брат не желал его видеть. Сам он уже давно отказался от мечты завоевать свое сокровище; и вот однажды пришел на его имя огромный пакет с печатью Шантеклера, а в нем грустная записочка, помеченная буквами К. П., и дюжина листков, исписанных Джековыми каракулями и переданных бог весть где и как, - в толчее бальных залов, с букетами или во время кадрили, - в коих Джек признавался в своих пылких чувствах любви и страсти. Сколько раз, сидя в кофейне Уайта, заглядывал он в словарь, чтобы узнать, с одним или двумя "с" пишется "бесконечно" и через "а" или "о" пишется "обожать"! И вот они лежали перед ним, эти немудреные излияния его честного горячего сердца, а с ними и грустные две строчки, подписанные буквой "К", в которых "К" просила, чтобы все ее записочки он тоже возвратил или уничтожил. И надо отдать ему должное, он честно сжег их все до единой вместе со своими, теперь уже ненужными бумажками. Не пощадил ни одной памятной вещички, из тех, что она подарила ему или позволила взять: ни розан, ни перчатку, ни платочек, нарочно оброненный ею, - как плакал он над ними! - ни золотистый локончик!.. Все сжег, все кинул в камин своей темницы, все, кроме маленькой прядки волос, которая могла принадлежать и не ей, ибо цветом походила на волосы его сестры. При сем присутствовал Кью, но он, вероятно, поспешил уйти, когда Джек приступил к последней части своего жертвоприношения и кинул в огонь локон, - ах, он готов был бросить туда свое сердце и самою свою жизнь. Отныне Клара была свободна; в тот год, когда Джек, выйдя из тюрьмы, уехал за границу, она весь сезон, не пропуская ни вечера, танцевала на лондонских балах, и все говорили, что, слава богу, она оправилась от этого глупого увлечения Джеком Белсайзом. Тогда-то Барнс Ньюком, эсквайр, компаньон богатого банкирского дома "Братья Хобсон и Ньюком", наследник и сын сэра Брайена Ньюкома из Ньюкома, баронета и члена парламента, прямого потомка Бриана де Ньюкомена, убитого при Гастингсе, личного брадобрея Эдуарда Исповедника, и прочая, и прочая... соблаговолил заметить леди Клару Пуллярд (которая, правда, была несколько бледна и вяловата, но очень мила собой, имела голубые глазки и нежную кожу) и, зная обо всем, что с ней было, не хуже нас с вами, соизволил возыметь матримониальные намерения относительно ее милости. Ни один из членов обеих достойных семей не имел что возразить против намеченной сделки, кроме разве самой Клары, этой бедной рыбешки, которой, впрочем, оставалось только выполнить свой долг да осведомиться, a quelle sauce elle serait mangee {Под каким соусом ее съедят (франц.).}. У леди Плимутрок был целый выводок цыплят, еще моложе Клары, шестнадцатилетняя малютка Цыппи, четырнадцатилетняя Бидди, затем Аделаида, и бог весть сколько еще. Как было