шу чистую душу, убивает священные ростки наших надежд, нашей любви, нашей веры. Вера! Ее топчет кощунственный мир, n'est-ce pas? {Не так ли? (франц.).} Любовь! Безжалостный мир удушает это божественное дитя в его колыбели. Надежда! Она сияла мне в крохотной монастырской келье, резвилась средь цветов, мной лелеемых, щебетала с пташками, дорогими певуньями. Она покинула меня, Стенио, на пороге этого мира. Сникли ее белые крылья и лучезарный лик затуманился! Взамен моей юной любви, что мне досталось? Шестьдесят лет, осадок на дне себялюбивого сердца, эгоизм, греющийся у собственного камелька и мерзнущий в горностаевых мантиях! Вместо душистых цветов моей юности они дали мне вот это, Стенио!.. - И она указала на свои ленты и искусственные розы. - О, я охотно растоптала бы их! - И она выставила вперед свою маленькую изящную туфельку. Герцогиня умела с пафосом говорить о своих страданиях и щеголяла своей попранной невинностью перед каждым, кто испытывал интерес к этому душещипательному представлению. Тут быстрей и сладостней полилась музыка, и прелестная маленькая ножка позабыла свое желание растоптать мир. Дама передернула худенькими плечиками. "Eh, dansons et oublions" {Эх, будем (Танцевать, забудем горе (франц.).}, - вскричала Мария Стюарт. Рука Стенио вновь обвилась вокруг легкого стана (сама она величала себя эльфом, прочие же дамы называли ее скелетом), и они вновь закружились в вальсе, но тут же ударились о рослого лорда Кью с увесистой мадам де Гюмпельхайм, как утлая лодочка о дубовый борт парохода. Эта хрупкая пара не упала на пол; по счастью, их отбросило на ближнюю скамью; но кругом все смеялись над Стенио и Королевой Шотландской, и лорд Кью, усадив на место свою запыхавшуюся даму, подошел извиниться перед жертвой его неловкости. Смех, вызванный этим происшествием, зажег гневом глаза герцогини. - Мосье де Кастийон, - сказала она своему кавалеру, - у вас не было ссоры с этим англичанином? - Avec ce milord? {С этим милордом? (франц.).} Да нет, - ответил Стенио. - Он сделал это нарочно. Не было дня, чтобы семья его не оскорбила меня! - прошипела ее светлость; как раз в этот момент подошел лорд Кью со своими извинениями. Он просил герцогиню тысячу раз простить его за то, что он был столь maladroit {Неловок (франц.).}. - Maladroit! Et tres maladroit, monsieur, c'est bien le mot, monsieur {Вот именно, что неловок. И весьма! Иначе не скажешь, мосье (франц.).}, - проговорил Стенио, покручивая ус. - И все же, я приношу ее светлости свои извинения и надеюсь, что они будут приняты, - сказал лорд Кью. Герцогиня пожала плечами и склонила голову. - Коли не умеешь танцевать, так нечего и браться, - не унимался рыцарь ее светлости. - Благодарю за урок, мосье, - ответил лорд Кью. - Готов дать вам любой урок, милорд! - воскликнул Стенио. - В любом, назначенном вами месте. Лорд Кью с удивлением взглянул на маленького человечка. Он не мог понять, как такой пустячный случай, столь обычный в переполненной бальной зале, мог вызвать подобный гнев. Он еще раз поклонился ее светлости и отошел. - Вот он ваш англичанин, ваш Кью, которого вы повсюду расхваливаете, - сказал Стенио мосье де Флораку, стоявшему поблизости и наблюдавшему эту сцену. - Что он, просто bete {Глуп (франц.).} или еще и poltron? {Трус (франц.).} По-моему, и то и другое. - Замолчите, Виктор! - вскричал Флорак, схватив его за руку и отводя в сторону. - Я-то уж, во всяком случае, ни то, ни другое, вы знаете. И запомните: лорду Кью не занимать ни ума, ни храбрости. - Не примете ли вы на себя труд, Флорак... - не унимался тот. - ...передать ему ваши извинения? Охотно. Ведь это вы его оскорбили. - Да, оскорбил, parbleu!.. - подхватил гасконец. - Человека, который в жизни никого не обидел. Человека большой души, на редкость искреннего и честного. На моих глазах проверялась его храбрость, и, поверьте я знаю, что говорю. - Что ж, тем лучше для меня! - вскричал южанин. - Мне выпадет честь встретиться с храбрецом. Итого их на поле будет двое. - Вы просто служите им орудием, мой бедный друг, - сказал мосье де Флорак, заметив, как пристально следят за ними глаза мадам Д'Иври. Она немедля взяла под руку благородного графа Понтера и вышла с ним подышать свежим воздухом - в соседнюю комнату, где, как обычно, шла игра; в сторонке от играющих прохаживались лорд Кью и его друг, лорд Кочетт. В ответ на какие-то слова Кью, лицо лорда Кочетта вытянулось от удивления, и он сказал: - Ишь что выдумал, проклятый французишка! Какой вздор!.. - Ля вас ищу, milord, - игриво промолвила мадам Д'Иври, бесшумно появляясь у них за спиной. - Мне надо вам кое-что сказать. Вашу руку! Вы когда-то мне давали ее, mon filleul. Надеюсь, вы не приняли всерьез выходку мосье де Кастийона: он глупый гасконец и, верно, слишком часто наведывался нынче вечером в буфет. Лорд Кью ответил, что он и не думал принимать всерьез выходку мосье де Кастийона. - Ну и прекрасно! У этих героев фехтовальной залы ужасные манеры. Гасконцы всегда готовы обнажить шпагу. Что сказала бы прелестная мисс Этель, если бы узнала об этой ссоре? - А ей нет нужды о ней знать, - ответил лорд Кью, - разве что какой-нибудь услужливый друг почтет своим долгом ее осведомить. - Осведомить ее... такую милочку!.. Да у кого хватит жестокости причинить ей боль? - удивилась невинная герцогиня. - Что вы так смотрите на меня, Фрэнк? - Любуюсь вами, - ответил с поклоном ее собеседник, - никогда еще не видел вас в таком ударе, ваша светлость. - Вы говорите загадками! Вернемся в бальную залу. Пойдемте, потанцуйте со мной немного. Когда-то вы охотно со мной танцевали. Давайте же повальсируем еще раз, Кью. А потом... потом, через день-два я возвращусь к его светлости и расскажу ему, что его крестник женжтся на самой прекрасной из всех англичанок, будет жить сельским отшельником и витийствовать в палате лордов. Это разумно, так разумно!.. - И она повела лорда Кью, озадаченного собственной покорностью, обратно в бальную залу, и находившиеся там добрые люди не выдержали и захлопали в ладоши, увидев, что они танцуют вместе. Ее светлость кружилась так, точно ее ужалил неаполитанский паук, который, как рассказывают, доводит танцоров до исступления. Ей хотелось, чтобы музыка играла все быстрей и быстрей. Откинувшись на руку Кью, она повисла в его объятиях. Она изливала на него всю томность своих взглядов. Эти взгляды скорей смущали его, чем очаровывали. Однако окружающие были довольны; они почитали весьма благородным со стороны герцогини так открыто демонстрировать состоявшееся между ними примирение после небольшой размолвки. Лорд Кочетт, заглянув через плечо мосье де Флорака в двери бальной залы, сказал: - Ну и прекрасно! А танцорка она отменная, эта маленькая герцогиня. - Змея, - сказал Флорак, - как она извивается! - Надеюсь, что дело с гасконцем улажено? - заметил лорд Кочетт. - Совершеннейший вздор! - Вы так думаете? Посмотрим! - ответил Флорак, который, как видно, лучше знал свою очаровательную кузину. По окончании вальса, Кью отвел свою даму на место и поклонился ей; и хотя она сделала ему знак сесть рядом, подвинувшись для этого и подобрав свои шуршащие юбки, он отошел прочь, лицом мрачнее тучи. Ему хотелось поскорее уйти от нее. В ее дружбе было что-то для него еще более ненавистное, чем в ее злобе. Он знал, что именно эта рука нанесла утром удар ему и Этель. Он направился к дверям и на пороге остановился с обойми своими друзьями. - Идите спать, мой маленький Кью, - сказал Флорак. - Вы очень бледны. Вам лучше лечь в постель, mon garcon. - Она вытянула у меня обещание, вести ее к ужину, - сказал Кью со вздохом. - Она вас отравит, - пошутил его собеседник. - И зачем только отменили колесование! Клянусь честью, надо восстановить его для этой женщины. - Колесо тут под боком, - ответил, рассмеявшись, Кью. - Идемте, виконт, попытаем счастья. - И он удалился в комнату, где шла игра. В эту ночь лорд Кью последний раз играл в азартные игры. Он то и дело выигрывал. Казалось, само колесо послушно ему, и крупье дивились его удаче. Флорак повторял его ставки, твердя с суеверием игрока: - Я не я, если мальчика не ждет какая-то беда. Время от времени мосье де Флорак выходил в бальную залу, поручая свою ставку заботам Кью, и возвращаясь, непременно обнаруживал, что стопка его золотых выросла; а ведь достойному виконту было так нужно, чтобы Фортуна улыбнулась ему. В одно из своих возвращений он с серьезным видом сказал лорду Кочетту: - Пока занялась другим. Посмотрим, что будет дальше. - Trente-six encore, et rouge gagne! {Еще тридцать шесть, и красное выигрывает! (франц.).} - выкрикнул крупье своим гнусавым голосом. Карманы мосье де Флорака были набиты двойными наполеондорами, и он, к счастью, для себя, кончил игру, ибо Кью, поставив свой выигрыш раз, другой, третий, все потерял. Когда лорд Кью покидал бальную залу, мадам Д'Иври, заметив, что Стенио двинулся следом за ним, отозвала назад этого бородатого барда, метавшего огненные взгляды. - Вы решили преследовать мосье де Кью, - сказала она, - не отпирайтесь, я знаю. Садитесь здесь, сударь, - и она похлопала его веером, усаживая возле себя на скамью. - Хотите, чтобы я позвал его к вам, мадам? - сказал поэт голосом трагика. - Я и сама могу вызвать его, если пожелаю, Виктор, - ответила герцогиня. - Будем надеяться, что и другим это удастся, - проговорил гасконец, положив одну руку на грудь, а другой поглаживая усы. - Fie, monsieur, que vous sentez le tabac! Je vous le defends. Entendez-vous, monsieur? {Фи, мосье, как вы пахнете табаком. Я вам запрещаю курить. Слышите, мосье? (франц.).} - Pourtant {Однако (франц.).} я помню времена, когда вашей светлости не претили сигары, - отвечал Виктор. - Что ж, разрешите удалиться, коли запах табака вам неприятен. - Вы тоже хотите покинуть меня, Стенио! Думаете, я не видела, как вы поглядывали на мисс Ньюком? Как рассердились, когда она отказала вам в танце? Мы все видим! Женщины, знаете ли, не обольщаются. Вы посылали мне прелестные стихи, поэт. Но вы ведь так же хорошо можете петь о розе, о закате, о статуе или картине, как и о женском сердце. Минуту назад вы разгневались оттого, что я танцевала с мосье де Кью. Или, по-вашему, женщины считают ревность непростительной? - Вы, как никто, умеете возбуждать ее, мадам, - ответствовал трагик. - Мосье, - промолвила с достоинством его собеседница, - должна ли я отчитываться перед вами в своих поступках и спрашивать разрешения пройтись? - Конечно, я лишь раб, мадам, - со вздохом сказал гасконец, - а вовсе не повелитель. - И раб не из покорных, мосье, - добавила герцогиня, мило надув губки и стрельнув большими глазами, чей блеск искусно оттеняли румяна. - Но допустим... допустим, я танцевала с мосье де Кью не ради него, - видит бог, танцевать с ним совсем не так уж приятно, - а ради вас! Допустим, я не хочу, чтобы продолжалась эта глупая ссора; допустим, я, в отличие от вас, не считаю его ни дураком, ни трусом. Я нечаянно слышала вашу беседу с одним из самых низких людей на свете, с добрейшим моим кузеном, мосье де Флораком, но речь не о нем, сударь. Допустим, я знаю графа де Кью, как человека дерзкого и хладнокровного, дурно воспитанного и грубого, - подобно всем его соотечественникам, однако не страдающего отсутствием храбрости, - как человека, страшного во гневе. Могу ли я не опасаться... Нет, не за него, а... - За меня? Мари!.. Ах, мадам, ужель вы полагаете, что отпрыск моего рода отступит перед англичанином? Разве вам неведома история моей семьи? Неведомо, что я сызмала поклялся в ненависти к этой нации? Tenez, madame {Поймите, мадам (франц.).}, этот мосье Джонс, что посещает ваш салон, - ведь только уважение к вам помогает мне сдерживаться при встречах с этим глупым островитянином. Капитан Шуллер, которого вы так отличаете, - тот, по крайней мере, прекрасно стреляет и ловко сидит в седле. Мне всегда казалось, что у него манеры бильярдного маркера, но я уважал его за то, что он воевал с Доном Карлосом против англичан. Но этот Кью!.. Его смех действует мне на нервы; его наглый вид бесит меня! Я возненавидел его с первого взгляда. Судите сами, мадам, мог ли я сейчас почувствовать к нему большую любовь, увидев его с вами!.. - Правда, Виктору еще почудилось, будто Кью посмеялся над ним в начале вечера, когда blanche мисс отказала ему в танце, но этого он не сказал. - Ах, Виктор, не его я стремлюсь уберечь, а вас!.. - промолвила герцогиня. Потом, наверно, люди скажут, да и сама она подтвердит, что у нее безусловно очень доброе сердце. Ведь она упрашивала лорда Кью, умоляла мосье Виктора; она делала все, что могла, чтобы прекратить ссору между ним и англичанином. После бала состоялся ужин, поданный на отдельных маленьких столиках, за которыми размещались группы по шесть человек. Лорд Кью сидел за столом герцогини, где нашему гасконскому приятелю уже не нашлось места. Однако, будучи одним из устроителей праздника, милорд больше расхаживал между столами, наблюдая, чтобы никому из гостей не было ни в чем обиды. Он, как и все, считал, что ссора с гасконцем улажена; по крайней мере, сам он, как ни были ему неприятны сказанные тем слова, решил забыть их, не имея ни малейшего желания проливать кровь француза или свою собственную из-за какой-то глупой размолвки. Со свойственным ему радушием он приглашал гостей осушить с ним бокал и, уловив на себе мрачный взгляд мосье Виктора, сидевшего за дальним столом, послал к недавнему врагу лакея с бутылкой шампанского и поднял свой стакан в знак дружеского приветствия. Выслушав слугу, мосье Виктор перевернул свой стакан и гордо скрестил на груди руки. - Monsieur de Castillonnes dit qu'il refuse, milord {Мосье де Кастийон говорит, что отказывается, милорд (франц.).}, - доложил испуганный лакей. - Так он велел передать милорду. К разъяренному гасконцу подбежал Флорак. Все это происходило как раз, когда Кью покинул столик мадам Д'Иври, в связи со своими новыми обязанностями распорядителя. Тем временем в окна банкетной залы заглянули первые проблески зари, а за ними ворвалось солнце и распугало пирующих. Дамы ринулись прочь, словно толпа духов, заслышавших петушиный крик: они боялись предстать перед разоблачительным оком прозорливого светила. Мужчины еще до этого закурили сигары и остались их докурить, а бессонные немцы-лакеи подносили им все новые напитки. Лорд Кью подал герцогине руку и повел ее к выходу; мосье де Кастийон стоял с мрачным видом у них на пути, так что лорд Кью легонько отстранил его плечом и, сказав: "Pardon, monsieur" {Извините, мосье (франц.).}, - проводил герцогиню к экипажу. Она не заметила происшедшего между мужчинами в передней и, пока экипаж не отъехал, кивала Кью, строила ему глазки и посылала воздушные поцелуи. Меж тем Флорак, схватив за руки своего соотечественника, который весь вечер пил шампанское со всеми, кроме Кью, тщетно пытался его урезонить. Гасконец был вне себя; он клялся, что лорд Кью толкнул его. - Клянусь гробницей моей матери, - вопил он, - я пролью его кровь! - Чтоб его черт побрал!.. - кричал лорд Кочетт. - Тащите-ка его в постель да заприте на ключ! Виктор не понял этого замечания, иначе перед гробницей его матушки непременно лежали бы две кровавые жертвы. Когда Кью, как нетрудно было предвидеть, вернулся в залу, маленький гасконец двинулся к нему, размахивая перчаткой, и произнес перед толпой курильщиков негодующую речь о Британии и британском льве, о трусливых, наглых островитянах и о Наполеоне на Святой Елене, потребовав в заключение, чтобы граф объяснил свои поступки. Держа эту речь, он шел на Кью с перчаткой в руке и под конец замахнулся ею, словно и впрямь собирался ударить. - Ну, хватит, - сказал лорд Кью, вынимая сигару изо рта. - Если вы тотчас не бросите перчатку, клянусь, я вас вышвырну в окошко! Вот так!.. Подберите его кто-нибудь. Будьте свидетелями, джентльмены, что я терпел сколько мог. Если я понадоблюсь ему завтра утром, он знает, где меня найти. - Я заявляю, что лорд Кью выказал отменную выдержку, хотя вы вели себя грубо и вызывающе, слышите, мосье Короб?! - закричал мосье де Флорак, подскочив к гасконцу, успевшему уже встать на ноги. - Ваше поведение, мосье, недостойно француза и благородного человека. - Треснулся башкой, ей-богу, - добавил лаконично виконт Кочетт. - Ах, мосье Кочетт! Ceci n'est pas pour rire {Это не повод для смеха (франц.).}, - грустно сказал Флорак, выходя вместе с ним следом за лордом Кью. - Дай бог, чтобы встреча кончилась после первой крови. - А как он растянулся, черт побери! - продолжал лорд Кочетт, покатываясь со смеху. - Я очень сожалею об этом, - ответил Кью с полной серьезностью. - Но я не выдержал, да простит мне бог. - И он поник головой. Он думал о прошлом, о былых прегрешениях и о возмездии, которое ковыляло за ним pede claudo {Прихрамывая (лат.).}. Свое "да простит мне бог" кающийся грешник произнес от всего сердца. Что бы ни ждало его впереди, он все готов был принять, как воздаяние за прошлое. - "Pallas te hoc vulnere, Pallas immolat", mon pauvre Kiou {"Паллада ранит тебя, Паллада приносит тебя в жертву" (лат.), мой бедный Кью (франц.).}, - сказал его друг-француз, а лорд Кочетт, чьим классическим образованием в свое время пренебрегли, обернулся и спросил: - А как это по-нашему, дружище? Виконт Кочетт не пробыл в постели и двух часов, когда к нему пожаловал служивший прежде в Черных егерях граф де Понтер по делу мосье де Кастийона и графа Кью; последний как раз и послал его к виконту, чтобы обсудить условия поединка. Поскольку поединок не мог состояться на земле Бадена и надо было спешить, пока их не задержала полиция, граф предлагал немедля выехать к французской границе, через которую дуэлянтов, конечно, пропустят без паспортов. Леди Анне и леди Кью было сказано, что джентльмены после бала отправились все вместе на охоту, и дамы, по крайней мере, сутки не тревожились. Однако настал следующий день, и никто из мужчин не вернулся, а еще день спустя семейство услышало, что с лордом Кью произошел несчастный случай; но весь город уже знал, что его подстрелил мосье де Кастийон на одном из рейнских островов, против Келя, где раненый находится и сейчас. ^TГлава XXXV^U Через Альпы А теперь наша бродячая муза усядется в маленькую бричку рядом с Клайвом Ньюкомом и его друзьями и перевалит в ней через Альпы, и тут их глазам откроются снега Сен-Готарда, живописные берега Тичино, что бежит к ломбардским озерам, и бескрайние поля вкруг Милана, и самый этот царственный город, увенчанный, как блестящей короной, собором, лишь немногим уступающим державному собору в Риме. У меня хранится несколько пространных писем мистера Клайва, написанных в дни его юношеских странствий, каждый этап которых, с момента отъезда из Баден-Бадена и до прибытия к воротам Милана, был, по его словам, чудесен; и, разумеется, красота пейзажей, встававших перед взором юноши, оказала целительное действие на сердечные горести, с коими он пустился в дорогу. Природа на этом благословенном пути так возвышенна и так веселит душу, что личные невзгоды и огорчения конфузливо бегут прочь перед ее миротворящим величием. О, лазурное озеро и одетая снегом вершина, вы так упоительно мирны, так неповторимо прекрасны, что подобны самим небесам, куда нет доступа заботам и печалям! А что за печали лежали на сердце Клайва, я в те поры не знал, да он и не писал о них в письмах. Только потом, из задушевных наших бесед, я кое о чем получил представление. Месяца через три после того, как наш молодой джентльмен расстался с мисс Этель, он очутился в Риме вместе со своим верным другом Ридли. Кто из нас, стариков или юношей, не замирал от восторга, впервые узрев этот великий город? Только лишь одно место на земле потрясает душу сильнее, чем Рим, - место, где во дни правления Августа появился на свет Спаситель; оно там, за холмами, что виднеются у страшащих нас врат Иерусалима. Тому, кто там побывал, никогда не забыть охватившего его чувства. Даже на склоне лет ваша память хранит его - оно всегда с вами, такое же яркое, как в первый миг. Однако наша хроника повествует не об апостолах и язычниках, а о мистере Клайве Ньюкоме, о его делах и товарищах в этот период жизни. А если любезный читатель ожидает услышать о кардиналах в алых мантиях и благородных римских князьях с их супругами, то их тоже не сыскать на сих страницах. Единственным благородным римлянином, в чье жилище проник наш герой, был некий принц Полониа, - его лакеи носят ливреи английского королевского дома, а сам он снабжает джентльменов и даже художников, разменной монетой под надежные векселя и раза два в год отворяет двери старого Транстиберийского палаццо, чтобы потешить клиентов балом. Наш друг Клайв шутил, что в Риме вообще нет римлян. Есть патеры в широченных шляпах; монахи с бритой макушкой; оперные поселяне, одетые, как на маскарад: в овчине, с волынками, в сандалиях, крест-накрест шнурованных до колен, либо в красных юбках - эти охотно позируют художникам за столько-то паоли в сеанс; к настоящему римлянину Клайв попадал только тогда, когда заходил купить сигару или носовой платок. Сюда, как и всюду, мы привозим с собой наши островные привычки. В Париже у нас своя маленькая Англия; есть она и в Мюнхене, и в Дрездене - везде. Приятель наш был англичанин и в Риме жил на английский манер. В Риме есть свое английское светское общество, которое ходит смотреть Колизей, освещенный голубыми огнями, спешит в Ватикан, чтобы при свете факелов полюбоваться статуями, переполняет церкви на праздниках, - стоит в своих черных вуалях и парадных мундирах и глазеет, и болтает, и смотрит в бинокли, пока римские первосвященники творят свои древние обряды, а верующие молятся на коленях пред алтарем. У этого общества - свои балы и обеды, свои скандалы, сплетни, своя знать, свои парвеню, приживалы, привезенные из Белгрэйвии, свой клуб, своя охота и свой Хайд-парк на Пинчо. Но есть там и другая маленькая Англия - широкополая, длиннобородая, бархатно-курточная колония веселых живописцев; они живут бок о бок со своими титулованными соплеменниками, но не имеют чести знать их: у них свои пиры, свои места встреч, свои развлечения. Клайв и Джей Джей занимали уютную с высокими потолками квартирку на Виа-Грегориана. Многие поколения художников обитали в этих комнатах, а затем отправились дальше. Окна мастерской смотрели в старый затейливый сад, где стояли древние статуи времен императоров, лопотал фонтан и росли благородные апельсиновые деревья с пучками широких листьев и золотыми шарами плодов, веселивших глаз. А сколько удовольствия получали друзья от прогулок по городу! На каждой улице их поджидали десятки восхитительных картин настоящей итальянской жизни, от которых все, как один отвернулись наши живописцы, предпочитая рисовать своих оперных бандитов, "контадини", "пифферари" и тому подобное, очевидно лишь потому, что Томпсон писал их до Джонca, а Джонс - до Брауна, и так до Адама. На улицах играли дети; женщины стояли кучками перед распахнутыми настежь дверьми домов - в Риме такая мягкая зима. Еще здесь были, словно сошедшие с картин Микеланджело, безобразные, зловещего вида старухи в царственных лохмотьях; матери с целыми выводками ребятишек; чернобородые крестьяне с благородными лицами, застывшие в живописных позах, - флегматичные, оборванные и величавые. Здесь проходили красные, черные, синие отряды священного воинства; полки смешных и важных капуцинов в табачного цвета рясах; лощеные французские аббаты; его преосвященство господин епископ в сопровождении лакея (какие чудные у них лакеи!); и господин кардинал в своем старом рыдване с двумя, нет, с тремя ливрейными на запятках, одетыми как в английской пантомиме (его карета вся расписана гербами и шлемами - так и кажется, будто она тоже появилась откуда-то из пантомимы и вот-вот превратится во что-нибудь другое). Так уж повелось на свете: что одному представляется великим, другого - смешит; а иные скептики просто не замечают того расстояния в один шаг, которое, как мы слышали, отделяет великое от смешного. "Я искренне хотел бы думать по-иному, - писал Клайв в одном из своих писем, в которых изливал тогда душу. - Я вижу, с какой верой творят эти люди молитву, и завидую их благодати. Один мой знакомец, приверженец старой религии, повел меня на прошлой неделе в церковь, где недавно какому-то джентльмену иудейского происхождения самолично явилась Дева Мария: она спустилась к нему с небес во всем своем божественном сиянии и, разумеется, в тот же миг обратила его. Мой друг попросил меня смотреть на картину, а сам, опустившись рядом со мной на колени, стал молиться, и я знаю, от полноты своего чистого сердца просил, чтоб и мне воссиял свет истины. Но мне не было никакого знамения; я видел только плохонькую картину, алтарь с мерцающими свечами и церковь, пестро убранную полосками красного и белого коленкора. Милый, добрый В., уходя, смиренно сказал, что "чудо может повториться, если на то будет воля божия". Я невольно почувствовал какое-то умиление перед этим славным человеком. Я знаю, что дела его согласны с его верой, что питается он крохами, живет праведно, как отшельник, и все раздает бедным. Нашего друга, Джей Джея, который во многом на меня непохож и во всех отношениях лучше меня, чрезвычайно трогают эти обряды. Они, думается, отвечают какой-то его душевной потребности; и он уходит ублаготворенный, словно с пиршества, на котором я не нашел себе пищу. Конечно, первое наше паломничество было к Святому Петру. Ах, что за прогулка! Под какой великолепной сенью идешь; каким величьем и свободой дышат здания с высокими окнами, просторными внутренними дворами и огромными сумрачными порталами, сквозь которые и великаны могут пройти, не снимая своих тюрбанов. Эти покрытые вековой грязью и благородной плесенью дома - в два раза выше нашего Лемб-Корта. Над их пышными порталами красуются таинственные древние гербы - огромные щиты князей и кардиналов, которые, верно, под силу было бы снять только рыцарям Ариосто; любая фигура на них уже сама по себе произведение искусства. За каждым поворотом - храм, и посреди каждого двора журчат струи фонтана. Кроме людей, заполняющих улицы и дома, и целой армии черных и коричневых священников, здесь еще множество безмолвных мраморных жителей. Здесь и увечные боги, свергнутые с Олимпа, поврежденные при падении и посаженные в нишах и над фонтанами; сенаторы, безымянные, безносые, безгласные - одни сидят под арками, другие прячутся в садах и двориках. А еще, кроме бывших богов и правителей, чьи, так сказать, останки, являют собой эти древние изваяния, здесь представлена и ныне царствующая фамилия - целая иерархия высеченных из камня ангелов, святых, и апостолов из последней династии, победившей дом Юпитера. Слушай, Пен, почему бы Уорингтону не написать "Историю последних язычников"? Разве не случалось тебе испытывать к ним сочувствие, читая, как монахи врывались в их храмы, крушили их злосчастные алтари, разбивали прекрасные и безмятежные лица богов и распугивали весталок? Здесь постоянно вспоминают в проповедях о гонениях на христиан и в церквах полным-полно мучеников с секирами, воткнутыми в их смиренные головы, девственниц на раскаленных рашперах, святых Себастьянов, изрешеченных стрелами, и всего такого прочего. Но разве они сами никого не преследовали? Как бы не так! Нам ли с тобой об этом не знать?! Ведь мы выросли близ загонов Смитфильда, где по очереди поджаривали друг друга протестанты и католики. Идешь меж двумя рядами святых и ангелов по мосту над Тибром, и кажется, будто эти изваяния живы: огромные их крылья звенят, мраморные складки одежды колышатся; святой Михаил, разящий дьявола, застигнут и увековечен в бронзе в тот самый миг, когда он опустился на кровлю замка Святого Ангела, сквозь которую враг его, без сомнения, провалился внутрь и даже дальше - в тартарары. Он отлит, как строчка белого стиха, этот бронзовый ангел - безыскусственный, соразмерный, грандиозный. Когда-нибудь, сэр, я уверен, вы поймете, что это своего рода гигантский сонет. Мильтон отливал свои строки из бронзы; Вергилий, по-моему, вытесал "Георгики" из мрамора - прекрасные, безмятежные линии, изысканная гармония формы. А что до "Энеиды", сэр, то она представляется мне длинным рядом барельефов и орнаментов, каковые не производят на меня особого впечатления. Но, кажется, я потерял из виду Святого Петра. А между тем, он достаточно велик. Как начинает биться сердце, когда он впервые предстает вашим глазам. Мы испытали это чувство, когда ночью прибыли из Чивитавеккиа и узрели призрачно-величавый темный купол; он торжественно встал перед нами в сумерках и сопутствовал нам всю дорогу, так похожий на упавшее с неба и погасшее светило. Когда вы видите его со стороны Пинчо на фоне заката, право, земля и небо являют собой одно из самых величавых зрелищ на свете. Мне не хочется говорить, что фасад храма тяжел и некрасив. Пока виден царственный купол, фасад можно стерпеть. Вы идете к нему через двор, и какой прекрасный! Струи фонтана летят навстречу солнечным лучам, а справа и слева от вас двумя стремительными полукружьями расходятся высокие колонны. Минуя царедворцев, вы приближаетесь к ступеням трона, купол исчезает из виду. Теперь вам начинает казаться, что трон опрокинулся, и владыка низвергнут. Бывают минуты, особенно в Риме, когда благожелательный человек, признающий себя англичанином и протестантом, не может не сокрушаться при мысли, что он и его соплеменники-островитяне, отрезаны от европейского христианства, что между нами море. С того и другого берега видны в ясную погоду прибрежные скалы, и хочется порой, чтобы нас не разделяла бурная пучина, и паломники могли свободно ходить из Кентербери в Рим, не подвергаясь опасности утонуть, миновав Дувр. Я уверен, что иные из нас и понятия не имеют о красотах великой Колыбели христианства; мы рисуем себе ленивых монахов, иссохших в заточении девственниц, темных крестьян, которые поклоняются деревяшке и камню, продажу индульгенций, отпущение грехов и прочие банальности протестантской сатиры. Но вот передо мной надпись, пламенеющая на куполе храма, огромном и величественном, точно свод небес, и кажется, слова эти начертаны звездами. Она возвещает миру, что се - Петр и на камне сем воздвигнется Церковь, которой не одолеть всем силам ада. Под бронзовым шатром - престол его, озаренный светильниками, что горят здесь уже много веков подряд. Вокруг этого изумительного чертога стоят его князья. Их мраморные фигуры кажутся воплощением веры. Иные из них только вчера были живы; другие, которые тоже будут взысканы благодатью, ходят пока еще по земле, и лет через сто наместники неба, собравшись здесь на свой конклав, торжественно причислят их к лику святых. Примеров их божественной силы искать не придется. Они и сейчас, как восемнадцать веков назад, исцеляют недужных, открывают глаза незрячим и заставляют ходить хромых. Разве мало найдется свидетелей сотворяемых ими чудес? И разве нет здесь судилища, призванного разбирать их притязания на ангельский чин, с адвокатами, выступающими "за" и "против", с прелатами, патерами и прихожанами, готовыми уверовать и возгласить: "Аллилуйя!" Вы можете сегодня облобызать руку священнику, который пожимал руку монаху, чьи кости уже творят чудеса и чей духовный наставник недавно объявлен святым, - так, рука за руку, они образуют длинную цепь, и конец ее теряется в небесах. Давай же, друг, признаем все это и пойдем целовать ногу Святого Петра. Но увы! Меж нами все так же текут воды Ла-Манша, и мы не больше верим в чудеса святого Фомы Кентерберийского, чем в то, что в двухтысячном году кости преподобного Джона Берда, ныне занимающего кафедру святого Фомы, будут исцелять недужных, что статуя его заговорит, или что портрет его кисти сэра Томаса Лоуренса возьмет и кому-нибудь подмигнет. Словом, как видишь, пышные церемонии, устраиваемые Римской церковью на Рождество, я созерцал глазами протестанта. Святой Отец, восседающий на своем троне, либо в паланкине, кардиналы в длинных одеяниях и пажи, несущие их шлейфы, епископы в митрах, аббаты, полки монахов и священников, мощи, выставленные на поклонение, увитые полотнищами колонны, сияющие огнями алтари, запах ладана, гром органа, щебет тонкогласых певчих, швейцарская гвардия в штанах с разрезами и украшенными бахромой алебардами, - между мной и великолепием этого освященного веками обряда лежало бескрайнее море, и если бы вместо древней статуи Петра стоял здесь Юпитер, окруженный новой толпой фламинов и авгуров, a Pontifex Maxinras {Верховный жрец (лат.).} Август осматривал готовые к закланию жертвы, мной, несомненно, владели бы почти те же чувства. Признаюсь попутно еще в одной ереси. Я не уверовал в Рафаэлево "Преображение": вопль бесноватого мальчика, изображенного в нижней части картины (эта фигура, впрочем, не принадлежит кисти Рафаэля), вносит диссонанс во всю композицию, по форме напоминающую восьмерку. На знаменитой фреске Микеланджело уместно и гротескное и страшное. Какое ужасающее произведение! Вообрази только, что творилось в душе человека, его создававшего, - один-одинешенек, изо дня в день придумывал он и рисовал чудовищные образы! Представь себе, что в дни Олимпа поверженным титанам велели бы расписать дворец Юпитера, - они бы создали такой же вот жуткий шедевр. Или еще - что Микеланджело спустился в царство теней и вынес эту картину из самого преддверья ада. Я тысячу и тысячу раз предпочитаю доброту Рафаэля. Когда он смотрел на женщин и детей, его прекрасное лицо, наверно, сияло, как солнце, а нежная рука создавала эти прелестные образы, точно голубя их. Хоть я не приемлю "Преображения" и не склоняюсь пред алтарем, у которого столько поколений падало ниц, однако сотни других его картин вызывают в моем сердце благодарное чувство. Голос его сладкозвучен (если вновь прибегнуть к сравнению) не тогда, когда он начинает ораторствовать, а когда говорит просто. Тогда в нем слышится напевность стиха и музыка нежных гимнов; он поднимает свой карандаш, и на бумагу слетают чарующие образы. Как благородна, должно быть, была его душа! Как открыта всему достойному, прекрасному, возвышенному! В заполненной людьми галерее, где висят огромные, претенциозные полотна, вы вдруг набредаете на серый листок бумаги или маленькую фреску с его подписью, и за всей этой сутолокой и толчеей ощущаете его сладостное присутствие. "Как жаль, что я не Джулио Романе! - говорит Джей Джей, которому картины Джулио совсем не по вкусу. - Ведь тогда я был бы любимым учеником Рафаэля". Мы сошлись с ним во мнении, что из всех людей, знакомых нам по книгам, больше всего хотели бы встретиться с ним и с Вильямом Шекспиром. Нет, ты подумай, отравить человека из зависти, как Спаньолетто! У иных людей восхищение принимает такую злобную форму. С нами в "Лепре" обедает один малый - очень способный и добросердечный. Тоже из гэндишитов. Некий Хаггард, работает в жанровой и портретной живописи. Так вот, Джей Джея он возненавидел за то, что тот получил заказ от живущего здесь лорда Фарема, а меня - за чистые рубашки и за то, что я езжу верхом. Жаль, что ты не можешь отобедать с нами в "Лепре". Как здесь кормят! А какие скатерти! Какие официанты! Какая компания! Каждый с бородой и в сомбреро - ты бы принял нас за шайку разбойников. За обедом нас потчуют вальдшнепами, бекасами, дикими лебедями, утками, совами, малиновками и oinoisi te pasi; {Всякими винами (греч.).} за три паоли вам отпустят столько еды и вина, что хватит самому ненасытному, даже скульптору Глину. Помнишь ты его? Он бывал в "Пристанище". Сейчас он отрастил бороду и очень напоминает "Голову сарацина". Есть здесь французский столик, еще более косматый, чем наш, а также немецкий и американский. После обеда мы отправляемся через дорогу в Греческую кофейню пить кофе и меццо-кальдо. Это недурственный напиток: немного рома и ломтик свежего лимона в кипятке с обильной порцией толченого сахара. В разных частях сей пещеры (это низкий, сводчатый подвальчик) обосновались разные нации: все пьют кофе и спиртное, хулят Гвидо, или Рубенса, или Бернини, selon les gouts {Соответственно вкусам (франц.).}, и обволакивают себя такими клубами дыма, что легкие Уорингтона расширились бы от удовольствия. За полтора байокко мы получаем приличные сигары - вполне приличные для нас, небогатых курильщиков, а за отсутствием других так просто великолепные. Здесь Макколлоп. Он являл собой ослепительное зрелище на приеме у кардинала с пледом своего клана через плечо; был великолепен у гробницы Стюартов и чуть не перешиб своим шотландским палашом хребет Хаггарду за то, что тот сказал, будто Карл-Эдуард нередко ходил пьяный. Иные из нас завтракают на заре в Греческой кофейне. Вообще, художники здесь встают рано; еще в предрассветной мгле, заглянув в чужие окна, можно увидеть, как попивают свой кофе знаменитые ваятели - эдакие старые маэстре, которые смотрят на нас, юнцов, сверху вниз. Поскольку я барин и держу слугу, мы завтракаем с Джей Джеем дома. Жаль, что ты не можешь взглянуть на нашего слугу Образино и на Оттавию, нашу старуху! Со временем ты увидишь их на холсте. После того, как наш Образино не вычистил нашу обувь и соорудил нам завтрак, он из камердинера превращается в натурщика. С момента своего появления на свет он был запечатлен на доброй сотне полотен. У них вся семья - натурщики. Мамаша его - бывшая Венера, ныне Эндорская волшебница. С отца пишут патриархов. Сам он сначала позировал для херувимов, потом для пастушков, а ныне, возмужав, годится для воина, пиффераро, капуцина или кого угодно. Выпив кофе в Греческой кофейне, мы отправляемся гурьбой в натурный класс, а потом те, кто вхож в общество, переодеваются и едут на званые чаи, точь-в-точь, как если бы жили в Лондоне. У тех, кто не принадлежит к высшему свету, тоже хватает своих развлечений, и притом куда более приятных, нежели эти чаепития. Раз в неделю мы ужинаем у Джека Проббкинса; он угощает нас сардинами, ветчиной и марсалой из бочонка, что стоит у него в углу. Ваш покорный слуга принимает по четвергам, тогда же, когда и леди Фитч; и я льщу себя мыслью, что некоторые лондонские дэнди, которые проводят тут зиму, предпочитают наши сигары и скромные напитки чаям леди Фитч и фортепьянным экзерсисам ее дочери. Что такое я читал в "Галиньяни" про лорда К. и некое дело чести в Баден-Бадене? Неужели это с нашим милым, добрым и веселым Кью кто-то повздорил? Я знаю тех, кто будет огорчен больше моего, если с этим лучшим из людей что-нибудь случится. Близкий друг лорда Кью, обычно именуемый Джеком Белсайзом, которого: мы прихватили с собой в Бадене, пересек с нами Швейцарию и остался в Милане. Я узнал из газет, что скончался его старший брат, так что скоро наш бедный Джек будет важной птицей. Как жаль, что это не случилось немного раньше, раз уж было так суждено. Значит, любезный мой братец, Барнс Ньюком, эсквайр, женился-таки на леди Кларе Пуллярд! Поздравляю ее с таким супругом. Все мои сведения об этом семействе почерпнуты из газеты. Напиши мне о них, если случится с ними встретиться. Мы очень приятно провели с ними время в Бадене. Вероятно, происшествие с Кью отодвинет его женитьбу на мисс Ньюком. Они ведь, знаешь, давным-давно помолвлены. И... п