а пойдет на пользу Изабелле, но вряд ли это было бы под силу даже и здоровой женщине. Препроводив в сундук одно-единственное платье, Изабелла впадала в изнеможение, но я по-прежнему твердил себе, что ей все это очень нравится. Конечно, мне необходимо было ехать в Ирландию и приниматься за книгу очерков, того требовало положение наших финансов, и Изабеллу нужно было взять с собой, ибо бросить ее на произвол судьбы в таком состоянии было немыслимо, однако должен признаться, что дело было не только в суровой необходимости, сюда, примешивалось кое-что другое: я не хотел оставаться один на один со своей женой. Постыдное признание, но я их сделаю еще немало, пока дойду до конца. Меня сводила с ума мысль, что я несу ежечасную заботу о тяжело больной жене, и я намеревался разделить ответственность с ее сестрой и матерью. Я написал им, чтобы предупредить о меланхолии, в которой пребывала Изабелла, просил их взять ее под свою опеку и постараться поднять ее дух. Наверное, приготовляя впрок целительный мясной бульон, одна другой сказала, что ничего иного и не ожидала от мужчины, и что-нибудь еще прибавила, но мне было неважно, что они скажут: я чувствовал, что выдохся. Не знаю, видно ли это было по мне или нет и заметила ли что-нибудь Изабелла, но мне было необходимо, чтоб кто-нибудь подставил мне плечо и посоветовал, что делать. Помочь могла бы матушка, но они с отчимом жили в Париже, а письма - это решительно не то. Хуже того, они могли и навредить: в одном из них я описал матушке состояние Изабеллы, она пересказала его своей подруге, а та, в свою очередь, - Изабелле, которая залилась слезами: она так огорчает своего Уильяма! - в общем, от писем толку не было. Да и вообще в семейных делах лучше держать язык за зубами.
12 сентября мы отплыли в Ирландию; в ту пору такое путешествие занимало около семидесяти часов и не относилось к числу самых приятных. Чтобы представить себе, как оно выглядело, утройте тяготы плавания до Кале через пролив; никаких дополнительных удобств для женщин и детей тогда не предусматривалось, не знаю, может быть, теперь что-нибудь изменилось к лучшему. Мне было больно подвергать любимых тяготам пути, но иного выхода я не видел. Вся прелесть путешествия меркнет, когда к радостному предчувствию приключения примешивается беспокойство за близких - жену и малышей; не думаю, что можно наслаждаться новыми впечатлениями, тревожась о том, как обогреть детей и поддержать угасающую веру жены в благополучный исход всей затеи. Путешествуя с семьей, я много раз за эти годы познал ужасы дороги, но, ей-богу, все это были пустяки рядом с тем, что мы перенесли на пути в Корк, тогда я в самом деле усомнился, выйдем ли мы из этого приключения живыми, Даже теперь, когда я вижу, как покидает гавань один из пыхтящих пароходиков и женщины на палубе, укутанные в шали, поднимают машущих ручками детей, меня охватывает тот же тошнотворный страх, и я спешу прочь, сжимая зубы и обещая себе больше никогда не вспоминать о нашей давней поездке, но мне, конечно, не забыть ее, и в этом, наверное, моя кара. Сначала все шло отлично. Уже то, что все мы были в сборе, вовремя погрузились, отправили чемоданы в трюмы и покончили со всеми предотъездными тревогами, казалось нам победой. Относительная беззаботность не покидала нас весь первый субботний вечер: мы поздравляли друг друга с тем, что мужественно справились с отъездом; Изабелла, правда, не разделяла моего восторга, но я не видел в том ничего особенного: она ведь, как бы это сказать, отвыкла от таких чувств. Я долго распространялся об Ирландии, о том, как всем нам будет хорошо там, вдали от туманов Грейт-Корэм, и живописал Анни и Броди, а также всем желавшим меня слушать, красоты страны, в которую ни разу не ступал ногой. В пути нашей опорой была Броди: она успокаивала детей, взяв на себя все то, что должна была бы делать Изабелла, и занимала нас рассказами, щедро черпая из своего запаса; баюкая малышку и укрывая Анни от холода, Броди нимало не заботилась о собственных удобствах. Изабелла и не пыталась уснуть: она сказала, что ей будет лучше на свежем воздухе, и хотя на палубе было более чем свежо - последнее плохо описывает порывы леденящего ветра - я ее не отговаривал. Я привык приветствовать любое принятое ею решение, любой поступок казался лучше, чем ее обычная апатия. Мы оба поднялись на палубу, она прильнула к поручням и, будто зачарованная, вглядывалась в черную воду моря. Не знаю, что ее так привлекло: нас окружала темнота, а холод, шум машины и скрип судна были не лучшие средства, чтобы успокоить расшатанные нервы. Но на мою жену эта картина, казалось, действовала завораживающе - она не собиралась спускаться вниз и, застыв в неподвижности, не отвечала на мои вопросы, лишь время от времени, закрыв глаза, откидывала назад голову, словно хотела подставить веки дыханию ветра. Мне первому наскучило стоять на палубе, и я стал уговаривать ее спуститься вниз и поспать, пока море относительно спокойно; помню, мне приходилось чуть не силой отрывать от поручней ее сопротивляющиеся пальцы. Возможно, я остался бы на палубе и дольше, если бы она издала хоть слово протеста, а не просто цеплялась за поручни, но она молчала, а я так озяб и хотел спать, что отвел ее в нашу каюту и настоял на том, чтобы мы легли. Что было дальше, я не знаю - не знаю, что было с Изабеллой. Лежала ли она рядом со мною, широко открыв глаза, перед которыми вздымались пенистые волны, пока я посапывал во сне, равнодушный к ее страданиям? Поднялась ли она по-воровски, украдкой, взглянула ли, а, может быть, даже поцеловала меня - о боже! - и выскользнула из каюты со сжавшимся от страха, но исполненным решимости сердцем? Не знаю, она мне так тогда и не сказала, а позже мы не касались этой темы, на мою долю остаются лишь догадки и страшные картины, которые я перебираю в разных сочетаниях. Был ли то внезапный безрассудный приступ буйства или заранее взвешенный, с обдуманной холодной ясностью совершенный поступок? Не знаю, что я предпочел бы. Так или иначе, он был чудовищен, и я поныне не в силах о нем думать: вообразите, моя бедная жена еще раз поднялась на палубу и бросилась в кипящую пучину океана. Вы слышите тот страшный звук, с которым ее тело ударяется о воду? Вы можете себе представить крик, которым она оглашает воздух? Кому достанет сил не крикнуть: "Зачем?" Даже сегодня, через двадцать лет, в течение которых я свыкся с мыслью, что моя жена психически больна, я задаю еще и еще раз один и тот же вопрос: как можно было решиться на такой ужасный шаг? Для нас, здоровых, непостижимо, когда родной нам человек, который всего лишь несколько минут назад говорил и смеялся вместе с нами, совершает нечто столь жестокое и страшное. Но ничего не остается, только стиснуть зубы и посмотреть правде в глаза: что было, то было, ничего не поделаешь. Быть может, когда медицина станет совершеннее, врачи научатся читать в умах этих несчастных, и вместо того, чтобы воздевать руки в отчаянии и страхе, мы сможем помогать их душам, как помогаем их истерзанным телам. Должно быть, существует какой-то нам пока неведомый прием - что-то вроде ключа к головоломке, которого не видят из-за его простоты, - совсем нехитрый, наподобие лубка, в который помещают сломанную руку, но только мы его пока не знаем. Я не поверю, что есть божественный закон, который запрещает понимать безумцев, равно как не верю, что их душами завладевает дьявол и лучше нам их сторониться. У бога не могло быть такой цели: толкнуть мою жену на самоубийство, он лишь благословил бы мудреца, который изобрел бы средство, любое средство вернуть ей здоровье и благополучие. В ту страшную ночь я плохо понимал происходящее. Казалось, каждая подробность должна была бы врезаться мне в память, однако я не могу восстановить последовательность событий: думаю, что меня разбудил звук корабельного колокола, но лишь гораздо позже я связал царившее на судне смятение с тем, что жены не было рядом. Даже когда я полностью стряхнул с себя сон, ее отсутствие не вызвало во мне тревоги, я был скорее озадачен, но решил, что она, должно быть, пошла взглянуть на детей. Отнюдь не предчувствие беды, которого я не испытывал, и не страх, а любопытство побудило меня подняться на палубу; по дороге я заглянул в каюту, где были дети и Броди, и с облегчением убедился, что, несмотря на поднявшийся шум, все трое ее обитателей спят. Вы спрашиваете, что произошло дальше? Как я осознал, что на меня обрушилось несчастье? Не знаю, просто не могу вспомнить, и если бы меня заставили воспроизвести всю драму шаг за шагом, я стал бы, возможно, фантазировать. Наверное, мне сказали, что молодая женщина выбросилась за борт, я тотчас подумал об Изабелле и связал это с ее отсутствием, - впрочем, не уверен; скорее, это было так: я протискивался к поручням сквозь толпу пассажиров, движимый непреодолимым желанием узнать, найдено ли тело, когда меня вдруг охватило ужасное чувство - я совершенно ясно понял, что ищут именно мою жену. Не думаю, чтобы я закричал, да меня бы и не услышали, кругом царила суматоха, беготня, одна за другой гремели команды, и все это заглушалось ревом ветра и моря, пока, наконец, судовая машина не задрожала и. не замерла. Никто не надеялся найти тело. Много времени ушло на то, чтобы остановить судно, да и кто мог знать, далеко ли унесло несчастную в непроглядную тьму, которую нельзя было рассеять слабыми огнями парохода. Нужно отдать должное человеколюбию капитана, который решился затеять поиски, и уж, конечно, я всецело обязан энергии этого храброго человека и его гребцов тем, что после двадцати страшных минут Изабелла была найдена: она держалась на спине, тихонько подгребая руками. Какое странное противоречие! Выбросившись за борт, она инстинктивно держалась на плаву, ожидая помощи. В тот миг меня пронзил чуть ли не стыд за нее: все могут подумать, что она только и хотела, что обратить на себя внимание, а не покончить счеты с жизнью. Жестокое предположение, бог мне судья, и все же в тот миг, когда я принял на руки переданное с лодки тело, с которого струилась вода, я ощутил одну лишь радость. Затем пришел стыд, и он был ужасен: я едва мог взглянуть в глаза жене и окружающим, и если бы я знал на судне какой-нибудь темный угол, куда бы мог забиться и завыть, я бросился бы туда со всех ног. В оставшуюся часть ночи я лежал рядом с переодетой в сухое и укутанной в теплые одеяла Изабеллой, которая погрузилась в глубокий, немыслимо глубокий сон; малейшее ее движение натягивало веревку, привязанную к моему запястью, и тотчас разбудило бы меня, вздумай она повторить свою попытку. Однако в этой мере не было нужды: я больше не сомкнул глаз той ночью. Помню, что был спокоен и вполне рассудителен. Рассматривая над собою деревянный потолок каюты, я благодарил бога за то, что он оставил жизнь моей жене, а мне послал предупреждение, которым я еще мог воспользоваться. Теперь я понимал, как ошибался, относя ее меланхолию на счет телесного недуга, и проклинал себя за глупую надежду, что все пройдет само собой. Но хуже всего были угрызения совести: я укорял себя за раздражительность и бессердечие по отношению к нежнейшему созданию на свете и клялся воскресить жену, если любовь и преданность способны это сделать. Я готов был пасть на колени и обещать, что посвящу всего себя до конца дней моей несчастной подруге жизни. Оставшуюся часть пути я ел, пил, гулял по палубе, вступал в разговоры с пассажирами, как совершенно нормальный человек, хотя в душе я знал, что жизнь моя разбита вдребезги. Я обнаружил, что могу даже смеяться, причем без всякой нарочитости, с интересом обсуждать погоду, знакомых и прочие житейские новости, хоть вы, наверное, считаете, что все эти радости должны были мне быть заказаны. И не то чтобы я изображал из себя нормального человека, тогда как внутри меня все клокотало: ничуть не бывало, я в самом деле был постыдно спокоен и даже доволен собой. Интересно, кивали ли на меня другие пассажиры, знавшие мою историю, и аттестовали ли меня чудовищем? Интересно, что они говорили о моем благодушном настроении и мягком обхождении, не называли Ли они меня между собой бесчувственным животным? Наверное, если бы я появился на палубе с запавшими глазами и рвал на себе волосы, они сочли бы это более уместным, и им[ стало бы как-то легче. Я вовсе не собирался их разочаровывать, : но не умею изображать помешанного, не ощущая помешательства. Возможно, вам это покажется бессмыслицей, но по мере того, как корабль с его горестным грузом удалялся от берегов Англии, пересекая Ирландское море, я чувствовал, как мир, глубокий мир спускается на мою душу. Когда мы добрались до дома тещи, мне поначалу показалось, что дела наши еще поправятся и состояние Изабеллы вовсе не так серьезно, как следовало из ее недавнего поступка. Попав в дом, где было много женщин, готовых, как наседки, хлопотать и суетиться вокруг моей бедной женушки, я почувствовал облегчение и даже вообразил, что миссис Шоу, кажется, не так плоха, как я привык считать. Правда же заключалась в том, что миссис Шоу была из тех, кто обожает болезни и наслаждается их театральными эффектами, толпой снующих взад-вперед врачей, в общем, всем тем, чего я терпеть не мог; понятия не имею, как ей удавалось зазывать в эту забытую богом дыру такие полчища медиков! Они прибывали дюжинами, вооруженные целительными саквояжами, высажи^ вались из повозок, запряженных пони,, и в один голос с большой само- уверенностью заявляли, что моя жена нуждается в покое, отдыхе и легкой диете, а также в успокоительных и укрепляющих микстурах, которыми они были готовы снабдить нас в ту же минуту и по умопомрачительным ценам. Миссис Шоу выслушивала их самые нелепые советы с величайшей важностью, торжественно кивала и без конца входила и выходила из комнаты Изабеллы, причем всегда на цыпочках и с крайне озабоченным выражением. Случившееся было приписано уединению, в котором последнее время жила Изабелла, и у миссис Шоу даже вошло в привычку, когда в очередной раз произносился этот диагноз, глядеть на меня в упор, всем своим видом выражая отвращение и словно говоря, что знает, кто виноват в случившемся. Я не пытался спорить и тихо предоставил Изабеллу ее попечениям. Утешить себя я мог лишь тем, что пока рядом с больной находится моя свояченица Джейн, которая была сама доброта и буквально не отходила от сестры, ее матушка не станет давать воли своему дурному нраву. Наконец, паника, с которой начался наш визит, улеглась, и наступило время вспомнить о его первоначальной цели. Не могло быть и речи о том, чтобы разъезжать по Ирландии, - Изабеллу нельзя было ни оставить, ни взять с собой, - поэтому мое знакомство со страной пришлось ограничить домом тещи и ждать, пока обстоятельства позволят мне большее. Но несмотря на то, что я был связан по рукам и ногам и радости туризма были мне заказаны, впечатления каким-то образом стали просачиваться сквозь стены дома миссис Шоу и проникать мне в душу, мало-помалу я начал ощущать, что за страна Ирландия; в другие годы я разъезжал по ней несколько недель, но вряд ли мое первое, интуитивное представление от этого существенно обогатилось. Конечно, я понимаю, что для всякого, кто не родился и не вырос на этой исполненной противоречий земле, она навсегда останется загадкой. Больше всего меня поразила красота ее природы, которая видна была даже из окон моего заключения. Всюду, куда ни устремляешь взор, природа здесь господствует над человеком - я так и не понял, что тому причиной, праздность или бедность ее обитателей, которые, кстати сказать, обращают поразительно мало внимания на ее красоты, вызывавшие у меня приступы восторженного красноречия. Похоже, что великолепие пейзажа местные жители воспринимают не с гордостью, а с равнодушной покорностью, как неизбежный дар всевышнего. Должен заметить, что всякое великолепие кончалось у дверей тещиного дома, равно как у дверей любого ирландского дома, в котором мне доводилось бывать Позднее я убедился, что ирландцы заслуженно гордятся многими прекрасными поместьями и комфортабельными домами, но в Корке, сколько мне известно, таковых нет. Видели бы вы, в какой роскошной гостиной я провел большую часть времени: голые, без обоев стены, выкрашенные клеевой краской, с таким множеством трещин, что одно их созерцание заняло у меня много часов, окно в гостиной, всегда припертое стулом, чтобы оно, не дай бог, не распахнулось и не вывалилась рама, а вместе с ней и половина стены. Каждый стол и стул в этом доме был инвалидом, а уж о роскоши не было и речи. Вот в этой-то лачуге я и проторчал большую часть своих дней в Ирландии, пытаясь сквозь бесконечное, хвастливое пустозвонство тещи разобрать, что говорит на улице (с ужасным ирландским акцентом, вдвое более сильным, чем у ее товарищей) своим ясным голоском Анни, играющая в эту минуту с детворой из соседнего дома, и заставлял себя работать над пьесой, за которую взялся, чтобы как-то позабыть свои горести. Из затеи с пьесой так ничего и не вышло, но я ей благодарен за то, что смог отвлечься, и за ту радость, которую доставляет сама возможность выводить слова на бумаге. Работа, скажу я вам, - самый надежный способ исцелиться, единственное снадобье, принимая которое регулярно и большими дозами, можно заглушить боль и страдания. Не так уж важно, что это за работа и как она у вас выходит, - если вы ее не бросаете и упорно движетесь к намеченной цели, она вам непременно поможет. Боже, как тяжело за нее браться под грузом навалившейся на вас беды, но стоит вам ее начать - и тяжесть исчезает. Я вовсе не хочу сказать, что, взявшись за нее, вы позабудете свои несчастья: вам не избавиться от неотвязной боли, вам не забыть дитя, которое лежит в могиле, вам не наполнить пустую кладовую, но ваши муки - какова бы ни была их причина - понемногу отступают, а когда вы доведете ее до конца, само ощущение, что несмотря на все препоны вы достигли цели, становится для вас источником надежды.
Конечно, мне и в голову не приходило делиться этой своей доморощенной философией с любезной миссис Шоу, которая подозревала, что я ежедневно запираюсь в жалкой клетушке в задней части дома, чтобы предаваться пьянству или какому-нибудь другому тайному пороку. Я, в свою очередь, быстро понял, что, признав вначале за этой женщиной достоинства, благодушно принял желаемое за действительное и дал себя одурачить тем убедительным спектаклем, который она разыграла, изображая заботливую мать, но это было чистое представление. По существу, ей не было никакого дела ни до дочери, ни до внучек, меня же она охотнее отправила бы в преисподнюю, чем проявила хоть каплю сочувствия. Единственное, что ее по-настоящему беспокоило, так это расходы, в которые мы ее ввели. А то, что мы вроде были ее собственной кровью и плотью, для нее ничего не значило. Она ни на секунду не давала мне забыть, как много для нас сделала, предоставив нам кров и стол, и все чаще напоминала, что в своих несчастьях я повинен сам. Каюсь, я искренне ее ненавидел, и это чувство ничуть не ослабело с ходом времени. Глядя на эту жестокую женщину, я тосковал о своей матушке, которая знала бы, как утешить нас всех, и никогда бы не заикнулась о тратах и неудобствах, которые мы ей доставили. И в самом деле, не успел я написать родителям о наших злоключениях, как получил исполненный горячего сочувствия ответ с предложением немедленной помощи. Контраст был так мучителен, что я почувствовал неодолимое желание сейчас же избавиться от моей деспотичной тещи и перебраться с семьей в Париж, где нам будут искренне рады. Переезд был связан с такими трудностями, что я почти не надеялся с ним сладить. Ведь перевезти нужно было не просто семью и детей, а тяжело больную женщину, нуждавшуюся в неусыпном наблюдении, способную совершить непоправимое и под надзором. Доктора продолжали твердить, что ей необходим покой, только покой, но где, спрашивается, было взять этот покой? Куда было деваться в этом доме от бесконечных хождений туда-сюда, тирад и проповедей миссис Шоу? Где было спрятаться от воплей нашей крошки, от шума, который в наших комнатках поднимала Анни? Здоровье Изабеллы не поправлялось: ее сознание оставалось помутненным, она либо бессвязно бредила о прошлом, либо погружалась в зловещую апатию, приступов которой я стал бояться. Я представлял себе, какой крик поднимет миссис Шоу, как будет называть меня убийцей, едва я заикнусь об отъезде, но надеялся, что, напоив жену успокоительным и избегая особенно мучительных перегонов, сумею добраться до Лондона, а там - и до Парижа. Материальные потери будут невосполнимы: на моем счету в банке было пусто, а договора с издательством "Чампен и Холл" я не выполнил, - но делать было нечего. Заказанную книгу очерков об Ирландии я все равно не мог написать, разумнее было урезать траты и вернуться домой, пока у меня еще оставался шиллинг-другой на дорогу. Согласитесь, что во всем этом было очень мало веселого, но все же я не мог отказать себе в злобном удовольствии поводить эту старую каргу, миссис Шоу, за нос. Обсуждать с ней отъезд было, понятное дело, невозможно: как ни раздражало ее наше присутствие, она непременно стала бы вопить и обзывать меня всеми мыслимыми бранными словами, как только бы узнала, что ее обожаемую - на словах - дочь увозят, а доктора, которые все перед ней трепетали, ее бы непременно поддержали. Она и так уже зашла достаточно далеко, настойчиво пытаясь выудить у Броди свидетельства моего дурного обращения с женой, и я не мог идти на риск и допустить скандал, совершенно неизбежный, заикнись я об отъезде. Правда, одна половина моего существа жаждала объясниться и высказать ей все, что накипело на душе, но вторая, более разумная, сознавала, что это было бы ошибкой, о которой я бы после пожалел. Выяснения отношений неплохо выглядят в романах - я и сам описывал их с удовольствием - но в жизни от них больше вреда, чем пользы, да и, кроме того, они никогда не приносят желаемого облегчения, по крайней мере, мне и мне подобным. Я не терплю насилия, не помню, чтоб я кого-нибудь ударил, с детства, да и тогда я дрался только потому, что так положено, и больше прикидывался разъяренным, чтоб не прослыть маменькиным сынком, но что-то в характере миссис Шоу так меня раздражало, что подвернись случай - я бы за себя не поручился... То-то была бы сцена! Представляю, как мы запускаем друг в друга ногти, таскаем за волосы, обмениваемся затрещинами и оплеухами - я прямо-таки вижу, как Титмарш проигрывает и в окровавленной сорочке уходит с поля боя. Ну нет, на драку я бы не отважился! Вместо того я подучил славную, верную Броди, которая была на моей стороне и сама немало претерпела от гнусной бабы, проявив чудеса храбрости, выкрал собственную семью в полном составе и уехал, не сказав теще "до свидания". Честное слово, все то время, что мы пересекали Ирландское море, я хохотал, представляя, какое лицо будет у миссис Шоу, когда она поймет, что мы уехали, и несколько отрезвел, вообразив, чего все это будет стоить бедной Джейн. С тех пор я никогда не видел этой дамы - речь идет, конечно, о моей теще - и не предполагаю видеть. По мне, пусть хоть в пекло провалится. Вернувшись, я написал ей злющее письмо, но, кажется, не отправил его, а может, и отправил, и вы еще придете в ужас, когда она его опубликует. Если она и впрямь это сделает, читая его, не забывайте, в какое положение я был поставлен. Мы добрались до Бристоля, потом до Лондона, причем в кармане у меня осталось, без всякого преувеличения, полпенса. Наши финансы беспокоили меня тогда даже больше, чем здоровье Изабеллы. Где, скажите на милость, было мне взять денег, чтоб оплатить уход, в котором нуждалась моя жена? Кажется, еще совсем недавно я ликовал, почувствовав себя почти зажиточным человеком, меня даже покинул неотвязный страх, достану ли я денег, чтоб расплатиться за квартиру в следующем месяце, и вот этот кошмар ко мне вернулся, мне снова предстояло погрузиться в бесконечные подсчеты - схождение дебета и кредита всецело зависело от темпов моей работы. Да и на что я мог рассчитывать, как мог работать с больной женой под боком? А кто будет присматривать за домом, за детьми и, наконец, за мной? Быть может, я сам? Но я был настолько не приспособлен к ведению хозяйства, что мысль об этом вызвала у меня улыбку, которая не сходила с моего лица несколькб очень тряских миль. Если я брошу писать, жить будет не на что, но чтоб писать, мне нужно хоть немного тишины. Я сидел и думал, что делают другие в подобном положении. Сначала мне пришла в голову мысль, что моих малюток могла бы прижать к своей груди какая-нибудь из моих родственниц, но в семействе Теккереев не так легко найти подходящую грудь, и, перебрав в уме свою родню, я отверг всех возможных претенденток. В сущности, единственное, что оставалось, - это пожить у матушки, пока все как-то не образуется, и я благодарил судьбу за то, что моя мать была еще не так стара и не так обременена другими заботами, чтобы этот выход был немыслим. Помню, до чего мне тогда хотелось, как хочется и сегодня, обсудить с кем-нибудь создавшееся положение, я смотрел на Изабеллу, которая с того ужасного дня, когда она пыталась утопиться, все чаще и чаще улыбалась, словно хотела меня задобрить, и мучился желанием поговорить с ней о нашем будущем. Порой она казалась мне такой разумной и спокойной, что я с трудом удерживал слова, готовые сорваться с уст, и, знаете, я видел, как при этом омрачается ее лицо, словно она понимала, что подвела меня вновь. Мужчина привыкает делиться мыслями с женой и поверять ей все свои заботы, расстаться с этой привычкой ему очень и очень трудно. Кто, как не жена, так стойко защитит его, когда ему нужна будет защита, и кто другой так горячо его поддержит, даже если правота его окажется сомнительной? Никто так быстро не поймет, что на уме у мужа нечто важное, хотя он мямлит о каких-то пустяках, никто так долго не откажется от веры в его конечную победу, даже когда вокруг все скажут, что он сдал позиции. Самая преданная мать не в силах заменить сыну жену - родную ему душу, ибо она слепа, она, бедняжка, уверена, что сын - это она сама, тогда как жена не забывает, что муж существует сам по себе и что не стоит обольщаться, будто она знает о нем все. Ну, а дети, дети стараются понять вас - мои, например, старались не жалея сил, однако легко ли обнажить душу перед детьми и как просить помощи у тех, кому вы сами привыкли служить опорой? Нет, никто вам не заменит преданной и любящей жены, даже самая пылкая возлюбленная, хотя, признаюсь, я этого не проверял. Мужчина, лишившийся такой жены, на всю жизнь обездолен. Будущее рисовалось мне в самом мрачном свете, когда мы вернулись домой осенним днем 1840 года; хорошо еще, что, ожидая трудных времен - на что другое можно было рассчитывать? - я понятия не имел, что моя жена никогда не станет прежней. В голове у меня было полно планов на будущее, неизменно основывавшихся на том, что матушка возьмет к себе детей, а я тем временем найду врача, который догадается, как помочь Изабелле, а потом забьюсь в какую-нибудь глушь и напишу тот самый шедевр, который разом перевернет всю нашу жизнь. Вы морщитесь: жена так тяжело больна, а муж только и думает, что о своем успехе. Надеюсь, вы так не считаете. Надеюсь, вы посочувствуете раненому, лежащему в грязи, на поле брани, которому чудятся великолепные луга, вы не откажете в глотке воды бредущему пустыней бедуину? Да и как, скажите, на милость, я бы выжил, если бы не мечтал? Должно быть, у природы есть свои приемы, она умеет защищать нас, когда действительность становится невыносима: мы устремляем взор поверх кипящей вокруг схватки к дальним горизонтам и под гипнозом красоты одолеваем боль от раны. Конечно, я мечтал о будущем, о славе, об успехе, о чем угодно, только бы не глядеть на свою несчастную жену и не повторять себе, что отныне я обречен. И если я, по-вашему, сухарь и эгоцентрик, прекрасно, приветствую ваш приговор. Одновременно я молился, я горячо молил всевышнего позволить мне еще раз полюбить жену и позаботиться о ней как должно! И если я о чем-нибудь лил слезы, так это об упущенных возможностях, о том, что мягкость и; терпимость Изабеллы я принимал без должной благодарности. О, если бы мне только разрешили, я вел бы себя совсем иначе! Я не был так глуп, чтобы вообразить, будто стоит мне стать на колени и пообещать исправиться, как Изабелла тотчас выздоровеет, я даже понимал, что мне нечем жертвовать и нечего отдать, чтоб удостоиться такого огромного дара. Все, что мне оставалось, - это, смиренно склонив голову, двигаться вперед - делать что положено. Мне и в голову не приходило сидеть сложа руки и ждать чуда.
Увы, нельзя изъять какую-то часть жизни, отбросить ее прочь и со словами: "Сделанного не воротишь" больше ее не вспоминать. Когда я привез свою семью в Париж из Ирландии, жизнь моя полностью переменилась, и больше мне не довелось вкусить семейных радостей, которые я знал совсем недавно. Я даже не был больше семейным человеком в полном смысле слова, хотя моя семья стала мне еще дороже и наша связь еще больше укрепилась. Я обнаружил, что снова одинок и волею судьбы должен играть роль, к которой не имею призвания. Вы помните, что холостяцкая жизнь мне никогда не нравилась? Помните, как пылко я желал вступить в брак и обрести спутницу жизни? Сейчас все пошло прахом: я снова был один и в то же время не один, свободен в том, в чем не желал свободы, но не свободен от обязанности растить двух маленьких девочек - дело, о котором я не имел ни малейшего понятия, - и не свободен от заботы о своей карьере, которая только недавно начала было складываться, но снова оказалась на грани катастрофы. Как вы, наверное, знаете - думаю, что знаете, - моя карьера не погибла, но и она не самое главное в жизни мужчины. Прошу вас, не судите обо мне лишь по моим писательским успехам, а попытайтесь понять меня как человека, что невозможно, если не вообразить себе, чего я лишился тогда, в 1840 году. Болезнь Изабеллы перечеркнула всю мою жизнь и счастье. Я не собираюсь к этому возвращаться, не буду стонать, не буду пытаться объяснить этой болезнью все дурное, что дальше произойдет со мной, но я хочу заявить вам с полной ответственностью: гибель жены - а то была на самом деле гибель - самым пагубным образом сказалась на моей жизни, помните об этом, листая дальше эту книгу. У каждого из нас есть в прошлом обстоятельства, которые бросают свет на наше настоящее и даже предрекают будущее. Так вот: катастрофа, случившаяся с Изабеллой, - в немалой мере ключ к судьбе Титмарша. Впрочем, я слишком долго мучаю вас поучениями; обещаю, что в последующих главах прибавлю шагу и постараюсь вознаградить вас за терпение. ^T8^U ^TВсе сначала.^U Не знаю, сумел ли я дать хоть отдаленное представление о том, что за удивительный человек моя матушка, без этого вам не понять, каким якорем спасения была она для меня долгие годы, пока, по обыкновению многих якорей, не стала чрезмерно отягощать мой ковчег, так что мне захотелось несколько от нее освободиться. Когда заболела моя жена, матушке исполнилось всего сорок восемь лет, она все еще была поразительно хороша собой, все так же полна энергии и, как женщина с характером, все так же играла заметную роль в моей жизни и в жизни своего окружения. Сильная воля и твердость свойственны ей и сейчас, но годы несколько умерили ее решительность. Она из тех натур, которые не ведают сомнений, - идеальное качество для матери очень молодого человека, оно дает ему чувство надежности, особенно когда смягчается изрядной долей природной веселости и неиссякаемой сердечностью, как у матушки. Не то чтобы она была домашним тираном в юбке или мучительницей - смешно и думать, - но предпочитала, чтоб окружающие поступали так, как она находит нужным, что они чаще всего и выполняли, охотно давая себя увлечь тому потоку жизненной энергии, который она излучала. В те годы - с 1840 по 1846 - не знаю, что бы я без матушки и делал. Я бы не написал и строчки, если бы она не заменила моим детям мать, и я снова и снова благодарю всевышнего за ту радостную готовность, с какой она взяла на себя это нелегкое бремя. По некоторым соображениям я не мог подкинуть все свое семейство прямо на крыльцо к матушке, поэтому сначала я поселил их у бабушки, миссис Батлер, которая очень быстро обнаружила, что взвалила на себя непомерную ношу (подобное признание могли бы сделать и облагодетельствованные), но все наилучшим образом устроилось, как только девочки обосновались у моих родителей, на улице Сен-Мари. Обе стороны тотчас привязались друг к другу, и не могу сказать, какое я испытал облегчение, когда лица моих малюток утратили то потерянное, затравленное выражение, от которого их не могли избавить даже заботы верной Броди. Они сразу почувствовали, что здесь их любят и не дадут в обиду, и ничего плохого не случится, даже если уедет их дорогой папочка, который постоянно твердит, будто должен куда-то ехать. К тому же у моих родителей им было весело: матушка - человек своеобразный и изобретательный, а отчим рад был обзавестись небольшой аудиторией для всяких своих розыгрышей и затей. И в гости, и на прогулки они здесь выезжали чаще, чем в последнее время в Лондоне, а от парижской жизни и погоды были без ума. Я быстро понял, что могу больше не беспокоиться за своих дочурок. К сожалению, я ничего похожего не мог сказать об Изабелле - в первые годы ее болезни моим тревогам не было конца. Я обещал вам не расписывать нашу печальную историю и постараюсь сдержать слово, но, боже мой, чего она мне стоила! Я стал замечать за собой в ту пору, что мне не очень-то приятны рассказы о чужих успехах, тогда как неудачи ближних, напротив, доставляют искреннее удовольствие, я просто умолял друзей немедленно сообщать мне обо всех, кого обезобразит оспа, обчистят жулики или постигнет еще какое-нибудь горе - из тех, что повергают любого нормального человека в трепет. Однако я сам был не вполне нормален, да и могло ли быть иначе, когда у меня на руках была больная жена, которую никто не брался вылечить? Я возил ее по всей Европе в надежде, что найду спасительное средство, но лечение всюду выглядело одинаково: сначала, казалось, она шла на поправку, и я воспарял душой, затем улучшение неминуемо сходило на нет, и очень скоро она возвращалась в свое обычное безотрадное состояние. Как же я надеялся, что найдется старый славный доктор, эдакое медицинское светило, который отведет меня в сторонку, растолкует, что с ней не так, и посоветует, как лучше все это поправить. Я мужественно принял бы любой приговор, будь я уверен в его справедливости, но я так и не встретил подобного оракула. Зато встретил и выслушал десятки знаменитых докторов, и никто из них не сказал ничего дельного. Все, что я узнал о ее болезни, я узнал сам, путем проб и ошибок - самым мучительным путем. Я очень скоро понял, что это не телесный недуг: покой, усиленное питание и многочасовой сон быстро восстановили ее плоть, но не разум. Нет, то было умственное расстройство, отличавшееся неровным течением: длительные промежутки времени, когда она выглядела совершенно нормальной и была в ясном сознании, сменялись типичной для нее черной меланхолией. Что ж, если ее болезнь неизлечима, то, может быть, разумнее держать ее дома под наблюдением сиделки? Возможно, я бы тоже мог ухаживать за ней и сохранил хотя бы некоторые радости общения? Но как ни больно было это сознавать, такого выхода у нас не было. Держать Изабеллу дома было рискованно именно из-за того, что она порой производила впечатление совершенно нормального человека, но окажись она один на один с ребенком в минуту помрачения разума - могло случиться непоправимое. Настроение ее менялось непредсказуемо, а спрашивать с нее ответа было невозможно. Сознательно она бы никогда не нанесла вреда детям, разве только случайно, но последствия такой случайности могли быть столь ужасны, что я серьезно сомневался, можно ли оставлять двух маленьких девочек в одном доме с психически неуравновешенной матерью. Однако, несмотря на нервное расстройство, Изабелла стоически переносила физическую боль - нас это всех сбивало с толку. Помню, как ей удаляли громадный коренной зуб, величиной чуть не с чернильницу, и она не издала ни единого стона; подумать только, та самая женщина, которая была не в силах совладать с обычными житейскими заботами: с усталостью, хозяйством, воспитанием детей.
Итак, я решил, что Изабелла будет жить не с нами, но то была лишь половина дела, следовало еще решить, куда ее определить. Сначала то была знаменитая клиника Эскироля под Парижем, но место оказалось неподходящим. Во время посещений Изабелла постоянно уговаривала меня забрать ее, и порой я уступал ей. Помню среди всего этого беспросветного мрака весенний день в Иври: сияло солнце, мы шли полями рука об руку, у наших ног благоухали цветы и серебрилась река, помню ее смех, такой естественный и непринужденный, согревавший мое истомившееся за долгие месяцы сердце, - казалось, он говорил мне: потерпи и все образуется; мы ворковали, рассказывали друг другу разные истории, она так нежно опиралась на мою руку, и, глядя в ее ясные глаза, я знал - она здорова. Обедали мы и пили шампанское в маленькой таверне. Изабелла целовала меня, положив голову ко мне на грудь, и официант, увидев наши объятия, не хотел верить, что мы давно женаты. О, если бы так могло продолжаться, молил я небо, я был бы счастливейшим человеком в мире! Одно время казалось, что судьба мне внемлет, но дальше последовало неизбежное ухудшение, и нужно было искать новую клинику, на сей раз в Германии. Господи, что это был за ужас! Санаторий, в который я отвез жену, находился вблизи Боппарда на Рейне. Лечение состояло в том, что пациента попеременно обдавали очень горячим и очень холодным душем в надежде, что шок вернет ему утраченное равновесие. Меня одолевали серьезные сомнения, но, поддавшись уговорам, я решил попробовать. Вначале Изабелла была не в силах выдержать такую массу льющейся воды, поэтому мне приходилось сопровождать ее в ванное заведение, где я фигурировал в одних лишь старых нижних юбках матушки и выглядел, должно быть, преглупо. Скорее всего, идиотизм этого зрелища и убедил меня окончательно, что пора расстаться с курсом лечения и следует искать для Изабеллы постоянное пристанище. Вы, может быть, предполагаете, что в мире полным-полно румяных, добрых нянюшек, которые сидят и ждут, когда их пригласят к душевнобольной женщине? Признаюсь, я примерно так и думал и жестоко ошибся. Уход за душевнобольным пробуждает в человеке худшие черты, почему-то считается, что ненормальный пациент не может пожаловаться на своих нянек, словно нечесаные волосы и грязное платье не говорят сами за себя! Впрочем, моя жена не была ни невменяемой, ни слабоумной, это несомненно, и говорю я это не из ложной гордости. Боже правый, я видел невменяемых, но Изабелла ничуть не походила на этих странных, исступленных, неистовых женщин, которые бродят в беспамятстве вокруг приютов. Она никогда не принадлежала к числу этих несчастных, скорее к серой ничейной полосе между ними и здоровыми людьми. Я никогда не верил, - хотя меня и убеждали в этом, - что в ней угасли чувства и что лучше всего упрятать ее в заведение, дескать, ей там будет хорошо, - я зна