обы и мои дочери к ним относились соответственно, правда, я несколько стыжусь горячности, с которой отстаивал перед ними свои взгляды на сей предмет. Дело, кажется, было так: я получил письмо от Минни, а может быть, от матушки, - не помню точно, хотя скорее все-таки от Минни, - в котором очень прочувствованно описывалось, какую нежную привязанность питает Анни к некоему викарию - человеку больному (у него не было одного легкого) и бедному. Как же я рассердился! Я тотчас отправил своей старшей дочери свирепое послание, в котором уведомлял ее, что никогда не допущу подобного союза, даже если разобью тем ее сердце. Я метал громы и молнии, - выговаривал ей за неразумие, заявлял, что не для того тружусь всю жизнь, как каторжник, чтоб содержать жалких личностей вроде ее избранника. Я выложил без околичностей, что претендент на ее руку должен быть способен содержать жену. И так далее и тому подобное. Как после выяснилось, то была лишь шутка, и я почувствовал себя необычайно глупо. Но вдруг бы это оказалось правдой - хорош бы я был со своими громогласными тирадами! Я просто содрогнулся, когда представил себе, как грубо вторгся в отношения, которые могли потребовать особой деликатности, - что бы я сам сказал в ответ на подобное вмешательство? Как ни полезно родительское попечение, проявляться оно должно иначе, - кстати сказать, тогда и толку от него бывает больше; но как же часто мы, родители, идем на поводу у своих чувств - нам кажется, будто дети должны понимать, что мы все делаем для их же пользы. Ведь мы во что бы то ни стало хотим, чтобы они были счастливы, а долговечно ли счастье на чердаке с чахоточным священником? Как мне потом рассказывали, мой дом дрожал от хохота, когда там читали вслух мои поучения, и тем не менее он мог дрожать от слез - что бы я тогда стал делать? Нет, я больше ничего подобного себе не позволю, и кто бы ни посватался к моим девочкам, буду держаться - достойно и доброжелательно. И все же я по-прежнему считаю: мужчина, который не может прокормить семью, жениться не вправе. Вы спрашиваете, не забыл ли я 1836 год? Это, конечно, верно, но то было другое дело, я был совершенно убежден, что сумею обеспечить Изабеллу, - у меня была прекрасная должность, - ну, если не прекрасная, то все-таки какая-никакая, а должность, - согласен, еще не было, но я твердо на нее рассчитывал, - ладно, не спорю, ни один отец не обрадовался бы такому зятю. Ах, я старею, а старые люди легко впадают в косность. Нам слишком хорошо известны ловушки, расставленные жизнью, и, опасаясь за молодых, мы забываем, как сами были бесстрашны в юности.
^T19^U ^TЯ разъезжаю с лекциями^U 24 апреля 1856 года, простившись с Бакстерами и другими друзьями, я покинул Америку на пароходе "Балтика". Ах, да, вы правы, я еще не рассказал о Салли; но стоит ли? - это довольно огорчительная история, - впрочем, ладно, будь по-вашему: Салли Бакстер вышла замуж. Теперь вы удовлетворены и понимаете, почему в заметках о втором посещении Америки я не упомянул это милейшее семейство? Не знаю, что случилось, но с самого начала между нами не пошло по-старому. Впрочем, замужество Салли имеет к этому, наверное, самое прямое отношение, и новость о ее помолвке, которую мне выложили сразу по прибытии в Бостон, должно быть, охладила пыл нашей встречи. Я, разумеется, прекрасно сознавал, что поздно или рано - естественно было предположить, что рано, - Салли выйдет замуж, да и моя легкая влюбленность в нее ничуть не походила на ту испепеляющую страсть, которая меня сжигала раньше, но все же это был удар. Не помню ясно, до того ли, как меня ошарашили известием о ее обручении, или вскоре после, но только я заметил, что Салли подурнела и лучшие ее годы, вне всякого сомнения, миновали: это была уже совсем не та прелестная, запомнившаяся мне девочка. Я подшучивал в обществе над своей ролью отвергнутого поклонника, не делая тайны из своего огорчения, и от души поздравил невесту, и все же из наших отношений с Бакстерами ушла непринужденность. На венчание я не поехал, хотя меня, конечно, пригласили, ждали и тому подобное. Теперь я понимаю: быть там мне не стоило, но тогда я очень казнился мыслью, что поступил неправильно. Церемония состоялась в Нью-Йорке и назначена была на день, когда я читал в Бостоне лекцию. Но дело было не в ней - не так уж серьезно я отношусь к своим лекциям, - а в дурном самочувствии: у меня начался один из тех тяжелых приступов болезни, о которых я уже рассказывал, и ехать было рискованно. Я счел, что должен остаться дома, и написал об этом Бакстерам в надежде, что они достаточно хорошо меня знают и не припишут мое отсутствие обиде. Позже, уже на юге, я повидался с Салли и ее новоиспеченным мужем Фрэнком Хэмденом, славным малым, и подивился, как быстро она поблекла после замужества, однако таков удел американок. Лет в тридцать пять их отличает какая-то понурая, костлявая поджарость, как у борзых, которая нисколько мне не нравится, тогда как в Англии прекрасный пол приобретает с возрастом приятную и зрелую округлость форм, мягкую и женственную. Бедняжка Салли... Обратный путь домой был не из легких, и я не ощущал и тени той кипучей жизнерадостности, которая подгоняла меня в прошлый раз. Я знал, что все ближайшее лето мне предстоит болеть и лечиться, и, разумеется, меня это не радовало. Пора было заняться моими внутренними органами, и меры должны были быть самыми решительными - вплоть до ножа хирурга. Предчувствие не из приятных, когда вы возвращаетесь домой. Приятного и в самом деле вокруг было немного, кроме моего банковского счета, который вознаградил меня за все, так что, даже согнувшись пополам от боли, я слабо улыбался, глядя на него. Большую часть заработанного в Америке я там и оставил, вложив в железнодорожные акции и другие ценные бумаги. И вот, наконец, я дома, лежу в постели и предаюсь тоске и унынию после своей постылой, хоть и прибыльной поездки (последнее, правда, меня несколько подбадривает), и ощущаю жар, боль и колики во всем теле, кроме разве языка, который день ото дня становится все злее. До чего я был несносен - не знаю, как меня выдерживали домашние, которые лишь терпеливо посмеивались и говорили утешительные слова в ответ на мое неумолчное брюзжание. Я вовсе не собирался кротко улыбаться и, утопая в подушках, толковать об ангелах, о нет, я рвал и метал, швырял все на пол, словно капризный ребенок в порыве раздражения. Неделю-другую я был готов соблюдать постельный режим и жить на манной каше, как советовали мне эскулапы, но вскоре убедился, что от этих нелепых мер проку не будет, и решил, что перед смертью можно и повеселиться, и принялся ездить в гости и развлекаться, сделав ставку на подвижный образ жизни и удовольствия. Не слишком благоразумно, не правда ли? Тяжелее всех приходилось моим бедным дочкам, особенно Анни, которая в тот год стала выезжать в свет и ожидала с нетерпением приемов и балов своего первого лондонского сезона. Несколько раз я заставлял себя сопровождать ее, но подозреваю, что мои героические усилия оборачивались для нее пыткой: не слишком весело, когда в самую интересную минуту тебя подхватывает папочка, который вот-вот лишится чувств и потому спешит домой, и уволакивает тебя с бала.
Кажется, когда я вывез Анни на один из подобных вечеров, - впрочем, возможно, я напрасно связываю эти два события, - в моей голове зародился замысел нового романа, склонивший меня принять аванс в 6000 фунтов, больше напоминавший взятку: продавать было еще нечего. На каждом балу меня преследовала мысль о Бекки - она мне виделась повсюду; порочная и хитрая, она по-прежнему плела свои интриги, словно я никогда не изобличал ее. Не странно ли, что она всегда мне вспоминалась, когда со мною рядом была Анни, возможно, сама их противоположность побуждала меня к тому. А что если написать многочастный роман, большую семейную хронику и показать другую сторону "Ярмарки тщеславия"? Что если вернуться к теме, которой я едва коснулся в "Ньюкомах", но сделать ее главной, раскрыть во всех подробностях и написать о настоящей доброте, прямоте и честности, воздав должное радостям домашнего очага? Не того ли жаждет мой читатель? Сам бы я предпочел совсем другую книгу, но о ней нечего было и думать. Это Диккенсу дозволено писать о трущобах, злодействах и прочих ужасах - публика все встречает рукоплесканиями и криками "браво", но стоит мне разрешить себе вольность и рассказать о муках человека, полюбившего замужнюю женщину, и неизбежном крушении судеб, как раздаются негодующие возгласы и призывы расправиться с автором. Итак, все это уже было: с одной стороны - вялые литературные поползновения, с другой - подписанный договор на многочастный роман в выпусках, а я болею. Старая история: смерть на пороге, неотвязная забота о деньгах, никаких других дельных предложений и надежда, что все как-нибудь образуется. Наверное, и вам это надоело не меньше моего. Я собирался написать большую семейную хронику с новыми героями и проследить их судьбы шаг за шагом, но кто эти герои и каковы их судьбы? Пока я возил Анни по балам, расплывчатые образы носились перед моим взором, но не выливались ни во что определенное: я твердо знал одно - нужно написать нечто жизнеутверждающее. Я трижды начинал новый роман, пытаясь воплотить свои намерения, и все три раза жег написанное. Придумать героя, которого не знали бы мои читатели и о котором я бы не сказал еще всего, что собирался, никак не удавалось. Поскольку в конце "Ньюкомов" я намекнул, что, может быть, вернусь когда-нибудь к истории Дж. Дж., я пробовал писать продолжение, но получалась безотрадная картина, а мне на сей раз необходимо было вывести натуру жизнерадостную. В промежутках между приступами своего недуга я изводил горы бумаги в надежде нащупать нить повествования, но нить рвалась, а не разматывалась, и я никак не мог начать, а дни бежали, и я терял покой.
После целого года бесславных попыток написать первые главы нового обещанного романа, я стал утешать себя, что впереди еще довольно времени (по условиям договора первый выпуск должен был появиться осенью 1857 года), чтоб наверстать упущенное, когда я окончательно поправлюсь. Увы, год близился к концу, и я стал понимать, что, может статься, здоровье больше не вернется и надо научиться жить так, как есть: я несколько пришел в себя, но так и не исцелился. Коль скоро я был относительно здоров, бездельничать и дальше было невозможно, и раз мне не удалось спустить на воду мою хронику, а от застолий, приемов и прочих развлечений я устал, значит - едва решаюсь выговорить - нужно было снова браться за лекции. Получилось это так: пока я болел, через мою комнату прошла длинная вереница милых дам, почитавших своим первейшим долгом приободрить меня. Сгорая от любопытства, тончайшим образом разыгранного, они меня расспрашивали, что я поделывал в Америке и каково там путешествовать: "Ах, милый, славный мистер Теккерей, расскажите, пожалуйста, как вы плавали по Миссисипи", - хотя в ответ я заявлял ворчливо, что сыт Америкой по горло, я с удовольствием живописал им свои приключения, чем, несомненно, скрасил себе однообразные и долгие полуденные часы и избежал гнетущих размышлений о том, как тягостно лежать в постели и как хорошо было бы пройтись по парку. Эти лукавые дамы - прошу простить мою непочтительность, - стоило мне замолчать или сказать: "и там я прочел очередную лекцию", принимались молить: "О мистер Теккерей, прочтите же ее и нам", и их широко открытые глаза блестели от восторга. Меня, конечно, не поймать на эту удочку, я не так прост, и все же лесть была мне по душе (уж очень я был угнетен) и даже шла на пользу. Хотя я ей не поддавался, но все-таки отметил про себя их любопытство, казавшееся мне неподдельным, и подумал, что в Англии и в самом деле никто не слышал моих лекций о Георгах. К тому же, у меня созрел великий план, и для него мне было бы очень кстати поездить по графствам Англии. Я не скажу вам, что задумал - пусть у нас будет тайна в этой хронике, - пока не расскажу о лекциях.
Я решил начать с Шотландии, а не с Англии. Ведь Анни и Минни заслужили отдых после того, как целое лето просидели взаперти со старым ворчуном-отцом, а добрые друзья из Эдинбурга давно меня упрашивали приехать всей семьей, к тому же девочки не видели Шотландии, и я надеялся, что мы прекрасно проведем там время и убьем двух зайцев, совместив приятное с полезным. Анни и Минни очень обрадовались, но не успели мы толком продумать наше путешествие и обо всем договориться, как разразилось новое несчастье: заболела моя матушка. Если, по-вашему, "несчастье" - это сказано слишком громко, вообразите всю картину. Матушка жила в Париже, отчим давно похварывал и ухаживать за ней был неспособен, и у человека, наделенного хоть каплей сострадания, - а девочкам его было не занимать - сомнений быть не могло: нужно ехать к ней. И бедняжки отправились в Париж - дежурить в комнате больной, думая лишь о том, как добра была всегда к ним их любимая бабушка. Я, разумеется, поехал с ними, и хотя матушке и в самом деле было очень худо: она не поднималась с постели, - я тотчас понял, что истинная причина ее недуга в нервах. Пришлось принять временное решение: девочки остаются в Париже, а я отправляюсь читать лекции, позже, если обстоятельства изменятся, я, может быть, придумаю что-нибудь более утешительное. Оставил я их с тяжелым сердцем, но старался держаться бодро и не поддаваться страхам, что очередное заточение плохо отразится на здоровье Минни, - в конце концов, она справлялась с ним раньше, справится и сейчас, возможно, ей даже придется не слишком трудно: похоже, матушка скоро встанет на ноги и худшее явно позади. Скажу вам сразу, что, несмотря на скверное начало, поездка удалась. "Георгов" слушали на родине гораздо лучше, чем в Америке, что, несомненно, следует отнести на счет лучшей подготовленности слушателей. Какое удовольствие я испытал, когда меня освистали в Эдинбурге за то, что я нелестно отозвался о королеве Марии Стюарт! Конечно, в первую минуту я был обескуражен: я столько раз читал точно ту же лекцию, и столько раз зал каменным молчанием встречал ту же самую фразу! Все мои речи оставались без ответа, поэтому я напрочь позабыл, что есть на свете люди, которые чтут память этой королевы. Ах, как меня воспламенил открытый вызов! Я тотчас высказался еще более решительно, и опостылевшие лекции обрели совсем иной вкус. Нет ничего хуже, чем обращаться к серой массе равнодушных слушателей, на лицах у которых не дрогнет ни один мускул, ведут они себя, как в церкви: боятся шевельнуться, пока святой отец не даст им знака; но до чего же хорошо выступать перед людьми, которые горят одушевлением и настороженно следят за каждой вашей мыслью: один неверный шаг - и вам не сдобровать. Вместо потока слов лекция становится потоком страсти, ваш голос, набирая силу, взмывает вверх, волнение пронизывает воздух и заражает слушателей. Да, это истинное наслаждение, в вашем занятии вам больше не видится ничего корыстного или постыдного, даже денежная его сторона становится для вас приемлемой, и вы больше не ощущаете уныния, не чувствуете себя странствующим торговцем, расхваливающим свой товар, напротив, - занимаетесь достойным делом. Публика ублаготворена, вы тоже, она от вас чему-то научилась, научив и вас, все счастливы, и можно ехать дальше, в следующий город, благословляя свою удачу. Ах, если бы так было и в Америке, но все четыре короля были мертвы для моих слушателей, точно доисторические чудовища, и оживить их я не мог, сколько ни старался. С юмористами было как-то лучше, хотя их так же мало знали, не понимаю, почему.
После лекции, как водится, бывал обычно званый ужин, я, правда, поостыл к подобным пиршествам: не все, что подавалось за столом, я мог позволить себе есть после недавней болезни, да и зубы стали меня подводить в последнее время, но я мужественно отсиживал на этих ужинах и наслаждался обществом. Если вы житель Лондона, вы непременно удивитесь: какое еще общество? кого можно найти в провинции? Ведь всем известно, что в этих нелепых городишках за пределами столицы - вдали от города - не существует никакого общества, там только и есть, что непролазная грязь, невежество и скука - едва ли не варварство. Не знаю, кто это придумал, наверное, столичный сноб с какой-то задней мыслью, но смею вас заверить: это вздор, и в трехстах милях от Лондона вы встретите гораздо больше умных собеседников, чем можете себе представить, вдобавок лишенных того глупого жеманства, которым отличается наш свет. Как часто, сидя зажатый между двумя дородными врачами, торговцами или священниками, я думал про себя, что слышал за последний час гораздо больше здравого, чем за целый день бесед со светскими людьми. Эти провинциалы скромны, но не от ложного смирения, а оттого, что трезво сознают свои возможности. И говорят только о том, что знают. Они не строят из себя всезнаек и, если не слышали о том или ином известном человеке, охотно спрашивают, кто это такой. Не силятся затмить вас каждую минуту, не углубляются в знакомый им предмет ради того, чтобы порисоваться, но держатся всегда на равных. Надеюсь, из моих слов не следует, что они невежественны, ибо это далеко не так: они прекрасно начитаны, и их суждения свободны от навязших в зубах похвал и порицаний лондонского света, где все твердят одно и то же, подхватывая друг у друга. Все это заставило меня задуматься о том, как часто в Лондоне судят о людях по успеху, забыв их истинную ценность, - бывало, поговорив с каким-нибудь священником, который зарабатывает сто пятьдесят фунтов в год, я с ужасом осознавал, что получаю больше за неделю. Я даже не мог бы возразить, будто тружусь больше: священники, врачи и многие другие, делившие со мной застолье, работают гораздо тяжелее вашего покорного слуги, который пробавляется испытанными лекциями, порой расплачиваясь за них лишь легкими приступами хандры. И я не стал бы утверждать, будто мой труд ценнее, ибо что тут особенного - часок-другой порассуждать о четырех покойных королях? Можно ли это сравнить с всечасной заботой человека о самых неотложных нуждах целого прихода? Кто я такой? Забавник - развлекаю публику, и платят за мои затеи слишком много, - так этого оставлять нельзя. Пока общественная жизнь полна таких противоречий, никто не может быть уверен, что получает по заслугам за свой труд; не понимаю, отчего моя особа не возмущает ближних много больше, чем это имеет место.
Так с чувством, с толком я разъезжал по городам и весям Англии, словно почтенный окружной судья, и, окрыленный успехом своих "Четырех Георгов", предавался философским размышлениям - настроен я был превосходно. Пошаливало лишь здоровье, я, правда, обещал вам не касаться этого предмета, но иногда оно так властно вмешивалось в жизнь, что невозможно обойти его, рассказывая о себе. Порою приступы болезни укладывали меня в постель, и всякий раз это случалось в какой-нибудь отвратительной гостинице. Да, можно восхвалять покой, добросердечие и теплую компанию провинциальных городков, но захолустные гостиницы... бр-р! Конечно, попадаются и там порядочные заведения, и вы о них, должно быть, слышали, к примеру, в Гулле, Брэдфорде, да и в других местах, где я и сам бывал; но, по несчастью, заболевал я непременно в какой-нибудь очередной дыре: холодной, грязной, мерзкой, лишенной самого необходимого для больного человека. В такие минуты мой собственный кров казался мне раем, и требовалось немалое присутствие духа, чтобы не бросить все и не поспешить в свои пенаты. Собрав остатки мужества, я довел до конца поездку и возвратился в Лондон, выполнив все обязательства. Там на меня напал другой недуг, гораздо более неотвязный: я захотел купить поместье. Годами я носился с этой мыслью, особенно настойчиво она меня преследовала, когда я заболевал; с недавних пор такая трата была мне по карману. А в самом деле, отчего бы не купить хороший загородный дом со скромными угодьями, что меня останавливает? Недавно под Саутгемптоном, в Бевис-хилле я видел усадьбу, назначенную к продаже: шесть акров земли и прочее, - наверное, было бы занятно примерить на себя роль сквайра в жизни, а не только мысленно - описывая их в романах. Но тут мне пригодилась - в виде исключения - моя, обычно обременительная, способность заглядывать в будущее: вот я в своих крагах торчу один-одинешенек в Бевис-хилле, а Минни и Анни где-то далеко со своими мужьями - и мне стало невыносимо тоскливо. Да что я себе думаю: в моем возрасте (не нужно забывать, что одиночество уже не за горами; девочки вот-вот выйдут замуж) лишиться городских удобств, в которых с каждым днем я буду нуждаться все больше и больше? Ну нет, так не годится. Я человек городской, и если мне понадобилась новая игрушка, - а я, как вы заметили, без них не обхожусь, - значит, придется придумать что-нибудь другое. Останусь-ка я лучше в Лондоне и приступлю к своему Тайному Замыслу: займусь-ка я политикой - достаточно рискованное предприятие. ^T20^U ^TНедолговечные радости политики^U Сколько бы я ни твердил, что ненавижу новшества и суматоху, вы давным-давно, должно быть, догадались, что я кривлю душой, и на самом деле они воскрешают меня к жизни, особенно когда не требуют усилий и хотя бы на первых порах совершаются сами собой. Именно так в 1857 году мне, словно на блюдечке, преподнесли Оксфорд, и я немедля окунулся с головой в лихорадочную и очень увлекательную деятельность - нет-нет, моя любезная читательница, я говорю не о научной степени, а о месте в парламенте от этого города.
Прошу вас, не сочтите, будто от слишком щедрых аплодисментов и непомерных заработков мне неожиданно взбрело на ум выставить свою кандидатуру в парламент - чего я, кстати, никогда не стал бы делать, если бы мне этого не предложили, - о нет, я смолоду мечтал о политической карьере, пожалуй, с тех же пор, что стал писать. Вы помните, как я однажды агитировал за Чарлза Буллера, которому так жарко поклонялся в юности? А помните, как я витийствовал в Студенческом союзе, как горевал, когда провалился, и как мечтал произнести когда-нибудь блистательную речь? - И только из боязни вам наскучить я не рассказал тут, как увлекался Обществом административных реформ; ну, а американская политика - вы не забыли, какое отвращение я испытал, когда увидел, что в ней нет и быть не может джентльменов; я мог бы перечислять и дальше, но довольно и этого. Вас удивляет, отчего я не баллотировался раньше, но я всегда хотел быть кандидатом независимых, а это требовало средств. Конечно, я мог бы и раньше заседать в Палате как представитель вигов, но был ли в том толк? Зависеть от чужой воли и голосовать по указке, нет, это не по мне, уж если участвовать в заседаниях, то как свободомыслящая личность, и все, что доведется, решать по собственному разумению, без оглядки на высоких покровителей. Как бы я взялся искоренять столь ненавистную мне всеобщую продажность, если бы и сам был подкуплен? Нет, если представительствовать, то как независимый и следовать единственному политическому курсу - своему собственному, но это означало, что все расходы по предвыборной кампании мне предстояло оплатить из собственного кармана. Чем бы ни обернулись выборы, они влетят в копеечку, а если мне повезет и я пройду в Палату, моя дальнейшая общественная деятельность истощит - и очень быстро! - с таким трудом наполненный кошелек. Чтобы пуститься в это разорительное предприятие, мне нужно было, по предварительным подсчетам, примерно двадцать тысяч фунтов, каковой суммой я стал располагать совсем недавно, лишь после того, как поездил с "Четырьмя Георгами" по Англии и основательно набил мошну, - теперь я мог решать: буду я выставлять свою кандидатуру или нет. А тут как раз подоспела оксфордская вакансия, и я решил ею воспользоваться. Все разразилось очень неожиданно, но молниеносность лишь увеличивала удовольствие от игры. В результате всеобщих парламентских выборов в апреле 1857 года мой друг Чарлз Нит, лидер независимых Оксфорда, прошел в Палату (второе место от Оксфорда досталось кандидату вигов), но вскоре, по несправедливому обвинению во взяточничестве, был лишен мандата, и на июль были назначены дополнительные выборы. Нит уговаривал меня попытать счастья, объяснял, что другого такого случая не будет - нельзя рассчитывать, что он мне подвернется снова, да еще и в удобную минуту, нужно ковать железо пока горячо и, не теряя ни минуты, выставить свою кандидатуру против претендента либералов - богатого ирландского пэра виконта Монка. Как я колебался! Как мучился! Советовался с разными людьми, часами метался по своему кабинету, делал выкладки, лихорадочно подсчитывал свои преимущества, - в общем, безумствовал, пока не принял окончательно решение: дал согласие и помчался в Оксфорд.
Возможно, вы считаете, что Оксфорд вам достаточно известен: там помещается известный университет, и этим все сказано. Но Оксфорд - это не только чудесная река и здания колледжей, увенчанные дремлющими шпилями, куда молодежь приезжает, поучиться, вместо чего кутит и веселится, а люди пожилые - покопаться в книгах, нет, это далеко не все. В Оксфорде - о чем я прежде не догадывался - два разных города. Пока вы ходите вдоль Айсиса или по лужайке у Крайст-Черч или по Броду - по всем известной части, вы видите университетский рай: прекрасная архитектура, зеленая трава, священные традиции, но стоит вам свернуть немного в сторону, взять чуть южнее, перейти мост Магдалины, и перед вами - незнакомый город, нимало не похожий на ту райскую обитель, которую вы только что оставили. Никто из жителей последней словно и не знает, что здесь возникли новые кварталы, кишащие рабочим людом, который тяжко трудится и превратит когда-нибудь сей Храм науки в могучий оплот промышленности. Два Оксфорда не смешиваются друг с другом: студенты и профессора не ходят в новый Оксфорд, и мастеровые не портят своим видом нетленную красу - университетского святилища. Два города предпочитают не замечать друг друга, один - по собственному выбору, второй - по необходимости, и получается диковинное раздвоение - нигде я не встречал ничего подобного. Нетрудно догадаться, какой из Оксфордов был для меня естественной средой обитания, и все же, когда меня, взяв за руку, провели по улицам другого Оксфорда и показали то, чего я никогда не замечал по слепоте или невежеству, я понял, кого бы мне хотелось представлять. Пока в руках у вигов были оба парламентских места, у местных тружеников не было защитника, и я как независимый счел своим долгом взять на себя эту обязанность. Ученый Оксфорд проживет и без меня, и в помощи нуждается не он, а тот, другой, которому я и хотел бы посвятить свои усилия. Зачем в моих речах так много чувства, - спрашиваете вы. Из-за того, что выборы - занятие будоражащее. Судите сами, к чему взывает кандидат, когда бросает в зал свои кипучие и пламенные речи? Отнюдь не к разуму собравшихся - холодной логикой их не проймешь, сюда приходят поразвлечься, и надо ублажить толпу, иначе наш вития может отправляться восвояси. Вот он взобрался на подмостки, готовый привести заранее подобранные доводы, продуманные и упорядоченные, но тут его перебивают криком: "А как там насчет воскресений?" - и все летит вверх тормашками: если он тотчас не найдет удачного ответа, его больше не станут слушать. Всякими "с одной стороны, с другой стороны" тут не отделаешься - необходимо удержать внимание толпы, и значит, хороши любые средства, даже те, что подешевле и погрубее. Оратор быстро постигает, что лучше всего поможет делу шутка, да попроще, и даже то, в чем нет смешного, он тут же обращает в шутку: как комик в мюзик-холле, он готов встать на голову, лишь бы рассмешить толпу. Иначе ему пришлось бы превратиться в эдакого зверя и, прибегая к грубой силе, обрушивать кулак на все, что под руку попадет: коли нет кафедры, сойдет и чужая голова, и, добившись тишины криком, который поднял бы и мертвых, чеканить каждый слог, даже предлоги и союзы, словно в них скрыта вся премудрость жизни, чтобы расшевелить и самых маловерных. Здесь все решает метод: очень важно, как вы говорите, и вовсе неважно - что, а если вам это невдомек, вас ждет провал, разве что место в Палате вам обеспечено заранее. Я столько тут наговорил вам разного, но так и не сказал, в чем состояла моя программа, и вы, наверное, заподозрили, что у меня ее вовсе не было, однако программа у меня была, но самая обыкновенная, без всяких новшеств и откровений. Требования мои были просты: увеличить избирательные округи, добиться большей популярности правительства, ввести тайное голосование и допустить до выборов более широкие народные слои, хотя всеобщее избирательное право казалось мне бессмыслицей. Больше всего пришелся по вкусу моим избирателям призыв покончить с правлением аристократии. Слышали бы вы, какой рев поднялся в зале, когда мне задали вопрос, отчего, когда государство находится в тяжелом положении, на выручку всегда зовут какого-нибудь лорда или герцога, чем не хорош просто мистер. Я вижу в этом дань традиции, - ответил я, - отжившей и смешной в стране, где стольким одаренным людям преграждают путь наверх, и, со своей; стороны, хотел бы, чтоб им расчистили дорогу. Как вы понимаете с такими взглядами я мог баллотироваться лишь как независимый: депутат вигов, подотчетный своим сиятельным патронам, не мог бы позволить себе ничего подобного. Конечно, не я один, а очень многие тяготились засильем титулованной знати в правительстве, поэтому мои убеждения встречали самый горячий отклик избирателей, и я учился понемногу играть на их сердцах. Но тут мне было далеко до моих противников, те были мастера ловить на лету любое слово, тотчас выворачивать его наизнанку и, с виду ничего не передергивая, вносить в него какой-то темный смысл. Взять, к примеру, все тот же вопрос о воскресениях. Я как-то сказал, что, на мой взгляд, было бы неплохо, если бы в выходные дни были открыты некоторые зрелищные заведения. Мои соперники немедля это подхватили, представив дело так, будто мистер Теккерей хочет, чтобы не только Хрустальный дворец, Британский музей и Национальная галерея распахнули свои двери в день господень, но и концертные залы, и даже театры. Что тут поднялось! Какой раздался шум, рев, топот! Я тотчас вскочил на ноги и стал горячо возражать: я никогда не говорил и даже не имел в виду ничего похожего; да, я за то, чтоб галереи, музеи и прочие заведения, где можно любоваться предметами искусства, были открыты в выходные дни, но это не касается театров, и сейчас я пользуюсь случаем, чтобы открыто высказать свой взгляд, и громко заявляю: я - против театров в воскресенье. Если закон о воскресеньях и нуждается в пересмотре, то лишь для одного: чтобы найти противоядие от пьянства, которое страшно возрастает именно по воскресеньям, и возрастает прежде всего потому, что простому люду некуда себя девать, и если предложить ему разумные занятия, это, возможно, несколько поможет делу. Но что бы я ни говорил и как бы я ни оправдывался, удар был нанесен, и я узнал по собственному опыту, что доводы хороши при нападении, но не при обороне. Мне следовало догадаться, что выходные дни - больная тема, и высказаться по йей первым, а не дожидаться, пока противники обрушат ее на меня.
Все эти речи, выступления и споры были мне очень по душе, но у предвыборной кампании была и другая сторона, совсем не столь приятная, и давалась она мне с трудом. Вы помните, как в Филадельфии я не последовал совету доброхотов и не отправился к издателям газет, чтоб заручиться их поддержкой. Но в Оксфорде мне пришлось склонить свою гордую седую голову и обивать пороги избирателей, прося отдать за меня голос. Тут не было бы ничего страшного, имей я дело с джентльменами: постучавшись в очередную дверь, я попросил бы хозяина уделить мне пять минут, проследовал бы за ним в кабинет и изложил бы ему свою программу, возможно, даже за рюмочкой вина, но вместо этого мне досталась бездна унижений: то дверь захлопывалась перед самым моим носом, то высовывался какой-нибудь наглый недоросль и орал, что хозяина нет дома, но он ему передаст, чтоб тот голосовал за меня. Я играл в эту игру честно, не давал взяток, ни перед кем не пресмыкался не призывал на помощь влиятельных друзей. И убедился в том, о чем подозревал заранее: никто здесь обо мне и слыхом не слыхал. Я даже подумывал попросить Диккенса поагитировать за меня: там, где Титмарша знали один или двое, его, возможно, знали трое, а может быть, и четверо, но я не поддался искушению. Если уж побеждать, то собственными силами, - впрочем, не в буквальном смысле слова: у меня были надежные помощники и посредники, люди бывалые и опытные, без которых я потерял бы почву под ногами. К великому сожалению, вскоре выбыл из игры лорд Монк, к которому я проникся самыми дружескими чувствами. Когда мы встречались на улицах Оксфорда, он приветствовал меня учтивым поклоном, минуту-другую говорил о том о сем, но только не о выборах, и всякий раз завершал нашу беседу одними и теми же словами: "Прощайте, мистер Теккерей, пусть победит достойный". Но если я успевал произнести эту фразу первым - а мне порой хотелось поддразнить его, - он неизменно отвечал с очаровательной серьезностью и скромностью: "Надеюсь, что нет, сэр". Каково? По-моему, он был великолепен, я улыбался в ответ, радуясь, что борьба, хотя бы между основными участниками, ведется по-джентльменски. Манеры лорда Монка среди царившей вокруг грубости действовали ободряюще, он приводил меня в восторг, я даже сочинил стишок для Анни и Минни о нашем соперничестве: Насколько мне известно, любимые мои, Виконту не доверят свой голос бедняки, Но люди познатнее, скажу не без стыда, Увы, предпочитают не вашего пап_а_. Что ж, драки не бывает без боли и обид. Святой Георгий с нами, пусть лучший победит. Увы, стишок нашел себе место в корзине, а Монка сменил Кардуэлл, птица совсем другого полета. Тот самый Кардуэлл, который проиграл Ниту в апрельских выборах, впоследствии признанных недействительными, но у меня было мало надежды обойти его. Он отлично знал Оксфорд, имел большой опыт предвыборной борьбы и, в отличие от Монка, державшегося как бы над схваткой, не гнушался совершать вылазки в дома моих избирателей и отбивать их. И все же меня не покидала душевная приподнятость, я с удовольствием отдавался царившей вокруг кутерьме и кипению страстей и радовался плакатам,, расклеенным по городу, на которых красовалось мое имя. Нет, это и в самом деле приятно - быть в самой гуще событий и сознавать, что из-за вас весь город вскоре празднично преобразится и жители оставят повседневные дела, чтобы принять участие в выборах. Читатель, я проиграл. Позор, не правда ли? Впрочем, то не было постыдное поражение: я получил 1005 голосов против 1070, поданных за Кардуэлла, - не так уж плохо для первой попытки. Все окружающие советовали мне выставить свою кандидатуру вновь, как только откроется следующая вакансия, но я наотрез отказался даже думать об этом. И не из-за уязвленного самолюбия или чего-нибудь такого, а из-за денег. Вы знаете, во что мне стало это маленькое развлечение, во что мне обошлось мое дурацкое тщеславие? В 850 фунтов! 850 фунтов - за удовольствие проиграть на выборах! Стоило мне сосчитать, сколько лекций мне пришлось бы прочитать, сколько тряских миль проехать, сколько написать страниц, чтоб заработать эти баснословные деньги, как я схватился за голову. Пустить на ветер такой тяжкий труд! В какие-нибудь несколько недель все эти денежки уплыли между пальцев, словно песок. Разве это было разумно? Можно ли сравнить эту забаву с покупкой недвижимости, хорошего винного погреба, железнодорожных акций? То было обыкновенное потворство собственным мелким страстишкам, и хотя мне никто не сделал выговора, я устыдился самого себя. И все же в Лондон я вернулся без следа уныния, одушевленный недавней борьбой; я, правда, не собирался выставлять свою кандидатуру вновь, но и не исключал такой возможности. Как вы, должно быть, знаете, я этого не сделал, насколько мне известно, в парламенте никогда не было великого трибуна или реформатора по фамилии Теккерей, и, право же, никто от этого не пострадал. Трудно поверить, что из Титмарша вышел бы порядочный законодатель. Вот он сидит насупленный, побагровевший от смущения и от натуги, и, напрягая свой мощный государственный ум, бьется над очередной задачей. Или дрожащей от волнения рукой просит слова у спикера. И если он его получит, он окончательно растеряется, начнет сбиваться и запинаться, и всем захочется, чтоб он скорее сел на место. Нет, мне не верится, что без него парламент многого лишился. Мне предстояло возместить не только деньги - я должен был нагнать упущенное время, а это было не так-то просто. Я знал заранее, что мне нельзя разбрасываться: надо мной нависло столько лекций, столько ненаписанных страниц - ведь впереди маячил обещанный роман. По условиям договора, первый отрывок должен был появиться в печати осенью 1857 года, но приближался август, а я не завершил и первых четырех глав. Правда, наконец-то я придумал название - "Виргинцы", но этим все и ограничивалось. Я вскоре понял, что муки, которые я испытал с "Ньюкомами", покажутся мне детскими игрушками по сравнению с тем, что ждет меня на сей раз. Роман не клеился, я никакими силами не мог добиться плавности рассказа. Мало того, что мне отказывало воображение, в такое решающее для работы время у меня не оказалось хорошего секретаря. Издавна, еще со времен "Эсмонда", я, большей частью, диктую свои романы и даже помыслить не могу о том, чтобы своей рукой от начала до конца написать большую книгу. Для вас, я знаю, это неожиданность: ведь автор вроде бы не жаловался на артрит, не поминал про скрюченные пальцы - но я и себе не мог бы объяснить, почему я предпочитаю диктовать. Все, кто за мной записывали, делали это не быстрее, а порой и много медленнее, чем сделал бы я сам, но лежа на кушетке и выговаривая вслух каждое слово, я меньше напрягаюсь и, пожалуй, меньше устаю. Конечно, я не сразу приобрел необходимую сноровку: диктуя, я иначе строю фразу, мне приходится внимательно следить за тем, чтоб не растягивать вводные предложения, которые сами собой просятся на язык, когда не видишь перед глазами текста, но я всегда перечитываю написанное за день, вношу необходимые поправки, и, как мне кажется, мой стиль от этого не страдает. Девочки, особенно Анни, справляются с делом прекрасно и очень быстро, к тому же мне очень помогает их усердие, горячая заинтересованность и читательское нетерпение: им хочется узнать, что дальше случилось с героями, но если они не дома, а, скажем, в Париже у захворавшей бабушки или где-нибудь еще, мне приходится прибегать к посторонней помощи, и работа страдает. Летом 1857 года я взял в секретари шотландца с прекрасными рекомендациями. Уже не помню, как его звали, но отлично помню, что он был глух как тетерев и оказался совершенно непригоден к делу. "Когда Анна вошла в комнату, капитан говорил графине", -