юмора, но никогда это не было для него целью. В каждой его шутке есть высокий смысл - пробудить сострадание к людским несчастьям или возмутить нас картиной творимого человеком зла. <...> Я далек от утверждения, что Теккерей займет почетное место среди корифеев английской поэзии. Да он первый посмеялся бы над подобным предсказанием. И все же я думаю, что его стихи не забудутся в отличие от опусов многих прославленных ныне поэтов, и с течением лет интерес читающей публики к ним возрастет. <...> Излюбленным приемом Теккерея было изобразить самый омерзительный порок прячущимся под маской добродетели и благородства - тем самым он достигал удивительной силы разоблачения. Однако мрачный юмор таких пародий многим был не по душе, в нем видели попытку обелить порок, выдав его за добродетель. Как мы осудили бы сыщика, который бражничал ночь напролет с преступником, чтобы выудить у него доказательства совершенного им убийства, так подвергался осуждению и Теккерей, обвиненный в том, будто в своих произведениях он настолько запанибрата с отпетыми негодяями, что читатель сбит с толку и сомневается, а не забыл ли автор, о каких проходимцах он ведет рассказ. В "Барри Линдоне" такая сатирическая манера Теккерея получила наиболее яркое воплощение. По мнению некоторых критиков, Барри вызывает у нас столь дружеское участие, что, следя за драматическими перипетиями его судьбы, мы склонны скорее сочувствовать этому негодяю, чем осуждать его. Дойдя до того места, где Барри оправдывает свой промысел шулера, иной читатель может рассудить: "Ну разве этот человек мошенник? Да он просто герой". На самом деле, Теккерей ни в чем не отступает от законов жанра и, используя бурлеск и пародию, показывает, как ловко проходимец старается скрыть свою низкую сущность. Я допускаю, многие упрекнут автора в том, что он слишком глубоко упрятал разоблачение. Но, на мой взгляд, это вершина мастерства юмориста - и нравоучителя. <...> Теккерей отличался несравненным даром пародиста, а между тем следует помнить, что этот жанр юмористической литературы таит в себе определенную опасность. Нередко пародист достигает лишь внешнего сходства, подобно тому, как плохой ювелир выдает грубую подделку за настоящую драгоценность. <...> Пародии Теккерея, большого мастера этого жанра, никогда не были оскорбительны. Они так и блещут остроумием, и хотя порой кажется, что юмор льется в них через край, чувство меры не изменяет автору, и ни единым словом не принижает он подлинника, с которого писал свою пародию. Теккерей умел создавать карикатуры, никого не обижая грубой насмешкой, и достигал поразительного сходства, никогда не греша безвкусицей. Поклонники "Конингсби" не перестанут восхищаться этим романом Дизраэли, прочитав "Котиксби". "Юджин Арам" не утратит своей привлекательности в глазах ценителей романтической литературы после превосходно написанной истории о карьере Джорджа де Барнуэла. Строгие судьи могут сказать, что никакому фарсу не под силу осмеять "Айвенго" и повредить славе этого бессмертного творения. Разумеется, в повести "Ревекка и Ровена" Теккерей и не думал посягать на эту святыню. Роман нисколько не стал хуже после пародии Теккерея, его достоинства ничуть не пострадали, и все же я не знаю более совершенной пародии, написанной на английском языке. Каждый персонаж узнаваем, и все события воспринимаются как естественное продолжение романа Скотта. Создав удивительно точный шарж на знаменитый роман, Теккерей не придал ему характер, оскорбительный для автора "Айвенго". Между тем сам пародист преследовал цель большую, нежели простая забава. Он высмеивает лицемерных жен, деспотов на троне, бездельников-лордов и епископов. Шутка ради шутки - пустое занятие, но когда в насмешке есть глубокий смысл, перед пером такого мастера, как Теккерей, она может обрести немалую силу. <...> Теккерей взял на себя тяжкую миссию бичевать пороки и высмеивать людскую глупость. Не стоит забывать, что любого автора сатирического произведения можно назвать циником... Такая слава укрепилась и за Теккереем. Но те, кто обвинял его в этом, судили, не вдаваясь в суть. Чтобы понять любого писателя, следует читать не только в его книгах, но и в его сердце. Когда сатириков упрекают в цинизме, обычно говорят, что они брались за перо не для того, чтобы заклеймить порок, а чтобы излить свою злобу. Но утверждать подобное о Теккерее, человеке и писателе, представляется мне глубочайшим заблуждением. <...> "Проповедуя, он возвышал свой голос" в надежде, что на земле станет меньше зла. Каждый из нас, писателей, проповедует свое слово истины, но мало кто столь рьяно. Теккерей метал громы и молнии, нападая на своих современников, бичуя и порицая с такой горячностью, что порой забывал обратить взор на то благое, что есть в жизни. Однако и его душа жаждала отдохновения, и тогда, остыв от праведного гнева, он прославлял добродетель. Так появились Доббин, Эсмонд, полковник Ньюком. И все-таки в его книгах анафемы звучат куда громче. Как я заметил, это нередко случается с особенно страстными проповедниками. <...> ^TДЖОРДЖ ХОДДЕР^U ^TВОСПОМИНАНИЯ СЕКРЕТАРЯ^U Приступая к рассказу об Уильяме Мейкписе Теккерее, я невольно испытываю смущение, даже робость, и то, что этого всемирно прославленного писателя нет больше среди нас, нисколько не прибавляет мне смелости. Решаясь повести речь о Теккерее, человеке выдающегося ума, редком знатоке человеческого сердца, сознаешь, что берешься за нелегкое дело. Но как пишутся биографии? Ведь для них недостаточно суждений и знаний одного, пусть самого близкого человека. Биография любого деятеля в конце концов складывается из рассказов многих людей, которые к просвещению и назиданию потомков хотят поведать о том, чему им суждено было стать свидетелями. Добрая сотня почитателей могла бы написать воспоминания о Теккерее, и все же задача нарисовать во всей полноте портрет человека и художника под силу лишь будущему историку, истинному подвижнику, который соединит воедино детали и эпизоды, рассеянные в книгах и воспоминаниях современников, облечет их в достойную и завершенную форму. Откровенно говоря, писать биографию Теккерея будет необычайно трудно, посколько мало кому раскрывал он не таясь свою душу - свойственная ему от природы сдержанность порой усугублялась холодностью в отношениях с людьми. Это и породило известные сомнения в том, что Теккерей бывал приятным собеседником, как о том рассказывали его близкие. Однако все, кому доводилось видеться с Теккереем в непринужденной обстановке, когда он чувствовал себя раскованно, знают его как "весельчака" (это его словечко), который всех покорял своим юмором. В нем не оставалось и следа обычной сдержанности, и казалось, не было на свете человека с более открытой душой. Но временами он замыкался в себе, односложно отвечал на вопросы, а то и вовсе ограничивался жестами. При встрече он мог, улыбаясь, дружески приветствовать вас, а в иные дни лишь кивал и характерным движением руки показывал, что не расположен к беседе. Так, многие знавшие Теккерея по клубу рассказывали, что порой он проходил мимо, никого не замечая, а иной раз сам завязывал оживленный разговор, и тогда, глядя на него, нельзя было и представить себе, что он может быть угрюмым или держаться с холодной отчужденностью. Не стоит забывать, что долгие годы давала о себе знать болезнь Теккерея, и при свойственной ему обостренности восприятия общение с окружающими подчас бывало для него утомительным. Словом, Теккерею почти всегда нелегко было справиться с волнением, он не мог похвастаться необходимым самообладанием, позволяющим неизменно блистать в обществе... Для него было настоящей пыткой выступить с речью, он никогда не стремился задавать тон в общей беседе. Короче говоря, куда проще было бы узнать за несколько дней многих людей, нежели за несколько лет - одного Теккерея, ибо он отнюдь не следовал правилу semper idem (всегда тот же), талант его был изменчивым и прихотливым, но никто не вправе упрекать за это художника... Нет сомнений в том, что сердце этого великого романиста и сатирика было исполнено великодушия и сострадания к людям... Даже несколько коротких писем, которые я получил от него, говорят о том, что, несмотря на внешнюю суровость, он был удивительно отзывчив, и этот особый дар участливости, пожалуй, самая примечательная особенность его натуры. Вскоре я воочию убедился в этом. В то время только что вышел роман "Ньюкомы", и как-то раз, разглядывая книжные полки в библиотеке Теккерея, я увидел там один-единственный экземпляр этого романа в новом переплете. Но нигде не обнаружил я ни "Ярмарки тщеславия", ни "Пенденниса", ни "Эсмонда". Я не мог скрыть своего удивления, столь необычно было отсутствие у автора его собственных сочинений, и заметил, что, насколько мне известно, у Чарлза Диккенса все его произведения аккуратно переплетены и расставлены строго в порядке их выхода в свет. "Я знаю, - ответил Теккерей, - у Диккенса так заведено. Мне тоже следовало бы поступать подобным образом, но как я ни стараюсь, ничего не получается. Мои книги или берут почитать, или просто крадут". <...> С тех пор прошло уже немало лет, и я не могу со всеми подробностями восстановить в памяти мои встречи с Теккерея, но я храню его письма, дорогие для меня свидетельства его неизменно доброжелательного отношения к тем писателям, которым, возможно, не суждены были вершины литературной славы. Отрывок из письма Теккерея, который я собираюсь далее привести, представляется мне лучшим тому доказательством. В то время я встречался с Теккереем лишь несколько раз в доме моего приятеля, наши краткие беседы касались разнообразного круга тем, и трудно было предположить из них, что в скором времени наши отношения превратятся в тесное деловое сотрудничество. Теккерей прислал мне это письмо, когда я оказался в стесненных обстоятельствах после того, как в редакции газеты, с которой я был связан, произошли некоторые изменения. Письмо датировано 19 мая 1855 года, и в нем говорится: "Я с огорчением узнал о Вашем затруднительном положении и посылаю Вам небольшую сумму денег, возвращенную мне весьма кстати одним моим знакомым. Не сомневаюсь, что, когда Ваши дела поправятся, Вы отдадите мне эти деньги, и они, возможно, пригодятся еще кому-нибудь, а пока я предлагаю их Вам от чистого сердца, они в Вашем распоряжении". Как мне потом рассказывали, для Теккерея в этом не было ничего особенного. Подобно многим добрым людям, он давал кому-то в долг несколько фунтов, а потом эти деньги переходили от одного знакомого к другому, так он выручал тех, кому приходилось туго. Когда Теккерею возвращали долг, он не прятал деньги радостно в кошелек, а с удовольствием отдавал их очередному нуждающемуся... <Через четыре месяца Теккерей направил Ходдеру письмо с предложением поработать у него временно секретарем, "небольшое жалованье Вам не помешает".> В назначенный час утром я пришел на Онслоу-сквер. Мистер Теккерей уже ждал меня в кабинете. Но вместо того, чтобы тут же объяснить мне мои обязанности, он повел меня наверх в спальню, где все было оборудовано для работы. Там я узнал, что Теккерей трудится над лекциями о четырех Георгах, а поскольку от него ушел прежний секретарь, ему понадобился новый помощник. От меня требовалось писать под диктовку и по указаниям Теккерея делать выписки из книг у него в библиотеке или в Британском музее. Каждое утро я появлялся в спальне, и, как правило, Теккерей встречал меня уже готовый к работе. Правда, иногда он не мог сразу решить, как лучше начать - сидя или стоя, расхаживая по комнате или лежа на кровати. Он нередко закуривал сигару и, походив с ней несколько минут, забывал ее на каминной полке, но принимался диктовать с удвоенной энергией, словно "благоухание" "благородного табака" вселяло в него вдохновение... Непоседливость Теккерея во время работы, его привычка то и дело менять положение вовсе не казалась мне смешной, и похоже, наиболее непринужденно он чувствовал себя в самых неудобных позах. Писать под его диктовку не составляло труда, поскольку он выговаривл слова ясно и четко, и "обдумывал каждое слово, прежде чем вдохнуть в него жизнь". Теккерей редко поправлял себя, так что секретарю почти не приходилось вносить изменения в текст во время диктовки. Погруженный в работу, Теккерей всегда бывал спокоен и сосредоточен и излагал свои мысли с той же рассудительной вдумчивостью, с какой читал лекции. Я отметил одну его характерную особенность, которая особенно бросалась в глаза - когда я не мог удержаться от смеха, записывая его очередную шутливую фразу, сам он хранил полнейшую невозмутимость, как это делал комик Листон, который всегда принимал такой вид, будто ему невдомек, чем он так позабавил публику. Иногда Теккерей, неожиданно прервав диктовку, спрашивал, хорошее ли перо и какого сорта бумага. Если ему казалось, что я не вполне успеваю за ним, он предлагал попробовать перо с более широким или узким кончиком, а затем рассматривал бумагу, на которой я писал, и советовал пользоваться особым сортом с более грубой, шероховатой поверхностью. По словам Теккерея, он отдавал ей предпочтение за то, что она "тормозит" перо, а гладкую шелковистую бумагу он не любил, перо слишком легко скользило по ней. Если же непредвиденная задержка давала ему желанную передышку, он не устраивал никаких проверок. Рассказывая о таких мелочах, я хочу показать, что Теккерей подчас готов был воспользоваться любым предлогом, лишь бы ненадолго отвлечься, если слова не шли к нему сами собой. Мне кажется, для скромного труженика на литературном поприще будет некоторым, пусть и слабым утешением знать, что даже самый блистательный гений не всегда волен над своим даром. Многие писатели признавались, что не могут диктовать свои произведения. Теккерей умел и любил это делать, и наиболее ярко это раскрылось в лекциях о четырех Георгах, удивительных по глубине мысли и выразительности языка. Мы работали целыми днями, иногда моя помощь требовалась Теккерею и по воскресеньям. Мне особенно запомнилось одно, кажется, последнее воскресенье перед его отъездом в Америку, Теккерей встретил меня в необычайно приподнятом настроении и был явно более склонен беседовать, а не диктовать. Он заговорил о предстоящем путешествии, о том, сколько он рассчитывает получить за лекции в Америке. По его словам, ему было нужно еще несколько тысяч, после этого он будет считать, что заработал достаточно. Конечно, добавил Теккерей, он достиг определенного жизненного благополучия, - слава богу, выплатил половину стоимости дома (в котором писатель жил в те годы) и до отъезда в Америку собирался погасить остальную часть долга. Затем разговор перешел на его литературные дела, и Теккерей заметил, что его финансовое положение улучшилось за последние несколько лет, поскольку чтение лекций гораздо прибыльнее, чем публикации в журналах. Рассказывая о своих друзьях, сотрудниках "Панча", он несколькими уверенными штрихами рисовал их портреты, метко подмечая их достоинства и недостатки, что не всегда подтверждало его слова о том, как почитает он братство юмористов. Когда мы заговорили о литературных журналах, Теккерей сказал, что он хотел бы выпускать свою газету или журнал, если появится такая возможность после возвращения из Америки. Я робко на это заметил, что, надеюсь, он откажется от публикации анонимных статей, чему так привержены редакторы многих изданий, и Теккерей ответил: "Непременно. По-моему, это дурная традиция". Речь снова зашла о поездке в Соединенные Штаты, и когда он обмолвился, что, возможно, ему, как и в прошлый раз, потребуется секретарь, я немедленно выразил готовность сопровождать его, если у него нет никого другого на примете. Теккерей обещал подумать и сообщить мне свое решение, но тут же добавил, что скорей всего в дороге ему понадобится не секретарь, а слуга. На следующее утро он сказал, что, не надеясь на здоровье, решил взять с собой слугу, и сдержанно пояснил: "Я могу попросить слугу подержать мне таз, но вряд ли обращусь к секретарю с подобной просьбой". Он произнес это с улыбкой, но я прекрасно понял, что, хотя он и шутит, речь идет о серьезных вещах, поскольку при обострении болезни он действительно не мог обойтись без помощи слуги. Молодой человек, в то время служивший у него (Чарлз Пирмен), пользовался полным доверием Теккерея и своим уходом за ним и заботой снискал его благодарность. <...> <Ходдер рассказывает о прощальном ужине, устроенном Теккерею друзьями перед отъездом, и пишет, как огорчала его близкая разлука с дочерьми.> Поезд уходил рано утром, и когда я пришел на Онслоу-сквер проводить Теккерея (как мы заранее условились), он ждал меня в кабинете, а обе дочери - все в слезах - сидели в столовой, и я думаю, не ошибусь, сказав, что это был именно тот случай, когда мужская сила отступает перед женской слабостью. Когда мистер Теккерей смотрел на дочерей, слезы навертывались ему на глаза, и он не мог их скрыть, как ни старался. Все же до отъезда он уладил некоторые срочные финансовые дела и дал мне распоряжения относительно четырех томов его избранных сочинений, которые были в печати, попросив меня проследить за их изданием и, если потребуется, сделать кое-какие примечания. Но вот настала минута расставания! Экипаж ждал у дверей, багаж был уложен, слуги собрались в прихожей, всем своим видом показывая, сколь они опечалены отъездом хозяина. "Этой минуты я больше всего боялся!" - воскликнул Теккерей, входя в столовую, чтобы на прощание обнять дочерей. Сбегая по ступенькам крыльца, он знал, что они стоят у окна, "провожая его печальным долгим взглядом". "До свидания!" - сдавленным голосом пробормотал Теккерей, направляясь к кебу, и попросил меня: "Встаньте так, чтобы они не видели, как я сажусь в экипаж". Едва дверцы кеба захлопнулись, он прижался в угол и закрыл лицо руками. Так я простился с мистером Теккереем перед его отъездом из Лондона во вторую поездку по Соединенным Штатам. Думаю, рассказанное мною достаточно убедительно свидетельствует о том, что этот беспощадный насмешник, бичующий людскую глупость и пороки, светский человек, умеющий держаться с холодноватой отчужденностью, был наделен необычайно отзывчивым сердцем, что подтверждают его сочинения, и знал искренние душевные порывы, делающие честь каждому человеку. <...> <По возвращении из Америки Теккерей должен был отправиться в турне по Британии с чтением лекций о "Четырех Георгах". Ходдер привел к нему импресарио Фредерика Била, чтобы обсудить условия договора.> Мистер Теккерей в халате и шлепанцах принял нас в спальне, где, как я уже говорил, он работал по утрам. Поскольку кабинетом ему служила небольшая комната за столовой на первом этаже, куда проникал шум с улицы, он распорядился перенести письменный стол и все необходимое на второй этаж, где две комнаты соединили в одну - в глубине была спальня, а другая, большая часть комнаты - гостиная. Помещение получилось просторным, и Теккерей мог, сделав паузу в работе, свободно размяться, прилечь на кушетку, вытянув ноги, и в конце концов принять любое удобное положение, поскольку диктовка избавляла его от тягостной необходимости сидеть за столом. В то утро какие-то домашние неурядицы вывели его из равновесия, и по его резкому тону было ясно, что он намерен вести переговоры сугубо "по-деловому". После обмена светскими любезностями (эти церемонии Теккерей, видимо, в глубине души находил "смертельно скучными") мистер Бил с присущей ему почтительностью изложил свои условия, а Теккерей, будучи прирожденным дипломатом, уверил его, что считает такую цену вполне достойным вознаграждением за свои труды. Обусловленный гонорар составлял пятьдесят гиней за каждую лекцию... (Поскольку у Била возникли сомнения, шла ли речь о фунтах или о гинеях, он вернулся уточнить это.) Бил задал вопрос напрямик, и Теккерей ответил с внушительной краткостью: "Безусловно, в гинеях. Только в гинеях". Мистер Бил не возразил ни слова, и сделка состоялась на условиях Теккерея. Этот эпизод весьма характерен для Теккерея. Хорошо известно, что во всех своих финансовых делах он тщательно следил за тем, чтобы ничем не уронить свое достоинство писателя, и это могут подтвердить многие наши издательские фирмы. "Всегда требуйте сполна, - говорил он, - и тогда меньше потеряете, если ваша цена не вполне устроит издателя". Судя по всему, Теккерей остался доволен сделкой с мистером Билом, и когда мы увиделись на следующее утро, он воскликнул: - Вот это условия! Пятьдесят гиней за вечер! Подумать только, несколько лет назад за статью во "Фрэзерс мэгезин" мне не платили и половины этой суммы. - Я не сомневаюсь в успехе, - сказал я, - и думаю, мистер Бил тоже не прогадает. - Надеюсь, - ответил Теккерей. - По крайней мере мы оба должны сделать для этого все от нас зависящее - пусть Бил организует рекламу, а уж я поработаю на совесть. Благодаря контактам с фирмой "Креймер и Бил" мне предложили сопровождать Теккерея в качестве администратора и секретаря. Я с великой радостью взял на себя эти обязанности, ибо научился понимать и ценить великого Титмарша - так по-прежнему называли Теккерея в кругу его многочисленных друзей, - и надеялся, что ему тоже будет приятно видеть меня в этой роли... Стоит уточнить, что из пятидесяти гиней должны были оплачиваться все путевые расходы, поэтому в итоге гонорар получался не такой уж большой, как казалось поначалу, к тому же Теккерей совсем не умел соблюдать экономию. Он знал, что светлым своим умом всегда сможет заработать денег, и не беда, если они быстро утекают из кармана. Казалось, для него не имело особого значения, сколько останется в результате всего этого предприятия - много или мало. Поскольку я сопровождал Теккерея как официальное лицо и не зависел от него, я старался не быть навязчивым, всегда ехал в другой карете и останавливался не в той гостинице, которую он почтил своим присутствием. Вот почему, как это ни парадоксально, мы прекрасно ладили друг с другом, а поскольку лекции начинались каждый вечер в восемь часов, то нам не приходилось слишком много общаться, хотя иногда Теккерей приглашал меня пообедать с ним в привычное для него время. "Прелестная комната, - радовался он, если из окна открывался вид на сельский пейзаж и в комнату заглядывали деревья и цветы. - Здесь неплохо работается!" Хотел бы я знать, где ему не работалось? Однако в то время появились первые признаки того, что работа над рукописью - то есть запись текста как такового - становилась для него обременительной. Нередко Теккерей жаловался, что не успевает закончить в срок очередной выпуск и смутно представляет себе, что будет дальше. Бесспорно, некоторые свои лучшие творения Теккерей создал уже в преклонном возрасте, но, намереваясь приступить к "Виргинцам", он ворчливо сетовал: "От меня хотят нового романа, но я понятия не имею о чем. Все, что мог, я уже написал". Пожалуй, о той поре уже не скажешь, что Теккерей писал "currente calamo" ("беглым пером"). Правда, он слишком строго судил себя и уверял, что другие могли бы создать нечто гораздо более достойное. Свойственное ему от природы великодушие в какой-то степени предполагало и сомнение в своих силах, зато он никогда не скупился на похвалы писателям-современникам. И коли я решился заговорить об этом, то считаю своим долгом рассказать о тех случаях, когда я был свидетелем тому, как Теккерей несправедливо принижал себя, говоря о своих собратьях по перу. ^TТЕККЕРЕЙ-ЖУРНАЛИСТ, ИЗДАТЕЛЬ, ЛЕКТОР^U ^TЧАРЛЗ МАККЕЙ^U ^TИЗ ВОСПОМИНАНИЙ^U Еще в 1839-40 году мистер Теккерей довольно часто печатался в своей любимой "Морнинг кроникл", хотя постоянным ее сотрудником так никогда и не стал. Однако с членами редакции он неизменно поддерживал прекрасные отношения и в блаженные субботние вечера, когда не надо было готовить следующий номер, частенько заглядывал к одному из помощников редактора, покойному мистеру Томасу Фрэзеру - "Веселому Тому", которого позднее он прославил в своей "Балладе о буйабесе"... Я постоянно встречался с мистером Теккерея за гостеприимным столом мистера Фрэзера как в Лондоне, так и в Париже, задолго до того, как свету открылось, какой великий романист хочет привлечь его внимание. Его слава, в отличие от славы Диккенса, пришла к нему далеко не рано, и, быть может, запоздалость, с какой он обрел любовь читателей, хотя никогда не сомневался в своем праве на нее, как раз и породила в более поздних произведениях привкус цинизма, совершенно чуждого его сердцу. В те дни, когда я только познакомился с мистером Теккереем, он слыл среди своих друзей неподражаемым импровизатором и, бесспорно, обладал редким талантом мгновенно сочинять отличные стихи, и в приятном ему обществе всегда был готов этим талантом блеснуть. Как-то раз, когда все присутствующие, кроме меня, закурили, а я объяснил ему, что не курю и терпеть не могу табака, он выбрал меня в жертву своему остроумию и разразился стихами "О радостях курения", заключая каждую строфу двустишием: Только злосчастный упрямец Маккей Слышать не хочет о табаке! Лишь эти строки и сохранились в моей памяти, однако сам он ничуть не утратил вдохновения и, покончив со мной, не обошел вниманием никого из присутствующих - а было нас там человек семь-восемь, - изображая слабости каждого весьма смешно, но без малейшей злости. <...> Его лекции о "Четырех Георгах" <...> не пользовались в Старом Свете такой же популярностью, как в Новом. Слишком уж они шли вразрез с укоренившимися предрассудками, да и преданностью Ганноверскому дому тоже. Помню, как однажды я заглянул в клубную библиотеку и увидел, что он сидит там один и сжимает в руке газету с таким видом, будто вот-вот порвет ее в клочья. Столь гневное выражение его лицо принимало очень редко. Оказалось, что недавно он говорил о "Четырех Георгах" в одном модном городке в центре Англии, и тамошний священник был ведущим корреспондентом местной газеты. Приход этот был очень богатым, и отец священника получил его с правом передачи по наследству благодаря протекции Георга IV. Сын, принявший приход после кончины отца, благоговейно чтил память монарха, облагодетельствовавшего их семью. Портрет Георга IV, нарисованный мистером Теккереем, разъярил достопочтенного джентльмена, и он написал возмущенную статью, которую мистер Теккерей и дочитывал, когда я вошел в комнату. Начиналась она так: "Старый нечестивый буффон по имени Теккерей читал в городе лекции на тему о четырех Георгах". Боюсь, тут я не выдержал и засмеялся. Однако мистер Теккерей не находил в этой фразе ничего смешного и грозил вчинить автору иск за клевету с возмещением в тысячу фунтов. Я попытался утишить его гнев и сказал, что, по моему мнению, как бы ни были оскорбительны эти слова, никакой юрист не признает их клеветническими. Назвать человека старым это не клевета, разве что эпитет был бы адресован молоденькой даме. - Но клевета - назвать человека нечестивым! - возразил он. - В каком смысле? - сказал я. - Благочестивейший человек в мире тем не менее может быть назван нечестивцем теми, кто исповедует иную веру. Ну, а буффон... Ни один джентльмен не позволит себе назвать так другого джентльмена, а потому вам следует отнестись к нему с заслуженным презрением. - Все это очень мило, - ответил он, - но очернили ведь не вас! Мы все с величайшим хладнокровием сносим любые обиды, если только их наносят не нам. Иска он, однако, не вчинил. Мистер Теккерей подобно доктору Джонсону - и всем древним авторам - был удивительно равнодушен к красотам природы и предпочитал наблюдать беспокойное кипение жизни на лондонских улицах, вместо того, чтобы любоваться чудесными видами гор, лесов, величавых рек, озер и морей, а уже тем более отправляться ради них в путешествия. Рассказывали, что в Америке его друг и спутник советовал ему посетить прославленное чудо Нового света - Ниагарский водопад, вблизи которого они оказались - поездка туда не заняла бы и полутора часов. Но он отказался наотрез, пренебрежительно бросив: "Все снобы обязательно посещают Ниагару, и я не хочу попасть в их число". Когда эта история стала известна в Англии, он с негодованием отверг побуждение, приписанное ему слухами, но не отрицал, что на водопад не поехал, хотя теперь и жалел об этом... Сардоничность многих острых афоризмов Теккерея была порождением ума, но не сердца - ему не занимать было доброты, если он мог услужить кому-нибудь, и уж тем более другому писателю. Когда злополучный Энгус Рич умер от переутомления совсем молодым и его вдова осталась без всяких средств к существованию, Теккерей, который почти не был знаком с этим собратом по перу, незамедлительно пришел на выручку, только потому, что речь шла о собрате по перу. <...> ^TДЖОН ЧЭПМЕН^U ^TИЗ ДНЕВНИКА^U 12 июня 1851 Присутствовал на лекции Теккерея о Стиле и был очень разочарован. Больше всего она походила на длиннейшую проповедь и вовсе не выигрывала от того, что произносилась вслух. Торнтон Хант познакомил нас. Теккерей сказал, что хотел бы купить за "установленную цену" кое-какие из моих атеистических публикаций. 14 июня 1851 Заезжал Теккерей. Я предложил ему написать статью о современных романистах для "Вестминстера". Он отказался, якобы потому, что в денежном отношении произведения его пера приносят много больше, когда публикуются иными путями, и к тому же в его положении он не может критиковать своих современников - единственный, кого он мог бы разобрать по косточкам и хорошенько высечь, это он сам! Он пожаловался на пристрастное отношение к себе и всячески раздуваемое соперничество между ним и Диккенсом - раздуваемое, по-моему, не без участия глупых друзей, вроде Форстера. Как я обнаружил, в религиозных воззрениях он склоняется к вольнодумию, но не собирается рисковать своей популярностью, открыто в этом признавшись. По его словам, он долго раздумывал, надлежит ли ему принять мученический венец во имя своих убеждений, и пришел к выводу, что нет. Его главная цель, видимо, - зарабатывать деньги. Ради этого он собирается в Америку. В личном разговоре он показался мне много интереснее, чем позволяли надеяться его лекции, но, боюсь, успех начинает его портить. ^TДЖОРДЖ СМИТ^U ^TИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О "КОРНХИЛЛЕ"^U Когда журнал завоевал огромный успех, я почувствовал, что его редактор имеет право разделить с ним этот успех, и сказал Теккерею о своем намерении послать ему чек на сумму вдвое больше оговоренной, как вознаграждение редактору. Теккерей совершенно этого не ожидал и на мгновение потерял власть над собой, его губы задрожали, и он заплакал, пробормотав, что не привык к подобному. Впрочем любой знак доброты всегда его трогал. Наша дружба стала очень тесной и мы уже не чинились друг с другом. Теккерей в собственных делах был весьма непрактичен и поверял мне свои неприятности. "Ну что же,шутливо отвечал я, слегка перефразируя Шекспира, - источник ведом вам, где дикий тмин растет". Однако самоуважение мешало ему часто прибегать к чужой помощи. Способ, каким он показывал мне, что чек пришелся бы кстати, был совершенно в его духе: он входил в мой кабинет на Пэлл-Мэлл, вывернув оба брючных кармана, - безмолвное и выразительное доказательство того, что они пусты. Я доставал чековую книжку и вопросительно поглядывал на него. Он называл требуемую сумму, и деловая операция завершалась. <...> Наши труды на ниве "Корнхилла" мы скрашивали ежемесячными обедами. Более или менее постоянные сотрудники журнала все время, пока мы оставались в Лондоне, каждый месяц собирались за моим столом на Глостер-сквер, и эти "корнхиллские обеды" были удивительно приятными и интересными. Теккерей не пропускал ни единого, хотя часто недомогал. За таким обедом Троллопу предстояло познакомиться с Теккереем и он предвкушал это знакомство не меньше, чем сам обед. И вот я подошел к Теккерею и представил ему Троллопа со всеми положенными комплиментами. Теккерей буркнул: "Как поживаете?" и - к моему удивлению и гневу Троллопа - повернулся на каблуках и отошел. В то время он был нездоров и именно в эту минуту испытал мучительный спазм, но мы, разумеется, об этом и не подозревали. Никогда не забуду выражения лица Троллопа в ту минуту! Все, кто знавал Троллопа, помнят, какой свирепый принимал он вид, если у него был достаточный - а иной раз и недостаточный - повод оскорбиться! На следующее утро он явился ко мне, кипя негодованием, и объявил, что накануне не хлопнул дверью только потому, что был у меня впервые, а затем поклялся, что больше в жизни не раскланяется с Теккереем - и т. д., и т. п. Я постарался его успокоить, насколько было в моих силах. Он же при всей своей вспыльчивости и раздражительности был прекрасным, добрым человеком и, мне кажется, ушел от меня успокоенным. Потом они с Теккереем стали близкими друзьями. <...> Скрашивали мы деловые будни не только ежемесячными обедами. Всякий раз, когда предстояло заключить какое-нибудь новое литературное соглашение с мистером Теккереем, он шутливо заявлял, что голова у него бывает особенно ясной в "Гринвиче", тем более если его пищеварению способствует некий рейнвейн, которым мистер Харт, трактирщик, поил своих гостей по пятнадцати шиллингов за бутылку. При этом всегда присутствовал сэр Чарлз Тейлор, очень милый человек, член "Гаррик-клуба", друг Теккерея и мой хороший знакомый. В наших переговорах сэр Чарлз участия не принимал, ограничиваясь редкими остротами - да, признаться, никаких "переговоров" и не было, так как я не запомню случая, когда бы мистер Теккерей не принял сразу моего предложения - но его светские таланты делали эти обеды в тесном кругу еще уютнее. <...> Теккерей редактировал "Корнхилл" с 1860 года по май 1862 года. Честно сказать, хорошим редактором в деловом смысле его назвать нельзя, и часть работы мне приходилось исполнять самому. Для меня это было удовольствием, так как я питал к нему огромное восхищение и теплую привязанность. Я заранее обусловил себе право накладывать вето на материал для номера, ибо знал, как непоследователен и капризен Теккерей в своих суждениях, и такая мера предосторожности была совершенно необходима, поскольку на его выбор легко могли повлиять обстоятельства, никакого отношения к интересам журнала не имеющие. Подобные отношения между издателем и редактором в подавляющем большинстве случаев ни к чему хорошему не привели бы, но натура Теккерея была такой благородной, а мое уважение к нему таким искренним, что никаких недоразумений между нами не возникало. Почти каждое утро я приезжал в его дом на Онслоу-сквер и мы обсуждали рукописи и темы. Однажды он протянул мне рукопись статьи и сказал: - Надеюсь, Смит, уж на нее вы вето не наложите? - А что? - спросил я. - По-вашему, она так уж хороша? - Да нет, - ответил он. - Этого я не сказал бы. Но написала ее такая хорошенькая женщина! Прелестные глаза, чудесный голос! На мой более прозаический взгляд все это еще не составляло веского основания для того, чтобы напечатать произведение ее пера в "Корнхилле". Я прочел рукопись и, не находясь под обаянием красоты авторши, на следующее утро объявил Теккерею: - Для нас это совершенно не подходит! - Ну, что же, - со вздохом отозвался Теккерей. - Мне очень жаль. Когда я собрался уходить, он, желая, - как я решил, - показать, что мое упрямство его нисколько не обидело, пригласил меня отобедать у него в такой-то день <...> и посадил меня за столом рядом с авторшей статьи! Надо сказать, что вечер я провел весьма приятный. - Ну, а что вы теперь скажете об этой статье, мой юный друг? - с торжеством осведомился он при следующей нашей встрече. Я ответил, что автор мне понравился много больше статьи и будь возможно поместить на страницах "Корнхилла" ее самое, я возражать не стал бы. А так статью придется отослать назад. У Теккерея было слишком доброе сердце, и, редактируя журнал, счастлив он быть не мог. Отвечая "нет", он сам расстраивался не меньше того, кому отказывал, и делал все, что мог - и гораздо больше, чем кто-либо еще из известных мне редакторов! - чтобы смягчить отказ... Свои печали как редактора Теккерей излил в одной из "Заметок о разных разностях". Озаглавлена она "Иголки в подушке" и дает прекрасное представление и о теккереевском юморе, и о тяготах его обязанностей, как редактора. Любой человек, читавший эту заметку, не мог бы не согласиться, как согласился я, что мистер Теккерей поступил очень мудро, когда отказался и дальше редактировать журнал, ради сохранения своего покоя и душевного равновесия. Мне радостно думать, что хотя бы в последние дни шипы редакторского жребия не язвили нежное сердце этого благородного гения. Но теперь, обращаясь мыслью к прошлому, я иногда горько сожалею, что волей-неволей обрек его на выполнение тяжких для него обязанностей и не сделал того, что мог бы, для облегчения его ноши. <...> Теккерей написал мне: "И, кстати, посылаю вам небольшую вещицу "Маленькие школяры", заставившую запотеть мои родительские очки. Статью эту я думал послать в "Блэквуд", но почему "Корнхилл" должен лишиться такой прелестной вещи только потому, что ее написала моя милая девочка? Однако отцы - плохие судьи, и вы сами решайте, печатать нам ее или нет". <...> Однажды, когда я как-то вечером уходил из дома на Онслоу-сквер, меня подстерегла Энни, вложила мне в руку небольшой пакет, шепнула: "Вы не поглядели бы?", и скрылась в столовой. Я сунул пакет в карман, а дома тотчас его развернул. Это была "История Элизабет". <...> Я послал Теккерею корректурные листы, а при встрече спросил, прочел ли он их. - Нет, - сказал он. - Не смог. Прочел несколько, а потом почувствовал, что у меня просто сил нет. Она такая чудесная девочка! ^TЭНН РИТЧИ^U ^TИЗ КНИГИ "ГЛАВЫ ВОСПОМИНАНИЙ"^U Я словно и сейчас вижу, как отец бродит по дому, заходит то в одну комнату, то в другую, садится и снова встает, обдумывая планы и название нового журнала. <...> Я помню, как в день выхода первого номера то и дело являлись посыльные, извещая редактора, что публика требует еще тысячи и тысячи экземпляров. А позже нас известили, что наборщики остались работать на всю ночь. Вспоминается мне и небольшая подробность, про которую тогда упомянул мистер Джордж Смит - она произвела на меня большое впечатление. Неожиданно огромный спрос свел на нет доход от рекламы. Сумма, оплачивающая 10 тысяч рекламных объявлений, полностью съедается, если их напечатано 120 тысяч. И владельцы журнала понесли убытки, когда оговоренная цифра оказалась намного превышенной. <...> В третьем номере была помещена просьба редактора к авторам не присылать свои произведения ему на дом, а только в редакцию. По мере ухудшения здоровья отца чисто рутинные обязанности начали утомлять его все больше, и он обнаружил - как мне кажется, подобно многим другим редакторам, - что особые хлопоты им доставляет не печатаемый материал, а тот, который приходится отвергать. <...> Всего лишь неделю-две тому назад я выбросила целый ворох этих старых иголок, и без труда могу себе представить, какой мукой для человека с чувствительными нервами и живым воображением было отвечать отказом на бесчисленные письма, предложения и просьбы, приходившие с каждой почтой. В один прекрасный д