ень Джексон подал к дверям нашу голубую коляску, куда уселись: отец - необычайно элегантный, с бумагами в руках, приехавшая из Парижа бабушка и мы с сестрой, лошадь тронулась, и все наше взбудораженное семейство покатило в Залы Уиллиса, где отцу предстояло прочесть первую лекцию об английских юмористах XVIII века. Он, несомненно, очень волновался, но, чтобы скрыть это от нас, шутил, не умолкая. Мы вместе поднялись по лестнице, устланной ковром, и вскоре он удалился. Последующие полчаса оставили в моей душе малоприятные воспоминания. Вокруг зияли пустотой незанятые кресла, появлявшиеся слушатели переговаривались шепотом, как в церкви; в распахнутые окна - их там было очень много - заглядывало небо, ярко синевшее над крышами; стук сердца отдавал в ушах; сначала погромыхивая издали, потом все ближе, ближе подкатывали экипажи, и я вдруг ощутила, что если бы сию минуту наступил день Страшного суда и положил конец этой невыносимой муке, я бы, пожалуй, была рада, и эта жуткая мысль доставила тогда мне истинное облегчение... Отец за сценой раскладывал страницы своей рукописи по порядку, а мы сидели в зале, который все быстрее заполнялся публикой, и впереди, и сзади, и вокруг - повсюду были люди, они расстегивали верхнее платье, раскланивались друг с другом, усаживались поудобнее. Залюбовавшись на сидевшую неподалеку даму, которая сняла свой капор и осталась в маленьком квакерском чепчике, я не заметила, как на сцену вышел отец и замер перед полным залом. Мы с нетерпением ждали этого мгновения, и все же пропустили его. Сначала я даже не узнала напряженный, чужой голос, произнесший: "В лекциях об английских юмористах я прошу Вашего позволения говорить не столько об их книгах, сколько о них самих и о прожитой ими жизни" {У. М. Теккерей. Собр. соч. в 12 томах, т. 7, пер. В. Хинкиса.}. Но понемногу голос становился мягче, глубже и вскоре приобрел знакомое звучание, и мне подумалось, что отец, пожалуй, выглядит таким же, как всегда, в жилете, со свисающей цепочкой от часов, так что и ощущенье кома в горле, и головокружение стали проходить. Теперь я уже радовалась, что Судный день еще не наступил. Я, кажется, не поняла ни слова после первой фразы, но не сводила глаз с отца и постепенно успокаивалась, видя, что все идет как нужно. Среди немногого, что я могла тогда заметить, было спокойное, просветленное, сиявшее гордостью лицо бабушки, а как же вспыхнули ее прекрасные, серые глаза, когда в конце лекции, не менее внезапном, чем ее начало, раздался гром аплодисментов, и дама в квакерском чепчике стала завязывать свой капор (кто-то шепнул мне, что это герцогиня Сазерландская). Люди потянулись к лектору, стараясь обменяться с ним словцом, рукопожатием. Домой мы возвращались радостные, Джексон пустил лошадь в галоп, отец смеялся и шутил - остроты сами собой слетали с его уст, мы ему вторили веселым смехом, и каждый поворот дороги и толчок казались нам забавным происшествием. Со временем лекции стали неотъемлемой частью нашего существования, как книги и статьи, которые писал отец, - их вечно дожидался в холле, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, какой-нибудь типографский рассыльный. Колледжи и провинциальные агентства на севере и на юге страны приглашали отца выступить с лекциями. Он приезжал и снова уезжал. Порою он читал их в пригородах, порой в каком-нибудь знакомом доме - у миссис Проктер или где-нибудь еще. Однажды, кажется, по просьбе горячо любимых им миссис Элиот и мисс Перри, он читал у нас дома. Если чтение происходило не очень далеко от Лондона, он брал с собой и нас. Мне и сегодня радостно, когда я вспоминаю ясный летний день, сады и островерхие крыши Оксфорда, куда сестра и я приехали впервые и где, стоя у входа с нашим хозяином Сент-Джоном Теккереем, разглядывали спины слушателей, ломившихся на лекцию отца. ^TДЖОРДЖ САЛА^U ^TИЗ КНИГИ "ТО, ЧТО Я ВИДЕЛ, И ТЕ, КОГО Я ЗНАЛ"^U <...> Эти девять или десять месяцев сотрудничества в "Корнхилле" я считаю счастливейшей порой в моей жизни... Помню первый банкет по случаю выхода журнального номера. На председательском месте, понятное дело, Теккерей, по левую руку от него, если не ошибаюсь, всем известный баронет сэр Чарлз Тейлор, а по правую - славный старый фельдмаршал сэр Джон Бергойн. Еще там были Ричард Монктон Милнз, он же позднее лорд Хотон; Фредерик Лейтон и Джон Эверетт Миллес, оба молодые, красивые, уже широко известные и с большими перспективами; кажется, присутствовал Джордж Г. Льюис; и безусловно - Роберт Браунинг. Все время привлекал к себе внимание Энтони Троллоп, он оспоривал каждого говорящего, потом каждому же старался сказать что-нибудь приятное и время от времени задремывал, сидя на диване или в кресле... Сэр Эдвин Ландсир; Сайке, автор обложки "Корнхилла", Фредерик Уокер, чье совсем еще юное лицо все светилось талантом; и Мэтью Хиггинс, который печатался в "Тайме" под псевдонимом "Якоб Омниум" и ростом превосходил даже своего приятеля Теккерея, - все они тоже были гостями на том незабываемом пиру по случаю рождения нового журнала. Когда убрали со стола скатерть, Теккерею, естественно, полагалось произнести речь. Как мне уже довелось, кажется, писать раньше, великий автор "Ярмарки тщеславия" не обладал талантами послеобеденного оратора. Читал он на публике превосходно, с большим изяществом и верностью интонаций, помню себя в толпе слушателей, набившихся в большой зал на территории старого Зоологического сада Саррея, чтобы услышать его первую лекцию из цикла "Четыре Георга". Я страдаю частичной глухотой, сидел я довольно далеко от помоста, однако же разбирал каждое слово, произносимое лектором, и был в восторге не только от того, что он говорил, но и от того, как это все великолепно звучало. Но в роли послетрапезного оратора Теккерей был, бесспорно, далек от совершенства. Я это знал. И так как я не только преклонялся перед его литературным гением, но питал почтение и любовь к нему как к человеку, я, радуясь своей с ним близости, дававшей право на вопросы, решил заранее справиться у него, хорошо ли он приготовил свою речь. Поэтому я приехал к нему на Онслоу-сквер, когда он еще сидел за завтраком, и спросил, как обстоят дела с речью. "Комар носу не подточит, - ответил мне Теккерей. - Вчера вечером я продиктовал ее секретарю, потом выучил наизусть и только что произнес перед дочерьми". Я почувствовал частичное облегчение; но на всякий случай все-таки приехал вечером на Гайд-парк-сквер десятью минутами раньше назначенного времени и стал дожидаться Теккерея. Когда он прибыл на банкет, я встретил его и шепотом поинтересовался: "Как речь? Все в порядке?" - "В полнейшем, - ответил он. - Два раза повторил ее в карете. Пойдет как по маслу". Увы! Когда мастер поднялся, чтобы сказать свое слово, поначалу все действительно шло великолепно. "Джентльмены! - приступил Теккерей, - мы захватили восемьдесят тысяч пленных". Это был тонкий и остроумный намек на тираж первого номера "Корнхилла"; уважаемое собрание отозвалось гулом одобрения. Если бы только этим гулом все и ограничилось! Но нет, нечистый дух побудил сэра Чарлза Тейлора звучно выкрикнуть: "Слушайте! Слушайте!" А у достопочтенного баронета была такая особенность выговора, что слово это прозвучало как "Шлюшайте", Кто-то засмеялся. Тогда Теккерей, сразу потеряв нить, вспылил и заорал: "Ей-богу, сэр Чарлз, еще одно слово, и я замолчу и сяду!" - после чего пробормотал кое-как несколько несвязных фраз и действительно сел, вне себя от негодования, при горячем сочувствии всех собравшихся. <...> ^TДЖОРДЖ ХОДДЕР^U ^TВОСПОМИНАНИЯ СЕКРЕТАРЯ^U Мне вспоминается и другой случай, - их можно было бы привести немало,подтверждающий, что Теккерей недооценивал самого себя и готов был превозносить других, принижая собственный талант. Как-то утром он был необычайно разговорчив, довольно скоро объявил, что сегодня не склонен утруждать себя работой и предложил просто побеседовать. Заговорив о достоинствах писателей, в ту пору привлекавших к себе всеобщее внимание, и об успехе "Домашнего чтения" у широкой публики, Теккерей заметил, что на страницах этого журнала печатаются многие способные литераторы. - Среди них я бы выделил одного, очень умного, - с воодушевлением заключил он. - Это Сала. Мне редко попадались такие прекрасные эссе, как его "Ключ на улице". Я не смог бы так написать. А жаль. Я позволил себе возразить ему, что хотя эссе, о котором он говорил, отмечено несомненными достоинствами и в литературных кругах считается одной из лучших публикаций журнала, он тем не менее ошибается и несправедливо судит о себе. - Нет, нет, - повторил Теккерей с еще большей убежденностью. - Мне такого не написать. Скоро будет выходить мой журнал, и я надеюсь, этот человек станет нашим автором. Разумеется, Теккерей был верен своему слову, и в объявлении о новом журнале "Корнхилл мэгезин" под редакцией Теккерея одним из первых в списке авторов стояло имя Джорджа Огастеса Салы... Что касается нашего времяпрепровождения в поездке с лекциями по стране (к рассказу о которой я вновь возвращаюсь), то ничего примечательного мне не запомнилось, все дни походили один на другой - каждый вечер к восьми часам мы направлялись в зал, где Теккерею предстояло читать лекцию, а я занимался необходимыми приготовлениями и получал плату за входные билеты. Теккерей старался как можно лучше исполнить свою миссию, а после лекции всегда заинтересованно спрашивал меня, велика ли выручка. Как правило, сборы превышали сумму, необходимую для оплаты расходов и гонорара Теккерея, и он всегда бывал этим доволен, поскольку беспокоился, как бы мистер Бил не оказался внакладе... При подготовке к лекции нередко возникали некоторые осложнения. Дело в том, что Теккерей настойчиво требовал, чтобы в каждом городе, куда мы приезжали, ему предоставляли кафедру определенных размеров, дабы при своем высоком росте он мог читать не наклоняясь. Это необычное требование явно было не по душе некоторым местным агентам. Они или забывали о нем, или, получив соответствующее уведомление, просто не придавали ему значения. Поэтому нередко перед началом лекции приходилось тратить время на кое-какие столярные работы. Однако это не доставляло особенно много хлопот, поскольку Теккерей отличался терпением и доброжелательностью, и если лекция начиналась вовремя, то публика ни о чем не догадывалась. Теперь о манере, в которой читал Теккерей. Работая над лекциями о Георгах, он обыкновенно просил меня изобразить "аудиторию", чтобы проверить, достаточно ли громко звучит его голос и насколько выразительны интонации. В одном углу большой комнаты он сооружал нечто вроде кафедры нужной высоты, а я становился в противоположном углу. Теккерей читал, положив перед собой рукопись, и решал, какой почерк ему легче разбирать - свой собственный, автора этих строк или секретаря - моего предшественника. Как правило, Теккерей оставался доволен репетицией, голос его звучал ясно и звонко, говорил он свободно и вполне отчетливо. Но то, что казалось приемлемым в обычной комнате, едва ли годилось для больших аудиторий. Несмотря на это, Теккерей почти не старался говорить громче во время своих выступлений. Именно поэтому многим не нравилась простая и непринужденная манера, в которой он читал свои лекции. Казалось, самого лектора нисколько не беспокоит, как слышат его в зале, он предоставлял заботиться об этом слушателям. И тем не менее благодаря крупной внушительной фигуре Теккерея, благородной серьезности его речи, лекции всегда проходили при почтительной тишине в зале. И даже когда Теккерей выступал в очень больших аудиториях, его плохо слышали только сидящие в задних рядах. <Вспоминая об этой поездке, Ходдер рассказывает, как в Норвиче Теккерей заболел. После возвращения> мы встретились у него дома в Лондоне. Когда он стал жаловаться на проклятую болезнь, отравлявшую ему жизнь, я спросил его, советовался ли он с лучшими медицинскими авторитетами. Они щедры на советы, последовал ответ. "Но какая от них польза, если они невыполнимы? - продолжал Теккерей. - Мне не разрешают пить, но я пью. Не разрешают курить, но я курю. Не разрешают есть, но я все равно ем. Словом, делаю все, что нельзя, и поэтому надеяться мне не на что". У меня чуть было не вырвалась банальность, она напрашивалась сама собой, но я сдержался и только сказал, что его здоровье нужно не ему одному, а всем ценителям литературы. Сотни людей, открыв роман "Пенденнис", прочитали посвящение доктору Элиотсону. Какой радостью было бы для него узнать, что его подопечный исцелился от всех недугов. ^TФАННИ КЕМБЛ^U ^TИЗ КНИГИ ВОСПОМИНАНИЙ^U <...> Он должен был читать в Залах Уиллиса, там же, где читала и я, и, прибыв туда заранее, до того как ему начинать, я застала его стоящим посреди комнаты и озирающимся - потерянный, безутешный гигант. "О господи! - сказал он, пожимая мне руку, - мне так страшно, что даже тошнит". Я произнесла какие-то слова утешения и хотела уйти, но он схватил меня за руку, как испуганный ребенок, и воскликнул: "О, не покидайте меня!" - "Но послушайте, Теккерей, нельзя вам здесь стоять, ваша публика уже начала собираться", - и увела его из скопления стульев и скамеек, которые уже заполнялись, в соседнюю комнату, примыкавшую к лекционной зале, - после моих собственных чтений обе были мне хорошо знакомы. Здесь он стал ходить из угла в угол, в припадке отчаяния буквально ломая руки. "Ну, что мне теперь делать, - сказала я, - побыть мне с вами, пока не начнете, или оставить вас одного, чтобы пришли в себя?" - "Ох, - сказал он, - если бы мне только достать эту окаянную штуку (лекцию) и еще разок заглянуть в нее". - "А где она?" - спросила я. "Датам, в той комнате, на кафедре". - "Ну так, - сказала я, - если не хотите сами за ней сходить, я вам ее принесу". И хорошо помня, где стоял мой столик для чтения, у самой двери в эту комнату, я прошмыгнула в залу, надеясь схватить рукопись, не привлекая внимания публики, уже почти собравшейся. Я привыкла читать сидя, у очень низкого стола, но мой друг Теккерей читал свои лекции стоя и распорядился, чтобы на сцене поставили кафедру, приспособленную к его очень высокому росту, так что когда я подошла взять рукопись, она оказалась прямо у меня над головой. Это меня немного смутило, но я твердо решила не возвращаться с пустыми руками, поэтому подскочила и схватила папку, причем листы из нее (они не были скреплены), каждый в отдельности, полетели вниз. Не могу сказать точно, что я сделала, но кажется, опустилась на четвереньки в страстном желании собрать разбросанные листы, а потом, удалившись с ними, протянула их бедному Теккерею, крича: "Нет, вы только посмотрите, что я наделала, какой ужас!" - "Дорогая моя, - сказал он, - ничего лучше для меня вы не могли бы совершить. Мне здесь нужно ждать еще ровно четверть часа, а примерно столько же времени мне понадобится, чтобы все это опять разобрать". С какой бесконечной добротой он утешал меня, а я чуть не плакала, потому что, как мне казалось, еще усугубила его отчаяние и страхи. Так я и оставила его читать первый из этого блестящего цикла литературно-исторических эссе, которыми он чаровал и обучал бесчисленные аудитории в Англии и в Америке. <...> На что похожи его лекции? Они, конечно, очень хороши, их безусловно стоит послушать, но на что они похожи? Похожи на его разговор, на его книги, на него самого. Вероятно, они близки к тому, чего ждала та публика, что собралась в четверг, чтобы ответить на этот вопрос. Все мы уже раньше знали, как мягко и нежно обращается Теккерей с безумствами, которые подвергает сатире. Он сатирик, но он не высокомерен. Теккерей на трибуне такой же, как Теккерей за столом или на печатной странице, вся разница в том, что он на трибуне. Его лекция - это длинный монолог, в котором он делится своими взглядами на предмет. Но каковы его взгляды и какова манера! Теккерей на трибуне, сказали мы, точно такой же как Теккерей в других местах, чуть более серьезный, возможно потому, что читает, или беспокойный от сознания, что должен один вести разговор с таким избранным обществом. Но фигура, которая возникает перед вами за этим темно-красным столом, неизменна; то же странное, двойственное впечатление: лицо и общий вид ребенка, который нахально решил, что нравится, причем нравится именно своим нахальством, и вырос, не лишившись младенческой округлости и простодушия; грустные серьезные глаза, что глядят сквозь очки, которые им помогают, а вас сбивают с толку своим пустым блеском, выглядывающие из глубочайших впадин этого обширного черепа поверх веселой заразительной улыбки; волосы, вьющиеся как в юности, но поседевшие от лет, что до времени принесли с собой столько горестей и размышлений. <...> Всем, кто впервые видел Теккерея вчера <на первой лекции в Нью-Йорке>, пришлось изменить свои впечатления от его внешности и манеры говорить. Мало кто ожидал увидеть такого гиганта, в нем по меньшей мере шесть футов и четыре дюйма; мало кто ожидал увидеть такого старого человека: похоже, что волосы его словно хранят свое серебро свыше пятидесяти лет; а ведь раньше многим казалось, что в его внешности должно быть что-то лихое и фривольное, но одет он был совершенно просто, выражение лица было серьезно, тон - без малейшей аффектации, такой, какого мы могли бы ожидать от воспитанного немолодого человека. Его речь тоже удивила многих, кто почерпнул впечатления в английских журналах. Голос его - великолепный тенор и иногда дрожит в патетических местах, что заражает вас волнением, в целом же манера речи совершенно соответствует содержанию лекций. Его дикция выше всяких похвал. Каждое произнесенное им слово было слышно в самых дальних уголках залы, но ни разу не показалось, что он старается говорить громче по сравнению с обычной речью. Самая поразительная черта его чтения - отсутствие какой бы то ни было искусственности. Он не разрешил себе показать, что представляет особый интерес для публики, и не разрешил себе более серьезной провинности - притворства, что ему все равно, интересует он публику или нет. Другими словами, он внушил публике уважение к себе, как человек, достойный того восхищения, какое уже внушили его книги. Самую лекцию как произведение искусства трудно перехвалить. Написана она с крайней простотой и без видимой заботы об эффектах, однако для нее характерно все лучшее, что есть в Теккерее. О Свифте, например, нигде не написано ничего умнее... <...> Была на лекции Теккерея. Тема "Прайор, Гэй и Поуп". Теккерей - высокого роста, крепко сколоченный, с той утонченной небрежностью, какая характерна для большинства англичан в хорошем обществе; волосы не по возрасту седые, голос сильный, ясный и мелодичный, манера естественная, разговорная, без притязаний на ораторские эффекты. Прайор и Гэй, да впрочем и Поуп, в его интерпретации, были ему безусловно по плечу, но когда он взял на себя смелость сказать, что конец "Дунсиады" не превзойден в английской поэзии по образности, мыслям и языку, он показал свое неумение судить о большой поэтической теме. И все же там, где тема ему по плечу, лекция была очень любопытна, а в речи его было мужество, независимость и ясность, столь характерные для английских джентльменов. <...> Каждая черта Теккерея была отмечена американской прессой, и во всяком случае один раз он был описав подробно. "Что касается самого лектора, это крепкий, здоровый широкоплечий мужчина с коротко подстриженными седеющими волосами и серыми внимательными глазами, очень зорко глядящими сквозь очки с очень сатирическим фокусом. Видимо, он крепко стоит на собственных ногах и не даст легко сдунуть себя с места, ни повалить боксерскими ударами; человек с хорошим пищеварением, который принимает жизнь легко и чует всякую фальшь и обманы, растирает их между большим и указательным пальцами, как поступил бы с понюшкой табака. Было в чтении Теккерея что-то такое, чего не уловил никто. Оно не поддалось анализу и ускользнуло из памяти. Его голос, каким он мне запомнился, был глубокий и низкий с особыми неописуемыми перекатами; манера речи - сама простота. Держался он спокойно и внушительно, руки его двигались, лишь когда он протирал очки, переворачивая страницы рукописи. Стихи он читал восхитительно". <...> Лекция "Милосердие и юмор" была подана совершенно спокойно - никакого актерства - прочитана, как по писаному. Он бегло коснулся ранних юмористов, но когда дошел до Диккенса, заговорил с ласковым воодушевлением. "У меня дома есть маленькая девочка, та не бывает счастлива, если под подушкой у нее не лежит какая-либо из его книг". Его благословение Диккенсу прозвучало искренне, как благодарственная молитва. Кроме того, он прочел кое-что из "Панча" и отрывок из "Прогулки священника", такой трогательный и комичный, что мог бы подтвердить правило о милосердии истинного юмора. Это он сам написал, как сообщил он нам без всяких околичностей. <...> В 1857 году Теккерей читал свой цикл "Четыре Георга" в Гулле. После первой лекции он послал за Чарлзом Купером, молодым журналистом, уже давшим сообщение о ней в местной газете. "Известно ли вам, сэр, - сказал он, - что вы сделали все, что могли, дабы лишить меня хлеба насущного? Читателям, уже имеющим такой полный и точный отчет, в голову не придет идти на лекцию". Журналист извинился и уже собрался уходить, но тут Теккерей спросил его, как ему понравилась лекция. "Я нашел, что она очень умна, - отвечал я, - а также что вы употребили немало ума, стараясь скрыть доброе сердце под дешевым цинизмом. - Черт побери, - воскликнул Теккерей, - вы достаточно откровенны. Но что, по-вашему, значит "дешевый цинизм"? - На этот вопрос так сразу не ответишь. - А вы попробуйте ответить. Звучит это как очень резкая критика. - Но, пожалуйста, учтите, что это критика очень молодого человека. Может быть, это нахальство? - Я уверен, что вы не хотели быть нахальным, и очень интересуюсь, что вы имели в виду. - Я подумал, что лекция была циничная. С этим вы, я думаю, согласитесь. Он кивнул, и я продолжал: "Меня поразило, что цинизм - это то, к чему должен прийти любой мыслящий человек, поэтому я и назвал это "дешевый цинизм". - Спасибо, - сказал он с улыбкой. - Возможно, вы правы. Но ничего такого никто мне еще не говорил. Не бойтесь, я не обижен. Ex oribus parvulorum {Устами младенцев... (лат.).} - дальше вы знаете. Я знал и почувствовал себя оскорбленным. Но его ласковый тон быстро снял это чувство. Да, я был перед ним младенцем, и оказался не в меру дерзким". ^TУИЛЬЯМ ОЛЛИНГЕМ^U ^TИЗ ДНЕВНИКОВ^U В отеле "Бристоль" я застал Теккерея с двумя дочерьми. Он себя чувствовал неважно - часто заполдень оставался в постели и лежа работал над "Виргинцами", - но вечерами приходил в себя. Я рассказывал ему, что виделся здесь в Париже с Браунингами. - Браунинг был у меня сегодня утром, - сказал Теккерей. - Сколько в нем душевного огня, на мой вкус, при моем теперешнем недужном состоянии, даже избыток. Чуть было не спалил подо мной кровать. - Да, замечательная личность. - И представьте, не пьет. - И без того достаточно на взводе. - Даже слишком. Но его поэзия мне не по зубам. А ваше мнение? Я высоко отозвался об его стихах. - Ну, не знаю. Мне лично нравится, когда поэзия музыкальна, когда стихи льются и ласкают слух. - Мне тоже. - Но это к вашему другу Б. уж никак не относится! Я стал рассуждать, что зато у Браунинга имеется множество других достоинств и что поэтому он сам себе высший закон. Но Теккерей только улыбнулся и не стал дальше спорить. - Во всяком случае, он крепко верит в себя. Наверно ему безразлично, хвалят или ругают его другие. - О нет, отнюдь не безразлично. - Да? В таком случае я напишу о нем что-нибудь в журнале. Теккерей повез меня обедать в Пале-Руаяль. Он, посмеиваясь, обращал мое внимание на всякие мелочи, например, картинный жест, с каким официант поставил перед нами блюдо остендских устриц. А пригубив вина, посмотрел на меня сквозь свои большие очки и торжественно произнес: "Первый за день бокал вина - это событие". Обед был восхитительный. Теккерей разговаривал со мной дружески и непринужденно, будто я был его любимым племянником. После обеда он предложил отправиться в театр Пале-Руаяля, но когда мы вышли из ресторана, передумал и сказал, что лучше нам зайти навестить отца Праута. "Он живет здесь поблизости. Вы ведь знакомы?" - Да, я немного знаю этого сладкогласого патера. Тот был парижским корреспондентом "Глоба", и письма, которые он там печатал, пользовались успехом. Рассказывали, что из-за пристрастия Мэхони к классическим цитатам, типографии "Глоба" пришлось приобрести несколько комплектов греческого шрифта. Мы застали ученого и остроумного патера в большой комнате с низким потолком в первом этаже дома, расположенного в переулке за Пале-Руаялем. Одетый в просторное одеяние, он сидел, развалясь, перед раскрытой книгой и бутылкой бургундского. Встретил он нас приветливо, но сказал вполголоса: "Добрый вечер, ребята, у меня тут в углу спит один парень". И действительно, в углу, в своего рода нише, мы увидели нечто вроде постели. Теккерей заинтересовался, кто бы это мог быть, и Праут объяснил, что это юный Пэдди из Корка или окрестностей, прокутившийся в Париже до последней нитки. Праут нашел его "в стесненных обстоятельствах" и, будучи знаком в Ирландии с его родней, пригласил к себе жить и столоваться до прибытия помощи. Такой гуманный поступок, как вы понимаете, пришелся Теккерею очень по душе. По поводу же бургундского он сказал, что вино чересчур крепко, и попросил себе коньяк и воду. Среди прочих тем речь зашла о Диккенсе. Я сказал, что, по-моему, повести Диккенса много выиграют, если человек с хорошим вкусом пройдется по страницам редакторским карандашом и кое-что повычеркивает. В ответ на что Теккерей произнес с нарочитым ирландским выговором: - Эй, эй, приятель, не наступай мне на фалды! Я посмотрел на него с недоумением. - То, что вы сейчас сказали, относится и к писаниям вашего покорного слуги. ^TФРЭНСИС БЕРНАНД^U ^TИЗ СТАТЬИ "ЗАПИСКИ СОТРУДНИКА "ПАНЧА"^U <...> Эту историю я лично слышал от самого Эндрю Арсидекни в "Гаррик-клубе", он рассказывал мне много разных анекдотов о своих стычках с Теккереем, в которых верх всегда - это подтверждают надежные свидетели - одерживал он. Казалось бы, странно, - ведь по справедливости победителем полагалось бы выходить Теккерею. Но Арсидекни был большой оригинал, настоящий шут в жизни - а вот на сцене, даже любительской, актер из него получался никакой, так что самым доброжелательным зрителям, готовым бросать медяки ему в шляпу, когда он отваживался, к примеру, показаться в роли Джема Бэгса из "Странствующего менестреля", в которой так прославился Робсон, ничего не оставалось, как осыпать его насмешками. В последние годы сравнительно короткой жизни Арсидекни мы с ним "приятельствовали". Он очень смешил меня, в особенности своими рассказами о "Гаррик-клубе" и о Теккерее. Зная, что всегда найдет во мне заинтересованного слушателя, он, когда мы, бывало, оставались в курительной клуба с глазу на глаз, "пускался во все тяжкие" и в своей особенной, невозмутимой манере делился со мной воспоминаниями, и не только о Теккерее, но и о многих других литературных и театральных знаменитостях, которых знал лично. Теккерею он всю жизнь не мог простить, что тот вывел его в "Пенденнисе" в образе Фокера, и никогда не упускал случая свести счеты с великим романистом, которого, впрочем, всегда любовно именовал "Старина Тек". А порой, но только в самом шаловливом и веселом настроении, он звал Теккерея "Тек, мой мальчик". Бывало, стоит Теккерей в курительной спиной к камину, сушит фалды своего фрака, а мысли его поглощены очередной книгой, гранки которой, может быть, лежат у него в кармане, и вдруг потихоньку входит коротышка Арсидекни, озирается вокруг, делает вид, будто не заметил писателя, и только открыв уже дверь, чтобы выйти, оборачивается и говорит скрипучим, гнусавым голосом: "Здорово, Тек, мой мальчик! Распаляете воображение?" После чего незамедлительно ретируется. Воплощенные Наглость и Достоинство! Или же Арсидекни ждал, покуда Теккерей усядется с сигарой в кресле, и только-только тот примет, наконец, свою излюбленную позу: голова задрана, правая нога перекинута через левую, и подошва на виду, - как появляется прототип Фокера, напевая какую-нибудь популярную мелодию, - его любимой была "Вилли со своей красоткой" - в левой руке у него сигара, а в правой - спичка. Проходя мимо задумавшегося гиганта, пигмей Арсидекни прерывал пение, восклицал: "Здорово, Тек, мой мальчик!", и весело крякнув, словно по наитию свыше вдруг чиркал спичкой о подошву Теккерея, раскуривал сигару и прихрамывая (он страдал подагрой) удирал прочь, а Теккерей оставался сидеть, онемев от "такой возмутительной дерзости". "Отличный парень был старина Тек, - любил приговаривать, заключая свои рассказы, Арсидекни. - Вот ей-богу, он на меня нисколько зла не держал. Но я его иногда доставал, это уж точно. Он бывало так с разинутым ртом и сидит". Я описал, в качестве предисловия, манеры, приемы и особенности юмора "Веселого Эндрю" Арсидекни, чтобы понятнее была история о том, как он посоветовал Теккерею использовать в своих публичных лекциях музыку. Выло это так. Теккерей выразил опасение, что его вторая лекция не будет иметь успеха - первая, как ему казалось, была принята плохо. Тогда присутствовавший Арсидекни, предусмотрительно отойдя к двери (его обычный "ретирадный маневр", вроде как боксер падает, чтобы избежать удара), оглянулся с порога и мрачно произнес: "Ах, Тек, мой мальчик, что же вы выступаете без рояля?" И хихикнув, удалился. Это вполне в стиле Арсидекни. Я передаю его собственные слова, и это действительно очень на него похоже, но немыслимо, например, для Джерролда. Точно так же, как и другой широко известный эпизод, когда он осведомился у Теккерея, что должно последовать за его "Четырьмя Георгами". "У вас еще уйма возможностей, Тек, мой мальчик, - серьезно заметил Арсидекни. - Два Карла, восемь Генрихов, шестнадцать Григориев..." И подкинув эти ценные предложения, как всегда, поспешил удалиться. Вообразите себе вид Теккерея, тем более, когда он сообразил, что это - месть за Фокера. Про Эндрю Арсидекни ходило много забавных анекдотов. <...> ^TЭНТОНИ ТРОЛЛОП^U ^TИЗ КНИГИ "ТЕККЕРЕЙ"^U <...> В 1837-38 годах "Фрэзерс мэгезин" печатал "Историю Сэмюела Титмарша и знаменитого бриллианта Хоггарти". Ныне эта повесть хорошо знакома всем читателям Теккерея, и не вдаваясь в подробности, нелишне напомнить, что принято мнение, будто при первой публикации она имела большой успех. Между тем, как рассказывал Теккерей одному нашему общему знакомому, когда он представил рукопись повести в журнал, сотрудники редакции вовсе не пришли в восторг от его нового произведения и попросили сделать сокращения. Едва ли найдется автор, который не упал бы духом, услышав подобную просьбу, тем более если речь идет о его хлебе насущном. <...> Стоит ли говорить, как огорчило Теккерея известие, что, по мнению редакции, его повесть чересчур велика по объему. В силу особенностей своего характера Теккерей никогда не был уверен в прочности своего положения, а в то время и подавно ничто не внушало ему такой уверенности. Мне думается, Теккерей всегда верил в свое призвание, но что касается всего остального, то тут его одолевали сомнения. Он сомневался, как встретит его сочинение публика, увенчаются ли его усилия действительно бесспорным успехом, хватит ли ему упорства в достижении поставленной цели, удастся ли преодолеть природную лень, улыбнется ли ему удача и минует ли он благополучно те подводные рифы, которые подстерегают литераторов на их пути к признанию. Хотя Теккерей прекрасно сознавал силу своего дарования, но даже на закате дней он терзался сомнениями, одержит ли он победу над собственным несовершенством. От природы Теккерей был не слишком усидчив - он всегда откладывал работу до последнего, а потом ругал себя за потворство своим слабостям. Он знал толк в удовольствиях жизни и не мог устоять перед соблазнами света. Если утром в понедельник ему удавалось найти предлог, чтобы не браться сразу за работу, он испытывал невыразимое облегчение, но по мере того, как понедельник близился к концу, радость сменялась глубоким раскаянием, едва ли не угрызениями совести. Ему не дано было верить в себя с той неколебимостью, какая отличает иных с первых шагов на литературном поприще. Вот почему предложение сократить "Историю Сэмюела Титмарша" было для Теккерея тяжелым ударом. Мало кто может легко поделиться своей бедой с первым случайно встреченным знакомым. Теккерей несомненно был из этой редкой породы людей. Он никогда не старался скрыть все те мелкие уколы, которые наносились его самолюбию. "Распродано всего лишь столько-то экземпляров моей новой книги". "Вы читали, как разнесли последний выпуск моего романа?" "О чем же мне теперь писать? Мои романы надоели. Их не читают", - сетовал он в разговоре со мной после публикации "Эсмонда". "Итак, вы не хотите меня печатать?" - спросил он напрямик одного издателя, встретившись с ним в большом обществе. Другие обычно помалкивают о своих неприятностях. Мне чаще доводилось слышать, как писатели гордо заявляли, будто издатели наперебой стараются заполучить их новые произведения и их книги выходят четвертым, а то и пятым изданием. Один писатель хвастался при мне, что в Англии распроданы тысячи экземпляров его романа и десятки тысяч в Америке, но я не знаю случая, чтобы кто-нибудь из наших знаменитостей во всеуслышание заявлял, что его шедевр никто не читает и что сочинения его приелись публике. И никто иной как Теккерей, когда ему исполнилось пятьдесят, заметил, что в такие лета уже не стоит писать романы. <...> <...> Теккерей не владел в совершенстве искусством светской беседы. Насколько я могу судить, он не блистал в большом обществе. Его нельзя было причислить к искусным говорунам, коим цены нет на званых обедах. Зато в узком кругу близких Теккерей буквально расцветал и всех заражал своим весельем. Как правило, он умел рассмешить бесподобными шутками и розыгрышами, а не зубоскалил на житейские темы. Уже давно нет с нами Теккерея, но его старые друзья до сих пор вспоминают строчки из его шуточных стихов, которые он сочинял без всякого усилия по любому поводу. Хотя у него бывали приступы дурного настроения, даже скорей меланхолии, к нему быстро возвращалось его чувство юмора, и забавные стишки так и сыпались из него в изобилии, подобно тому, как под его пером рождались бесчисленные карикатуры. <...> Теккерей беспрестанно рифмовал. Однажды, задолжав мне пять фунтов, семнадцать шиллингов и шесть пенсов, свою долю по счету за обед в Ричмонде, он отправил мне чек вместе с шуточным посланием в стихах. Я отдал его стихотворение как автограф писателя и не могу привести его здесь по памяти. Все это не стоящие упоминания пустяки, скажет читатель. Вполне возможно. Но Теккерей, и шутя, всегда оставался неизменно серьезен. Нельзя понять его характер, забыв о том, что шутка была для него спасительным средством от меланхолии, а сатира - оружием в обличении людской низости. Словно сам дух пародии сделал его своим избранником, но как бы ни был беспощаден его смех, Теккерей всегда сохранял уважение к тому великому, что есть в мире... <Некоторые произведения Теккерея выходили отдельными выпусками.> Хотя при такой публикации писателю недостает последовательности в работе, договор с издателем на подобных условиях не слишком обременителен для автора и дает определенные выгоды. Но, увы, прельщенный обманчивой легкостью, писатель позволяет себе расслабиться. Публикуя свое сочинение по частям, он может заработать деньги и литературное имя, еще не завершив свой труд. Создав в муках одну часть, он чувствует себя вправе дать себе передышку, поскольку к следующей части приступит лишь некоторое время спустя. Теккерей порой не мог устоять перед соблазном, начав новый роман, печатать его выпусками, и нередко не успевал закончить работу в срок. Когда неумолимо приближался день сдачи рукописи очередного выпуска, а она была еще далека от завершения, Теккерей осыпал себя упреками и жалобно стенал. Слышать это было смешно и в то же время грустно: он оплакивал свою горькую участь с таким юмором, что невозможно было удержаться от смеха, хотя его близкие прекрасно понимали, что тяжелая болезнь вновь одолела его и мучительные приступы не позволяют ему работать в полную силу. <...> "Корнхилл мэгезин" имел большой успех, но справедливости ради стоит сказать, что из Теккерея не получился хороший редактор, как не вышел бы из него государственный служащий или член парламента. На посту редактора ему не хватало прилежания. <...> Мне представляется сомнительным, чтобы Теккерей слишком утруждал себя чтением всех рукописей, которые в огромном количестве приходили в редакцию. <...> Однажды я договорился, - правда, не с самим Теккереем, а с владельцами журнала, - о публикации одного рассказа. Но Теккерей, не сочтя возможным напечатать этот рассказ, вернул его мне. <...> В сущности его возражения сводились к одному. Подумать только, в моем рассказе некий джентльмен задумал бежать с замужней женщиной! Правда, он не осуществил свое намерение. В письме Теккерей постарался всячески смягчить отказ, он рассыпался передо мной в извинениях, сожалея, что вынужден отвергнуть произведение постоянного автора журнала. Но - увы! Я убежден, что Теккерей не прочитал рассказ. Он доверился своим сотрудникам, и какому-то ревнителю морали показался предосудительным - несомненно, с полным на то основанием - даже намек на подобный поворот сюжета, и он посоветовал редактору употребить власть, расторгнув договор. Для Теккерея было явной мукой писать такое письмо, он, боже упаси, не хотел меня обидеть, напротив, желал мне только добра. Я отправил ему большое письмо, попытавшись придать ему в меру моих способностей как можно более шутливый тон. Через несколько дней Теккерей ответил мне в том же духе со своим неизменным юмором. <...> ^TТЕККЕРЕЙ-ХУДОЖНИК^U ^TЭНН РИТЧИ^U ^TИЗ КНИГИ "ГЛАВЫ ВОСПОМИНАНИЙ"^U <...> Отец часто говорил, что вследствие выработавшейся у него многолетней привычки ему лучше всего думается с пером в руках. <...> У него было любимое золотое перо, которым он писал лет шесть и которым были созданы рождественские повести. До этого он рисовал карандашом и пользовался гравировальной иглой или очень острым резцом и кисточкой. Зимой 1853 года, когда мы были в Риме, много волшебных слов было написано этим золотым пером. Им было начато "Кольцо и роза". В одном письме отца есть следующие строки: "Мое рубиновое перо испортилось, оно больше не хочет стоять прямо, и я доканчиваю свою писанину золотым, которое не хочет строчить в наклонном положении". У отца перебывало много золотых перьев, но лишь к одному, любимому, он был по-настоящему привязан. Им написал он свои лучшие страницы и сделал рисунки для лучших своих гравюр, среди которых - иллюстрации к "Кольцу и розе". Когда оно исписалось, он стал жаловаться, что не может подобрать другое, столь же удобное, и перешел на гусиные. Он любил, чтобы у него под рукой на письменном столе лежали острые ножницы, которыми он подрезал гусиные перья под нужным ему углом, обратным тому, который делают обычно. Все это может показаться не